Идея компенсации, как бы предусмотренной природой для северного человека, заложена в этом стихотворении. Да, на Севере - и вечная мерзлота, и долгие темные ночи зимой, «но зато мы уж летом на всю зимнюю ночь запасаемся светом». Если раскрыть аллегорический смысл стихотворения, то и станет ясно, какую же роль играл Бобришный Угор в жизни Александра Яшина. Роль светозапасника для души, аккумулятора творческой энергии.

      С Бобришным Угором связано у Яшина обновленное чувство родины, преодоление нравственного и, стало быть, творческого кризиса на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов. Оно, это чувство, никогда не покидало поэта - ни в годы всеобщего строительного энтузиазма тридцатых годов, ни тем более в годы великой битвы с фашизмом, но в момент тяжелых душевных переживаний оно оказалось чудодейственным лекарством.

     

      Спасибо тебе, Блудново,

      Деревня в лесной глуши:

      Я начал писать здесь снова,

      А это - хлеб для души.

     

      У Яшина есть стихи о родине, написанные с эпическим размахом, соответствующим ему высоким слогом, но родная северная деревня Блудново, Бобришный Угор возле нее, которому он посвятил книгу «Босиком по земле», не нуждаются в высоких словах, они для этого слишком близки, доступны, ощутимы и рождают такое щемящее, непосредственное ощущение родины, ощущение того материального мира, с которого начинается родина, превращаясь потом уже в понятие нравственное, как будто поэт только что открыл их для себя. Но открыл уже однажды открытое.

     

      Здесь хата моя не с краю.

      Я с детства

      Не как-нибудь

      Тут каждую душу знаю

      И чувствую -

      В этом суть.

     

      Зимою - по снежным завалам,

      Весною - по грязи вброд

      Кидает меня пешедралом

      На север из года в год.

     

      И пусть иногда сурова

      Ко мне родная изба, -

      Я тутошний,

      Из Блуднова,

      И это моя судьба.

     

      Как говорится, тут не убавить, не прибавить, все сказано, приписка к родине сделана навечно. Родной Север, вологодские и архангельские леса, неширокая и незнаменитая Юг-река вошли в стихи Яшина как его первая любовь, первая и непреходящая. «Никакие парки Подмосковья не заменят мне моих лесов», - писал он. И еще: «Что кому, а для меня Россия - эти вот родимые места».

      В середине пятидесятых, на сломе души, Яшин декларативно, как бы со стороны воспевал Север («Только здесь, на Севере моем, такие дали и такие зори, дрейфующие льдины в Белом море, игра сполохов на небе ночном»). В том же духе говорилось и о людях («И, уж конечно, нет нигде людей такой души, и прямоты и силы...»). Столь же рационалистическим был вывод, что, мол, «если б вырос я в другом краю», то все сказанное о Севере можно было бы сказать о той, другой, родине.

      Нравственное возвышение лирики Яшина началось с иного, внутреннего ощущения родины. И происходит оно от встречи с родиной немолодого уже, зрелого человека, много пережившего и испытавшего, и с иным жизненным багажом, с иными представлениями о мире перешагивающего порог отчего дома. И отчий дом, и земля, где прошло детство, вновь наполняют его жизненной силой для большого пути.

      В «Военном летчике» Сент-Экзюпери рассказал эпизод бессмысленного и безнадежного полета экипажа разведывательного самолета, который был заранее обречен на гибель. Герой произведения обещает себе, если останется жив, ночную прогулку по родной деревне, чтобы понять самого себя. Он сдержал слово. «Мне кажется, я многое понял за эту мою необыкновенную ночь в деревне, - размышляет он. - Вокруг меня какая-то необычайная тишина. Малейший звук, словно звон колокола, наполняет пространство. Все стало для меня таким близким. И это жалобное блеяние овец, и тот далекий зов, и скрип притворенной кем-то двери. Словно все происходит во мне самом. Я должен немедля постичь смысл этого чувства, пока оно не исчезло...».

      Для того чтобы осознать себя, мало было пережить смертельную опасность, надо было еще оказаться в условиях наибольшей близости к природе, к естеству, надо было оказаться в своей деревне. И это для военного летчика, увлеченного техникой, ощущавшего ее продолжением природы! А уж для Яшина, который всеми корнями был связан с деревней («Там, средь лесных берлог, я возмужал и вырос, первый страх превозмог, первое горе вынес...»), встреча с нею в ту пору, после событий значительных в жизни народа и государства, была воодушевляющей во всех отношениях. Главным же - в нравственном самоопределении - было осознание того факта, что родина - это не абстракция, не общее понятие для высоких и красивых речей, призывов, лозунгов, а это - дом над рекой, ягодный косогор, трактор в поле, весенняя страда; а отсюда, от этих живых и зримых, знакомых с детства материальных примет родного гнезда начинается большая родина, и тоже не как абстрактное понятие, а как великая держава, населенная миллионами людей-тружеников, как обжитая и теплая матерь-земля и как целина для вспашки под урожай будущего. Так и увидел ее Яшин, с радостью и заново обживая родную землю в качестве «пахаря и поэта».

      Новые ощущения связываются с весенним обновлением природы. Оно как обновление души. Традиционный для лирической поэзии ассоциативный ход. У Яшина эмоциональнее всего это состояние выразилось в стихотворении «Хочу весну!», вероятно, самом оптимистическом, самом мажорном стихотворении поэта, из написанных за последние полтора десятилетия его жизни. «Оттаяло сердце, пришел мой срок», - таково признание поэта, и он открыто, молодо устремляется навстречу весне жизни: «Восхищенно руки тяну туда, где цветенье, туда, где свет, к весне моей, к счастью. Хочу весну!».

      Под этими строками стоит дата 1958 - 1959. А ведь тогда же был написан «Переходный возраст» - стихотворение, полное внутреннего смятения, сомнений, неуверенности в себе. У Яшина не раз бывали такие резкие перепады в настроении, вызванные то ли перипетиями нравственной жизни, то ли физическими страданиями. И «Переходный возраст», написанный почти в одно время со стихотворением «Хочу весну!» - крайняя степень подавленности и смятения в лирике тех лет.

      Совершенно очевидно, что это кризисное состояние, верхняя мертвая точка, как позднее определит его Яшин, «миг ...наивысшей слабости, за которой следует новый взрыв энергии, прилив новых сил» («ВМТ»). «И спать не могу, и есть не могу: в долгу перед всеми, а что я могу?» - вот миг наивысшей слабости в процессе нравственного самоопределения. А в конце стихотворения совершенно неожиданно переосмыслены строки знаменитой сказки о колобке: «От горя ушел, от хвори ушел, от смерти ушел - от себя не могу».

      Опять знакомый мотив лирики пятидесятых-шестидесятых годов. Спрос к себе здесь буквально на грани самоистязания. Позднее таких состояний уже не встретится, даже в преддверии кончины. Будут перепады в настроении, будут боль и радость, покой и смятение, но выдержка ни разу не изменит поэту. Жизнь учит его пониманию той самой «осознанной необходимости», которой он довольно догматично поражал Пришвина, но которую диалектически постигал в жизни. Жизнь учит его, что в кризисные моменты надо «выдюжить, выждать – и в свой черед все образуется, боль пройдет».

      Отметим же для себя, сколь противоречиво складывалось и творческое поведение и мироощущение Яшина в эти годы, если одной же датой с двумя только что разбиравшимися стихотворениями обозначено еще стихотворение «По своей орбите» - сдержанное, холодноватое, итожащее долгие и трудные размышления, как бы даже осуждающее эмоциональные вспышки.

     

      Ни к безверию, ни к сомнению

      Не причастна душа моя,

      Просто стало острее зрение:

      Повзрослело мое поколение,

      Вместе с ним повзрослел и я.

     

      Именно меж этих строк возникает знакомая уже нам декларация: «Сам за все отвечать хочу». А поиски эстетического претворения «торжественного обещания» быть правдивым «во всем до конца» приводят Яшина к мысли, что и язык, родной его русский язык «подобен правде самой», что он выражает широту и мощь народа, его песенную душу и отзывчивость к чужой боли и радости, в нем плоть земная и трудовой опыт человека... Такой язык создан для того, чтобы говорить правду.

      Но вернемся к Бобришному Угору, - это он стал символом обновленного чувства родной земли...

      Я часто думаю о том, насколько целительно чувство родины в русском поэте. Преследуют ли его житейские неудачи, не пишется ли или написанное не находит понимания и сочувствия у тех, кому оно адресовано, думы ли о старости и бренности человеческого существования одолевают, с окружающими ли не в ладу, - словом, как только трудно и горько ему, так бежит в родные места, к своему деревенскому порогу, припадет к коленям старушки матери, подышит воздухом полей и лесов - и отойдет сердцем, и уже снова снедаем нетерпением ощутить самую лихорадку жизни. Так, Вас. Федоров исполнял «обряд обновленья» в тихой купели родного озера Койдор. Так. Евгений Евтушенко бежал на станцию Зима после шумных столичных дискуссий. А как было с другими? Не ко всей ли России с ее величавым прошлым и пусть самым неприглядным настоящим (Блок), не к рязанским ли раздольям (Есенин), не к голубой ли Ладоге (А. Прокофьев) стремились они? И отпускала тоска, и душа обновлялась и наполнялась сочувствием ко всему живому, жаждой деятельности на пользу людям. Даже мысленного соприкосновения с родиной, эмоционального сближения с нею бывало достаточно, чтобы воспрянуть духом.

      Бухта Находка - на самом краю земли, у ее начала, «но это уже Россия!». Чтобы почувствовать здесь, на краю земли, Россию, надо обязательно знать малую родину, деревню Блудново, Бобришный Угор или свой город, поселок, улицу, наконец, даже двор. То есть ту точку, откуда для человека начинается земля. Откуда он ведет отсчет пути своему, годам и делам. Откуда мы, читатели, ведем родословную поэта.

      И наступает однажды такой час и такое состояние, когда свидание с малой родиной становится чрезвычайной душевной потребностью, когда кажется, что всякое промедление чревато ужасными последствиями. «Больше не могу!» - почти в изнеможении вскрикивает поэт. «Надо бежать в северную тайгу, в зеленую благодать, - просто чтобы дышать». Заметьте, он не определяет себе никаких конкретных задач - «просто чтобы дышать».

      Его уже не удерживает чувство боязни, что, может, «в родном краю давно иная жизнь: и птицы не так поют, и звери перевелись, и люди не те, и поля, и красота не та...» Зато есть твердое убеждение:

     

      Но это моя земля,

      Моя маета и мечта,

      Мои святые места!

     

      Поэт еще и еще раз ищет сближения с природой, чтобы отряхнуть с себя наслоения прошедших годов и житейских невзгод и вновь, как в детстве, почувствовать росную прохладу утра и свежесть родниковой воды, мозоли на руках и усталость в теле от крестьянской работы. Ему необходима эта смена впечатлений, чтобы отрешиться от привычных мерок в суждениях о жизни.

      «Босиком по земле» - назвал Яшин книгу стихов 1962 - 1967 годов. (Между прочим, еще в середине пятидесятых в одном из дневниковых стихотворений мелькнули строки: «Есть земля простая, по которой можно пробежаться босиком».) «Бродить по сырой земле босиком - это большое счастье!» - вот главное ощущение, выраженное новой книгой. А в другом стихотворении поэт задумчиво и неторопливо убеждает себя: «Мне просто необходимо босым по земле ходить...» Ему, между прочим, вторит Евгений Винокуров: «Есть смысл в поэте только лишь босом...»

      А ведь они очень по-разному ощущают материальность мира, Яшин и Винокуров, но тем не менее оба пришли к убеждению, что «на ощупь мир правдивей» (Винокуров). И точка опоры у каждого своя. Винокуров в это время погружается в быт, скрупулезно исследует обстоятельства жизни человека, чтобы понять его психологию. Яшин бежит от житейской суеты в лес, на Бобришный Угор, которому он и посвятил свою книгу «Босиком по земле».

      А Винокуров, может быть, потому и погрузился в быт, что у него не было «своей провинции», своего Бобришного Угора. Человек городской по рождению, да еще не привязанный в детстве к одному месту жительства, так как родился в семье военного, он в быту искал материального ощущения жизни и, стало быть, ее основы.

      Яшин же, поселившись в лесном домике, умиротворенно признается: «Большего в жизни не надо - только сиди, пиши».

      Но этим ли только жизнь красна? Да и можно ли забывать, что предыдущая книга Яшина вышла под названием «Совесть», что поэт призывал читателей: «Спешите делать добрые дела!» - что он жаждал личной ответственности за все происходящее в мире? И только ли слияния с природой хочет поэт ныне? Действительно ли он хочет отрешиться от повседневности?

      Нельзя сразу и однозначно ответить на эти вопросы. Любому художнику бывает когда-то необходимо уединение. Наступает момент творческого обобщения накопленного опыта, претворения его в краски, звуки, слово, образ. И тогда житейская суета мешает художнику, отвлекает его, не дает духовно мобилизоваться, сосредоточиться. Вот в чем великая польза уединения. Есть и другая сторона, уже моральная, у настойчивого желания уединиться в лесу: Яшин верит в целительную силу природы.

     

      В сосновом бору,

      В березовой роще,

      Где так многогранно желанье жить,

      Мне, сильному, только добрей и проще

      И человечней хочется быть.

     

      Вот это уже прямое продолжение и развитие главной темы предыдущей книги, темы нравственного обновления, характерной для поэзии шестидесятых годов. Но роль лесного отшельника как жизненная позиция не по Яшину. Сам он, набегая высоких слов, говорит об этом по-солдатски коротко и суховато: «Не положено». И конечно же, здесь, в лесном уединенье, все равно невозможно отрешиться от людских забот, ибо даже в доме под старой крышей сегодня нельзя не почувствовать, что «век не тот, не тот народ!» Внешне-то, может, и не шибко изменилась деревенская жизнь: «...и клопы не передохли и сверчки не извелись». Но и в бору «случилось невозможное» - появилось радио.

     

      И снова верится и чудится,

      Что жизнь идет не стороною:

      Когда-нибудь, наверно, сбудется

      Все остальное.

     

      Яшин осторожен на обещания и скуп на слова относительно «всего остального» в деревне. Он хорошо знает трудности ее социалистического преобразования. Но в нем глубоко коренится вера в будущее, зиждущаяся на общности его судьбы и судьбы русской северной деревни.

      Сельская тема в лирике и прозе Яшина слита с пейзажем. Без него невозможно представить ни книгу стихов «Босиком по земле», ни «Вологодскую свадьбу». Русский Север с его особенной, неброской, диковатой красотой нашел в лице Яшина своего певца.

      Если обратиться к традиции, то северный зимний пейзаж занимает куда более скромное место в русской поэзии, чем весенний, летний или даже осенний. Русская зима не очень добра к человеку. Помните: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя...»? Какая экспрессия, какие сравнения!

      Да к тому же и долга, и темна русская зима...

      И все же у нее есть свои красоты. Их воспел Ломоносов. Их воспел Пушкин. И если бы составить совсем небольшую антологию зимнего пейзажа, то эта книжечка оказалась бы томов премногих тяжелей, ибо туда вошли бы и стихи Лермонтова, и Тютчева, и Некрасова, и Блока...

      Яшину, как говорят, сам бог велел писать о зиме. Северянин, вживаясь в этот мир, прежде всего приспосабливается к зиме, «запасается светом». И если он человек, неравнодушный к красоте, то зима доставляет ему не только житейские хлопоты, но и радость общения с природой в пору разгула стихий. Еще Пушкина в это время года поражали контрасты («Вечор, ты помнишь, вьюга злилась, на мутном небе мгла носилась... а нынче... погляди в окно...»).

      И Яшину ли не знать, как подолгу, по несколько дней метели смешивают облака с землей, как гнутся под ветром и под тяжестью снежных шапок тонкие стволы деревьев и какая фантастическая, «неистовая» красота открывается взору после вьюги в лесу! «Все дива севера и юга» предстают в этой сказочно-прекрасной картине.

     

      Казалось, под давленьем света

      Свисали ветви сосен вниз,

      Вершины елей, как ракеты,

      Под небом праздничным, рвались.

      И всюду дуги, дуги, дуги –

      Снегами стянуты концы:

      Чуть тронь -

      И вскинутся упруго,

      И запоют колокольцы.

     

      А лес после снегопада! Стукни палкой по стволу дерева - и снежная пыль радужным сиянием заполнит воздух, и в этом радужном фейерверке все преобразится, как в сказке: и снегири, и белки, и стволы сосен, похожие на кирпичные трубы...

      Но всему живому трудно зимой - человеку, зверю, птице. Вот почему Яшин обращается к людям: «Покормите птиц зимой...». Он просит не забывать, что ведь птицы могли улететь, но остались зимовать «заодно с людьми». Если не помочь им выжить зимой, то весну придется встречать без песен.

      Не только любовь ко всему живому, но и дума о том, как украсить жизнь людей, сквозит в этих стихах. Однако Яшин отнюдь не вегетарианец. Любовь ко всему живому не мешает ему заниматься охотой. На Севере идеалистов нет, им просто не прожить там. Природа прекрасна, но ее стихийные силы приносят людям несчастья, у нее надо отвоевывать право на существование.

      Нет, Яшин не углубляется в диалектику отношений человека с природой на этом уровне, но охотничьей теме он отдал дань. И охота у него, как правило, зимняя. То на зайца, то на рябчиков, а то и на медведя. Типично охотничий рассказ - «Две берлоги». Помимо сочного бытописания, Яшин проявил в нем еще одну грань своего дарования - чувство юмора. Оно тем более симпатично, что неожиданно у колючего и несколько настороженного Яшина шестидесятых годов. А здесь, в рассказе «Две берлоги», весь сюжет строится на юмористической подсветке. Дескать, читали вы охотничьи рассказы, слышали всяческие байки, или, как их называют на Вологодчине, бухтины, про охотничьи подвиги и приключения? Вот и мои герои - тоже мастера их рассказывать. И подкидывает полешки в костер - выдает байки одну за другой. И вроде бы сам-то сюжет охоты на медведя по тональности написан совсем не в духе баек, и психологические мотивировки точны, и масса всяческих наблюдений подкупает своей достоверностью, и вся картина осады берлоги «хозяина леса» выдержана в строгой реалистической манере, но хотите - верьте этому рассказу, хотите - нет. Ведь после охоты «опять появились разные байки, бухтины, присказки и сказки». Значит, можно и не поверить? Ничего подобного, автор уверяет, что «все - сущая правда». Правда ли?..

      Некоторое время спустя Яшин напишет стихотворное послание «Вадиму Каплину, медвежатнику», тому самому Каплину, который является одним из персонажей «Двух берлог». Удивительное по смене интонаций и настроению послание. Грусть воспоминаний, охотничья лихость, легкая незлобивая ирония над самим собой и над товарищами-охотниками соединились в нем настолько естественно, что почти незаметна смена состояний, они переходят одно в другое так же, как за вдохом следует выдох.

      Тут есть воспоминание о зиме («Для меня по-прежнему дороги до слез эти дали снежные и первач мороз»), полушутливое обращение к другу-охотнику с призывом вспомнить молодость и с надеждой на «старого бога», который, может быть, «берлогу даст», пусть хоть «не очень важную, пусть невидную, хоть малолитражную, малогабаритную». И уже совсем сказочное, фольклорное:

     

      Эх, кабы, да кабы!

      Снова б наши бабы

      Пряли шерсть,

      Варили щи

      Из медвежьей лапы.

      Ну а мы, мужчины,

      Пили бы чин чином

      И, хвалясь

      И кочевряжась,

      Гнули бы бухтины…

     

      Насладившись фантастическим снежным нарядом природы, натешившись охотничьими приключениями, разгадыванием следов на снегу, погоней за зайцами, за птицей лесной, сходив на медведя, человек начинает все-таки чувствовать суровость зимы, ее темное тягучее однообразие, когда жизнь земли и травы, жизнь ручья и цветка погребены под толстым покровом льда и снега. Тогда и эпитет к слову зима появляется недобрый - «глухая». «Глухая зима» - это «почти нежилые, мертвые дома на краю земли, - похоже: во льдах затертые безмолвные корабли». А с нею и бессонница, тревожные думы... И - «весенние ожидания». Не просто ожидания тепла и солнца. Если зима все-таки не связывается в стихах Яшина с какими-либо явлениями человеческой жизни, то предвесеннее состояние - это когда «все замерло в ожидании неведомых перемен». И перемены в пейзаже, оживающая природа ассоциируются с чаяниями человека о иной жизни, о будущем, о том, чтобы свершилось все чаемое. Прямой выход в жизнь - строки:

     

      С терпением,

      Со смирением,

      Устав от душевных смут,

      Друзья мои

      Потепления,

      Как манны небесной, ждут.

     

      Круговращение природы вновь и вновь приводит поэта к житейским делам, к насущным заботам, которыми жив человек и каждый день, и на многие годы вперед. А Яшин жил все эти годы беспокойно, нервно и только временами бежал в охотничью избу, ища уединения и покоя, чтобы привести в порядок нервы, успокоить мысли, дать остыть чувствам. Состояние же непокоя, желание перемен, желание чего-то такого, что всколыхнуло бы чувства, обожгло сердце, высекло искру Творчества, тоже сказывается в его стихах остро, порою даже болезненно («Лирическое беспокойство», «ВМТ»). Яшин размышляет: стремление каждого человека к своей ВМТ (верхняя мертвая точка), к вершине жизни, достижение ее, может быть, и есть настоящее счастье?.. Нет, все в жизни окалывается сложнее.

     

      Я - человек,

      И, чтобы жить,

      Я хочу одолеть свою слабость,

      Свою ВМТ,

      Уйти от равновесия,

      Даже если в нем мое счастье.

      Читатель, наверное, обратит внимание на то, что Яшин, который, кажется, так прочно укоренился в народно-поэтической традиции, заговорил верлибром. Что это - эксперимент? Возможно. Но никак не ради самого эксперимента. Такого с Яшиным не может случиться. Значит, что-то из ряда вон выходящее побудило поэта обратиться к необычной для него форме свободного стиха, к необычной форме поэтического самовыражения...

      У Яшина несколько стихотворений, написанных свободным стихом. Вот еще одно из них - «К тебе обращаюсь, душа моя!» Как и «ВМТ», оно написано об очень личном и значительном. Яшин размышляет о поэзии, пытается постигнуть, что же она такое в нашей жизни и что такое по отношению к человеку-творцу, к поэту? И приходит к выводу, что поэзия - повсюду, она «в природе, в людях», она существует «как биотоки Вселенной». «А поэт - вроде приемника». Но если он истинный поэт и человек «думающий и страдающий, он пропустит волны поэзии через свою судьбу через свою душу».

      Последние строки звучат как заклинание: «Весь мир - поэзия. И я обращаюсь к тебе, душа моя: будь хорошим приемником, чутким, многодиапазонным, всеволновым, как двадцатый век, - приглушена одна волна, переходи на другую, чтобы ощутить поэзию как биотоки людских сердец».

      Можно критически отнестись к яшинскому верлибру. Мне, например, он не кажется органичным для него. Но нельзя не заметить, что поэт правильно почувствовал необходимость иной, непривычной для себя формы (он избрал свободный стих) в том случае, в котором ему потребовалась большая внутренняя свобода и раскованность высказывания. Подлинность чувства очевидна даже несмотря на некоторый рационализм образной структуры. Но это уже не за счет верлибра. Рационалистическое начало кое-где обнаруживает себя и в рифмованном стихе. Обнаруживает под покровом внешней экспрессии. Например, в стихотворении «Все можем» с его газетно-риторической структурой и совершенно рассудочной концовкой в некоторых других стихотворениях...

      Аналитическая волна, захватившая в шестидесятые годы поэзию, не всегда шла по глуби, она выплескивалась и на мелкие места. Не у всех поэтов доставало опыта проникновения в интеллектуальную сферу современной действительности. И традиционные лирические медитации порою подменялись голыми абстракциями, логическими построениями, образно-эмоциональная система понятий подменялась рассуждательством. Не избежал этих слабостей и Яшин.

      Но если говорить в целом об этом периоде его творчества, то нельзя не заметить, что в стихах поэта живет страсть и мысль человека совестливого, беспокойного, даже, как говорят на милом Яшину Севере, - рискового. Позднее же он органично войдет в лирико-философскую струю поэтического развития. А в пору нравственной «реконструкции» по контрасту с тихой задумчивостью у Яшина вдруг прорывается жажда опасности, риска, небывалых ощущений. Что переживает этот как будто бы достаточно рассудительный человек, стоя на горной вершине?

     

      До крика охота, до муки

      Шагнуть с отвесной стены,

      Чтобы, раскинув руки,

      Проверить:

      Сбываются ль сны.

     

      Наверное, Яшину близки переведенные им строки болгарского поэта Павла Матева: «Огонь - в тревогах каждого дня, в сердечных моих откровеньях».

      Свет добра и человечности излучает поэзия Александра Яшина, этим она и дорога сердцу читателя, этим и привлекательна. Именно поэтому хорошо вписывается в рельеф поэзии шестидесятых годов. А поэзия шестидесятых, с одной стороны, обосновывается на земле (именно в этом символическое название книги «Босиком по земле»), вбирая ощущения естества и плотности мира, и Яшину здесь отводится видное место; с другой, - уже чувствуя материальную основу бытия, устремляется в горнюю высь человеческого духа. Рельеф этот обозначен не всегда четко, но он вполне различим.

      Дыхание поэзии в эти годы становится свободнее, взгляд - острее. Даже о любви, наконец, поэты заговорили стихами, приближаясь порою к той свободе естественности и открытости чувства и непосредственности его выражения, которые были свойственны русской поэзии в ее лучшие времена. И уже думалось, что вот, даст бог, все это приведет в скором времени к посрамлению стихотворных регламентации о любви и пошатнет некоторых кумиров мещанской лирики!..

      Ах, как хорошо было бы...

      И ведь в самом деле, сколько раз в то время, испытывая волнение, радость, горечь, приходилось читать настоящие стихи о любви, стихи не вымученные, не стерилизованные, не регламентированные, а - мужественные, психологически глубокие, если хотите, зрелые. И виделся в них характер человека живого, счастливого и несчастного, одержимого и растерянного, гневного и покорного, ослепленного солнцем любви и содрогающегося от горя... А может быть, и не совсем такого. Но так хотелось поскорее нового пришествия в поэзию любви, сметающей «каноны, прогнозы, параграфы» (Вознесенский), такой, чтобы ждать от нее:

     

      Может, прорежется новое зренье?

      Может, как высшее просветленье,

      И на меня снизойдет слепота?

     

      Любовь яшинского героя - любовь зрелого и сильного человека, смело идущего навстречу ей. Но это и любовь необыкновенно трудная, осложненная такими эмоциональными контрастами, что и представить их невозможно. То он мечтает даже о безответной любви, ибо любовь всегда является своеобразным ферментом жизнедеятельности: «только бы простоев не знать душе» - «скрытно жить, в немилости, но в любой миг из-под ног вырасти на ее вскрик», - то верит в пришествие любви и живет этой верой, то несет в себе горькое чувство разочарования: «Трудно живу, молча живу, молчу до ожесточения...» - а то и вовсе впадает в отчаяние перед неожиданностями любви. Ведь и у любящих сердца не всегда бьются в унисон, ведь и у них возникает чувство отчуждения, рождаются парадоксальные предложения:

     

      Нет в любви ее ревностной

      Ни добра, ни просвета.

      Извела меня ревностью, -

      Может, ненависть это?

     

      Но самые сильные, самые пронзительные стихи любовного цикла вызваны потерей любимой, горькой, трагической, невозвратной потерей. «Ночная уха», «Не надо каяться», «Думалось да казалось...» - сколько в них тоски, отчаяния, любви! Сколько безутешного горя и раскаяния, раскаяния в том, что раньше, может быть, чем-то не дорожил, и в то же время убеждения, что «не надо каяться», ибо «ведь если б согласье во всем, всегда - не знать бы нам счастья, опять беда». И наконец, нота отчаяния:

     

      С горем не в силах справиться,

      В голос реву,

      Зову.

      Нет, ничего не поправится:

      Из-под земли не явится,

      Разве что не наяву.

      Так и живу.

      Живу?

     

      В стихах о любви Александр Яшин предстал человеком сильно и тонко чувствующим, нервно отзывающимся на все перипетии этого неподвластного рассудку чувства, открытым навстречу ему и до конца честным в самых критических его ситуациях. А не этим ли и жизнь красна - большой и честной любовью, совестливым отношением к людям, заветною думой о Родине, горячим стремлением слиться с народом в его нелегком пути ic счастью и процветанию.

      ...Однажды Яшин задался вопросом: «Счастлив ли я?»

      Размышляя наедине со своей совестью, он вспоминает о том, что плачет над «книгой правдивой» и «над горем людским» и переживает, когда не может кому-либо помочь. Значит, заключает он, «сердце мое не зачерствело, душа у меня живая, я - человек». Но есть еще другая сторона у этой медали, на которой отчеканен силуэт человека, - его призвание, профессия, его главное дело в жизни. Яшин и тут проверяет себя внутренними ощущениями, ведь он, работая над книгой, тоже плачет, доходит порою до исступления, значит, совесть его не спит, значит, есть в нем искра божия, значит, не зря народ кормит его своим хлебом!

     

      Но плачет ли кто-нибудь

      над моими книгами?

      Счастлив ли я?..

     

      Этими строчками кончается размышление. Нет, не кончается - обрывается полуфразой, вопросом. Вечным, постоянно волнующим и заставляющим мучиться вопросом. Только самодовольная посредственность никогда не сомневается в своей значительности. Истинный художник редко находит удовлетворение содеянным им в искусстве.

      Александру Яшину было чуждо самодовольство. Наоборот, последние годы своей жизни, словно бы уже предчувствуя скорую кончину, он все требовательнее, все пристрастнее допрашивал себя о прожитой жизни, терзался сомнениями, так ли он писал свою «книгу жизни». Об этом красноречиво говорят стихи из книги «День творенья», лебединой песни поэта.


      ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА


      Насколько легко были написаны Александром Яшиным первые «главы» поэтической «книги жизни», настолько же трудно и мучительно писалась ее «заключительная глава».

      Велики преимущества зрелости перед молодостью, если художник сохранил в себе жар души. Мудрым опытом полнится каждая его строка, слово обеспечивается золотым запасом смысла, добытого собственной жизнью. Но кто знает («Потери сердца людям не видны...»), каких сердечных мук, какой нервной энергии стоит ему достичь высшей точки духовной мобилизации!

     

      Книга жизни...

      Только ль слова?

      Сколько лет я сижу над ней!

      Пожелтели страницы в ней,

      Как трава в сентябре,

      Как листва,

      Поседела моя голова.

      Но вдвойне дается трудней

      Заключительная глава.

     

      Открыто, как на духу, Яшин раскрывает внутреннюю коллизию творческой личности, опираясь только на собственный опыт, но разве мы не догадываемся, что в нем есть общего для многих людей, занятых творческим трудом в любой сфере жизни...

      Александр Яшин подошел к «заключительной главе» жизни и творчества, не преодолев до конца многих сомнений, не решив многих вопросов. Как у всякого истинного художника, у него все время возникали новые «сопоставления» и «переходные вопросы», и эта цепь сопоставлений и вопросов имела продолжение, но не имела конца. Отсюда, наверное, и тематическая пестрота последней яшинской книги. И еще - от тяжелых предчувствий, от желания «выговориться дочиста», успеть сказать все самое главное. А главного в жизни, оказывается, так много...

      «Несжатым клином жизнь лежит у ног». Это не признание поражения, а счет себе за то, чего не сделал в жизни, но что - по нынешнему, строжайшему спросу - мог бы сделать. Это нравственный суд над самим собой - суровый, жестокий суд для человека совестливого.

      Подводя некоторые итоги творческого пути Яшина, нам видней, сколько сделано им в литературе нужного и прекрасного. Михаил Светлов говорил о Яшине: «Его творчество напоминает мне хорошо натопленную печь, где с каждым годом все лучше и лучше выпекается пахучий хлеб советской поэзии». Последняя книга, вышедшая уже после смерти поэта, лишний раз подтверждает это суховатое «лучше и лучше».

      «День творенья» - лебединая песня Александра Яшина. Он собирал ее долго и тщательно, некоторые стихи, публиковавшиеся в периодике, правил и уточнял. Но это и самая трудная книга поэта, ведь многие строки ее написаны в предощущении близкой кончины, когда все чувства предельно обострены.

     

      О, как мне будет трудно умирать,

      На полном вдохе оборвать дыханье!

      Не уходить жалею -

      Покидать,

      Боюсь не встреч возможных -

      Расставанья.

     

      И опять-таки это «трудно» - не боязнь физических страданий, не страх перед небытием, а прежде всего горькое сожаление о несовершенных добрых делах, о том, что из прожитой жизни уже «никаких нельзя извлечь уроков...» Да и сама нынешняя жизнь, текущая Повседневность - это постоянное терзание, недовольство, смута души: «Сам с собой не всегда в ладу. По своей иль чужой вине так живу, как сквозь строй иду, что ни день - горю на огне».

      Исповедальность, обнаженная искренность лирики последних лет дает возможность проследить всю драматическую сложность внутренней жизни поэта, обуреваемого житейскими страстями и в то же время порою не могущего преодолеть физических недугов, насильно оторванного от жизни, вынужденного укрощать энергию тела и духа. И вместе с тем здесь ощутимо огромное желание преодолеть и смуту души, и физические страдания.

     

      Выговориться дочиста –

      Что на костер шагнуть.

      Лишь бы из одиночества

      Выбиться как-нибудь.

     

      Может, еще и выстою

      И не сгорю в огне,

      И, как на той комиссии,

      - Годен! –

      Запишут мне.

     

      В один из самых трудных моментов жизни возникает это образное уподобление, вызванное памятью из военного прошлого. Это очень важно для понимания характера. Ведь ясно, что кризисные состояния в лирике Яшина, щемящая нота одиночества, прозвучавшая в нескольких стихотворениях, - симптомы болезни. Ему необходима сильная встряска, сильный моральный допинг. Искреннее, безоглядное признание в своих слабостях («Будто на медкомиссии, гол - не стыжусь...»), в одиночестве заканчивается строками надежды на выздоровление, надежды, зиждущейся на солдатском опыте. Родственные этой ассоциации еще встретятся в стихах Александра Яшина.

      Кажется, что может поколебать человека, прошедшего такую школу жизни, какую прошел Яшин вместе со своим поколением! Человека, который «жестоких желаний жженье, любовь и остуду знал, и ненависть и примиренье», который так много видел и так много бережет в памяти... Увы, жизнь способна преподносить столь жестокие удары, после которых человеку нелегко вернуть психологическое равновесие и нравственное здоровье. Я имею в виду повороты личной судьбы Александра Яковлевича Яшина, те несчастья, которые обрушились на него и на его семью в последние годы жизни. Не каждый человек мог с таким мужеством и с таким достоинством пережить их.

      Я думаю, что именно из соединения трудного личного опыта и опыта преодоления страданий возникла и укрепилась тенденция философского взгляда на жизнь. Уверившись в преходящем характере всего сущего, в краткости человеческого существования на земле, поэт почти с олимпийским спокойствием обозревает панораму действительности и начинает размышлять о том, что он видел в этой жизни, чему был свидетелем, что испытал и познал. Что же из этого выходит? «Все видел: весну и осень, и зиму - во льдах, в снегу... Все в памяти берегу». Означает ли такой итог предел человеческому опыту и знанию? Яшин не делает лобовых выводов и заявлений, он вопросами самому себе заканчивает это размышление: «Чего еще сердце просит? Чему удивиться смогу?»

      Значит, это не итог, а распутье - хотя и в преддверии конца пути. Значит, Яшин не ставит предел опыту и познанию. Он горько переживает в тот момент, когда сбывается желание остаться одному, ибо оказывается, что тяжесть с души от одиночества не спадает, оказывается, спасение надо искать не в одиночестве...

      Яшин подвергает аналитической проверке ту позицию, которую он занимает в жизни: вправе ли он, поэт, помышлять «о дешевом хлебе», приняв на себя «трудный жребий»? Собственно, сомнений у него не возникает на этот счет, он убежден, что «щадить себя не вправе», но поэт задумывается о том, что ждет его впереди и по плечу ли он взял на себя ношу. Здесь уже появляется легкий иронический подтекст по отношению к себе («У бедного провидца так мал в душе просвет, что даже погордиться собой охоты нет»). Он пробует посмотреть на себя глазами некоторых друзей, но не обнаруживает в них понимания себя, видит ту же иронию к «рыцарю старомодному». И все-таки берет в нем верх истинно русская северная ломоносовская упрямка, и кажется, что житейские беды не только не сломили, но еще больше закалили характер.

     

      Земли не чуя сдуру,

      Восторженно визжа,

      Ползу на амбразуру,

      Клинок в зубах держа.

     

      Вот от этого Яшин никогда не отступит. И обратите внимание, на каком уровне вновь возникает фронтовая ассоциация - на пике нравственного самосознания! От морального потрясения и полного одиночества, вызванных тяжелыми утратами, болезнью, до одержимости в бою - таков диапазон чувств, таково богатство эмоциональной жизни лирического героя в поэзии Яшина. Стихотворение «В конце пути» рассказывает о возвращении домой, о радости возвращения: «И чем ближе конец дороги, дом, семья - тем сильней, больней, тем неистовей гром тревоги на путях и в груди моей». Может быть, Яшин и не имел в виду ничего другого, кроме возвращения домой из поездки, может быть, он и не вкладывал сюда никакого подтекста, и все же стихотворение можно толковать расширительно. Вот его концовка: «А потом, будто с крыши голубь, крылья складывая на лету, я с вокзала валюсь, как в прорубь, в суматоху и суету». Так «валился» он не только в домашнюю, семейную, но и в общественную жизнь и повседневность. Перепады, приливы и отливы были вызваны и творческими, и психологическими, и нравственными причинами, они вполне понятны и объяснимы у каждого писателя.

      Уже в одном из самых последних стихотворений, может быть, навеянных больничной тишью, Яшин призывает на себя, на лесную рощу ветер, чтобы развеять это полумертвое и полусонное царство скуки («Что ж ты медлишь, ветер, гряди, гряди! Нагрянь с небес!»). Состояние непокоя ему так же было необходимо для нормального существования, как состояние покоя, как уединение.

      Из всего, что говорилось выше о книге «День творенья», вовсе не следует, что Яшин в последние годы жизни был целиком поглощен самоанализом. Аналитическая, философская тенденция стала очень приметной в его лирике шестидесятых годов, но вместе с этим поэт умел просто радоваться жизни, спешил делать добрые дела, имея к этому хотя бы малейшую возможность.

      В книге «День творенья» есть большое стихотворение под этим же названием, которое как-то не удостоилось внимания критики. А ведь это - самое светлое, самое жизнеутверждающее и оптимистическое стихотворение у Яшина в это время, и не случайно, что именно оно дало название всей книге. Эпизод, который на первый взгляд мог бы послужить сюжетом для трогательного и нравоучительного детского стихотворения, развертывается поэтом со всей серьезностью.

      А эпизод довольно заурядный: «Восемь цыплят вылупилось, одно яйцо не дозрело...», и курица его оставила, ей хватило восьмерых цыплят. Но человек подобрал это девятое яйцо, осторожно вскрыл и обнаружил в нем... тело. Еще не цыпленка, но чего-то живого, «в крови, в ворсинках, в остатках желтка», и вот он предпринимает все усилия, чтобы превратить это нечто в цыпленка и добивается своего, и тогда уже и клушка признает его своим. А человек безумно счастлив - «до умиления, до слез, до вдохновения, как бог в первый день творения». Он восклицает: «Я жизнь сохранил цыпленку, пусть хоть одну, хоть цыпленку, но - жизнь! Без преувеличения».

      Вот отчего он счастлив.

      Несмотря на все перипетии судьбы, герою яшинских стихов не чуждо ощущение полноты жизни. Взлеты духа поднимают тонус стихов, поэту кажется ненормальным, если человек «без удивления» смотрит на небо, на поля. И он не перестает удивляться красоте мира - не сказочной, не той, что является в сновидениях, а обычной, порой в суете не замечаемой нами, но от этого не перестающей быть истинной красотою.

     

      А деревья-то зеленые!

      А в озерах

      Вода в цвету!

      А в воде, что стрелы каленые,

      Листья длинные,

      Заостренные,

      Оголенные,

      Опушенные...

      И все тянутся в высоту.

      В небе крылья птиц распростертые,

      Тучи, радугами подпертые,

      Камни скал в кореньях витых.

      Видно, скалы тоже не мертвые,

      Раз деревья растут на них.

     

      Горькая нотка предчувствия все же прозвучит в конце («Так всему в этом мире радуюсь, будто завтра его покидать»). Но общая жизнеутверждающая мелодия господствует, она широка, распевна, а разговорный, органически впитавший и переплавивший северную говорю яшинский стих, постепенно трансформируется, в нем улавливается сказовая интонация («А деревья-то все зеленые! А в озерах вода в цвету!..»). И тут же изысканный троп: листья в воде - стрелы каленые... Но в запевке-то до чего обычные вещи! Подумать только - зеленые деревья, вода в цвету - эка невидаль... А вот и - невидаль! Как посмотреть на них. А если представить себе, что видишь в первый или в последний раз! А если представить, что каждый листочек, каждая травинка - единственное и неповторимое создание природы! Но представить все это может человек с воображением и даром понимать красоту, чувствовать ее, восторгаться ею, находить ее там, где равнодушные люди не видят красоты, проходят мимо, топчут ее.

      Поклонник красоты, умеющий находить и ценить ее, Яшин остается диалектиком, когда дело касается насущных проблем жизни. Полушутливый его сюжет «О форме и содержании», несмотря на улыбку, дает недвусмысленный ответ на вопрос: что же для поэта главное - красота василька, прелестного полевого цветка, которым нельзя не любоваться, или то, что васильки, оказывается, сорняки? «С тех пор я вхожу в овес без прежнего к ним обожания...» - узнав о сорняках, заключает поэт. Крестьянская натура оказалась сильней, «так разрешился вопрос в пользу содержания». И, тем не менее, вот эта легкая ирония не дает основания заподозрить Яшина в грубом утилитаризме, не дает права лишить его поэтического ореола. В полушутливом сюжете скрыта сложность, может быть, противоречие в отношении Яшина к природе, с точки зрения пользы и красоты. Наверное, из него нельзя вывести общую формулу, да и не надо ее выводить, поэт все-таки может себе позволить не повторять логических выводов науки.

      Нечто подобное Яшин предпринял и в отношении творчества. У него сравнительно немного стихов о поэзии, о психологии творчества, но написанное обычно выдержано в серьезном тоне, раскрывает нравственные коллизии, напряженные внутренние состояния. И вот «Рогатый пегас» - веселое, даже озорное стихотворение. Уже сравнение поэта с дояром, человеком, доящим корову, слишком необычно. Кажется, что оно адресовано специально сельским жителям. А дальше ассоциативный ряд выстраивается из этого сравнения:

      «За словом слово в строфу сую. И впрямь корову сижу дою. Беру в кулаки тугие соски, четыре струи - четыре строки».

      Это все пока еще полусерьезно-полушутливо, Яшин еще не позволяет себе свести сравнение просто к шутке. Впрочем, он не позволит этого и до конца, но продолжит сравнение на грани шутки: «Большой надой - молоко с водой, строка жидка, говорят: от быка! А дальше больше: корова (рогатый пегас!) глядит на поэта «как на врага», она «вот-вот в бедро шибанет ногой», у бедной коровы «сочится тоска из глаз».

      Слишком необычное сравнение, может быть, и понадобилось-то Яшину, чтобы уйти от традиционной приподнятости, от высоких слов, от загадочности и таинства творческого акта. Шутливым тоном прикрывается необычность сравнения, но само оно, развернутое поэтом до конца, содержит тот же смысл, что и многие стихи на эту тему.

      Между прочим, в усилиях преодолеть кризисные состояния, снова и снова ощутить радость земного бытия сказывается особое тяготение к фольклорным вариантам. Формальные элементы стиха, заимствованные в устной поэзии народа, вовсе не случайны, они вызывают в памяти веселые озорные сказочные сюжеты, которые поднимают настроение. Это и разбиравшееся уже выше стихотворение «Вадиму Каплину, медвежатнику» с его фольклорной присказкой и ссылкой на смешные небылицы - вологодские бухтины, это и на высоком драматическом напряжении написанное «Заклинание» («Воскресни! Воскресни! Сломалась моя судьба. Померкли, поникли все радости без тебя»), это и стихотворение «Свежей выпечки», бодрое, лихое, напоминающее то ли скоморошьи увеселения, то ли зазывные выкрики веселых ярмарочных торговцев, нахваливающих свой товар: «С пылу, с жару, с поду, с ходу - свежей выпечки хлеб народу. Будто свадебные, пудовые пироги подовые, пышки и плюшки, батоны и сдобы, бублики и сушки - разламывай, пробуй!»

      С такими стихами, и верно, выходи на ярмарочную площадь да зазывай покупателя: купит не купит, а уж прислушается обязательно. Любит народ красное словцо и откликается на него, иногда и без нужды особой купит у весельчака и краснослова то ли бублик, то ли ситный.

      В другой раз Яшин использует прием ритмических повторов путем нанизывания слов одного ряда - то ли глаголов, то ли прилагательных, то ли наречий. Это напоминает, с одной стороны, присказки и прибаутки, с другой - считалки, а в целом создает эффект эмоционального нарастания, как в этом примере: «Как славно, как дивно в апрельском бору! Костер над обрывом - присядем к костру! Раздольно, разливно, заздравно, зазывно. Мы как на пиру у весны на юру».

      И совсем в иной традиции написана «Молитва матери», в традиции молитвы же, взывающей к всевышнему, причитания, заговора, в традиции тех жанров устного творчества народа (а молитва - это тоже творчество), в которых есть обращение к высшему существу или инфернальным силам. Яшин обращает свою «молитву» к матери, ее молит дать «столько любви и силы», чтобы хватило ее «на всю семью», в любви он видит средство взаимопонимания меж людьми и средство преодоления горя.

      Велико, необоримо было в Александре Яшине желание ощущать жизнь всеми фибрами души - общаться с людьми и творить добро для них, дышать воздухом полей и слушать голоса северной тайги, припадать губами к студеной воде лесного ручья и разгадывать кружева следов на снегу, ходить на медведя и слушать и самому рассказывать бухтины...

      ...Характер человека, его настроение, самочувствие в определенный момент жизни сказываются в воспоминаниях о молодости: что ему вспоминается и как вспоминается? Яшин вспоминает молодость с тою интонацией тихой и вместе веселой грусти, которая дает возможность вновь пережить какие-то моменты прошлого, восхищаясь ими и одновременно добродушно посмеиваясь над молодой наивностью, неопытностью. Но, конечно, эта оглядка на прошлое, на свою молодость («Мы были молоды»), помимо чисто эмоционального импульса, вызвана еще желанием нравственной самопроверки. Вспоминаются-то не только милые, смешные подробности быта, но и как работали в молодости, как «колеи бутили» и «тротуары мостили», как гордились «буденовкой рыженькой» и как «честное слово равнялось присяге». Воспоминание о голодной, веселой, трудовой, окрыленной и честной молодости укрепляет дух зрелого, немолодого уже человека, поэт явно гордится этим прошлым, гордится перед собою - за таких, каким был сам, какими были его сверстники. Местоимение «МЫ» заключает в себе обобщение трудового и нравственного опыта поколения.

      Мы уже отметили однажды, что Яшин, для которого военная тема, по сути дела, закрылась вместе с победными залпами 1945-го, к концу пути вдруг начинает извлекать из памяти ассоциации тех жестоких и трудных лет. Тем важнее обратить внимание на эти редкие «сопоставления», которые все-таки у него возникают. Кавычки здесь стоят потому, что так названо одно из оригинальнейших стихотворений Яшина - «Сопоставления». Оно живописно и неожиданно по метафорике, придется его полнее процитировать. Вот один живописный сюжет:

     

      Подсолнухи поутру,

      Как армия на смотру,

      Поворачиваются –

      Все решительно! –

      К солнцу,

      К маршалу своему,

      И глазами его едят,

      Разодетые на парад,

      И почтительно

      За ним следят.

     

      И еще один сюжет, продолжающий тот же метафорический ряд:

     

      А вот другой полевой квадрат.

      Тоже в рост

      К солдату солдат.

      Как защитные плащ-палатки,

      Листья с плеч свисают до пят.

      В каждой складке

      Шинельные скатки -

      Туго скрученные початки,

      Кукурузы зеленый отряд.

      Это пехота-царица,

      Границы ее необъятны...

     

      Рисуя перспективу, пространство, поэт указывает на «цветные квадраты» клеверов, пшеницы... И вот тут-то вырывается тихий вздох: «Эх, полюшко, поле боя!..» Образная, ассоциативная логика живописных картин, данных в начале стихотворения, естественно подводит к прямому сопоставлению («...мне не уйти от сравнений, добытых ценой войны...») Поэтому видятся в этом пейзаже «приметы далекой схватки»:

     

      Окопы, как швы на палатке,

      Да партизанские скрадки,

      Да блиндажей остатки

      Еще и сейчас найдешь.

     

      А между дорог незнакомых,

      То вытянуты,

      То круглы,

      Скирды прошлогодней соломы -

      Это уже тылы.

     

      И водный рубеж - река

      Без переправы пока.

      Ах, полюшко, поле боя,

      Над головой облака...

     

      Какая-нибудь неделя –

      И сдвинутся с мест войска.

     

      Я процитировал почти все довольно большое стихотворение. Не знаю, как молодому читателю, но человеку моего поколения, имеющему за плечами четырехлетний опыт минувшей войны, оно говорит об очень многом. Всякие слова назидания, всякое резонерство здесь были бы совершенно неуместны, вся поэтическая сущность стихотворения - в «сопоставлениях», в эмоциональном контрасте, в глубине переживания, выраженного столь сдержанно, с таким достоинством.

      В такой интонации, в таких аналогиях и, главное, с такой эпической основательностью, неторопливостью и внешним спокойствием можно вспоминать о войне уже спустя много лет после ее окончания, когда отполыхали и улеглись человеческие страсти, зарубцевались сердечные и телесные раны, заросли травой окопы...

      Последние две строки завершают сравнение, напоминая о том, что войска еще не готовы к наступлению, но они возвращают нас и к мирным сюжетам, к клеверам и пшенице, к дозревающей кукурузе, к мирным «войскам», которые «сдвинутся с мест» во время уборки урожая. Так своеобразно переплетаются ассоциации военных и мирных будней в одном из последних стихотворений Александра Яшина, напоминая читателям о фронтовых страницах биографии поэта и его поколения.

      Лирика Александра Яшина исполнена той глубокой жизненной силы и житейской мудрости, которые и от читателя требуют полного достатка того и другого, чтобы быть «на равных» с поэтом. Яшин ведет лирический сюжет так, словно он беседует то ли с близким человеком, то ли наедине с собой, то ли в кругу друзей. Стихи его угловаты, порою прозаичны, но значительность содержания заставляет нас поверить, что только так об этом и можно сказать, как сказал поэт, что это и есть поэзия.

      Жаль, бесконечно жаль, что заключительная глава поэзии Александра Яшина оборвалась на половине строки, но осталась после него поэтическая «книга жизни», в которой воплотился жизненный и творческий опыт поэта.

      Сам Александр Яковлевич чуть ли не в последнем своем стихотворении, датированном 28 апреля 1968 года, представляя будущее без себя, писал: «Так же будут юноши писать стихи и прозу, так же будут ветры задувать и трещать морозы. Все, что пело, будет впредь так же петь, достигая роста...» Здесь, у самого предела жизни, видимо, особенно пронзительно почувствовал он простоту и естественность ее круговращения. Отсюда этот философский вывод, поражающий несоответствием мысли о смерти, простоте и обыденности ее выражения. «Так чего же мне желать вкупе со всеми? Надо просто умирать, раз пришло время».

      В последний год жизни, несмотря на тяжелые предчувствия, Яшин был полон то ожиданием весеннего обновления природы, то воспоминаниями о деятельном прошлом, внушавшем ему прибыток сил. И земля виделась ему в ожидании неведомых перемен.

      Наконец, этот страстный порыв к людям - стихотворение «С добрым утром!» Оно написано тоже в год кончины. Может быть, поэтому кажется прощальным приветом всем нам:

     

      От души желаю счастья

      Всем товарищам своим,

      Молодым - в любви согласья,

      Долголетья - пожилым.

     

      Рыболовам,

      Звероловам –

      Теплой ночи у костра,

      И - богатого улова,

      И - ни пуха ни пера.

     

      Пусть людей во всех заботах

      Ждут удачи и успех,

      Чтоб работалось с охотой

      И гулялось без помех.

     

      Но нет, Яшин не прощался с жизнью, он хотел жить, он боролся с недугом до конца. И это стихотворение, этот душевный порыв был обращен и к людям и к себе: «И живется вроде лучше, и на сердце веселей, коль другим благополучья пожелаешь на земле».

      Общий пафос стихов последних лет - это пафос преодоления боли, одиночества и победы жизни. Натура сильная и гордая, Яшин молча, стиснув зубы, перенес трагические потери близких, с таким же стоицизмом он переносил и свои болезни и выходил из этих испытаний умудренным новым трудным опытом. Недаром в его стихах все сильнее и сильнее звучит мотив доброты и внимания к людям, близким и неблизким, недаром и сам он ищет нравственную опору в хороших людях.

     

      Когда меня сгибают неудачи,

      растерянность душой овладевает,

      бессонница и страх, -

      бывает все! -

      я вспоминаю о хороших людях...

     

      ...и мне становится легко на сердце,

      ну, не совсем, быть может,

      но спокойней,

      и хочется еще пожить на свете,

      полюбоваться небом и землей.

     

      ...Мне вспоминаются два стихотворения Александра Яшина о березах: одно называется «Смерть березки», другое - «Про березку». Они и написаны в одном году - в 1965-м. Первое из них - грустное, жалостливое. Поэт жалеет березку, которая пробивалась к свету из густого колючего хвойника, да так и не пробилась, не хватило сил, «отдалась соседям на милость и с землей потеряла связь». Так и погибла она, увянув листвою под сводами равнодушной хвои, застившей от нее солнечный свет.

      Яшин грустит по поводу гибели березки и, может быть, намекает на то, чтобы люди были внимательны к слабым и незащищенным, чтобы случайно не подтолкнули их к гибели.

      Но поэту ближе другая березка - и не парадная, а скорее, даже нескладная, неприглядная, утонувшая «по уши» в снегу, «голая без листьев, вся в рубцах и ранах от гроз и непогод...» Вот ее-то поэт и любит «любовью настоящей».

      И не напоминает ли эта, другая березка, самого поэта, который тоже видывал и грозы и бураны и немало имел на теле и в душе своей рубцов и ран, но не сгибал головы перед судьбой, не сдавался на милость «соседям», а жил скромно и гордо, честно и независимо. Жил, как и полагается жить человеку крепкой северной крестьянской породы.

     


К титульной странице
Назад