– Ясно, – сказал, часто моргая, Василий Сергеевич, смотрел на меня, но, чувствовалось, так и не мог признать.

      – А парабеллума у вашего сержанта вначале не было, – сказал я. – Он его у пленного унтер-офицера отобрал.

      – Верно, – сказал он.

      – И вообще, дело у вас было потяжелее, чем написали в донесении.

      На это Василий Сергеевич ничего не ответил и задумался.

      Признание повествователя. Мне шел тогда восемнадцатый год. Я служил в оперативном отделении штаба дивизии и по совместительству помогал дивизионному переводчику.

      Никогда не забуду той тихой ясной поры перволетья, розовое свечение серых изб и пыльной дороги, сочную молодую зелень орешника в овраге за штабным домом! Помню, я пребывал в состоянии постоянного скрытого удивления перед окружающим и ожидания какого-то огромного счастья, которое вот-вот должно обрушиться на мою голову. И ни бомбежки, ни артобстрелы деревни, производимые немцами словно по графику, не могли вывести меня из моего наивно-восторженного состояния. Случалось, иными вечерами, выйдя из шумной, прокуренной насквозь избы, я мог любоваться, как бледными звездочками дрожат на зеленоватом фоне неба ракеты, как погромыхивает и урчит, словно живое существо, передовая.

      Мне было неполных восемнадцать, и я был тайно влюблен в ту самую девушку из политотдела, и я, разумеется, мечтал о подвиге. И был почти счастлив, когда начальник штаба дивизии, подполковник, разрешил включить меня в группу обеспечения поиска. Я был уверен, что в последнюю минуту меня обязательно переведут в группу захвата: ведь я просил использовать меня в роли «подсадной утки», я довольно натурально имитировал восточнопрусский диалект!..

      Сейчас уж не могу сказать точно, какие слова я намеревался произнести возле облюбованного нами фашистского блиндажа, подобравшись к нему и разыграв из себя пьяного фрица. Но отлично помню, как подполковник смеялся чуть не до слез, когда я изобразил предполагаемую сценку в лицах; начальник разведки тоже посмеялся и похвалил мои актерские способности. Помню хорошо и то, что во время обеда я спрятался в орешнике за нашим домом и там, в кустах, развернув «Правду», еще раз внимательно прочел указ об учреждении ордена Отечественной войны I и II степени и описание того, за что будут награждать этим орденом.

      За окном шумела московская улица. Посвистывали штангами, проносясь мимо, троллейбусы, тарахтели грузовики, взвывали на разные голоса моторы рейсовых автобусов, маршрутных такси, уютных «Жигулей», солидных «Волг». Из расположенного невдалеке кинотеатра, построенного в форме усеченного шара по проекту моих коллег из НИИ[НИИ — научно-исследовательский институт.], выплеснулась на асфальт бело-красно-лиловая толпа, и было удивительно, что в общем гомоне и гуле слышались отдельные веселые восклицания женщин и смех детей.

      Василий Сергеевич, чуть насупясь, вновь принялся разглядывать схему оборонительного рубежа нашей дивизии. Теперь в предзакатном свете лицо его не казалось столь молодым и свежим, как час назад; отчетливее посверкивало серебро в жидких волосах, шея, подбородок, виски отливали глянцевитой желтизной.

      – Немцы в Андрееве-то в волейбол играли, – вдруг сказал он.

      – Да еще в одних трусах, – вспомнил я.

      – Иной раз думалось: как же так, куда смотрит начальство, ведь получается форменное безобразие...

      – Артиллеристы стреляли по ним, – сказал я. – Имели право израсходовать в сутки один-два снаряда, а не выдерживали – стреляли.

      – Разгоняли, – согласился Василий Сергеевич, опять оживляясь. – А то возьмут свои тазы, ровно бабы с постирушками, – и на Днепр...

      Все же прошлое нам представлялось интереснее того, что происходило сейчас за окном, и тут я понял, что мы старики. Однако – и я это сознавал – был же и наш посильный вклад в то, чтобы сейчас, сию вот минуту, выйдя из шаровидного кинотеатра, двигалась разноцветная толпа принаряженных женщин и мужчин и смеялись дети!

      – Почему вызвался добровольцем в поиск? – тихо спросил я.

      – А я почти каждый раз объявлялся, – ответил Василий Сергеевич в некотором замешательстве.

      – Отчего?

      – Дак совестно как-то было. Ведь спросит командир, кто, мол, желает, а сам смотрит тебе и остальным бойцам в глаза... Вроде неудобно не сказаться. – Василий Сергеевич засмеялся, потом, оборвав смех, надолго умолк. Затем заговорил: – А доставали мы «языка» в тот раз, в июне сорок второго, немного по-другому, верно. Сам-то, поди, на энпэ сидел?

      – В первой роте был.

      – У Загладина?

      – Не помню фамилии. Старшина был командир.

      – Правильно, старшина... Значит, немного по-другому. А какая, в сущности, разница? Мы, как говорится, свою задачу выполнили: вот вам один «язык», живой, вот документы второго, мертвого. Чем проще, тем лучше. А фактически мы тогда из их обороны четверых вынули... Дак ведь тоже не поверишь, поди?

      – А кто еще не поверил?

      – А сержант рассказывал одному из штаба армии, дак тот не поверил.

      – Почему?

      – А привирают разведчики, бывает. – Василий Сергеевич проницательно посмотрел на меня. – Сперва вынули двоих, как после и было написано в донесении, и, значит, уволокли на бережок. Одного фашиста, правда, пришлось кокнуть – сильно брыкаться стал. Петро говорит, дескать, обидно, словили двоих, а доставлять будем одного. Ребята согласились. Витю оставили сторожить «языка», а сами снова в путь-дорожку. Надо сказать и то, что немцы были очень самоуверенные тогда, готовили котел нам, нас думали прихлопнуть и своей обороной мало занимались. Это нам, конечно, было на руку, мы это дело тоже учли... На лугу, в «нейтралке» все тихо, темно, а в блиндаже у них идет гулянка. Может, потому и ракеты редко бросали и стреляли нерегулярно, чтобы, видимо, не привлекать внимания своего начальства. Они гуляли – винным духом разило за сто шагов от блиндажа, – патефон крутили, а потом, сам понимаешь, надо на ветерок. Часовой – на одной стороне блиндажа, а мы – на другой, тоже будто вышли на ветерок. Еще двоих накрыли и поволокли. И уж добрались до середины луга, как вдруг сзади крик: «Эй, вы, сакраменты, купаться, что ли, пошли к русским?» Так вроде по смыслу. Мы, конечно, наддали... А тот фриц как завопит: «Стойте, обождите!» И за нами. Тут как будто часовой его окликнул. А тот не обращает внимания, бежит, сапоги стучат... Ну, чего делать? Петро говорит, мол, давай и этого возьмем, а Гриша – он прикрывал нас с тыла – отвечает, крупный-де больно, не справимся. Не успели принять решение, как весь луг засиял, зашипел, загрохотал – сам знаешь, когда тревога на переднем крае. Витя-то, молодец, не стал дожидаться нас и при первых выстрелах попер «языка» к нашим траншеям... и правильно сделал...

      – Пока немцы били прицельно по вашей группе, – сказал я.

      – Видимо, так. Он, Витя, это сообразил и под шумок потянул пленного к нашим окопам. А у нас беда: у меня на спине пленный обмяк, и Коля рядом кричит: «Убили моего!» Бросили их и сами еле живые скатились под бережок. А тот, крупный-то, все бежал за нами и кричал: «Камрады! Сакраменты!..» Я вот все думаю теперь, может, он к нам в плен бежал? – Василий Сергеевич взглянул на меня озадаченно и чуть страдальчески, как мне показалось.

      – Это не вы его шлепнули? – спросил я.

      – Нет, – Василий Сергеевич строго нахмурился. – Мы бежали к себе без оглядки, даже документы не успели вытащить у тех двоих... За что же нас орденом награждать? – внезапно сухо спросил он.

      – Тот фашист дважды стрелял по вас, – сказал я. – Но и он упал на лугу.

      – Возможно. Мы этого не видели. И все, – сказал Василий Сергеевич, и мы оба – и я, и он – с облегчением вздохнули.

      Приляр Ю. Такой случай: Роман, повести, рассказ. М., 1978.


      В. Д. ЕЛЕСИН (1936 – 2005)

      Василий Дмитриевич Елесин родился в селе Покровское Вожегодского района Вологодской области, в семье учителя. После окончания Явенгской семилетней школы безуспешно пытался поступить в горный техникум в городе Ухте. Лето отработал в топографической партии, занимавшейся составлением карт для геологов. Окончил Во-жегодскую десятилетнюю школу. Среднее специальное образование получил в горном техникуме города Лисичанска на Украине. Отработав год по распределению на донецкой шахте в городе Кадиевке, вернулся на родину. Получил место корректора в районной газете «Борьба». После окончания факультета журналистики Ленинградского университета (заочно) занимал пост ответственного секретаря межрайонной газеты «Ленинское знамя» в Тотьме, был редактором вашкинской районной газеты «Волна», редактором Северо-Западного книжного издательства. В 1968 – 1970 годах учился в Москве в Высшей партийной школе при ЦК КПСС. В 1970 – 1973 годах работал на областном радио. С 1974 года – журналист областной газеты «Красный Север». В 1975 году в сборнике молодых писателей «Пути-дороги» появился первый рассказ В. Д. Елесина «Старый дом». В 1977 году в Архангельске вышла первая его книга для детей «Пятачок на берегу» с иллюстрациями Г. Н. Бурмагиной. Затем появились его книги «Одноухий заяц» (1980), «Кремешок» (1982), «Раменье» (1986), роман «Надежда и метель» (1989), сборник рассказов «Половодье» (1998). Он публиковался в журналах «Север», «Роман-газета XX век», «Алтай» и других периодических изданиях. Интересный историко-литературный материал содержится в воспоминаниях В. Д. Елесина о вологодских писателях «Русские судьбы: Раздумья над автографами». (Наш современник. 2001. № 10).


      ОТКРОВЕНИЯ ВАЛЕНТИНА ЗОЛИНА

      Той осенью была большая вода. В толще ее скрылись зубастые перекаты, и только судорожное дрожание тростника над гладью реки выдавало, что донные валуны по-прежнему неутомимо вспарывают поток. Упрям донный валун и консервативен: что ему любое течение!

      Из-за неурочного паводка пропал клев на обычно рыбной реке. Откочевав километра два болотистым берегом, я смотал удочку и еле продрался сквозь залитый дождем ивняк на луговину. На краю ее за мелкой дождевой сеткой приглушенно желтели листья ольшаника. Слева, словно озябнув, жался пропитанный влагой сеновал, увидев который я вдруг надумал отдохнуть, а заодно и переждать непогоду под крышей.

      Повесив удилище на вколоченные в стену деревянные колышки, я вошел в сарай, присел на умятое прелое сено. Квадратный дверной проем, будто рама, очертил безрадостную картину: грязно-серое небо, безучастно нависшее над луговиной, и размытые очертания прибрежных кустов. Не доносилось ни звука, кроме шелестящего шепота дождя.

      Вдруг отчаянно и громко, а главное, рядом с сеновалом залаяла собака. По тонкому визгливому голосу можно было узнать: лает не зверовая животина, а заведомая дворняжка, из тех, что очертя голову бросаются на своих и чужих. Через минуту черный с белыми пятнами кобелек в две четверти роста подскочил к порожку сеновала и залился еще злее и чаще.

      – Шарик, свои! Нельзя, Шарик! Кыш, сотона! Одурел! – закричал, приближаясь, человек в ватнике, в серой брезентовой фуражке. Бродни его были разогнуты и матово сверкали.

      Шарик, словно стесняясь, завилял хвостом, отвернул морду в сторону.

      – Что, под крышу загнало? – вместо приветствия добродушно спросил незнакомец. – Льет и льет нонече, прямо спасу нет.

      Он снял ватник, резко тряхнул его одной рукой. Вторая висела плетью, и по скрюченным пальцам я догадался, что рука перебита.

      – На фронте? – показал я глазами на руку.

      – Там! – равнодушно ответил он и, бросив ватник на сено, повернулся к собаке:

      – Шарик! Ну-ко, сбегай побрани Серегу-то! Чего он, срамник, отстал!

      Шарик нехотя выбрался под дождь, скоро у кромки ольшаника зазвенел визгливый лай, словно собачонка и впрямь бранилась.

      – Ловко! – засмеялся я.

      – Шарик-то? Он такой! Беспорядку не любит.

      Не успели мы покурить, как Шарик снова перепрыгнул порожек сеновала и, поворотясь к замаячившей неподалеку фигуре, незлобиво тявкнул два раза.

      – Молодец, Шарик, побрани, побрани его, заброду! Ты где потерялся-то?

      – Да вишь, на волнушки набрел, жалко показалось оставлять. Здесь, что ли, посидим, Валентин, или уж домой заодно?

      – Погоди, охолони маленько.

      Серега, как назвал его мой собеседник, оказался рослым и плотным мужчиной лет за пятьдесят. Круглое лицо и потрепанная одежда были, что называется, насквозь деревенскими, но говор выдавал горожанина.

      – А раньше-то мы с тобой, Серега, волнух не ломали, все больше рыжики. Не забыл?

      Валентин повернул голову ко мне:

      – Тридцать семь годов, срамник, дома-то не бывал, – кивнул он на Серегу. – Как на войну ушел, так и не бывал.

      – Что ты, Валентин, меня все «срамник» да «срамник»! – проворчал Серега. – Какой я тебе «срамник»?

      – А ты не сердись! – захохотал Валентин, показывая щербатые зубы. – Присловье у меня такое, что поделаешь! В войну у нас старшина все эдак бранился. Хороший мужик был, чтобы там по матушке али как, не было и в заводе. Наварзаешь [Наварзать – набедокурить.]чего, только и молвит: ой ты срамник! А от него, видно, ко мне перекинулось слово-то.

      – В каких частях воевали? – полюбопытствовал я.

      – А в пехоте! Оно, кабы не в пехоте, может, и не было бы экой оказии, – Валентин чуть согнул в локте левую руку, словно показывая ее. – То и дело-то, что, как годы подошли, вызвали меня в военкомат, да и определили в матушку пехоту. Не больно слушали в те поры нашего брата. А тебя так, Серега, поди, спрашивали: не желаешь ли, товарищ Березин, в летчики? Али в штаб фронта пойдешь?

      – Спросят, держи карман! – улыбнулся Серега. – Забрили да сходу под Ленинград. Я еще и винтовку по-настоящему в руках держать не умел. Доходной был, тощий, как скелет.

      – Шкилет, форменный шкилет! – поддержал Валентин. – А помнишь, как на окопы-то гоняли?

      Серега сосредоточенно кивнул.

      – Погнали нас на окопы за Вытегру, – обращаясь ко мне, начал рассказывать Валентин. – Всю молодяжку из деревни загребли, баб, девок. Прибыли, а там – какая кормежка? Одно названье. Четыре месяца эдак-то и пластались, покудова по домам не распустили. Народ кругом поехал, через Череповец да через Вологду, а мы с Се-регой надумали пешком. Напрямую-то много ближе. Вот и потопали. А зима, снег, мороз, обутка худая, одежонка в дырах, грязи на нас, вшей! Брюхо подвело... Сколько суток-то мы с тобой, Серега, шлепали – трое?

      – Четверо.

      – Вишь – четверо. К озеру Воже, как сейчас помню, под вечер выбрели. Куда податься? В Чаронду тоже не близко, да и от дому в сторону, а за озером наш рыбпункт, свои мужики, деревенские, хоть покормят. Решились брести через озеро на ночь глядя. А темно, студено, ветер по льду большую силу набирает. Да и боязно, чего говорить! Серега и в те поры выше меня был, ну верно, шкилет. Ползем это мы, шатаемся с голодухи на ветру...

      – То один запнется да свалится, то другой, – вставил Серега.

      – Ну! – подтвердил Валентин. – А Серега и говорит: давай я тебе, Валька, руку на шею положу, может, полегче будет. Клади, отвечаю. Идем дальше, все против ветра, к своему берегу. Серега опять и просит: давай посидим! Нет, говорю, сядем, так и не встанем, околеем. А он все свое: давай отдохнем!

      Серега смущенно улыбался, словно стыдясь своей тогдашней, сорокалетней почти давности, слабости.

      – Уговариваю его всячески, то побранюсь, то добром. Потом говорю: давай-ка мы лучше с тобой споем, говорю, песню! Какое уж там пенье, смех один, а больше выдумать нечего, последнее средство. И запели! Какую песню-то запели, Серега, не помнишь?

      – Да модная тогда была – «Если завтра война... «.

      – Во-во! – Валентин усмехнулся, покрутил головой и, как бы не веря себе, удивленно добавил:

      – А ведь дошли! С песней-то. К рыбпункту приплелись, колотимся, дедушко Илья спрашивает: кто такие? Свои, отвечаем, деревенские, с окопов идем. Пустил он нас, у печки на лавку посадил, забегал: «Сейчас вас, робятушки, покормлю!» Пока по капусту на сарай ходил, мы, как приткнулись на лавке-то, друг на дружку наклонились, да и уснули...

      – Сутки разбудить не могли, – добавил Серега. – На пол только опрокинули, на шубу.

      – Верно! Потом уж дедушко Илья выговаривал: «Отчаянные вы головы! Ну-ко, ночью через озеро! Только что перед вами волки средь бела дня лошадь на льду задрали, на глазах у рыбаков. Бог вас спас, не иначе».

      – А нам все едино, кто спас, главное – живы! – заключил Серега. – Бог ли, леший ли – все одно.

      – Вчерась бабка Дуня на лешего-то наторкнулась, – засмеялся Валентин, круто меняя тему разговора. – Закружилась в лесу, бродит-бродит, а все по одному месту. Испугалась нечередником [Нечередником – вдруг.], стоит да приговаривает: «Что ты, дедушко-батюшко, ко мне-то почто привязался? Уходи-ко с богом!». Встала под елку, сарафан наизнанку вывернула да и одела. Кряду в поскотину и попала, рядом и была.

      – Бабка Дуня из ума выживает, вот ей и блазнит [Блазнить – мерещиться.], – сказал Серега, поднимаясь. – Вроде посветлело маленько. Может, ближе к дому?

      – А и верно! – Валентин потянулся за ватником. – Все одно не косьба сегодня.

      – А вы что, до сих пор сенокосите? – удивился я. – Летом не удалось на корову накосить?

      – Какая корова при моем-то здоровьишке! – с сожалением ответил Валентин. – Овчишек держу, да и на тех не наскоблил по нынешнему лету. Раньше хоть родная помогала, а теперь тоже ноги отказали, что хошь, то и делай.

      – Кто это – «родная»?

      – А матушка моя. Вдвоем с ней перебиваемся, два инвалида. У меня пенсия военная, да у нее колхозная, да огородишко, да ов-чишки... Шарик! Ой ты срамник! Ну-ко сбегай побрани-ко Серегу! Вишь, его опять в кусты понесло, не намокся еще!

      Шарик резво кинулся вперед, и вскоре из кустов донесся его бранчливый голос.

      – Не изловил никого? – в свою очередь спросил меня Валентин, кивнув на удочку.

      – Клевка не видел! – пожаловался я.

      – Ты как-нибудь к плотине сходи. Язенка, может, спроворишь. Я так все там их обманываю.

      Вечером я обмолвился о встрече на сеновале своей хозяйке, маленькой и светлой старушке, неутомимо хлопотавшей по дому.

      – Это, поди, Валька Золин! – догадалась она. – С маткой вдвоем живет уж сколько годов. Сряжался одинова жениться, да матке невеста не поглянулась, так и не дала согласья, а он ослушаться не посмел, на матушку-то свою как на икону молится, все «родная» да «родная». Той-то тоже почто бы перечить: Поля девка баская[Баская — видная, красивая.], урядливая[Урядливая — хозяйственная]. Так и живут: дома рядом, а не вместе.

      ...Я не рассчитывал увидеть Золина, когда рано утром, натянув бродни и вскинув удочку на плечо, спешил к плотине. Однако он уже стоял там, легко держа одной рукой длинное и тяжелое удилище. Солнце резко очерчивало его небольшую тень на синей воде и влажной от росы гальке. По широкому омуту ниже слива плотины важно кружились белые пузыри, среди которых не просто было разглядеть поплавок золинской удочки.

      – Вставай рядом, – поздоровавшись, негромко сказал Валентин, – все веселее вдвоем-то.

      – Давно здесь? – так же вполголоса спросил я.

      – С уповодок.

      – Ничего?

      – Попусту. Да я своего язенка дождусь! Я ведь их на измор беру. Закину да и стою до упора. Он сперва мимо ходит, срамник, вниманья не обращает. Потом злиться станет: что тут, скажет, за оказия такая, вертятся червяки да и только. В ину пору со зла-то еще и носом ткнет и давай ходить кругами. Кружит, кружит – плюнет. Видно, скажет, этот мужик не отвяжется, надо брать. И возьмет!

      Мы оба посмеялись над шуткой, но стоять «до упора» у меня не хватило терпения и, постепенно переходя с места на место, я оказался довольно далеко от Валентина – там, где омут тугим и сильным потоком переливался в реку.

      – Попался, разбойник! – донесся громкий крик от плотины. Я оглянулся, прикрывая глаза ладонью от бьющего встречь солнца. Валентин вываживал крупную рыбу. Спотыкаясь о гальку, я подбежал, когда крупный с золотистым отливом язь уже был в руке у Золина.

      – Обманул?

      – Обманул, паря! Будет уха!

      Я снова пристроился рядом, упрекая себя за нетерпение.

      – Ну-ко, дедушко, пошли-ко еще рыбинку! – не то шутя, не то серьезно произнес Валентин, закидывая удочку.

      – Какой дедушка? – не понял я.

      – А в омуте-то которой! – улыбнулся Валентин, но улыбнулся так лукаво, что я опять не разобрал, обратился он к «дедушке» в шутку или всерьез. Решив проверить свои подозрения, спросил:

      – А что, Валентин, как по-твоему, бабку Дуню и верно нечистая сила кружила в лесу?

      – Да кто его знает. Может, и дедушко.

      – Неужели ты в него веришь?

      – Да как не поверишь? Многие видали.

      – А сам видел хоть раз?

      – Нет, мне не попадал. А Миколка-Топ, Федора Бахвалова сын, с им хаживал.

      – Как так?

      – Хаживал, хаживал Топ. В деревне-то все так парня и звали: Колька-Топ да Колька-Топ. Прихрамывал, вишь, бойко бегать не умел. Одинова отец его на сенокос взял, а день ядреной задался, сено на глазах сохнет, вот Федор и посылает: сбегай, Колька, домой, приволоки новые грабли. Колька топ да топ, а старик торопится, время не ждет, загребать надо, вот и гаркнул ему вдогон:

      – Да понеси тебя леший скорее-то!

      Колька в ту пору у огорода был, у осека[Осек – изгородь.]. Как сиганет через огород – и здоровому эдак-то не прыгнуть. Да и пропал. Федор вечером домой прибегает:

      – Кольки не было?

      – Не было.

      – Ой, ведь неладно у нас с парнем-то!

      А Колька близко к ночи пришел, сам не свой, глаза дикие, одежа рваная. Стали спрашивать, что да как.

      – А за огород так не помню, как и перенесло. Гляжу – передо мной дедушко стоит: маленькой, сивой, лыком подпоясан. Пойдем, говорит. Ну я с им и пошел.

      – Так один был-то? – спрашивают.

      – Нет, – отвечает, – с нами много народу ходило. По лесу все шли, по буреломине, речки сколь раз перебродили. Коли маленькая речка попадет, так дедушка возьмет за волосье да и перекинет на тот берег. А коли большая река, так сам поперек ее ляжет, мы по ему и идем, как по мосту. Потом я огород увидел да рукой за него и захва-тился. Сзади как зашумит, зашумит ветром! Чую, елки с кореньями выворачивает, да все и сгинуло. Тут я поскотину свою узнал да и потопал домой.

      Невероятно! Конец двадцатого века, люди собираются на Марс, пятиклассники спорят о тайнах Бермудского треугольника[Бермудский треугольник — район в Атлантическом океане, в котором происходят таинственные исчезновения морских и воздушных судов.], и – нате вам! – дедушка, самый тривиальный леший, лыком подпоясанный. Смеется он надо мной, что ли? Я пристально посмотрел на Золина. Валентин спокойно встретил мой взгляд, голубые глаза его улыбались лукаво. «Разыгрывает!» – успокоился я, хотя какое мне, в сущности, дело, верит Золин в лешего или нет!

      Валентин ловко пристроил удилище на камнях и опустился на облизанный водой валун.

      – А все-таки, – не унимался я, – если верить в него, как в лес ходить? Страшно! Вдруг покажется!

      – Да пошто страшно-то? – удивился Валентин. – Дедушко порядок любит. На шальное не делай, вот и не страшно. Страх, он ведь от чего идет? От худой совести либо опять же от дурости. Вон у нас, сказывают, Семен Назаркин одинова шел по лесу с лопаткой, что косу-то наставляют, да на медведя на сонного и попал. Так чего и сделалось с мужиком: на загривок медведю заскочил, да и давай лопаткой по башке колотить! Медведь ошалел, в кусты шарнулся, орет благим матом. Семен, конечно, свалился, домой побежал. На другой день волосье у него с головы и полезло пластами, чисто колено голова стала. От запоздалого страху.

      Войну тоже возьми. Помню, мы и на передовой еще не бывали, обучались в лагере. Вот утром поднимают всю роту, построили, повели. В лес зашли, а там весь наш полк выстроен вроде буквы «П». Вытолкнули на средину двоих парней и читают нам по бумажке постановленье трибунала: за дезертирство приговорить к расстрелу по законам военного времени. Им, вишь, срамникам, на передовую страшно показалось идти, струсили, да и подались ночью в тыл. Вот лопаты им в руки сунули: копайте. Копают тихонько. Ну, тяни не тяни, конец известный. Поставили на краю ямы, напротив – взвод автоматчиков. Один не выдержал, свалился, корчится на земле со страху, как червяк, голову в траву зарывает. Другой тоже зеленый, а стоит. Взводный крикнул: «По изменникам Родины! Огонь!» И все. В яму кинули, закопали, как падаль. Я возьми да на себя и прикинь: вот бы я убежал? Ну ладно, расстреляют дурака, а домой-то какую бумагу пришлют? Не напишут, что «пал смертью храбрых». Выходит, не только свою совесть замараешь, а и у всех родных, до скончания веку! Нет, думаю, лучше уж от немецкой пули умереть, чем от своей. А оно и верно, когда совесть чиста, страху помене, это уж я потом точно узнал, на передовой. Так и в лесу. Коли худого за собой не чуешь – чего бояться?

      – Мне-то что интересно: если ты в лешего веришь, значит, и в бога веришь? А замечаю, не молишься...

      Валентин от души расхохотался:

      – Дался тебе дедушко! Я ведь не знаю, может, и нету никого. Только иной раз подумаешь: не может того быть, чтобы все кругом на самотек пущено было. Молитвы, иконы – это все, я понимаю, пустое. Через них совесть вроде как чистили, мыли, что тело в бане.

      Скоро Валентин стал сматывать удочку.

      – Приходи на уху! – неожиданно предложил он. – Али дела какие?

      Я отрицательно покачал головой.

      – Ну и я говорю: отпускник, так какие у него дела-занятья? Лови рыбу, вот и все дела. Часок побулькаешься, да и приходи, в аккурат уха сварится.

      Бесплодно промаячив у плотины часа полтора, я подался на уху к Золину. Дом его стоял на отшибе – небольшой, плотно обшитый вагонкой, затененный по фасаду длинноногими березками. Вся усадьба обнесена косым огородом. В пяти шагах от крыльца серел сруб колодца, а за краем картофельных грядок приткнулась небольшая банька. У просторного хлева белели плотные поленницы березовых дров.

      В дверях золинской избы оглушил лай двух собачонок. Одна из них сразу же смолкла после окрика Валентина, а знакомый уже Шарик еще долго «бранил» меня, не обращая внимания на упреки хозяина.

      Места в избе, вопреки ожиданиям, оказалось немного. Крохотная прихожая с лазом на печь и с кроватью у окна отделялась от «чистой» комнаты узенькой дощатой переборкой, оклеенной выцветшими обоями. В «чистой» комнате к другой переборке, загораживающей маленькую кухню, привалился диван. В углу на столике мерцал темным экраном телевизор «Рекорд». Стол, стулья, невысокий пузатый комодик, на котором лежала пачка старых журналов «Наука и жизнь», – вот и вся обстановка.

      Из кухни, тяжело переступая больными ногами, выплыла низенькая старушка с круглым белым лицом и внимательными строгими глазами. Она степенно поздоровалась, опустилась на краешек дивана. Я ждал обычных в таких случаях расспросов о том, к кому приехал да откуда родом, где живу и сколько зарабатываю, однако старушка сидела молча, с безучастным, как бы отсутствующим видом. Подумав, что явился не вовремя, я хотел было подняться, но Валентин, уловив это движение, махнул здоровой рукой: /

      – Погоди, погоди, я сейчас!

      В своем доме он тоже вроде переменился: стал суетливее, чаще сыпал словами, то и дело обращаясь глазами к матери, словно спрашивая, то ли он говорит. Поставив на стол большое блюдо ароматной ухи, Валентин нарезал хлеба, ловко управляясь одной рукой с ножом и буханкой.

      – Давай, родная, садись, ушка-то горячая, славная! – ласково уговаривал он старуху.

      – Да сяду я, сяду, ешьте сами-то! – ответила она, с трудом вставая и придвигаясь к столу. Несмотря на немощь, на маленький рост и молчаливость, от нее истекала сила и властность.

      – Давно в этом доме живете? – спросил я.

      – Да как Валька с войны пришел, перерубил старую-то избу, так все и живем, – ответила старушка.

      – А родная велела: на что нам, говорит, экую хоромину? Надо бы помене срубить, все потепляя. Вот и занялся с мужиками, лесу на подруб привезли, старый дом раскатали, стали строиться. А время-то было – вспоминать неохота. Ладно я еще тогда лесником работал, на зарплате, да и налоги помене. А вон сосед наш, помнишь, родная, Гришку-то Крутикова? Который в Воркуту уехал?

      – Да как не помнить!

      – Шубутной мужичок такой, веселой! Одинова барана сгонил на мясозаготовку. В те поры мясо, сколь с тебя присчитается, сдашь бесплатно, а коли сверх того, так деньгами доплачивали. Вот и дали ему за барана-то пятерку старыми деньгами. Сунул пятерку в кошелек, поехал домой. Приехал, а в избе два агента сидят, денежный налог собирают. У тебя, говорят, Григорий, недоимка. Он и полушубок снять не успел. Сел на лавку, руками развел:

      – Вот оказия! Что бы вам, робята, раньше-то придти! Ведь позавчера полный пестерь денег корове вывалил! Сыро больно в хлеву-то, пришлось вывалить на подстилку, а теперь так и нету ничего. Вот оказия! Много ли недоимки-то?

      – Пятьсот рублей, – говорят.

      – Гли-ко, пять сот! Вот оказия! Что бы вам на два-то дня пораньше... Ну ладно, я вот за барана сегодня получил, так уж возьмите.

      И вытряхивает, срамник, пятерку на стол...

      – Это какие же годы?

      – Да сорок восьмой ли, сорок девятый. Я тут, родная, Мишку Назаркина встретил на овсяном поле, из лесу идет. Поздоровался. Давай, говорит, закурим. Ну давай. А овес-от зелень зеленью, я и скажи: не вызреет нонече, все пропадет. А он рукой махнул: да и пусть пропадает! Хлеба-то привезут. Вот на корову не накосили, так худо!

      – Вишь, прохвост! – осуждающе покачала головой старушка.

      – Думаешь, одни деревенские так-то? – обратился уже ко мне Валентин. – Не-ет. Я, к примеру, с туристами согрешил. Едут и едут к озеру, срамники, да все у моего сеновала палатки ставят. Им чего, видят – сено сухое, надергают да под палатку, к кострищу, чтобы, значит, помягче. Замнут все, затопчут, а того в уме нет, что накосить-то да высушить по нонешнему лету не просто. Когда захвачу, так побранюсь, а сено-то не вернешь! Знак уж на берегу ставил: «Обработано ядохимикатами. Опасная зона!» Вроде помене стало, а все ночуют, срамники.

      Слушая Валентина, старушка согласно кивала головой. Я только теперь обратил внимание, что население золинской избы как бы увеличилось. Кроме Шарика и Дамки – так звали вторую собаку, – у стола сновали три разномастные кошечки: рыжая, черная и серая.

      – Большое у вас хозяйство! – заметил я, кивнув на них.

      – А пусть! Родная их любит, да и мне веселяя. Он взглянул в окно и обратился к матери:

      – А ведь я, родная, угадал! Кругом заволокло, сейчас польет.

      Утром косить посылала, – объяснил он мне. – А я говорю – попусту, дождя нагонит. Так и есть.

      – Не зря, видно, меня все утро ломает, – согласилась старушка. – Идти полежать маленько...

      Она с трудом поднялась и, шаркая ногами, убрела в кухоньку.

      – По рыжики не бывал у нас? – спросил Валентин.

      – Мест не знаю – какие рыжики!

      – Давай свожу, как охота. День все одно пропащий, может, хоть соленинки принесем.

      Я с готовностью согласился, так как много слышал о необыкновенных грибных угодьях озерного края. Для очистки совести спросил:

      – Не зальет нас?

      – Какое! Вишь, затянуло. Моросить станет разве. А и ленет, так не сахарные, не размокнем.

      – И то правда, – подтвердил я, натягивая бродни. Валентин перекинул через плечо плетенный из бересты короб на ремне, а мне протянул небольшую узорчатую корзинку. Шарик юлил у ног, чуть не переламываясь пополам, – просился в лес.

      – Возьмем Шарика, возьмем! – приговаривал Золин. – Ой, что делает, срамник! Охота в лес? Ну пошли давай!

      Грибов в тех местах, куда повел меня Валентин, и в самом деле росло много. Правда, на пять-шесть рыжиков попадался только один ядреный, но все-таки корзина час от часу тяжелела. У приболотья наткнулись на семейство темных крепких грибов.

      – Черные грузди, – сказал Золин, сломив гриб и разглядывая его. – Я их раньше не знал, все пинал, как попадут. А начальник один из района приехал... меня все с начальством в лес посылают, как кто приезжает, – пояснил он с заметной гордостью, – гляжу: ломает их да в корзину, ломает да в корзину. Я ему и скажи: «Пош-то берете-то? Ведь это поганки!» А он мне: «Сам ты поганка! Это – самолучший гриб!» Так и сказал: «Сам ты поганка!» – с удовольствием даже заключил Валентин, будто начальник объявил ему благодарность.

      Корзинка почти наполнилась, когда мы с Валентином, изрядно промокшие, выбрались на светлую вырубку, вопреки обыкновению чисто прибранную. Сплошные дождевые тучи снова раскололись, пропустив в прогал солнце и клочок пронзительно чистого неба. От одежды, от разогнутых бродней повалил пар.

      – Перекурим? – предложил Валентин, проведя ладонью по гладкому, будто лаковому, срезу пенька.

      Неподалеку взлаял Шарик, суматошно захлопали крылья – целый выводок рябчиков сорвался с ягодника, перелетел в лес.

      – Не охотишься? – поинтересовался я у Валентина.

      – Нет, какое! У меня и ружья сроду не водилось.

      – Из-за руки?

      – Рука – что! Было бы желанье, и с моей рукой палить можно. Не любитель.

      – Понятно...

      – С войны еще отбило желанье-то. На войне я ведь снайпером был.

      – А вроде рассказывал, что в пехоте служил.

      – Так и снайпер, считай, тоже пехота. Когда еще обучались на стрельбище, капитан меня приметил и в снайперы определил. Самая беспокойная на войне работа. Пошлют тебя на нейтральную полосу с заданьем, только стрельнешь, а немец-то и давай чесать из чего ни попадя: из пулеметов, минометов – свет белый не мил сделается.

      – У снайперов, кажется, личный счет был?

      – И у меня был. Восемнадцать человек положил. Сперва-то все вроде не взаправду: поймаешь фигурку в прицел, нажмешь на спуск – только была да нет. Не по кой леший тебя к нам и принесло, думаешь. Только одного убил как человека, по злобе.

      – Как так?

      – Дело под Котельниковым [Котельниково — железнодорожная станция в 190 километрах от Сталинграда, близ которой летом и осенью 1942 года шли ожесточенные бои между советскими и гитлеровскими войсками] вышло. Посылают меня опять на нейтральную полосу, на сей раз как бы в разведку. Степь, кустика не видать, в землю зарываться – одно спасенье. На рубеж ночью выполз недалеко от перекрестка дорог, окопчик вырыл, замаскировался, лежу. Заданье простое – засекать огневые точки. Лежу, значит, наблюдаю. Ближе к утру немец-то и зачал палить изо всех калибров. Потом танки с пехотой поперли. Наши побежали, а я в безвыходном положенье, раз на нейтралке. Только нос высунь, кряду пулю и схлопочешь. Делать нечего, притаился. Живым, думаю, не дамся, а до ночи авось пересижу, ежели не набредут на меня. Скрозь траву вижу: замаячил на перекрестье дорог часовой. Мне-то добро его видно, окопчик недалеко. Ходит козырем, рукава закатаны, автоматикой поигрывает. Крутом – шаром покати: атакующие вперед ушли, а тылы не подтянули пока. Немец на воле-то, без начальства, и раздухарился. Топчется, срамник, по перекрестку, то песню запоет, то на губной гармошке поиграет, а то автомат вскинет да очередью по степи! Пугает, стало быть. А кого пугать, степь голая, меня-то ему не видно. Уж после догадался, что это он страх свой ублажает: оно хоть и с автоматом, и в тылу, а все чужая земля – вот ему и неспокойно.

      Надоел мне этот часовой хуже горькой редьки. Главное, пошевелиться нельзя, заметит, а затекло все тело, мочи нет. Как ни погляжу, он все на дороге выплясывает да песни поет. До вечера дотерпел-таки. А тут справа слышу: «Ура!» – и стрельба несусветная, наши, значит, в контратаку идут. Немец-то забегал. Туды-сюды, туды-сюды, потом как драпанет со своего поста, только каблуки засверкали. Ну, думаю, гад, не уйдешь! На мушку его взял, он, как щи пролил, тут носом и ткнулся. И скажи, всю ночь не по себе было: противно вроде и жрать не могу. А ведь не первый он у меня был. Может, оттого что песни передо мной пел?

      Вскорости после этого я и сам нарвался. Мина саданула неподалеку, весь бок рассадило, да и руку в трех местах перебило, еле сшили. Так и отвоевался.

      – Значит, восемнадцать человек?

      – Восемнадцать. Чего сделаешь, надо. Не мы их, так они нас, тут дело такое. А с войны пришел, чисто отшибло меня от оружия. Зарок дал: больше капли крови не пролью. Так вот уж больше тридцати годов живой души не порешил. Курице голову и то не рубливал, соседа зову.

      – А рыба? – пошутил я. – Тоже живая!

      – Да это, вишь, другое дело, – серьезно ответил Валентин. – Я, к примеру, язенка не убиваю. Дело его: хошь бери наживку, хошь не бери. Его воля. А будь я сейчас с ружьем да пальни в рябка, прямое убийство выйдет, потому как не рябок выбирает, а я. Не по своей воле он умрет, а по моей, вот в чем заковыка.

      – Другие стреляют, не задумываются.

      – То другие. Другие мне не указ, и я им не указ. Ежели душа этого не принимает, так ничего не поделаешь. Ты вот не ешь чего-нибудь?

      – Чего? – не понял я.

      – Ну, люди, бывает, не едят кто рыбу, кто грибы, кто там помидоры...

      – А... Свеклу не ем.

      – Вот и мне – охота, что тебе – свекла, – засмеялся Валентин. – Хоть заугощайся – не хочу. Давай-ка еще одно место проведаем, да и домой.

      Хозяйка моя несказанно обрадовалась как с неба свалившейся корзине рыжиков. Узнав, что я был в лесу с Золиным, похвалила его:

      – Валентин места знает! За клюквой ли, за морошкой – бабы все его просят: своди да своди! – она вдруг весело улыбнулась. – По год рыжики не росли, а мы глядим – Валентин прет располнехонькой короб. Приступились: скажи да скажи, откуда принес. «А от Ванского болота, бабы!» Мы, дуры, и побежали за три-то километра, да все попусту. Он, мазурик, в короб моху наклал, а сверху рыжиками закрыл. Долго хохотали потом.

      Несколько дней я не видел Золина: установилась погода, он дневал и ночевал на своем покосе. Накануне отъезда потянуло пройтись с удочкой до золинского сеновала, порыбачить, а заодно и попрощаться с Валентином. Встал я до света и часов в семь добрался до знакомого омута. Закинув удочку и воткнув конец удилища в илистый берег, неторопливо стал пробираться к луговине, обходя залитый росой ивняк. Сквозь кусты уже чернел знакомый приземистый сеновал, когда меня остановил голос Золина.

      – Да долго ли такое будет-то! – неслось с луговины. – Чего глаза растопырил, не стыдно? Срамник! Я тут с одной рукой маюсь, а вам лишь бы затоптать, лишь бы запакостить! Гли, сколь сена-то набил под палатку! Куда оно мне теперь! Взять бы тебя, срамника, за шкирку да в воду!

      Я осторожно выглянул из-за кустов. Маленький Валентин как петух наскакивал на дебелого детину в очках, который стоял возле модерновой польской палатки. И под палаткой, и вокруг старого кострища лежали охапки отсыревшего, мятого, подпаленного сена, притащенного сюда, видимо, из сеновала.

      – Ты не шуми! – вполголоса увещевал Золина детина. – Не шуми. Чего твоему сену сделалось, ну чего?

      – Того! Оно теперича скотине и на дух не надо! Да кабы один был, так ладно. А то ведь кажный день, паразиты, у сеновала устраиваются, места им, срамникам, в лесу мало! Сеновал полный набил – гляди, половина осталась

      Ну полно, полно! Давай вот присаживайся, закусим, да и поговорим.

      Валентин еще ворчал для порядка, пока детина развязывал рюкзак, доставал из него колбасу, консервы, бутылку коньяку, но сопротивление его, по всему видно, было сломлено. Вскоре они выпили по стакану и заговорили, будто давнишние приятели. Я повернулся и тихо спустился к реке. На душе было скверно.

      Сматывая удочку, я вдруг обратил внимание, что вода стала спадать. Она обнажила несколько самых больших валунов на перекате. По гранитному лбу одного из них черно змеилась трещина. И донные валуны, оказывается, не вечны. Их тоже перебарывает течение...

      Елесин В. Кремешок: Повесть и рассказы. Архангельск, 1982.


      К. М. МАТКЕЕВ

      Константин Мефодьевич Маткеев родился в деревне Сосновица Вожегодского района в 1951 году. Воспитывался в большой, многодетной семье. После окончания школы-восьмилетки и службы в армии поступил в Вологодское педагогическое училище, где занимался в литературном кружке. Став дипломированным педагогом, работал в школах Сокольского района. Свои стихи впервые опубликовал в газете «Сокольская правда». В настоящее время работает диспетчером в колхозе у себя на родине. Публиковался в газетах «Советская Россия» (Москва), «Земля и люди» (Москва), «Русский Север» (Вологда), «Борьба» (Вожега), в журнале «Автограф» (Вологда). В 2007 году в Вожеге была издана книжка его стихов «Музыка родного края».

     

      СТАНЦИЯ ДЕТСТВА

      Мне от грусти надежного средства
      Не найти в суете городской,
      Здравствуй, Вожега, Станция Детства,
      Я спешу на свиданье с тобой.

      Здесь остались друзья и родные,
      Здесь колдует июньская ночь,
      Только здесь все невзгоды земные
      Может сердце мое превозмочь.
     
      Я иду ранним утром с вокзала,
      И знакомая речь земляков,
      Словно речка лесная журчала,
      Под напев тепловозных гудков.
     
      Вдоль домов по асфальту шагаю,
      По тропинке, умытой росой.
      И какими словами, не знаю
      Мне сейчас объясниться с тобой.
     
      Тихо в парке березки шумели,
      И роняли свой пух тополя:
      Может, песню негромкую пели
      О тебе, дорогая земля.
     
      О прошедшем тревожном столетье,
      Об отце, что на фронте убит,
      О коротком и ласковом лете
      Молчаливая песня звучит.
     
      Скоро-скоро мой поезд умчится
      В суету городскую опять,
      Но родные и добрые лица
      Буду я вдалеке вспоминать.
     
      А глаза лишь закрою – и снова
      В перестуке вагонных колес
      Слышу музыку края родного,
      Милый говор и шелест берез.
     
      Вдруг повеет бескрайним раздольем,
      Околдует земной красотой,
      И увижу, как тихо над полем
      Разливается свет золотой.
     
      Он идет от январского снега,
      От июньских струится ночей;
      Нитью времени падая с неба,
      Отражается в душах людей.
     
      И ничто на земле не потушит
      Этот свет из далеких веков,
      И всегда будут светлыми души
      Терпеливых моих земляков.
     
      ДАЛЬНЯЯ ДЕРЕВНЯ
 
      Заметает дальнюю деревню,
      Не видать на улицах ни зги.
      Шесть дворов, в сугробах прячась, дремлют
      Под порывы бешеной пурги.
     
      Заметает с вечера поземкой
      Узкую тропинку вдоль домов,
      Что была связующей и тонкой
      Ниточкой для здешних стариков.
     
      Ночью ветер снова шлет угрозы,
      Торопясь деревню взять в полон.
      Пес Полкан да старые березы
      Стерегут ее тревожный сон.
     
      А наутро пленница проснется,
      Задымятся трубы там и тут,
      От крыльца до ближнего колодца
      Шесть старух атаку поведут.
     
      Им привычно: сколько было схваток
      Каждый год и каждый божий день
      У бессрочных нынешних солдаток
      Из неперспективных деревень!
     
      Было все: голодные ребята,
      Горсть зерна за палки – трудодни...
      Было, да минуло без возврата,
      Будто век здесь прожили одни.
     
      Разлетелись дети понемногу,
      Стали избы ниже и темней...
      – Что, Полкан, все лаешь на дорогу?
      Полно, глупый, к лету жди гостей.
     
      НА БЕРЕГУ НОЧНИЦЫ
     
      Течет, течет моя Ночница
      Среди берез да ив печальных.
      Ей до сих пор, наверно, снится
      Тот грохот мельницы ночами.
     
      И колесо – такое чудо,
      Оно вращается водою,
      И белый мельник ходит всюду
      С такой же белой бородою.
     
      И рядом низкая истопка,
      Куда сельчане подъезжали
      И со словами «Ну, погодка!»
      Тотчас кисеты доставали.
     
      Все помнит речка: зимы, весны,
      Разливы, старые запруды...
      Среди травы высокой, росной
      Притихла в ожидание чуда:
     
      Вдруг старый мельник возвратится
      С широкой белой бородою,
      И с колеса вода помчится
      И все заполнится водою...
     
      Нет, время то с водою вешней
      Ушло, навеки миновало,
      И я, задумчивый и грешный,
      Иду вдоль берега устало.
     
      ДОГОНЯЯ ЛЕТО
 
      Мчатся листья лето догонять,
      Все стремятся дальше быть и выше
      К тучам, к небу, только бы узнать,
      Под какой ночует лето крышей.
     
      Кто им скажет, кто укажет путь?
      Разве только птицы это знают,
      Но они, не смея отдохнуть,
      Сами где-то лето догоняют.
     
      Желтые, багряные, опять
      Листья на дорогу и на крыши
      Полетели лето догонять,
      А хотелось дальше быть и выше...
     
      ЗДРАВСТВУЙ, ЛЕС
 
      Здравствуй, лес! О чем шумишь тревожно?
      Не беда ли новая пришла?
      Ты позволь коснуться, если можно,
      Твоего зеленого чела.
     
      Ты мой лекарь, мудрый и высокий,
      Видишь все, молчальник вековой.
      Я хочу твои живые соки
      Ощутить и сердцем и душой.
     
      Не грусти, не надо, друг мой шумный,
      Будем жить, надеясь и любя.
      И прости, что человек разумный –
      Самый главный хищник для тебя...
     
      И в ответ склонились ветки, словно
      Он все понял, но не мог сказать...
      Вот и сердце стало биться ровно,
      И души коснулась благодать.
 
     
      ПАДАЕТ СНЕГ (декабрь 2000 года)
 
      Падает, падает снег,
      Легкий и белый, как пух.
      Падает, падает снег
      Неощутимый на слух.
     
      Утром встречать снегопад
      Выйдем с тобой на крыльцо.
      Тихо снежинки летят
      Мне и тебе на лицо.
     
      Будем на небо смотреть,
      Снежные хлопья ловить,
      Будем вполголоса петь
      О безответной любви.
     
      Близкий мальчишеский смех
      Что-то в душе всколыхнет:
      Этот загадочный снег
      В будущем веке сойдет.
     
      Только нам времени бег
      Не суждено изменить.
      В час, когда падает снег,
      Надо молчать и любить...
 
     
      Я В НОЧЬ УЙДУ
 
      Я в ночь уйду, в глухую тишину,
      За много верст, отбросив прочь тревогу.
      И только желтоглазую луну
      Возьму себе попутчицей в дорогу.
     
      Там есть избушка, крытая корой,
      Туда ходьбы часа четыре верных.
      Там ели в три обхвата, и порой
      Пугает в чаще филин суеверных.
     
      Там раньше ночевали косари,
      Теперь одни охотники бывают.
      Там на заре токуют глухари,
      И никогда ключи не замерзают...
     
      Я подойду как будто невзначай,
      Зажгу костер, отправлюсь за водою
      И буду пить смородиновый чай
      И слушать ночь под старою луною.
     
      И будет лес шуметь, не зная сна,
      Напоминая древние поверья
      О том, что здесь в былые времена
      Язычники молились на деревья.
     
      Я посмотрю на небо не спеша,
      Где звезд гирлянды млечный путь развесил,
      И снова разволнуется душа,
      И ощущу себя потомком веси...
 
     
      ВДРУГ ЗАХОЧЕТСЯ ПОГРУСТИТЬ
 
      Вдруг захочется погрустить
      Просто так, ни о чем конкретном.
      Вдруг захочется побродить
      По местам дорогим, заветным.
     
      И тропинкою налегке
      Выйду в поле, где бабка жала,
      А у деда на пеннике
      Сохло сено у сеновала.
     
      Здесь все то же: и лес вдали,
      И гумно, и дома в сторонке,
      Но гурьбой за черникой шли
      Незнакомые мне девчонки.
     
      Но кругом, как забвенья лик.
      Предо мною трава качалась,
      И дорога на тот пенник
      Неожиданно потерялась...
     
      Вот и думаю каждый раз
      Вслух, однако, сказать не смею:
      Это время бежит от нас
      Или все-таки я старею?
     
      Маткеев К. Музыка родного края. Вожега, 2007.
     


К титульной странице
Назад