В 1848 и 1849 годах славяне, входившие в состав Венгерского королевства, спасли Австрию от мадьярского возмущения, а теперь, в награду за то, лишены значительной доли своей самостоятельности и подчинены мадьярам. Дух мадьярской дерзости и мятежа достиг всех своих притязаний; славянская же верность принесена ему в жертву – все, дескать, стерпят. Неужели и этот урок окажется бесполезным? Расчет слишком прост, чтобы его не понять, – и едва ли урок этот может пропасть даром. Чтобы воспользоваться им, надо лишь дождаться первого удобного случая, каким оказалась для мадьяр война 1866 года и который долго ждать себя не заставит.
Другой, не менее ясный урок заключается в том, что мадьяры достигли всех своих целей, строго придерживаясь исторического права, по которому Венгрия была включена в сборную Габсбургскую монархию как самостоятельная равноправная часть; но точно то же историческое право имеет и Чешское королевство, заключавшее в себе нынешние Цислейтанские провинции: Богемию, Моравию и Силезию. Чехи уже почувствовали это и требуют для себя того же, что получили мадьяры. Военное положение, к которому этого рода требования привели Богемию, могло лишь заставить скрыться под спуд пробудившееся сознание равноправности чешской короны с венгерскою, но не могло его уничтожить, – и оно должно возникнуть с новою силою при первом внешнем толчке, с которой бы стороны он ни произошел.
В-третьих, для всех славянских племен, вошедших в состав Транслейтании, подчинение мадьярскому элементу гораздо тягостнее и, так сказать,
294
оскорбительнее, нежели прежнее общее подчинение всех австрийских народов элементу немецкому, которое могло, по крайней мере, оправдываться великим историческим и культурным значением немецкого племени, между тем как мадьяры не могут иметь этого рода претензий, стоя в культурном отношении ниже славян. Преобладающему значению немецкого элемента много содействовала еще и привычка долгого господства немцев, которое основывалось на авторитете Священной Римской империи, нередко признававшейся в качестве верховного сюзерена даже многими в сущности независимыми владениями. Наконец, первенствующее положение немцев совпало с национальностью австрийского владетельного дома и, следовательно, освящалось приверженностью к династии Габсбургов, которая была совершенно искрения со стороны всех австрийских славян.
Итак, с одной стороны, пример слабости, данный австрийским правительством, и пример настойчивости мадьяр, увенчанный успехом; с другой стороны, устранение тех оснований (именно культурно-исторического долговременного авторитета, приобретенного всею средневекового историею Европы, и династического влияния), которыми могло еще держаться господство одной привилегированной народности над прочими, – отняли всякую почву из-под ног дуализма, лишили этот новый принцип австрийской государственности всякого разумного смысла, всякого исторического обаяния. Он имеет поэтому гораздо менее ручательств на сколько-нибудь прочное, долговременное существование, чем самый (осужденный уже историею) централизм. Посему в числе приверженцев дуализма можно считать только небольшой мадьярский народец, приобретающий при этом дуализме роль, на которую не имеет права ни по своей действительной политической силе, ни по своему культурному значению, да еще несколько отвлеченных политиков, вроде г. Бейста, считающих возможным всякого рода механико-политические комбинации, не оживляемые никаким разумным, реальным, жизненным началом.
Не только австрийские славяне, но и большая часть австрийских немцев не сочувствуют дуализму и не могут забыть, что возвышение мадьяр совпадает с унижением Австрии, с выделением ее из Германии, в которой они не могут не видеть своего настоящего отечества. Только мадьяры, находя в дуализме единственное средство для осуществления самых заветных своих надежд на преобладание в землях Венгерского королевства, – такого же случайного политического агрегата, как и вся Австрийская монархия, – имеют к нему положительное сочувствие. Все же прочие поборники его, из немцев, имеют к нему сочувствие отрицательное как к средству, замедляющему торжество федерализма, в котором большинство австрийских народов видит спасение Австрии и осуществление своих заветных стремлений к политической равноправности и полноправности и по отношению к которому дуализм составляет действительно лишь переходную ступень от Централизма, так сказать, первый шаг к его осуществлению. Следователь-
295
но, дуализм должен сокрушиться под ударами славян или даже от пассивного сопротивления их, при удобном случае, – как сокрушен централизм противодействием мадьяр [И это уже начинает осуществляться. Стремление вознаградить на Востоке потери, понесенные в Италии и Германии, заставило льстить славянству, уделить права Чехии и словакам. Политическая неподвижность начала поддаваться; Австрия включает в себе еще чужеродные элементы, Боснию и Герцеговину, – надо будет идти далее по славянскому пути – немцы и мадьяры против этого. – Посмертн. примеч.].
Но возможнее ли федерализм? Так как симпатии большинства славян на стороне федерализма, то с тем большим вниманием должны мы рассмотреть эту последнюю надежду австрийской государственности, а также ее сообразность с истинными интересами славянства.
Прежде всего может показаться странным и даже необъяснимым, почему австрийские государственные люди, справедливо слывущие самыми искусными политиками, убедившись в невозможности сохранения неограниченной монархии и исключительного господства немецкой национальности в Австрии, не решились прямо удовлетворить желаниям и требованиям большинства своих подданных, дабы основать таким образом Австрийское государство на самом многочисленном элементе его населения, к чему начал было как будто бы стремиться Белькреди. По-видимому, это могло бы даже дать австрийскому правительству средство через удовлетворение несравненно менее радикальным требованиям славян – сдерживать мятежные и сепаратистические стремления мадьяр, точно так же, как в меньших размерах оно сдерживало поляков, покровительствуя в самых скромных размерах русским в Галиции. Казалось бы, основываясь преимущественно на славянах, Австрия, хотя и в форме федерации, могла бы в сущности сохранить в гораздо большей степени государственное единство, чем при настоящей дуалистической форме. Но это только так кажется.
В судьбе славянской народности, точно так же, как в судьбе православной церкви, есть что-то особенное: только они представляют примеры того, что, будучи религиею и народностью большинства подданных в государстве, они, однако же, – вместо того, чтобы быть господствующими, – суть самые угнетенные. Такую диковинку представляют нам Турция и Австрия. В первой православие есть религия большинства, а последователи его тем не менее терпят наиболее угнетения; во второй славяне составляют половину всего разнородного населения Империи, а из всех ее народов пользуются наименьшими правами и беспрестанно приносятся в жертву немцам и мадьярам. Если такое угнетенное состояние православных в Турции объясняется тем, что турки видят в них своих тайных врагов, готовых воспользоваться всяким случаем для освобождения себя от ненавистного ига, то к Австрии и это объяснение неприложимо. Славяне, без различия племен, были всегда самыми верными подданными Австрии, – не только более верными, чем мадьяры, но даже чем и самые немцы. В 1849 году
296
только они одни сохранили преданность австрийскому дому и спасли Австрию, конечно, с помощью славян не-австрийских.
Чем же это объясняется? По нашему мнению, весьма верным тактом австрийского правительства, которое (вопреки и примерам, и хорошо ему известным чувствам славян) понимает, что все-таки ему нельзя основываться на славянах, что даже политическая равноправность их с прочими народами должна привести к гибели Австрии, что ей можно существовать только при германизации и (в помощь ей) мадьяризации славян. Оно понимает – и давно уже понимает, что на Востоке есть такой магнит дою славянства, который, волею или неволею, как для самого магнита, так и для славянских частиц, вырвет их из объятий Австрии. Представим себе славян австрийских, славян турецких, славян русских, соединенных между собою в той или другой политической форме. К такому союзу должны, по необходимости, по самому географическому положению своему, присоединиться вкрапленные в славянство (как гнезда или жилы совершенно особенных минералов в облекающую их горную породу) мадьяры, румыны и греки. Для славян открывается при этом такая блистательная будущность, которая не может не манить их к себе. Племя, которому рисуется в будущем такое первостепенное, миродержавное место, не может удовольствоваться местом второстепенным или третьестепенным, простою терпимостью наравне с мелкими неисторическими народностями. Но для всей этой будущности – Австрия, в какой бы форме мы себе ее не представляли, составляет, очевидно, препятствие, которое во что бы то ни стало, рано или поздно должно быть уничтожено.
Напротив того, с разрушением Австрии и немцы, и особенно мадьяры необходимо теряют. Историческая роль их суживается, значение их уменьшается. Австрийские немцы могут, правда, присоединиться к германской нации, имеющей рано или поздно соединиться в одно целое, благодаря настойчивости Гогенцоллернов и гению Бисмарка [Что и свершилось. – Посмертн. примеч.]; но с тем вместе теряют они господство над 30 миллионами не-немцев, что так тяжело для всякого истого европейца, в особенности же германца, для которого насилие и господство составляет вторую природу, как бы они ни прикрывались фразами о равенстве и либерализме. Для мадьяр исторические обстоятельства сложились точно таким же образом, только в усиленной степени. Этот мелкий, честолюбивый и властолюбивый народец, в каких-нибудь 5 миллионов душ, теряет с падением Австрии всякую надежду на раздел господства с немцами, при коем на его долю досталась гегемония в группе народов более чем в 15 миллионов душ. С распадением Австрии к тому же им некуда примкнуть, как то могут сделать немцы, – потому что среди окружающих их народностей они совершенные бобыли; им ничего не остается, как мало-помалу распуститься в славянском море – подобно тому, как распустились в нем их некогда многочисленные финские родичи. России было на
297
роду написано извести своих западных соседей – шведов, поляков и турок – с той исторической высоты, на которую они было забрались вследствие благоприятствовавших им исторических случайностей, но на которую они не имели никаких прав по своим действительным внутренним силам. Под ударами России лопнули эти политические лягушки, тщившиеся раздуться в быка. К числу таких же лягушек принадлежит, без сомнения, и мадьярский народец, – и рано ли, поздно ли, а ему предстоит та же участь и от той же руки. И это он чувствует и трепещет.
Итак, от разрушения Австрии славяне возвышаются в своей исторической роли, немцы и мадьяры понижаются, и одной этой черты достаточно, чтобы убедиться, что многочисленнейший этнографический элемент Австрийского государства не может служить его политическим фундаментом. Австрийские государственные люди, заменив централизм дуализмом, выказали, следовательно, свой обычный политический такт, ища опоры расшатавшемуся зданию Австрийской империи в тех народностях, интерес которых требует поддержки, а не разрушения его.
В самом деле, при системе дуализма немцы и мадьяры имеют очевиднейший интерес удерживать славян в политическом соединении с собою. Но представим себе, что федерализм принят за основной принцип австрийской государственности. Этим самым славяне получают преобладающее значение в австрийском союзе народов, а немцы лишаются своего господствующего положения и меняют его на положение подчиненное. Естественное стремление их к слитию в одну великую германскую нацию теряет свой единственный противовес, заключавшийся в господстве над несколькими миллионами инородцев, в подчинении которых германизму они видели свое высшее историческое призвание. Вместо того, чтобы довольствоваться подчиненною ролью, не должны ли они будут стремиться всеми силами выделиться из союза, ничем их к себе не привязывающего, и слиться с своими германскими братьями, – и кто препятствует им делать это? Конечно, уж не славяне, которые и по внутренним свойствам не стремятся к господству над иноземцами, а по интересам своим должны быть очень счастливы отделаться от тесного сожительства с немцами под одною политическою кровлею, ибо чрез это должно усилиться значение и влияние славянского элемента в союзе.
Но выделились ли бы немцы, или нет из федеративной Австрии, какой смысл имел бы этот союз народов с преобладающею славянскою окраскою? Все живое, органическое должно заключать в себе внутреннюю сущность, смысл, идею – то, что мы называем душою его и чему оно служит только оболочкою, видимым выражением. Только эта идея связывает части тела в органическое единство, дает ему возможность противиться вредоносным внешним влияниям, располагает эти части сообразно его специфическому образовательному типу. Мы со вниманием прочли «Идею Австрийского государства» Палацкого; но идеи этой никак не могли усмотреть.
298
Политическое тело – будет ли то государство, или менее тесный союз народов – может образоваться, до известной степени объединиться и соединиться под влиянием случайной временной цели внешней безопасности. Если угодно, и такого рода образовательный принцип можно назвать идеею государства, употребляя здесь слово «идея» не в настоящем, строгом смысле этого слова. Такую идею Австрийское государство действительно имело, как было показано выше. Но и это его значение, этот его внутренний смысл, этот суррогат идеи, некогда оправдывавший существование Австрии, давно уже улетучился и вместо живого тела мы имеем только случайный политический агрегат, не распадающийся на части только по силе привычки, по косности, для преодоления которой не было еще достаточно сильного внешнего толчка.
Идея, животворящая государство, не есть какое-либо отвлеченное мистическое представление, а, напротив того, – нечто, живущее в сознании всех или огромного большинства граждан государства, поддерживающего его жизнь, существование, независимо от правительства, часто вопреки самым очевидным, самым вопиющим его ошибкам, и выказывающее все свое могущество в таких кризисах, когда административный или вообще правительственный механизм оказывается несостоятельным или даже, вследствие стечения неблагоприятных обстоятельств, совершенно останавливается и разрушается. Почти всякое государство, не лишенное жизненности, представляет в течение своей истории несколько таких примеров, в которых народ приносит все в жертву сознательно или инстинктивно живущей в нем идее, и тем спасает ее и себя. Что заставило русских ополчиться на поляков в 1612 году, оставить и сжечь Москву в 1812, французов последовать за Иоанною д'Арк[29] или выставить 13 стотысячных армий в 1793 , испанцев – бороться с Наполеоном, наводнившим их страну своими войсками? Что заставило, наконец, самих венгерских славян и мадьяр восстать за Марию Терезию, как не эта живущая в них государственная идея, которая в этих случаях и во множестве других действовала на миллионы точно так же, как действует начало самосохранения на отдельные личности. Но очевидно, что для проявления этого начала необходимо, чтобы организм был живой, то есть чтобы он заключал в себе животворящую идею.
Выше старались мы показать значение народности как органа, посредством которого совершается прогресс человечества в едином истинном и плодотворном значении этого слова, и значение государства, хранителя народности и всех тех задатков развития, которые в ней заключаются, для возможно полного проявления всех сторон всечеловеческой жизни. Нам не нужно поэтому доказывать здесь вновь, что под идеею, образующею, объединяющею, животворящею и сохраняющею государство, можно разуметь только идею народности. В начале этой главы было также доказано, что историческая идея (или, лучше сказать, суррогат идеи), объединявшая и оживлявшая агрегат народов, подпавших по наследственному праву под владычество Габсбургского дома, уже более ста лет как перестала существовать, и
299
теперь спрашивается, в чем может заключаться смысл австрийской федерации? Почему должны именно те народы, которые были соединены под скипетром Габсбургов, составить между собою союз на радость и горе, на жизнь и на смерть? Всякое общежитие (как отдельных людей, так и племен) непременно налагает на членов своих разного рода ограничения – стеснения, которые приходится сносить, – обязанности, которым приходится жертвовать многим. Во имя чего будут сноситься эти ограничения и стеснения, во имя чего – приноситься жертвы? Историческая идея уже давно перестала существовать, – и федерация, то есть полноправность и равноправность всех составляющих Австрийское государство народностей, возвратит каждой полную свободу распоряжаться своею судьбою. Всякий особенный интерес, несогласный с другими интересами, всякое влечение отдельных племен к родственным им политическим телам – русских к России, сербов к Сербии, немцев к Германии, – кем и чем будут они сдерживаться? В чем будет заключаться соединительная сила, которая с некоторым успехом могла бы противиться этим разъединительным силам, как теперь еще противится им старая привычка, подкрепляемая немецким и мадьярским господством? Запечатленная резким географическим характером страна, строго самою природою начерченные естественные границы, каковы, например, островное положение Англии, полуостровное – Скандинавии, Италии, Индии, могут иногда служить объединительными началами для народов; но где же естественные границы Австрии? Остается, следовательно, опять-таки только начало народное, этнографическое, которое действительно только одно и может служить прочною основою государственности, – одно придает ей истинный смысл и значение. Но где же этнографическая основа австрийского агрегата народов? Преобладающее значение имеет в нем, без сомнения, элемент славянский; но, с одной стороны, достаточно ли он преобладающий, чтобы наложить славянскую печать и на несколько миллионов немцев, сильных своею культурою, навыком к долговременному политическому господству и, наконец, своею органическою связью с объединяющейся Германией, – и на несколько миллионов мадьяр, сильных своею политическою опытностью, привычкою к господствующей роли? О румынах, имеющих также поддержку в соседних румынских княжествах, даже и не говорю. С другой стороны, какое же основание ограничивать эту федерацию с преобладающим славянским характером теми лишь славянами, которые жили в странах, доставшихся по наследству австрийскому дому? Не значит ли это проводить границу по живому телу?
Итак, австрийская федерация не имела бы за себя ни исторических, ни этнографических, ни географических причин бытия: как же можно надеяться, чтоб она могла жить действительно историческою жизнью, быть чем-нибудь иным, нежели одним из моментов разложения австрийского политического тела, – и притом моментом, в сильнейшей степени ускоряющим это неизбежное событие?
300
Чтобы пополнить эти доказательства невозможности Австрии и в федеративной форме, бросим взгляд на практические результаты, которые необходимо должны бы были произойти от федеративного устройства Австрии. При самом лучшем, так сказать, идеальном решении этой задачи, то есть при полной равноправности народов, составляющих эту федерацию, разнородность состава Австрийского союза была бы такова, что тому или другому племени непременно приходилось бы совершенно напрасно тратить и истощать свои силы для целей, не только чуждых ему, но часто даже и совершенно враждебных. Пусть, например, Франция объявит войну Германии. Весьма естественно, что и австрийские немцы захотели бы помочь своим единоплеменникам; но какое дело вмешиваться в эту борьбу чехам, сербам или галицким русским? Или пусть, как в 1853 году, Россия пойдет войной на Турцию, чтобы содействовать освобождению сербов и болгар. Исключая случаев совершенно особенных, временных политических комбинаций, Германия, по всем вероятностям, стала бы этому противиться [Так и случилось в 1877 и 1878 годах. Особая политическая комбинация воспротивилась этому. Но Германия воспользовалась слабостью русской политики, но Австрия все-таки не рискнула на борьбу с Россией, а действовала только хитростью. – Посмертн. примеч.]. Неужели же австрийским славянам идти против русских славян для того, чтобы препятствовать освобождению турецких славян; или австрийским немцам служить интересам, несогласным с интересами немцев германских? Такие действия племен и народов, входящих в состав иноплеменных государств, конечно, возможны при сильной правительственной власти, опирающейся на живую силу преобладающего народа; но возможно ли это при равноправности членов федерации – и именно при отсутствии такой преобладающей правительственной силы? Недавнее американское междоусобие служит ответом на этот вопрос. Как только политика центрального правительства оказалась несоответствующею интересам некоторых штатов, они сочли себя вправе выделиться из союза и подняли знамя междоусобной войны. Хорошо, что идея американского государства была так живуча, что могла воодушевить большинство его граждан на всевозможные жертвы и усилия для сохранения политического единства союза. Но откуда взяться этой силе в австрийской федерации, и не неизбежен ли для нее жребий расторгнуться при первом внешнем толчке или при возникновении первого несколько серьезного вопроса, который возбудил бы рознь между членами федерации?
Отсутствие всякой внутренней основы, смысла, идеи в союзе или федерации австрийских народов заставило многих друзей Славянства обратиться к более широкой мысли федеративного объединения австрийских народов с народами, несущими прямое или косвенное иго Турции. Этим путем исправляются многие неестественности в группировке народов: так, например, сербы Княжества соединяются с сербами Баната[31], румыны Молдавии и Валахии – с румынами Трансильзании под одну политичес-
301
кую кровлю; христианам Турции представляется, по-видимому, более светлая будущность. И – обстоятельство замечательное – такого рода осчастливливающие славян планы не встречают того озлобленного сопротивления в общественном мнении Европы, которым обыкновенно встречается все, могущее служить к освобождению, благоденствию и возвеличению славян. Даже в политических сферах едва ли можно предвидеть сильное противодействие осуществлению такого плана – в свое время, конечно. Г. Бейст, например, по всему, что слышно, не прочь бы усилить славянский элемент присоединением к Австрии Боснии и Герцеговины. Г. Бисмарк также, при случае, не прочь бы был направить честолюбие Австрии на северовосточный угол Адриатического прибрежья и на низовья Дуная. Едва ли бы много стала возражать против этого и турколюбивая Англия [И все это оправдалось. – Посмертн. примеч.]. Что же касается до императора Наполеона, то и ему это было бы с руки по многим соображениям. Уже одно такое отношение европейских людей мысли и дела к этому, по-видимому благоприятному для Славянства, плану делает его уже весьма сомнительным в моих глазах.
В самом деле, при отсутствии всякой исторической основы для такой комбинации, при отсутствии также и географических объединяющих условий, только национальные, этнографические требования могли бы заменить собою эти недостатки. Но и такую национальную идею, которая удовлетворяла бы этому, более обширному, союзу разнородных племен, так же трудно отыскать, как и в более тесной чисто австрийской федерации. Славянский элемент усилился бы, правда, несколькими миллионами сербов и болгар; но в такой же мере усилился бы и инородческий элемент – присоединением многих миллионов румын, греков и рассеянно живущих турок. А главное, большинство славян все-таки оставалось бы вне Славянского союза. Союз этот продолжал бы поэтому составлять случайную комбинацию, которая должна удовлетворять разного рода случайным и временным потребностям и соображениям, но не имела бы никакой действительной реальной основы, никакой внутренней причины бытия. В сущности, следовательно, и эта комбинация невозможна, потому что неразумна. Если посмотрим на дело с более практической точки зрения, эта неразумность и невозможность обнаружится в еще более ярком свете.
В самом деле, почему мысль об усилении Австрии на Востоке не только не встречает себе сопротивления в Европе, но даже пользуется там почти повсеместным сочувствием? Присоединение к Австрии Дунайских княжеств, или Боснии с Герцеговиною скоро привело бы всю Европейскую Турцию к совершенному разложению, и трудно было бы назначить предел, до которого могли бы простираться объединительные планы Австрии, так что первый шаг по этому пути угрожал бы образованием огромного государства с 50-миллионным населением, обладающего богатейшими страна-
302
ми. Казалось бы, что такая перспектива не должна бы быть приятною руководителям европейской политики; и, без сомнения, она и была бы им очень неприятна, если бы такое огромное государство, обладающее всеми условиями физической силы, имело хотя бы малейшие задатки силы нравственной, которая одна только и животворит.
Чтобы понять, почему перспектива такого государства, вместо того чтобы пугать Европу, пользуется ее сочувствием, – надо лишь вникнуть в те причины, по которым Турция пользуется таким же сочувствием в настоящее время.
Наш взгляд никто, конечно, не упрекнет в излишнем пристрастии к Европе, – упрекнут многие скорее в недоброжелательстве к ней, – и однако же мы не возьмем на совесть утверждать, чтобы варварство, турецкие порядки, турецкое угнетение, турецкая безурядица сами по себе возбуждали сочувствие Европы. Симпатия эта – только страха ради славянска. Собственно говоря, ее и нет вовсе, а, совершенно напротив, естественное человеческое сочувствие большинства и в Европе на стороне угнетенных; но оно подавляется политическим расчетом, страхом перед брезжущею на горизонте зарею славянского объединения, перед тем колоссальным соперником, который имеет восстать, если это объединение состоится. Турция составляет препятствие к возникновению всеславянского сознания – и поэтому только она и люба Европе. Но Европа не может не видеть, что Турция и турки дурно исполняют свою роль. Помнят ли читатели сцену из теперь забытого, а некогда делавшего много шуму романа Евгения Сю[32] «Вечный жид», – когда иезуит Роден упрекает иезуита д'Эгриньи в неумении вести дела ордена, в употреблении грубых материальных средств и насилия там, где должна быть пущена в ход тонкая интрига, основанная на нравственных пружинах, не [для] того только, чтобы заставить наследников опоздать ко дню открытия завещания, но чтобы принудить их добровольно отказаться от баснословного богатства в пользу ордена? Таким Роденом, запасным иезуитским провинциалом, является в глазах Европы Австрия с ее католическим немецким, мадьярским и польским элементами. Турция оказывается несамостоятельною не только для обезнародения славян, но даже просто для удержания их в своей зависимости, так что на это дело Европа принуждена тратить свои собственные дипломатические, нравственные, религиозные, финансовые, а подчас и военные силы. Следовательно, вся надежда на Австрию. Не успешнее ли поведут дело немцы и мадьяры, чем турки?
Пока не заглохнет мысль о славянском общении, пока славянские народы не потеряют своего славянского характера, – что может совершиться на разные лады: или религиозным, политическим и цивилизационным совращением, начиная с высших и постепенно спускаясь к низшим классам общества, как это, например, удалось относительно мадьяров и вообще значительной части так называемой интеллигенции в разных славянских землях [И в Сербии теперь проявляется. – Посмертн. примеч.], или пол-
303
ным отступничеством от Славянства, как, например, в Польше, или, наконец, полным поглощением славян другими народностями, как в странах поморских и полабских, – до тех пор Европа все будет находиться под дамокловым мечом, опасаясь, что то или другое событие (могуществом факта), тот или другой нравственный или политический деятель (могуществом слова и примера) возбудит чувство всеславянского общения. Ведь прорвалось же такое чувство в Италии при появлении Кавура и Гарибальди, ведь прорвалось же оно и в Германии, несмотря на весьма сильно господствовавший в ней партикуляризм, как только успешно приступил к осуществлению своих смелых замыслов гениальный Бисмарк. Есть только одно верное средство обезопасить себя от взрыва: уничтожить запас пороха или вообще скопление горючих материалов; а не то если не людская преднамеренность или неосторожность, то молния с неба воспламенит их в предназначенный час.
Нельзя не признать также, что цели и намерения Европы относительно славян во многом облегчаются при замещении Турции австро-турецкою федерациею. Теперь необходимость защищать турецкое варварство и угнетение часто ставит Европу в самое неловкое положение, часто срывает маску лицемерия с ее лица и дает бедным славянам всматриваться в настоящие черты Змея-Горыныча, не терпящего славянского духа и готового пожрать их. Тогда же – полный простор и раздолье лицемерному участию; все фразы о либерализме, гуманности и цивилизации смело могут быть пущены в ход; вся забота нежной мачехи в том только и будет состоять, чтобы предохранить своих любезных пасынков-приемышей от алчности русского колосса. Скольких увлечет волк в овечьей шкуре, если и без этой шкуры стольких удается ему заманивать?
Между тем Европа может с полным спокойствием производить свои опыты над обезнародением и ассимиляцией) славян при помощи австро-турецкой федерации, потому что ни образование такого, по-видимому, могущественного политического тела, ни даже скопление такого количества славян под одной державой нисколько не могут ее тревожить, так как эта федерация никакой внутренней силы иметь не может. Всякое славянское племя в этой федерации будет иметь, по крайней мере, по одному, а то и по нескольку внешних и внутренних врагов, – и частные интересы внутренних врагов будут более совпадать с интересами врагов внешних, чем с общими пользами и выгодами федерации, – так что, при всяком внешнем столкновении, ей будет постоянно угрожать, кроме внешней опасности, и внутренняя измена с той или с другой стороны. Бросим, в самом деле, взгляд на положение каждого из славянских племен, долженствующих войти в этот союз.
Начнем с чехов. Без всякого сомнения, Германия никогда не забудет, что страны, населенные чешским племенем, составляли некогда одно из курфиршеств Священной Римской империи немецкой национальности, не забудет пролитой ею крови для воспрепятствования развитию и укреплению в ней самобытной славянской жизни, – и потому никогда не откажется
304
от овладения этою страною, составляющею передовой бастион Славянского мира, если не будет принуждена к тому внешнею силой. Итак, чехи и моравы будут иметь постоянного врага в немцах, не входящих в состав федерации. С другой стороны, немцы внутренние, как населяющие Чехию и Моравию, так и живущие в австро-немецких землях, не всегда ли будут стараться усилить в этих странах немецкий и ослабить славянский элемент? В этом, следовательно, цели и стремления их будут совпадать с целями немцев германских, и, – если бы деятельность их была безуспешна и славянское влияние стало бы получать чувствительный перевес в делах федерации, – не заодно ли с Германией стали бы они стремиться к присоединению к ней не только самих себя, но и этих славянских стран? Не так же ли точно стали бы поступать мадьяры по отношению к входящим в состав Венгерского королевства комитетам, населенным словаками: не стали ли бы они охотно содействовать присоединению к Германии Чехии и Моравии с тем, чтобы им предоставлена была полная воля и оказываема помощь мадьярить словаков? Они ослабляли бы через то силу славянского влияния на дела федерации, избавлялись бы от влиятельного соперника и в то же время получали бы долю в добыче. Итак, чехи и словаки имели бы против себя немцев внешних, немцев внутренних и мадьяр.
Положение сербских племен – сербов, хорватов и словенцев – было бы еще хуже. Немцы, входящие в состав федерации, конечно, не отказались бы внутренне от удержания за собою и постепенного онемечения славян Штирии и Крайны, в чем, конечно, пользовались бы сочувствием и содействием немцев германских, и, в случае выделения из союза, конечно, старались бы захватить с собою и славянские части этих провинций. Итальянцы, со своей стороны, не оставят, конечно, притязаний на Адриатическое прибрежье, в этой общей борьбе со славянством не останутся, конечно, без помощи немцев и, со своей стороны, не откажут им в ней. Наконец и мадьяры, дабы удержать за собою или возвратить себе сербские части нынешнего Венгерского государства (Воеводство, Военную границу, Славонию и Хорватию), конечно, охотно вступят в союз с внешними и внутренними врагами сербских племен – итальянцами и немцами – по тем же причинам, которые указаны были выше, когда мы говорили о чехах.
Русские галичане станут в подобное положение относительно поляков и мадьяр, которые, конечно, подадут друг другу руку помощи, дабы полячить и мадьярить их. Да и сама Россия показала бы пример самого нелепого, неполитического бескорыстия, если бы, при таком положении дел, не воспользовалась естественными симпатиями русских галичан и не предъявила бы своих исконных прав на свою родовую отчину.
Румынов, до поры до времени, всеми средствами стали бы, конечно, стараться ставить во враждебное отношение к сербам и болгарам, льстя их народному тщеславию; в сущности же, они были бы предоставлены в жертву мадья-
305
ризму, так что, по всем вероятностям, им пришлось бы разыгрывать роль поляков, поглощаемых немцами, а враждующих против русских.
Наконец и болгары имели бы внешнего врага в греках и внутреннего – в румынах, поддерживаемых и натравляемых мадьярами.
Я уже не говорю о раздорах между самими славянскими племенами – словаков с чехами, сербов с хорватами и болгарами, – раздуваемых при помощи религиозной розни и честолюбивых стремлений к преобладанию одних племен и щепетильных претензий других на независимость и самостоятельность[И это оправдалось. – Посмертн. примеч.].
Итак, славянской федерации угрожали бы непрестанно: в мирное время – подземная работа, ведущая к их обезнародению то проповедью либерализма, гуманности и общечеловеческой европейской цивилизации, то покровительством крайнему партикуляризму, но всегда в ущерб общеславянскому духу и интересам; в дни же великих международных столкновений – отторжение той или другой области, при сочувствии явном, или тайном содействии многих членов самого союза. Присоединив к этому симпатии Европы вообще ко всяким антиславянским стремлениям, можно ли сомневаться в конечном исходе такого порядка вещей?
Могут спросить, почему же эти гибельные влияния не оказывают своего действия теперь на агрегат австрийских народов. Во-первых, они оказывают его и теперь, как можно видеть из примера всех последних войн Австрии, в которых та или другая из существенных составных частей ее или не принимала деятельного участия в общем деле, как Венгрия в 1866 году, или прямо содействовала врагам Австрии, как итальянские провинции в 1859 году. Во-вторых, все эти элементы распадения не могут действовать с тою энергией) теперь, когда интересы господствующих народностей, немецкой и мадьярской, заключаются в том, чтобы славянские элементы, находящиеся в подчинении у них, не выделились из государственного состава, ибо они могут надеяться все в большей и большей степени обращать эти элементы в материал для своего господства и в орудие для своих целей. Если бы славянский элемент грозил получить преобладание, – как это непременно должно бы случиться в федерации австрийских и турецких народов, – то общегерманские симпатии немецкой части населения (не сдерживаемые жаждою господства, сделавшегося невозможным) и оскорбленное честолюбие мадьяр (роль которых в федерации могла бы быть только весьма второстепенною и подчиненною), конечно, не отступили бы от преследования своих особенных видов и частных целей пред чувством официального патриотизма к официальному отечеству.
Таким образом, и обширная австро-турецкая, так же точно, как и более тесная чисто австрийская, федерация может составить не более как ступень в
306
разложении противоестественных политических групп, Австрии и Турции, потерявших всякое значение и всякий разумный исторический смысл, – ступень, предшествующую новой группировке их составных элементов. Но ступень эта может сделаться весьма опасною, ибо может привести эти элементы к судьбе несравненно печальнейшей, нежели та, под гнетом которой они теперь томятся и страдают [И это оправдывается; но унывать не должно, помня, что все это лишь момент разложения. – Посмертн. примем.]. Мы видели, что в видах Европы австро-турецкая федерация может быть только средством для удобнейшего обезнародения славян и вместе с тем орудием, направленным против России, то есть к разъединению славян. Если бы и этой последней цели удалось достигнуть врагам Славянства и России, то можно быть уверенным, что они и этим удовольствовались бы только до поры до времени. Пока славянские народы сохраняли бы свои народные черты, пока в них не совершенно умерло бы еще сознание Славянства, – это сознание, как бы ни затемнялось оно мелкими племенными соперничеством и враждою и напускным страхом, как бы ни держали его под спудом, все-таки не было бы лишено возможности просветления и пробуждения, – как это уже не раз случалось со многими племенами, почитавшимися мертвыми и похороненными, как это было и с самими славянами. Поэтому самый простой и очевидный расчет заставил бы Европу, покровительствуя, по-видимому, федерации, рукоплеща и содействуя ей, если бы удалось вовлечь ее на гибельный путь враждебности России, тем не менее стараться под шумок содействовать ослаблению и разложению союза отторжением от него частей и передачею их мало-помалу тем, которые представляли бы сильнейшее ручательство, чем федерация (хотя бы и с антирусским направлением), что в их руках не проснется уже славянский дух.
И Турция, и Австрия потеряли всякий смысл. Никогда не имея внутренних основ и причин существования, они лишились теперь и того временного и случайного значения, которое служило оправданием их политического бытия; другими словами, они умерли – и, подобно всякому трупу, вредны в гигиеническом отношении, производя своего рода болезни и заразы. Что умерла Турция, в этом согласны едва ли не все, но ясный взгляд на вещи показывает, что столь же мертва и Австрия, – и ни централизм, ни дуализм, ни просто австрийский, ни австро-турецкий федерализм не оживят ее. С исчезновением исторической идеи, под влиянием которой группировались народные элементы в политическое тело, элементы эти становятся свободными и могут соединиться вновь не иначе, как при воздействии на них нового жизненного принципа, который, сообразно преобладающему верховному значению народности во всякого рода политических комбинациях (начиная от цельного сосредоточенного государства до политической системы), не может быть ничем иным, как принципом этнографическим. В настоящем случае принципом этим может
307
быть только идея Славянства, но не идея какого-нибудь частного австрийского, турецкого или австро-турецкого славянства, а идея Всеславянства.
Те западнославянские публицисты, которые, обманываемые своим узко-, национально-племенным взглядом или иными неосновательными теориями, не хотят признавать в Славянском мире центральности России, этого истинного солнца славян, – уподобляются древним астрономам, которые, не умея отвлечься от ложного понятия центральности Земли, громоздили эпициклы на эпициклы, чтобы этими искусственными комбинациями как-нибудь согласовать наблюдаемые ими явления с своими ложными теоретическими представлениями. Публицисты эти так же точно принуждены громоздить политические эпициклы в виде различных федеральных комбинаций с воображаемыми центрами притяжения для поддержания своих противоестественных теорий о том, что центр тяжести славянской системы лежит будто бы где-то посреди австрийских земель. Когда знаменитый чешский историк Палацкий говорил, что если бы не было Австрии, то ее нужно было бы создать в интересах Славянства, – не утверждал ли он этим, что Славянство не имеет никакой реальной основы, не проповедовал ли системы настоящих эпициклов (в полнейшем значении этого слова) с их нереальным, мнимым центром притяжения? Жалкое, бедное Славянство, в интересах которого, может быть, нужна такая политическая нелепость, как Австрия!
Степень сосредоточенности, плотности и единства, которой могут и должны достигать политические тела, зависит, как показано было выше (гл. X), главнейше от двух условий: от степени родства между народными элементами, входящими в состав политического тела, и от степени опасности, угрожающей ему со стороны других государств. По этнографическим условиям славяне действительно должны составить федерацию; но федерация эта должна обнять все страны и народы – от Адриатического моря до Тихого океана, от Ледовитого океана до Архипелага[33]. Сообразно этим же условиям, а также согласно с фактами истории и с политическим положением в непосредственном соседстве с могущественным и враждебным Романо Терманским миром, – федерация эта должна быть самая тесная, под водительством и гегемониею цельного и единого Русского государства. Такая Всеславянская федерация, удовлетворяющая вполне требованиям этнографического принципа, подобно всякому полному решению вопроса, упраздняет вместе с тем и все прочие несообразности и препятствия, которые возникали перед нашим умственным взором на каждом шагу для федераций австрийской и австро-турецкой.
И во Всеславянскую федерацию должны, волею или неволею, войти те неславянские народности (греки, румыны, мадьяры), которых неразрывно, на горе и радость, связала с нами историческая судьба, втиснув их в славянское тело. Но эта чуждая этнографическая примесь, так сказать, теряясь в массе славян, не может уже иметь для Всеславянского союза того вредного разлагающего влияния, как для частных славянских союзов. Этого мало. Главные из этих неславянских членов славянской федерации, греки и румыны, не могут
308
даже считаться в ней чуждою примесью, потому что недостаток кровного родства восполняется для них родством духовным: не будучи славянами, они – православные. Но и этого мало. Эти народы не так чужды славянам и по крови, как некоторые думают и как многие того бы желали; они, так сказать, пропитаны славянскими элементами, и в системе славянских народов составляют аналогическое звено с теми романскими народами европейской системы, которые, как французы, пропитаны германскими элементами. Неславянского в них – собственно лишь тщеславные притязания на обособление, раздутые в их интеллигенции соблазнами, наущениями и подстрекательствами наших западных недоброжелателей. В этом отношении стоит лишь указать на замену при Кузе[34] славянского алфавита молдаво-валахов латинским и на замещение множества славянских слов румынского языка французскими словами с румынскими окончаниями, вследствие чего новый литературный румынский язык сделался непонятным для народа. Что касается до мадьяр, то к ним применяется пословица: «Любишь кататься, люби и саночки возить». Вторгнувшись в славянские земли, получив в них ничем не оправданное господство, которым пользовались в течение нескольких веков, – они должны разделить и все судьбы великого племени, переменив первенствующее и господствующее положение на второстепенное и подчиненное. Впрочем, и это племя, подобно румынам и теперешним грекам, сильно смешано со славянами. Что касается внешних врагов славян, которые, при сочувствии и содействии внутренних врагов, в австрийской или австро-турецкой федерации могли сделаться столь страшными для них, то и они теряют свое значение относительно Всеславянского союза, сил которого хватит на то, чтобы и волос не смел упасть с главы славянской.
Итак, Всеславянская федерация – вот единственно разумное, а потому и единственно возможное решение Восточного вопроса. Но прежде чем подробнее рассматривать его и разбирать все возражения, которые могут быть против него сделаны и делаются со стороны друзей и недругов, нам должно еще обратить все наше внимание на один из самых существенных элементов этого вопроса, которого мы еще не касались, но который по справедливости считается его гордиевым узлом. Этот узел желательно было бы не рассечь, а развязать, то есть решить по справедливости, или, иными словами, сообразно с внутренними существенными требованиями дела. Я разумею вопрос о Константинополе.
309
ГЛАВА XIV
ЦАРЬГРАД
И своды древние Софии
В возобновленной Византии
Вновь осенят Христов алтарь!
Пади пред ним, о Царь России,
И встань, как Всеславянский Царь!
Ф. Тютчев[1]
По поверию, распространенному в русском народе и занесенному к нам, без сомнения, от греков вместе с христианством, – Иерусалим есть средоточие, или, как выражаются в просторечии, «пуп», Земли. И таков он в действительности с высшей духовной точки зрения, как место, где взошло людям духовное солнце. Но с точки зрения более земной и вещественной, нет места на Земном шаре, могущего сравниться центральностью своего местоположения с Константинополем. Нет на Земле другого такого перекрестка всемирных путей. На запад открывается непрерывный морской путь сначала между Европой и Азией, а потом между Европой и Африкой как бы каналом, то расширяющимся, то суживающимся до самого Западного океана. К югу такой же канал, прерываемый лишь нешироким, теперь прорытым перешейком[2], ведет между Азией и Африкой до Южного океана. На востоке некогда непрерывное море разбилось, правда, на три бассейна: Понта, Каспия и Арала, разделенные широкими перешейками. Но человеческое искусство начинает уже пополнять недоделанное, или, пожалуй, испорченное природою, так как и тут названные моря, железная дорога от Поти до Баку, а со временем, может быть, и Аму, возвращенная в свое старое русло[3], – поведут в самую глубь Азиатского материка. Наконец, на севере Днепр, Дон, соединенный железным путем с Волгою, и Дунай соединяют Константинополь со всеми славянскими землями и ведут в глубь России и Европы.
310
Этим мировым географическим преимуществам соответствуют и местные топографические удобства. Босфор, глубокая и широкая река соленой воды в 35 верст длиной, со многими вдающимися в берега углублениями, или бухтами, представляет обширную безопасную гавань для судов, служащих внешней мировой торговле, тогда как наиболее врезывающаяся в материк внутри самого Константинополя бухта, известная под названием Золотого Рога, представляет такие же удобства для каботажных судов и для доставки товаров разным частям города.
Прибавим к этому единственное в мире как по удобству защиты, так и по важности защищаемого стратегическое положение, прелестный климат, несравненную красоту окружающей природы, наконец, великие мировые, истинно царственные исторические воспоминания и соединенное с ними громадное нравственное значение. Такие, единственные в своем роде, естественные преимущества сделали то, что Константинополь не разделил судьбы того царства, которому служил столицею, подобно другим великим центрам исчезнувших с лица земли народов. Между тем как Фивы, Мемфис, Вавилон, Ниневия, Карфаген – не более как археологические курьезы[4], между тем как Афины и Александрия живут жизнью весьма второстепенных провинциальных городов и даже сам вечный, дважды миродержавный Рим обратился в музей редкостей с каким-нибудь полуторастотысячным населением и имеет быть разжалован из мирового города в столицу второстепенного государства, – Константинополь, понимая под этим названием совокупность всех населенных мест вдоль берегов Босфора, составляющих одно сплошное и неразрывное целое, все еще имеет до полутора миллиона жителей, несмотря на совершенную неспособность теперешних его обладателей извлекать выгоду из доставшегося им сокровища.
Особенность Константинополя составляет еще то, что никакое изменение в торговых путях, никакое расширение исторического театра не могут умалить его исторической роли, а напротив того, всякое распространение культуры и средств сообщения должны в большей или меньшей степени отразиться на усилении его торгового, политического и вообще культурного значения. Открытие морского пути в Индию нанесло смертельный удар Венеции и прочим торговым итальянским республикам; возникновение Петербурга доканало Новгород; прорытие Суэцкого перешейка должно снова перенести главный центр торгового движения на берега Средиземного моря и не может не уменьшить торгового значения самой даже Англии, что она и поняла своим верным инстинктом и стала делать bonne mine a mauvais jeu, когда уже ясно увидела, что нельзя долее противиться делу, которому суждено перейти из области предположений в область положительных фактов. Рим мог сохранить свою господствующую роль только до тех пор, пока главная историческая сцена сосредоточивалась на прибрежьях Средиземного моря, и даже когда жизненное движение приняло более обширные размеры в восточной части этого бассейна вследствие походов Александра, уси-
311
лившегося значения Александрии, развития христианства, – он должен был поделиться своим господством с Константинополем. Если бы Италия даже не была опустошена и Рим не был разрушен варварами, то все-таки он должен бы был лишиться своей роли единственно от культурного и политического развития стран, лежащих на север от Дуная и на восток от Рейна; и ежели в течение так называемых средних веков вновь усилилось его значение, то единственно благодаря новому религиозному элементу, воплотившемуся в Риме. Совершенно иначе отражались и должны отражаться улучшение торговых путей, развитие и расширение культурной и политической жизни почти на всем пространстве Старого Света – на судьбе Константинополя. Быв в свое время центром Древнего мира, он сделался центром магометанского Востока, и теперь, в самом унижении своем, есть узел и центр европейской политики, хотя и не активный, а страдательный только.
Что же предстоит ему в будущем? Всякое усиление развития в Центральной и Южной Европе, в равнинах России, на Кавказе, возрождение Европейской Турции, Малой Азии, Персии, Северной и Восточной Африки, проникновение культуры в глубь Азиатского материка – все это должно отразиться новым блеском на Босфорской столице. Это город не прошедшего только, не жалкого настоящего, но и будущего, которому, как фениксу, суждено возрождаться из пепла все в новом и новом величии. Он и носит поэтому четыре названия, каждое из которых соответствует особому фазису в его развитии, особому отделу в его исторических судьбах.
Первое название Византия, данное древними греками, соответствует тому времени, когда значение и важность города определялись лишь его топографическими удобствами. Изобилие рыбы в проливе, соединяющем два моря, теснящейся по временам во вдававшийся в материк Золотой Рог, – послужило первою приманкою для поселенцев. Под этим названием город, стоя наряду со многими другими расположенными на Босфоре, Геллеспонте и Пропонтиде городами, не перерос значения промежуточного торгового пункта между Понтом и Архипелагом. Второе имя Константинополь, хотя и звучит по-гречески, есть, однако же, название римское. Под этим именем господствовал он над частью римского наследия и действовал на исторической сцене, ограничивавшейся прибрежьем Средиземного и Черного морей. Имя это приличествовало ему, пока последний остаток Римского мира не испустил своего последнего вздоха, и давно уже, вместе с прежним значением, перешло и это имя в область прошедшего, сделалось достоянием истории. Теперешнее название Стамбул, данное ему турками, – не имя, а позорное клеймо. Оно не получило всесветного гражданства, оставшись только местным, и должно исчезнуть вместе с завоевателями. Оно имеет характер эпизодический, как и самая роль турок в Восточном вопросе есть только вставочный эпизод, да и роль всего магометанства – эпизод во всемирной истории. Но Босфорская столица, сказали мы, не только город прошедшего, но и будущего. И славяне, как бы предчувствуя его и свое величие, пророче-
312
ски назвали его Царьградом. Это имя и по своему смыслу, и потому, что оно славянское, есть будущее название этого города.
Неудивительно, что такой город, как Константинополь, обращает на себя внимание всех политиков, что вопрос, кто будет им обладать, после того как теперешние его обладатели принуждены будут удалиться с исторической сцены, тревожит все умы, не остающиеся равнодушными к великим интересам современной истории; так что один частный Константинопольский вопрос весит, по крайней мере, столько же на весах современной политики, как и весь остальной обширный Восточный вопрос.
В этой запутанной исторической тяжбе прежде всего представляется уму: кто же, собственно, имеет право на Константинополь? То есть кому должен бы он принадлежать, если б политические соперничества не заслоняли собою и не затемняли юридической правды, если бы вопросы политические разрешались, подобно юридическим, на основании документов владения? Говоря другими словами, кто законный наследник, к которому должна перейти Босфорская столица после гибели и изгнания похитителя, оказавшегося несостоятельным, неспособным не только к обладанию таким жизненным историческим узлом, как Константинополь, но даже и вообще к национальной политической жизни?
По-видимому, вопрос этот решается очень легко. Турки взяли Константинополь у греков, и грекам, следовательно, должен быть он возвращен. Но у каких греков был он взят и каким грекам имеет быть возвращен? Греки древней Эллады, упустив случай слиться с родственными им македонянами и образовать великое Восточное Царство, подпали под власть римлян и вошли как составной элемент во всемирное Римское государство, восточной части которого мало-помалу придали свой особый колорит и характер, что и выразилось во внешнем политическом строе отделением Восточной империи от Западной. Эта Восточная империя, по причине малочисленности греческого элемента, никогда не была греческою в этнографическом смысле этого слова. Греческою была в ней собственно культура, цивилизация, которая не проникла и не могла проникать в глубины народных масс. Одним словом, Восточная Римская империя даже в эпоху своего величия была настолько же греческою, насколько заменившая ее Оттоманская империя – турецкою, или даже еще менее.
Поэтому, когда северные народы, в конце концов славяне, заняли большую часть Балканского полуострова, в массе они вполне сохранили свои славянские народности, и только верхушки общества отчасти огречились. Не так было, например, в Италии, где новые германские поселенцы, готы, герулы, лангобарды, смешавшись с прежде жившими тут племенами, приняли от них не только язык, но и наружный облик. Греки же собственно остались там только, где искони составляли преобладающий этнографический элемент: в Морее, Элладе, Фессалии, в части Эпира, в юго-западной окраине Македонии[5], по островам Эгейского моря. С центральною частью Восточной импе-
313
рии – Балканским полуостровом – произошло, следовательно, то же самое, что и с ее более отдаленными провинциями – Сириею, Египтом, где арабское завоевание быстро стерло следы завоевания греко-римского, потому что следы эти и не проникали далее поверхности общества. Во всех этих странах, как я уже сказал, греческою была только культура, да еще государственная власть, а этнографический состав населения греческим не был. Поэтому с разрушением государства, уничтожением культуры, было разрушено все; в живых ничего греческого уже более не осталось, и для восстановления его потребовалось бы не возрождение, а настоящее воскресение, которое в историческом смысле столь же невозможно, как и в физиологическом.
Итак, возвращение Константинополя его законному наследнику невозможно, потому что наследника этого нет более в живых. Он был последний в роде и умер тогда же, как было отнято у него его последнее достояние, в котором, собственно, и воплощался угасавший остаток его жизни, и теперь достояние это – выморочное в полном смысле этого слова.
Права, которые предъявляли бы на Константинополь наследники того имени, которое носила Восточная империя, принадлежат поэтому к совершенно особому разряду так называемых исторических прав, по которым поляки требуют себе Белоруссию, Волынь, Подолию, Галич, даже Киев и Смоленск; мадьяры хотят преобладать над словаками, русскими, хорватами, сербами, румынами, живущими в пределах земель Венгерской короны; по которым итальянцы, во имя прав Древнего Рима, могли бы требовать владычества над Францией, Англией, Испанией, Северной Африкой и т. д. По таким же правам греки, имеющие уже в силу одного исторического документа притязание на Константинополь, могли бы в силу другого документа, с таким же точно основанием, предъявлять претензии на все страны от Адриатического моря до Инда и от Понта, Кавказа, Каспия и Амударьи до Индийского океана. В силу таковых прав законными претендентами на верховное владычество в России могли бы явиться какие-нибудь калмыцкие, бурятские или монгольские орды. Это историческое право, из-за которого пролилось в прошедшем столько слез и крови, которому настоящее обязано столькими неправдами и притеснениями, должно бы ввергнуть мир в совершенную путаницу, в настоящий хаос нелепостей, если бы вздумали проводить его сколько-нибудь последовательным образом.
Все эти короны Стефанов, Ягеллонов, Палеологов[6], весьма почтенные вещи, пока лежат в исторических музеях древностей, откуда могут вызвать весьма почтительные размышления о делах минувших, о бренности человеческого величия. Эти исторические мертвецы, как и всякие другие покойники, заслуживают почтительной памяти и доброго слова от живых людей, но только пока спокойно лежат в своих могилах. Если же они вздумают скитаться по белому свету и смущать народ своим появлением в виде разных оборотней, вампиров и вурдалаков, предъявляя свои исчезнувшие права на то, что уже перешло во владение живых, – то, чтобы успокоить их, ничего не остается, как, по славянскому обычаю, вбить им осиновый
314
кол[7], и чем скорее, тем лучше. Этот осиновый кол, конечно, не более как пустой предрассудок в отношении к простым мертвецам, ибо эти и без того никогда не выходят из своих могил, но для мертвецов исторических, имеющих невероятную наклонность вставать из своих усыпальниц и тревожить живых наяву и во сне своими нелепыми притязаниями, осиновый кол – самая законная и разумная мера, служащая к обоюдному благу как умерших, так и живых. Осиновый кол – вот все права, которые можно признать за коронами Палеологов, Ягеллонов и св. Стефанов. На него же напрашиваются и короны Сулейманов[8] и Габсбургов, которые хоть и не легли еще в свои могилы, а сидят между живыми, но давно уже смердят и заражают политическую атмосферу гнилыми миазмами. О, как взыграет славянское сердце, когда Россия, поняв свое историческое призвание, с честью погребет и этих мертвецов, насыплет над ними высокий могильный холм, заострит осиновый кол и забьет его по самую маковку – чтобы на месте пусть заиграла широкая, самобытная славянская жизнь!
Историческое право имеет огромное значение и заслуживает всякого к нему внимания и уважения, когда, будучи историческим, оно продолжает корениться в действительных потребностях людей текущего века, продолжает составлять их прирожденное, неотъемлемое право, – когда, составляя заботу дня минувшего, оно еще продолжает быть насущной заботою и дня настоящего. О, тогда голос его громок, и оно вдвойне уважительно! Стремления Греции к освобождению выиграли, конечно, много в своей силе и в симпатиях, которые всюду внушали, от того, что греки, сражаясь за настоящую свою независимость, за свободу не мнимого, а действительного греческого народа, восстановляли вместе с тем свободу страны Мильтиадов и Эпаминондов; но и эти славные воспоминания не могли бы иметь никакой цены, если бы народ, населявший новую Грецию, потеряв сознание своей особенности и самобытности, слился с своими победителями.
Исторические права всеми своими свойствами подобны арифметическому нулю, который в отдельности, сам по себе, ничего не знача, удесятеряет, однако же, значение единицы, влево от него стоящей. Так, Западная Русь не потому должна составлять одно целое с остальной Россией, что входила некогда в состав Руси времен Владимиров, Ярославов, Мстиславов[9], а потому, что, будучи настоящею Русью в эти давно прошедшие времена, она по языку, по вере, по всему существу своему, всегда оставалась ею, кто бы над нею ни господствовал, и теперь продолжает быть такою же настоящею Русью, как и в оные времена, несмотря на измену своих высших классов. Поэтому и лежит на России двойное или, лучше сказать, удесятеренное право и удесятеренная обязанность пещись о том, чтобы вся Русь была Русью, – право и обязанность настоящие, живые, бытовые, удесятеренные в своем значении правом историческим, то есть этим же настоящим, живым, бытовым правом, не прерывавшимся в течение веков, насколько хватает сознательная и бессознательная народная память.
315
Но что такое, например, корона Стефанов? Случайное завоевание и подчинение исконных придунайских жителей, славян, вторгнувшейся мадьярской орде, которая, хотя и приняла христианство и европейский склад и лад не сумела, однако, или не смогла, обратить чуждые ей племена в свою плоть и кровь, уподобить их себе, так же точно, как не сумели или не смогли этого сделать эллинизированные римляне Византии со вторгнувшимися в их пределы славянами или вторгнувшиеся турки с греками, болгарами и сербами, как не умели или не хотели этого сделать благородные ливонские рыцари с латышами и эстами. Поэтому и все притязания эти и им подобные суть притязания выходцев из могил, ночных призраков и привидений, полуночных кикимор, на которых живые люди, под страхом причисления к сонму сумасбродов и умалишенных, не должны обращать никакого внимания.
Итак, Константинополь составляет теперь в тесном юридическом смысле res nullius, предмет никому не принадлежащий. В более же широком и высоком историческом смысле, он должен принадлежать тому, кто продолжает воплощать в себе ту идею, осуществлением которой служила некогда Восточная Римская империя. Как противовес Западу, как зародыш и центр особой культурно-исторической сферы, Константинополь должен принадлежать тем, которые призваны продолжать дело Филиппа и Константина, дело, сознательно поднятое на плечи Иоаннами, Петром и Екатериною[10].
Но оставим эти высшие соображения и удовольствуемся пока тем, что в тесном юридическом смысле Константинополь есть res nullius, на которую никто не может изъявлять притязаний по праву, как законный наследник. За отсутствием оснований юридических, вступают в свои законные права основания утилитарные, и мы должны и можем спросить: если никто не имеет прямого права на Константинополь, кому может представить обладание им истинную, действительную пользу?
Все состязающиеся могут быть разделены в этом отношении на три категории: с одной стороны, великие европейские державы; с другой – мелкие государства, вроде Греции; с третьей – Россия.
Из великих европейских держав Пруссия остается в этом деле совершенно в стороне. Очевидно, что обладание Константинополем не только не принесло бы ей никакой пользы, но было бы даже для нее совершенно невозможно. Австрии мог бы принадлежать Константинополь не иначе, как если бы она преобразилась в ту австро-турецкую федерацию, о которой мы говорили в предыдущей главе и которая, как там было доказано, была бы гибельна для народов, которые ее бы составили, продолжила бы лишь агонию, в которой томится Австрия. Остаются, следовательно, только две великие морские державы – Франция и Англия, для которых обладание Константинополем, по крайней мере, возможно по причине их значительного морского могущества. Но польза, которая проистекла бы для них из того, была бы чисто отрицательного свойства. Хотя Константинополь, как мы видели – замечательнейший перекресток всемирных путей на Земном шаре, он лежит, однако же, совер-
316
шенно в стороне от того движения, в котором они, в особенности же Англия, играют такую первостепенную роль. Вся польза от обладания Константинополем ограничивалась бы для них тем вредом, который наносился бы этим России. Это было бы, так сказать, право вонзать нож в тело России и поворачивать его в ране, когда им заблагорассудится, чтобы производить нестерпимую боль, простирая свое влияние и господство не только на все южное побережье России, но и глубоко внутрь страны посредством естественных и искусственных путей сообщения, рек и железных дорог.
Самая невыносимость такого положения поставила бы Россию в непрестанную, явную или глухую, враждебность к ним. При всяком столкновении с каким бы то ни было другим государством, морская держава, обладающая Константинополем, могла бы быть уверена, что будет иметь Россию против себя, и это опасение необходимо должно бы было умалить значение и влияние ее на всех прочих театрах политической деятельности. Мы видели, какой вред проистекал для Австрии от обладания Венецией, после того как начала Италия сплачиваться в одно политическое целое: Венеция была естественным союзником всякого врага Австрии. Но что же значит враждебность еще не сформировавшейся, не объединившейся Италии в сравнении с враждебностью России?
Одно удержание Константинополя, на которое теперь, очевидно, не хватает всех сил Турецкой империи, потребовало бы, при беспрестанном опасении столкновения с Россиею по меньшей мере армии в 150 000 или 200 000 человек и эскадры в несколько десятков панцирных [бронированных. – Сост.] и других судов, которые должно было бы постоянно держать в окрестностях Константинополя. Так как эти силы требовалось бы содержать сверх всех тех, которыми обладающая Константинополем западная держава могла бы располагать в других местах, то отрицательное значение этого обладания – вред, приносимый России, ложился бы на ее государственный бюджет тяжестью по крайней мере в 100 миллионов рублей. Хотя Франция, по словам ее государственных людей, и довольно богата, чтобы платить за свою славу, но такой роскоши ненависти не может себе позволить ни Франция, ни Англия, никакое государство, как бы богато оно ни было.
Надо, однако же, сказать, что ни Франция, ни Англия и не имеют, собственно, притязаний на обладание Константинополем. Они очень хорошо понимают, что польза его была бы для них чисто отрицательною и что вся цель их достигнута, если только он не будет в руках России. Поэтому и поддерживают они владычество Турции как готовый факт, которого незачем придумывать и осуществлять с большими или меньшими усилиями, борясь с предвиденными и непредвиденными препятствиями. В случае же, если бы владычество Турции, несмотря на всю их поддержку, оказалось несостоятельным, они всего скорее согласились бы вручить этот ключ