Кроме национального характера народов, выделявших из себя колонии, на такое отношение их к своему прежнему отечеству имеет, конечно, большое влияние и географическая раздельность вновь заселяемых стран.
При расселениях русского народа мы не видим ничего подобного. Куда бы ни заходили русские люди, хотя бы временные и местные обстоятельства давали им возможность или даже принуждали их принять самобытную политическую организацию, как, например, в казацких обществах, – центром их народной жизни все-таки остается Русь-Москва, высшая власть в понятии их продолжает олицетворяться в лице Русского Царя. Они спешат принести ему присягу, поклониться ему новыми странами, которыми она завладели, вступить в непосредственную связь с Русским государством. Держась своего устройства, они не выделяют себя из русского народа, продолжают считать его интерес своим интересом, готовы жертвовать всем достижению его целей. Одним словом, они образуют не новые центры русской жизни, а только расширяют единый, нераздельный круг ее. Посему и новые заселения заводятся только по окраинам стран, сделавшихся уже старою, настоящею Русью. (Я говорю про самобытные народные расселения, а не про правительственные колонизационные предприятия.) Расселения скачками, через моря или значительные промежутки, не удаются, хотя бы им покровительствовало правительство. Не удалась нам Американская колония, не удается что-то и Амур.
Такому характеру расселения русского народа, в высшей степени благоприятному единству и цельности Русского государства, соответствует и уподобительная сила русского народа, претворяющая в свою плоть и кровь инородцев, с которыми приходит в соприкосновение или столкновение, конечно, если этому не противополагается преград ошибочными правительственными мероприятиями.
412
Но основание, расширение государства, доставление ему прочности, силы и могущества составляют еще только одну сторону политической деятельности. Она имеет еще и другую, состоящую в установлении правомерных отношений граждан между собою и к государству, то есть в установлении гражданской и государственной свободы, без способности к которой нельзя признать народ вполне одаренным здравым политическим смыслом. – Итак, способен ли русский народ к свободе?
Едва ли надо упоминать, что наши доброжелатели дают на это отрицательный ответ: одни – считая рабство естественною стихиею русских, другие – опасаясь или представляясь опасающимися, что свобода в руках их должна повести ко всякого рода излишествам и злоупотреблениям. Но на основании фактов русской истории и знакомства с воззрениями и свойствами русского народа можно составить себе только диаметрально противоположное этому взгляду мнение: именно, что едва ли существовал и существует народ, способный вынести большую долю свободы и имеющий менее склонности злоупотреблять ею, чем народ русский.
Это основывается на следующих свойствах, присущих русскому человеку: на его умении и привычке повиноваться, на его уважении и доверенности к власти, на отсутствии в нем властолюбия и на его отвращении вмешиваться в то, в чем он считает себя некомпетентным; а если вникнуть в причины всех политических смут у разных народов, то корнем их окажется не собственно стремление к свободе, а именно властолюбие и тщеславная страсть людей к вмешательству в дела, выходящие из круга их понятий. Как крупные события русской истории, так и ежедневные события русской жизни одинаково подтверждают эти черты русского народного характера.
В самом деле, взгляните на выборные должности во всех наших сословиях, в особенности в купечестве, мещанстве и крестьянстве. Эти должности, доставляющие власть и почет, считаются не правами, а обязанностями или, лучше сказать, общественными повинностями, и исключение составляет разве одна должность предводителя, дающая почет, – а не власть.
Если ищут места мировых судей, членов и председателей земских управ, то, главным образом, из-за доставляемого ими жалованья, довольно значительного по деревенской, уездной и даже губернской жизни. Это все равно, что государственная служба с хорошим жалованьем, дающая притом возможность не оставлять своих хозяйственных дел. Любопытно было бы посмотреть, если бы только в таких делах дозволительно было делать опыты, – как стали бы у нас процветать земство и мировой институт, если бы наполнить их, по теориям «Вести», безвозмездными деятелями так называемой аристократии?
Эти черты русского народного характера во всяком случае показывают, что власть имеет для нас мало привлекательности, хотя многие считают это за какой-то недостаток, мы не можем видеть ничего дурного в том, что наши общественные деятели хотят, чтобы труд их на общую пользу был материально
413
вознаграждаем, так как совершенно безвозмездным он ведь никогда не бывает ибо удовлетворение властолюбия, тщеславия, гордости – такая же мзда.
Те же вышеперечисленные свойства русского народа составляют внутреннюю причину того, что Россия есть едва ли не единственное государство, которое никогда не имело (и, по всей вероятности, никогда не будет иметь) политической революции, то есть революции, имеющей целью ограничение размеров власти, присвоение всего объема власти или части ее каким-либо сословием или всею массою граждан – изгнание законно царствующей династии и замещение ее другою.
Все смуты, которые представляет русская история, могущие по своей силе и внешнему виду считаться народными мятежами, всегда имели совершенно особый, не политический, в строгом значении этого слова, характер. Причинами их были: сомнение в законности царствовавшего лица, недовольство крепостным состоянием, угнетавшим на практике народ всегда в сильнейшей степени, чем это имел в виду закон, и, наконец, те элементы своеволия и буйства, которые необходимым образом развивались на окраинах России – в непрестанной борьбе казачества с татарами и другими кочевниками. Эти три элемента принимали совместное участие в трех главных народных смутах, волновавших Россию в XVII и XVIII столетиях, так что каждый из них играл попеременно преобладающую роль.
В смутах междуцарствия главным двигателем было самозванство, но при значительном участии недовольства только что вводившимся прикреплением крестьян к земле и казацкой вольницы10.
Бунт Стеньки Разина[11] был главнейшим образом произведением этой вольницы, начинавшей опасаться, что вводимые более строгие государственные порядки ограничат ее своеволие. Но так разрастись могли эти смуты опять-таки только при недовольстве крестьян на закрепощение их, а легальными поводами опять-таки старались придать всем этим беспорядкам характер законности в глазах народа.
Наконец, главная сила Пугачевского бунта[12] заключалась именно в возмущении крепостных людей, для которых бунт малочисленного яицкого казачества служил, так сказать, лишь первою искрою, зажегшею пожар. Участие приуральских кочевников усилило и этот бунт, но имя Петра III должно было доставить ему законность в глазах народа, который всегда чувствовал свою солидарность с верховною властию и от нее чаял исполнения своих заветных и справедливых желаний.
С обеспечением правильности и законности в престолонаследии, с введением гражданственности и порядка в казачестве и, наконец, с освобождением крестьян, иссякли все причины, волновавшие в прежнее время народ, и всякая, не скажу, революция, но даже простой бунт, превосходящий размер прискорбного недоразумения, – сделался невозможным в России, пока не изменится нравственный характер русского народа, его мировоззрение и весь склад его мысли; а такие изменения (если и считать их вообще возможными) совер-
414
шаются не иначе, как столетиями и, следовательно, совершенно выходят из круга человеческой предусмотрительности.
Если, таким образом, устранены все элементы смут, могшие в прежние времена волновать русский народ; то, с другой стороны, прошли и те обстоятельства, которые требовали постоянного напряжения всех сил народных в государственное ярмо в трудные времена государственного устроения, борьбы с внешними врагами, при редком еще населении и слабом развитии его сил. Таким образом, и внутренние, и внешние препятствия к усвоению русскому народу всех даров свободы потеряли свой смысл, значение и причину существования.
Искусственное созидание этих препятствий во имя предосторожности от совершенно мнимых опасностей, было бы похоже на дорогостоящее устройство плотин и валов против наводнения в высоколежащей, никаким разливам не подлежащей местности или толстых крепостных стен, бастионов и равелинов в городе, находящемся вне всякой опасности от неприятельских нападений.
Во сколько умеренность, непритязательность и благоразумие характеризуют и русский народ, и русское общество – это доказали с очевидною ясностью события последних лет. Насколько хватает исторической памяти человеческого рода, едва ли можно найти более быстрые, внезапные перемены в главных общественных условиях народной жизни, как те, которые совершились на наших глазах – не более как в двенадцать лет, то есть считая от Манифеста об улучшении быта помещичьих крестьян. Феодальное рабство уничтожалось во Франции постепенно – веками, так что в знаменитую ночь 4 августа[13] оставалось Национальному собранию отменить лишь сравнительно незначительные его остатки; между тем как у нас крепостное право было еще в полной силе, когда его отменили разом, со всеми его последствиями. Переход от тягостной зависимости к полной свободе отношений был мгновенный: столетия сосредоточились в какие-нибудь три года, потребовавшиеся на совещания и выработку плана. При быстром приведении в действие новых положений, по объявлении народу Манифеста о воле и, следовательно, по прекращении его зависимости от помещиков, новые власти мировых посредников не были еще установлены, так что народ оставался в эти критические (по общим понятиям) минуты некоторое время без непосредственной ближайшей власти; и, однако же, порядок нигде существенным образом нарушен не был, и никакие подстрекательства не могли вывести его из исполненного доверия к правительству спокойствия, ни тогда, ни после. Главный деятель по приведению в исполнение Высочайшей воли об освобождении крестьян, Яков Иванович Ростовцев[14], выразился о состоянии России в эпоху совещаний о способах освобождения, что Россия снята с пьедестала и находится на весу. Оно и всем так казалось, в особенности со злорадством смотревшим на реформу и ждавшим от нее чуть не распадения ненавистного им колосса; а на деле оказалось, что и тут (как всегда) она покоилась на своих широких, незыблемых основаниях.
415
Возьмем другой пример. Предварительная цензура была ослаблена, – а наконец, и совершенно отменена. И тут переход был столь же быстр и внезапен от того времени, когда малейший пропущенный в печати анекдот, заключавший намек на неловкость манер или неизящность костюма чиновников какого-либо ведомства, имел жестокие последствия для автора и для цензора, – к тому положению печати, когда вопросы религии, нравственности, общественного и государственного устройства сделались обыкновенными темами для книг, брошюр и журналов. Разница была громадная, опять-таки больше той, которая замечается между французской печатью времен Людовиков XV и XVI и времен революции: ибо что же можно было прибавить к тому, что мы находим в сочинениях Дидерота, Гельвеция, Гольбаха, Ламетри, Мирабо[15], свободно ходивших по рукам при Людовиках XV и XVI, несмотря на чисто номинальное запрещение? Но русская литература и русское общество и тут оказали то же благоразумие, ту же умеренность, как и русский народ при коренном изменении его гражданского и общественного положения. Вредные учения, – начинавшие проповедоваться частию внутреннею прессою, частию же имевшими еще большое влияние по привлекательности всего запрещенного заграничными изданиями, – были убиты, лишены значения и доверия в глазах публики не правительственными какими-либо мерами (которые в этом отношении не только бессильны, но даже обыкновенно противодействуют своим целям), а самою же печатью и по преимуществу московскою.
Итак, что же мы видим? Злоупотребления и гнет, которые испытывала Россия перед реформами настоящего царствования, были не менее, во многих управлениях – даже более чувствительны, чем те, под которыми страдала Франция до революции; преобразование (не по форме, конечно, а по сущности) было не менее радикально, чем произведенное Национальным собранием; но между тем как прорванная плотина во Франции произвела всеобщий разлив вредных противообщественных стихий и страстей, – в России они не только не могли нарушить спокойствия, уважения и доверенности к власти, а еще усилили их и укрепили все основы русского общества и государства. Не вправе ли мы после этого утверждать, что русский народ и русское общество во всех слоях своих способно принять и выдержать всякую дозу свободы, – что советовать ограничить ее можно только в видах отстранения самосозданных больным воображением опасностей или (что еще хуже) под влиянием каких-нибудь затаенных, недобросовестных побуждений и враждебных России стремлений?
Итак, заключаем мы, и по отношению к силе и могуществу государства, по способности жертвовать ему всеми личными благами, и по отношению к пользованию государственною и гражданскою свободою русский народ одарен замечательным политическим смыслом. По чертам верности и преданности государственным интересам, беспритязательности, умеренности в пользовании свободою, выказанным славянскими народами в Австрии и, в особенности, в Сербии, мы можем распространить это же свойство и на других
416
славян. Если Польша в течение исторической жизни своей показала пример отсутствия всякого политического смысла, то и этот отрицательный пример только подкрепляет наше положение, показывая, что искажение славянских начал, разъедавшее ее душу и тело, должно было принести и соответствующие тому плоды.
В отношении к общественно-экономическому строю Россия составляет единственное обширное государство, имеющее под ногами твердую почву, в котором нет обезземеленной массы, в котором, следовательно, общественное здание зиждется не на нужде большинства граждан, не на необеспеченности их положения, где нет противоречия между идеалами политическими и экономическими. Мы видели, что именно это противоречие грозит бедою европейской жизни, вступившей уже в своем историческом плавании в те опасные моря, где, с одной стороны, грозит Харибда цезаризма, или военного деспотизма, а с другой, – Сцилла социальной революции. Условия, дающие такое превосходство русскому общественному строю над европейским, доставляющие ему непоколебимую устойчивость, обращающие те именно общественные классы в самые консервативные, которые угрожают Европе переворотами, – заключаются в крестьянском наделе и в общинном землевладении.
Этимологическое сходство слов «община» и «общинный»[16] в переводе на французский язык со словом «коммунизм» дало повод злонамеренной недобросовестности смешивать эти понятия, дабы набрасывать неблаговидную тень на нашу общину, а кстати уже и вообще на всю деятельность людей, заботящихся о благосостоянии крестьян, особенно, если это противно интересам польским и немецким. При этом забывается, главным образом, что наша община, хороша ли она, или дурна по своим экономическим и другим последствиям, есть историческое право, – точно такая же священная и неприкосновенная форма собственности, как и всякая другая, как сама частная собственность, что, следовательно, желание разрушить ее никак не может быть названо желанием консервативным! Европейский социализм есть, напротив того, учение революционное, не столько по существу своему, сколько по той почве, где ему приходится действовать. Если бы он ограничивался приглашением мелких землевладельцев соединить свою собственность в общинное владение, так же точно, как он приглашает фабричных работников соединить свои силы и капиталы посредством ассоциаций, то в этом не было бы еще ровно ничего преступного или зловредного, но дело в том, что в большинстве случаев земли нет в руках тех, которые ее обрабатывают, что, следовательно, европейский социализм, в какой бы то ни было форме, требует предварительного передела собственности – полного переустройства землевладения и всего общественно-экономического строя. Беда не в социалистических теориях, которые имеют претензию быть лекарствами для излечения коренной болезни европейского общества. Лекарства эти, может быть, действительно вредны и ядовиты, но какая была бы в них опасность, если бы они могли спокойно оставаться на полках аптек, по неимению в них надобности для здорового организма?
417
Лекарство вредно, но вредна и болезнь сама по себе. Планов для перестройки здания много, но нет материала, из которого его можно бы было возвести, не разрушив предварительно давно законченного и завершенного здания. У нас напротив того, материал в изобилии и сам собою, органически складывается под влиянием внутренних, зиждительных начал, не нуждаясь ни в каких придуманных планах постройки.
Эта-то здравость общественно-экономического строя России и составляет причину, по которой мы можем надеяться на высокое общественно-экономическое значение славянского культурно-исторического типа, имеющего еще в первый раз установить правильный, нормальный характер той отрасли человеческой деятельности, которая обнимает отношения людей между собою не только как нравственных и политических личностей, но и по воздействию их на внешнюю природу как источник человеческих нужд и потребностей, – установить не отвлеченную только правомерность в отношениях граждан, но реальную и конкретную.
Нам остается рассмотреть, можно ли ожидать, чтобы славянский культурно-исторический тип занял видное место в культурном отношении, в тесном значении этого слова.
Нельзя не сознаться, что совершённое до сих пор русским и другими славянскими народами в науках и искусствах – весьма незначительно, в сравнении с тем, что сделано двумя великими культурными типами, греческим и европейским.
Такому невыгодному для славян факту, очевидно, может быть дано двоякое объяснение: или это коренная неспособность их к культурной деятельности, или же сравнительная их молодость, недавность вступления на поприще исторической деятельности и неблагоприятные в этом отношении обстоятельства их развития. Если можно будет показать несомненное и притом значительное влияние этой последней причины, если к тому же ход развития вообще требует, чтобы культурная деятельность следовала за политической деятельностью славян, – то очевидно, что только второе объяснение будет иметь все вероятия на своей стороне.
Что касается вообще до возраста славянской культуры, взятого сравнительно с возрастом европейской, то промежуток времени, протекший с выступления германских народов из периода их этнографической жизни в период исторический, превосходит четырьмя столетиями исторический период жизни славянских государств. Так же точно и германская письменность, то есть первое зерно культурного развития – перевод Библии на готский язык Ульфилою[17], пятью веками старше соответствующего ему славянского перевода свв. Кириллом и Мефодием. Прибавим к этому, что почти все новые европейские народы начали свою историческую жизнь уже на почве старой культуры, следовательно, на почве более богатой питательными веществами, возбуждающей и ускоряющей рост, которая, однако, могла на них действовать только благодетельно, ибо гибельная подражательность исчезнувшим народам
418
римского мира была лишь в слабой степени возможна. Со всем тем средняя история европейских народов, то есть преимущественно государственный период их жизни, продолжается около тысячи лет, так что только теперь прожили славяне государственною жизнию столько, сколько народы германо-романские к началу так называемой новой истории. Но одно летосчисление не имеет еще большого значения в вопросах этого рода. Мы заметили выше, что после этнографического периода жизни, в течение которого устанавливаются и определяются особенности психического строя народов, – то, что делает их особыми и самобытными историческими субъектами, – вступают они непременно в период деятельности государственной. Мы не видим в истории ни одного примера, чтобы собственно культурная деятельность начиналась ранее если не совершенного окончания, завершения государственной деятельности (ибо и в народном, как и в индивидуальном, организме все его отправления продолжают совершаться до смерти, но только не с одинаковою силою), то, по крайней мере, ранее завершения самой насущной задачи государственности – утверждения национальной независимости и определения национально-государственных границ. Если и бывали примеры, что культурная деятельность некоторых народов продолжалась и после потери независимого политического существования, – то ни разу еще не случалось, чтобы культура начиналась под иноплеменным игом. Этот не имеющий исключений факт выставили мы как один из законов развития культурно-исторических типов, и нетрудно понять причину его всеобщности.
В самом деле, если народ покорен еще во время энергии его жизненных сил, не успевших еще достигнуть культурного развития, то очевидно, что все нравственные силы самых высокоодаренных в нем личностей устремляются на то, чтобы возвратить утраченное высшее народное благо – независимость; весь героизм народный получает характер патриотически-воинственный. Если, напротив того, эта народная энергия усыпает, вследствие ли действительного истощения сил, или вследствие искусной усыпительной политики завоевателей, и чуждое влияние начинает мало-помалу распространяться между побежденными, – то, по естественному ходу вещей, влияние это охватывает преимущественно высшие сословия, те, которые имеют возможность получать образование; образование же всегда имеет в таком случае характер, свойственный господствующей, победительной народности. В эту же среду попадают и те исключительные личности из низших сословий, где народность вообще долее сохраняется, которые возвышаются своими необыкновенными способностями и талантами. Таким образом, и в этом случае все результаты умственных трудов подчиненной народности идут в умственную сокровищницу победителей и обогащают ее. Но и этот случай редок. Влияние чуждого по духу воспитания и общественной обстановки, не соответствующих внутреннему духовному складу народа, не может прийти в гармоническое соотношение с его духовными потребностями. Это будет воспитание львенка – орлом.
419
Трудно научить француза и англичанина хорошо думать на немецкий лад и, наоборот, еще труднее должно быть это для славянина, ибо разделяющее их этнографическое расстояние – значительнее. Само собою разумеется, что то, что я говорю здесь о причинах, препятствующих возникновению культуры между народами, не пользующимися политическою независимостью, относится в некоторой мере и к духовной подчиненности народов одного культурного типа – другому. Только в этом случае бесплодность культуры не имеет такого рокового, необходимого характера, ибо в общественной обстановке сохраняется некоторая степень национальной самобытности, остается народный язык, не только как средство для обиходного обмена мыслей, но и как орган литературы и вообще просвещения, и в некоторой части мыслящих людей теплится сознание необходимости в самобытном, народном характере культуры. Если, кроме того, являются люди, выходящие вон из ряда силою своего таланта, то плоды деятельности их идут самым естественным путем, без особых усилий, на пользу своего народа; наконец, прочие стороны исторической деятельности политически независимого народа действуют возбудительно и на самую культуру. Эти соображения показывают, что нам нет надобности много распространяться о причинах недостаточности самобытной, научной и художественной культуры у западных славян, не пользующихся высшим народным благом – независимостью, имевших несчастье потерять его еще до наступления культурного периода их жизни.
Однако во времена того полунезависимого существования, которым пользовалась Чехия до включения ее в состав наследственных земель Габсбургского дома, – полунезависимого, потому что она все-таки была включена в состав враждебной Славянству Германской империи, – обнаружились замечательные ростки культуры, которые принесли бы и плод свой, будучи воспитаны на религиозной и глубоко народной почве гуситства, если бы весь этот героический порыв к славянской самостоятельности не был потушен в славянской крови, – не был задавлен соединенною силою латинства и германства.
Мы можем поэтому сосредоточить все наше внимание на России как на единственном независимом славянском государстве. Строение государства, сказали мы, есть первая историческая деятельность народа, выведенного обстоятельствами из этнографического быта, и должно быть доведено до известной степени, прежде чем начинается, собственно, так называемая культурная деятельности. Очевидно, что затрата сил должна быть пропорциональна трудности задачи; а трудность государственной задачи, выпавшей на долю русского народа, была такова, что нечего удивляться, что она длилась тысячу лет, поглощая все силы народные, когда несравненно легчайшая задача западных народов потребовала для своего совершения такого же времени. Я упоминал уже об особенного рода препятствиях, которые представляла русская государственная область для установления и утверждения на ней государственного строя жизни, – препятствиях, заключавшихся главнейше в том, что ее обширные леса и степи давали возможность редкому населению, жившему еще этнографическими фор-
420
мами быта, уклоняться от тягостей, налагаемых государством, – ускользать от них без активного сопротивления.
Такая область, выпав на долю населения, уже прежде привыкшего к жизни в государстве, обладавшего уже значительной степенью образованности (как это случилось в Соединенных Штатах Америки), область при совершенной безопасности извне, не требовавшая сильной сплоченности, сосредоточенности государственного дела, – направляла деятельность народную на борьбу с внешнею природою, на приобретение богатства, цену которого население уже понимало; и это придало американской культуре характер преимущественно технический, промышленный. В России, напротив того, при опасности от внешних врагов, угрожавших со всех сторон, – вначале преимущественно с востока, а потом с запада, – недостаток государственной сосредоточенности, при которой только и было возможно напряжение всех сил народных для отпора врагов, неминуемо повлек бы за собою невозвратимую утрату народной независимости. Отсюда вытекла необходимость напряжений государственно-политической деятельности, при возможно сильном, то есть самодержавном и единодержавном правлении, которое своею неограниченною волею направляло бы и устремляло частную деятельность к общим целям, подобно тому, как условия американской жизни вели к деятельности технической, при возможно слабом федеративно-демократическом правлении. В обоих случаях деятельность научная и художественная должны были отступить на задний план; для них не наступило еще время.
Эта напряженная государственная деятельность времен Московского государства еще усилилась Петровскою реформою, существенный характер которой был чисто политически-государственный, а вовсе не культурный. В сущности, все было принесено в жертву государству, как оно и необходимо было по потребностям времени. Как по этой причине, так и по совершенно напрасной и вредной переделке русской жизни на иностранный лад должно признать, что реформа сама по себе была скорее препятствием, чем содействием истинному культурному развитию, условия для которого были бы благоприятнее, если бы самобытные русские культурные силы только возбуждались постепенным знакомством с европейскою наукою и европейским искусством. Но это выкупается тем, что преобразование, утвердив политическое могущество России, спасло главное условие народной жизни – политическую самостоятельность государства. Со времени Петра, по весьма справедливо принятому у нас выражению, весь народ был запряжен в государственное тягло, – дворянство непосредственно, а прочие сословия посредственно: купечество – по фискальному характеру, приданному промышленности, крестьянство же – закрепощением его государству или дворянству.
Необходимость такого закрепощения всех сил народных исключительно политическим целям обусловливалась тем, что европейские государства, с которыми Россия должна была, volens-nolens, вступить в тесные политические отношения, в течение жизни своей успели уже густо заселиться, прийти к строй-
421
ному порядку и накопить много научных и промышленных результатов. Армии, не превосходившие в течение средних веков немногих десятков тысяч, со времени Людовика XIV стали уже считаться сотнями тысяч воинов, весьма разнообразно вооруженных, с дорогостоящим оружием, приготовление которого требовало уже значительного технического развития страны. Еще в большей мере относится сказанное к флоту.
В этом отношении Америка, с которою нередко сравнивают Россию, составляет с нею, как уже было замечено, полнейшую противоположность. Не имея врагов вокруг себя, она могла экономизировать все то, чего стоило другим охранение политической самобытности. Если взять в соображение лишь то, что должна была истратить Россия на свое вооружение со времени европейского замирения Венским конгрессом, то одно это составит уже миллиарды, которые Россия, подобно Америке, могла бы употребить на свою сеть железных дорог, на торговый флот и всякого рода технические усовершенствования промышленности и земледелия. Последнее междоусобие потребовало и от американского народа сильного напряжения для сохранения своего единства, а следовательно, могущества и действительной независимости. Это напряжение стоило в финансовом отношении несколько миллиардов и около полумиллиона человеческих жизней. Если бы в Америке было постоянное войско на службе центрального правительства, то, конечно, возмущение было бы подавлено в самом начале несравненно легче и быстрее, но в общей сложности правильная военная организация все-таки обошлась бы Америке дороже, чем выказанное ею единовременное усилие, которое притом пришлось делать уже тогда, когда долговременная экономия сил страны, не тратившихся на потребности государственной обороны, уже скопила огромные богатства, не могшие бы без этого в таком количестве образоваться. Если бы, однако же, Америка находилась в положении Европы, то делать такие чрезвычайные усилия приходилось бы слишком часто и американская система обошлась бы дороже европейской и даже просто-напросто была бы невозможна.
Европейские государства занимают в этом отношении среднее положение между Америкою и Россиею. Каждое из них, хотя и было сначала окружено другими государствами, от которых должно было обороняться, – но эти государства, вместе возникнув, параллельно и совместно росли и развивались, и потому ни одно из них не могло в значительной степени превзойти другие плотностью населения, скоплением промышленных средств, техническою и военною образованностью, а следовательно, ни одно не было принуждено напрягать в одну сторону все развитие сил своих, дабы не отстать от своих соперников. От деятельности государственно-политической, не имевшей надобности достигать крайнего предела своей напряженности, оставалось посему довольно свободных сил, могших получать применение на других поприщах деятельности.
Для уяснения того, каким образом напряженная государственная деятельность русского народа могла и должна была препятствовать его культурному
422
развитию, проследим, какими путями общий характер народной деятельности, обусловленный силою обстоятельств, влияет на частную деятельность. Самое грубое и, может быть, наименее действительное в этом отношении средство составляет непосредственное принуждение правительственною властию. Не говоря о том времени, когда каждый должен был служить всю свою жизнь, вспомним, давно ли прошло время, когда дурно смотрели на каждого неслужащего из того сословия, которое, по своим средствам и положению, одно только и могло заниматься светским нематериальным трудом?
Обратим внимание, далее, на более действительное, положительное средство тех привилегий и выгод, которые представляла всякому молодому человеку государственная служба. Людей с столь сильным природным влечением к определенному призванию, что оно могло бы пересилить это привлекательное влияние выгодности, всегда и везде бывает так мало, что в общем ходе дел человеческих на них возлагать все надежды трудно.
Но и этого мало: сообразно с государственными целями, и характер образования учрежденных правительством воспитательных заведений состоял в приготовлении молодых людей и даже детей к известной отрасли государственной службы. Очевидно, что при таком порядке вещей должен был образоваться у родителей известный идеал для будущей карьеры их детей, к которому они и приготовляли их с малолетства и, что еще гораздо важнее, сообщали им, так сказать, с пеленок то же воззрение на жизнь и ее требования.
Такое влияние общественной среды не может не действовать, думаем мы, на самый характер умственных и нравственных влечений, на свойство способностей еще совершенно особенными, чисто физиологическими путями. Совершенно непонятным, таинственным для нас способом передаются от родителей детям их физические свойства: физиологические черты, некоторые болезненные расположения, умственные и душевные качества. Весьма было бы странно, если бы не передавались таким же образом и постоянные душевные настроения. Только приняв эту последнюю передачу, можно объяснить себе так называемые золотые века литературы, искусств и наук. Во второй половине XV и XVI веков живопись составляет главный интерес итальянской жизни: она доставляет почет, славу, богатство; все мало-мальски образованные классы народа восхищаются произведениями этого искусства, думают, говорят о них; общественные симпатии направляются в эту сторону. Не вероятно ли, что те особые сочетания элементов физической организации, которые производят в своем результате то, что мы называем художническою натурою, получают вследствие этого гораздо более шансов осуществиться? С другой стороны, тот идеал деятельности, который носился с детских лет перед итальянцами, содействовал развитию таких натур.
Ко всем этим причинам, по которым деятельность частных лиц сообразуется с настроением общественной среды, в которой она действует, вследствие чего деятельность русских людей должна была получить государственно-политический характер, мы должны прибавить, – для объяснения слабости ре-
423
зультатов в отношении чисто культурном, – тот факт, что народное образование не успело еще проникнуть в народные массы. Образование, кроме общего полезного действия на развитие уровня народных способностей, необходимых так сказать, для жизненного обихода, дает возможность натурам особенно даровитым, рассеянным, без сомнения, по всем слоям общества, – сознать свои духовные силы и выйти на простор из узкой доли, отмежеванной им судьбою. Наконец, научная и художественная деятельность может быть только плодом досуга, избытка, излишка сил, остающихся свободными от насущного, исторического труда. Много ли их могло оставаться у русских и других славян?
Все эти соображения дают, кажется мне, вполне удовлетворительный ответ, почему не могли до сих пор Россия и прочие славянские страны занять видные места в чисто культурной деятельности, хотя бы те способности, которыми они одарены природою, представляли им к этому полную возможность. Но задатки этих способностей, тех духовных сил, которые необходимы для блистательной деятельности на поприще наук и искусств, бесспорно представлены уже и теперь славянскими народами, при всех неблагоприятствовавших тому условиях их жизни; и мы вправе, следовательно, ожидать, что с переменою этих условий разовьются и они – в роскошные цветы и плоды.
В самом деле, не представили ли уже разные славянские народы громкие имена в разных отраслях науки: Коперника, Рокитанского, Пуркинье, Шафа-рика, Остроградского, Пирогова[18]? Но примеры всех цивилизаций показывают, что не только культурная деятельность наступала после более или менее успешного решения политическо-государственной задачи, но что и в ней широкое развитие науки всегда было последним плодом, – что искусство предшествовало науке. Сообразно с этим и в славянской культуре задатки самобытного художественного развития гораздо обильнее задатков самобытного научного развития.
Привыкнув презрительно смотреть на все русское, мы не замечаем, что в некоторых отраслях изящной словесности мы представили образцы, которые могут равняться с высшими произведениями европейских литератур. Мы смело можем утверждать это о русской комедии, басне и лирике. Углубляться в сравнительное критическое исследование русской литературы и русского искусства мы не хотим и не можем по вышеприведенным уже причинам; но чтобы не оставить сказанного нами в виде голословного, совершенно бездоказательного утверждения, представлю, по крайней мере, несколько примеров.
Чтобы найти произведение, которое могло бы стать наряду с «Мертвыми душами», должно подняться до Дон-Кихота. Внешнею целью Гоголя было представить в комическом виде злоупотребления и плутовство чиновничества губернского мира и грубость помещичьего быта, так же точно, как внешнею целью Сервантеса – осмеять странствующее рыцарство. Но у обоих художников глубина их поэтической концепции захватила несравненно дальше их прямой непосредственной цели, по всем вероятиям, совершенно бессознательно для них самих. Дон-Кихот вышел живым олицетворением до героизма возвы-
424
шающихся, благороднейших душевных качеств, которым не достает поприща для плодотворной нормальной деятельности по причине бедности содержания испанской жизни. Еще век тому назад испанский героизм мог проявляться в блистательной деятельности конквистадоров; во времена же Сервантеса испанскому герою не было практического выхода, ему оставалась только область фантазии. И наш Чичиков есть своего рода герой, но, – сообразно привитому нам характером века воззрению, – герой практической жизни, умный, твердый, изворотливый, неунывающий, Улисс[19] своего рода, только, с одной стороны, лишенный всякой идеальности стремлений, – ибо откуда им взяться в жизни, отрешенной от своих начал и, однако же, не усвоившей чужих (так как это последнее невозможно), с другой же – не могущий направить своей деятельности на что-либо действительно практически полезное, также по бедности содержания русской жизни, по ее узкости, стесненности, недостатку простора. Людям с практическим складом ума приходилось обращаться к целям чисто личным, грубо-эгоистически, к хитросплетениям плутовства, и притом плутовства, имевшего связь и соотношение с учреждениями государственными, которые проникали собою всю русскую жизнь. Если характер героя русской трагикомической поэмы не привлекает наши человеческие чувства, как герой испанский, го зато мы лучше понимаем причину извращения его природы общественною средою, тогда как сумасбродство Дон-Кихота представляется лишь случайным результатом его болезненной фантазии, разгоряченной чтением нелепых романов. Сообразно этому, вся обстановка «Мертвых душ» несравненно выше обстановки «Дон-Кихота», в котором всего только и есть, что два характера – самого ламанческого героя и его наперсника Санхо.
«Старосветские помещики» и «Шинель» Гоголя представляют высшие образцы истинного юмора, которым невольно внушается нам искреннее, глубокое сочувствие к самым мелким, ничтожным, комическим личностям, подмеченными в них чертами истинной человечности.
«Борис Годунов» Пушкина, хотя и не драма в строгом смысле этого слова, а драматизированная по форме эпопея, есть совершеннейшее в своем роде произведение после драматических хроник Шекспира. По красоте формы, совершенству исполнения, художественности воспроизведения действительности с ним не могут равняться ни «Валленштейн», ни «Вильгельм Телль» Шиллера, принадлежащие к этому же разряду поэтических произведений.
Русская литература представляет пример и другого высокого эпического произведения, это – «Война и мир» графа Л. Толстого. В нем исторический фон картины не служит только сценою для развития интриги романа, а напротив того, как в настоящей эпопее – события и выразившиеся в них силы и особенности народного духа составляют главное содержание произведения, содержание, в котором сосредоточен весь его интерес, откуда разливается весь свет, освещающий картину, и с этими событиями, как и в действительной жизни, переплетаются судьбы частных лиц. «Война и мир» есть эпическое воспроизведение борьбы России с Наполеоном. Научные гипотезы автора, реф-
425
лективная сторона его произведения[20], конечно, несколько портят творческую, художественную его сторону, но не столько ошибочностью воззрений или, точнее, преувеличенностью их, сколько своею неуместностью. Недостаток этот далеко не имеет, однако же, того значения, которое приписали ему большинство наших критиков, потому что все эти места легко отпадают как нечто внешнее, постороннее художественному настроению величавой поэмы. Произведение графа Л. Толстого и колоссальный успех его принадлежат к знаменательнейшим признакам времени, ибо они доказывают, что мы способны еще к эпическому пониманию нашего прошедшего, что оно способно восторгать нас, что мы в сущности лучше, чем мы кажемся. Пусть укажут нам на подобное произведение в любой европейской литературе!
Образцов истинной драмы не представляет, правда, русская словесность, но много ли их во всех европейских литературах?
Собственно говоря, после Шекспира не было ни одного истинного драматурга, по крайней мере, у тех народов, литература которых общеизвестна; ибо и Шиллер, занимающий, по мнению лучших критиков, первое место после Шекспира, не произвел ничего могущего удовлетворить тем требованиям, которые мы вправе предъявить драме. Так, даже лучшие из его драм, «Вильгельм Телль» и «Валленштейн», не заключают в себе настоящего драматического элемента.
В области других искусств мы можем указать, по крайней мере, на одну картину, которая стоит наряду с высшими произведениями творчества и если не пользуется у нас достойною ее славою, то единственно по нашему неумению ценить своего, по привычке все мерять на чужой аршин, по отсутствию в картине эффектности, господствующего в Европе жанра, по глубине ее содержания, потому что главное достоинство ее заключается в том, что мы можем назвать душою произведения. Только истинно самобытные русские люди, как Гоголь и Хомяков, поняли и отдали справедливость «Явлению Христа народу» Иванова. Если так называемая композиция, то есть выражение глубокой идеи посредством образов, составляет одно из главнейших и даже, может быть, главнейшее достоинство художественного произведения, то картина эта есть, в полном смысле этого слова, произведение первоклассное.
Задача художника состояла в изображении того разнообразного впечатления, которое должна была произвести на мир идея христианства при первом своем появлении, – впечатление, которое, как в зерне, заключало бы то влияние, которое она произвела при дальнейшем своем развитии удовлетворением высших духовных потребностей и возбуждением против себя страстей и интересов. Одним словом, по замыслу художника, картина его должна была служить фронтисписом, – увертюрою великого начинавшегося действия. Такая задача должна была воплотить в телесных образах высшие проявления духа без помощи аллегории, без помощи сверхъестественного; и потому художник не имел в своем распоряжении тех средств, которые доставляют атрибуты, усвояемые нашею фантазиею надземному миру. На почве и средствами самой
426
строгой действительности должна была быть представлена самая идеальная духовность. Такую трудную задачу едва ли когда-нибудь задавал себе художник. Неудивительно, что на решение ее употреблено столько лет; – зато и вышло оно изумительно глубокое и вместе поразительно ясное, так что по картине читаешь мысль художника, как по книге.
Во-первых, надо было выразить, что это есть первое явление Христа на поприще исторической деятельности. Никому еще неизвестный, Он Сам по Себе не мог произвести впечатления на неподготовленную массу одним своим появлением; Он еще погружен в Самого Себя, ибо не перешагнул границы внутренней деятельности, которою подготовлял Себя к Своему высокому служению. Поэтому и сделал художник из фигуры Спасителя только идеальный центр картины, находящийся вне ее движения. Дабы узнать Его и указать народу, необходим истолкователь, одаренный духом пророчества, предвидения, и в Иоанне Крестителе представлен нам истинный тип сурового и пламенного пророка-пустынника, в духе Илии. По верности и силе выражения нельзя ничего вообразить реальнее и типичнее этой фигуры, составляющей действительный, всем двигающий, повелевающий центр композиции. Если Рафаэлем создан тип Святой Девы, то за Ивановым останется слава создания типа Предтечи. Духом он узнал Спасителя мира в образе медленно и спокойно приближавшегося по горе человека, и вдохновенным взором, восторженным движением рук и всего тела передает провиденное и постигнутое духом – народу, который не сам по себе, а через него обращается к Христу, к чему-то великому, имеющему исполнить судьбы его, – обращается с теми разнообразными побуждениями, ожиданиями и опасениями, которые волновали его. Эти различные восприятия Великой Идеи, осуществлением которой был Христос, сгруппированы в трех отделах, на которые распадается вся масса лиц картины. За Иоанном, влево от зрителя, соединены ученики его и будущие ученики Христа, которые примут учение Его в духе Истины, в его настоящем глубоком смысле. Справа спускается с горы толпа равнодушных и враждебных, привлеченных из Иерусалима распространившеюся молвою о подвигах пустынножителя. Среди этой толпы едут римские всадники, люди из другого мира, до которых все происходившее, по-видимому, вовсе не касалось или касалось как предмет административного, полицейского наблюдения, – до которых и влияние этих событий должно было после достигнуть. В средине – группа только что вышедшего из воды еврея с молодым сыном, не успевших еще одеться, – олицетворяет мысль, ставшую в среднее отношение к Спасителю, между Его истинными последователями и Его врагами. Это представители тех, которые будут кричать «Осанна»[21], и через несколько дней равнодушно смотреть на крестную смерть; тех, которых ожидали от Мессии политического могущества и всех земных благ. Это грубое, корыстное восприятие Христова учения выражено с необыкновенною ясностью на лице еврея, радующегося грубою, земною радостью. Еще равнодушнее мальчик, сын его; в нем заметно простое, безучастное любо-
427
пытство, и между тем как занято его внимание, тело как бы содрогается от ощущения свежести только что окончившегося купанья. Подобною же животною радостью улыбается и раб, который в глубоком своем унижении еще не в состоянии понять и оценить духовного значения христианства, а только инстинктивно чувствует предстоящее улучшение и своей жалкой участи.
Это распределение фигур на три группы соответствует, следовательно, трем главным видам, под которыми было впоследствии воспринято учение Христово. Однако же, оно не составляет чего-либо искусственно придуманного, так сказать, фортеля, для уяснения зрителям мысли художника, а вытекает самым естественным образом из содержания сюжета. В самом деле, алкавшие истины должны были прежде всего явиться на призыв к Покаянию, исходивший из пустыни; и вот они уже успели принять крещение Иоанново, остались слушать учение его, и сделались спутниками Пророка. Ближе всего к нему другой Иоанн, который, следуя указанию взора и движения рук Предтечи, устремляется духом к появившемуся на горизонте духовному Солнцу, и тело его невольно следует полету духа. Те, которых влекли к Иоанну не жажда духовная, а земные обетования, должны были явиться на зов после передовых деятелей обновления. Поэтому они только что окрестились, только что вышли из воды в момент, представленный картиною. После всех должны были явиться враждебные силы Иерусалима, чтобы взглянуть, чем это волнуется народ, откуда смятение, и, сообразно этому, они и представлены только что идущими к Иордану. На лицах написано недоверие, гордое презрение и враждебное чувство к могущему нарушить их влияние и силу.
Такова концепция картины, сосредоточивающей в себе, как в фокусе, весь этот ряд впечатлений и проистекших из них впоследствии событий. О частностях картины – об удивительном ландшафте, о жарком, степном, пыльном воздухе, о свежести, разлитой над Иорданом, о красоте, правильности, жизненности, рельефности фигур – я не стану говорить, как о предметах, не составляющих художественной специальности нашего великого мастера. Я так распространился о картине Иванова потому, что, по моему мнению, в ней яснее, чем где-либо, выразились особенности русского эстетического взгляда.
В скульптуре имеем мы также одно выходящее из ряду художественное произведение – это группа «Преображения» Пименова для Исаакиевского собора, где ее портит, однако же, позолота. Я обращу внимание лишь на удивительную для скульптурных фигур позу Илии и Моисея, представленных летящими. Так как, конечно, они ведь должны же на чем-нибудь держаться, то точку опоры их составляют складки ниспадающей одежды. И здесь придется сделать то же замечание, что и о распределении фигур на три группы в картине Иванова. Летящие фигуры поддерживаются отвисшею одеждою, но если бы этого не требовала техническая необходимость, если бы фигуры могли сами собою держаться на воздухе, то одежда должна бы была все-таки спускаться точно такими же складками, по законам тяжести и свойствам материи. Одежда не составляет подставки, а исполняет эту роль как бы случай-
428
но, между прочим. Рифма есть, но стих не для рифмы написан; если бы и не требовалось созвучного окончания, то же слово должно бы быть употреблено как самое меткое, выразительнее, прямее и лучше всего передающее смысл. Я обратил внимание на эту побежденную техническую трудность, как на свидетельство того строгого исполнения требований естественности и реальности, которое составляет одну из отличительных черт русского искусства, так же, как русской поэзии.
Знатоки музыки видят ту же ясность мысли, художественность и законченность, соединенные с оригинальностью и богатством мелодии, – в музыкальных произведениях Глинки.
Прочие славянские народы, давно уже не пользующиеся политическою самостоятельностью, не представляют, правда, чего-либо выходящего из ряду вон в области искусства и литературы. Одни поляки имеют еще первоклассного поэта в Мицкевиче, в произведениях которого отражается как оригинальность и высокий лиризм личности поэта, так и ничтожность и, так сказать, карикатурность жизни и быта польского общества; так они представлены в «Пане Тадеуше», в котором поэт вовсе не имел намерения представить сатиры на своих соотечественников, а, напротив того, относился с полным сочувствием к изображаемому им быту. Но зато те из славян, которые находятся или, по крайней мере, недавно еще находились на непосредственной ступени развития, как воинственные сербы, – представляют замечательные образцы чисто народного творчества, не соединенные еще в целое части народной эпопеи.
Итак, мы видим, что славянский культурный тип представил уже достаточно задатков художественного, а в меньшей степени и научного, развития, по которым мы можем, во всяком случае, заключить о его способности достигнуть и в этом отношении значительной степени развития, и что только относительная молодость племени, устремление всех сил его на другие, более насущные, стороны деятельности, которые их поглощали, – не дали славянам возможности приобрести до сих пор культурного значения в тесном смысле этого слова. Это не должно и не может приводить нас в смущение, ибо указывает на правильность хода развития.
Пока не расчищено место, не углублен в почву крепкий фундамент, нельзя и не должно думать о возведении прочного здания, – можно лишь строить временные жилища, от которых мы вправе ожидать и требовать только того, чтобы они в некоторых частях обнаружили дарования строителя. Фундамент этот – политическая независимость племени, и, следовательно, к достижению его должны быть направлены все славянские силы. Это необходимо в двояком отношении: во-первых, потому, что без сознания племенной цельности и единства, в противоположность прочим племенам, и не только без сознания, но и без практического его осуществления (которое одно только и в состоянии низвести это сознание в общее понимание народных масс) невозможна самобытность культуры, то есть, собственно говоря, невозможна сама культура, которая и имени этого не заслуживает, если не самобытна. Во-вторых, пото-
429
му, что без плодотворного взаимодействия сродных между собою, освобожденных от чуждой власти и влияния народных единиц, на которые разделяется племя, невозможно разнообразие и богатство культуры. Некоторый образец этого оплодотворяющего влияния видим мы уже на том взаимодействии, которое имели друг на друга великорусский и малорусский духовные склады.
В отношении к славянам это необходимое предварительное достижение политической независимости имеет, в культурном, как и во всех прочих, отношении, еще ту особенную важность, что сама борьба с Германо-Романским миром, без которой невозможна славянская независимость, должна послужить лекарством для искоренения той язвы подражательности и рабского отношения к Западу, которая въелась в славянское тело и душу путем некоторых неблагоприятных условий их исторического развития. Только теперь наступает исторический момент для начала этого культурного развития, ибо только с освобождением крестьян положено начало периоду культурной жизни России, закончившей этим государственный период своей жизни, существенное содержание которого (заметили мы выше) заключается именно в ведении народа от племенной воли к гражданской свободе, путем политической дисциплины. Но прежде, как условие sine qua поп успеха, ей, сильной и могучей, предстоит трудное дело – освободить своих соплеменников, и в этой борьбе закалить себя и их в духе самобытности и Всеславянского самосознания.
Итак, на основании анализа существеннейших общих результатов деятельности предшествовавших культурно-исторических типов и сравнения их частию с выказавшимися уже особенностями Славянского мира, частию же с теми задатками, которые лежат в славянской природе, можем мы питать основательную надежду, что славянский культурно-исторический тип в первый раз представит синтезис всех сторон культурной деятельности в обширном значении этого слова, – сторон, которые разрабатывались его предшественниками на историческом поприще в отдельности или в весьма неполном соединении. Мы можем надеяться, что славянский тип будет первым полным четырехосновным культурно-историческим типом. Особенно оригинальною чертою его должно быть в первый раз имеющее осуществиться удовлетворительное решение общественно-экономической задачи. Какое взаимное отношение займут в нем три прочие стороны культурной деятельности? Которая из них сообщит ему преобладающую окраску? Не будут ли они преемственно занимать эту главную роль? Какой, наконец, качественный характер примет собственно культурная деятельность, до сих пор наименее других сторон деятельности успевшая определиться? – этого, конечно, предвидеть невозможно.
Осуществится ли эта надежда – зависит вполне от воспитательного влияния готовящихся событий, разумеемых под общим именем Восточного вопроса, который составляет узел и жизненный центр будущих судеб Славянства!
Главный поток всемирной истории начинается двумя источниками на берегах древнего Нила. Один – небесный, божественный, через Иерусалим и
430
Царьград достигает в невозмущенной чистоте до Киева и Москвы; другой – земной, человеческий, в свою очередь дробящийся на два главные русла: культуры и политики, течет мимо Афин, Александрии, Рима – в страны Европы, временно иссякая, но опять обогащаясь новыми, все более и более обильными, водами. На Русской земле пробивается новый ключ: справедливо обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства. На обширных равнинах Славянства должны слиться все эти потоки в один обширный водоем.
И верю я: тот час настанет,
Река свой край перебежит,
На небо голубое взглянет
И небо все в себе вместит.
Смотрите, как широко воды
Зеленым долом разлились,
Как к брегу чуждые народы
С духовной жаждой собрались![22]
КОНЕЦ
431
ПРИЛОЖЕНИЕ
К. Н. Бестужев-Рюмин[1]
ТЕОРИЯ КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИХ ТИПОВ
«У книг есть своя судьба», – давно уже сказал римский поэт. Верность этих слов как нельзя более подтверждается книгою, о которой мы теперь намерены говорить. «Россия и Европа» покойного Н. Я. Данилевского – не новость в русской литературе: в 1869 г. она была напечатана в малораспространенном журнале «Заря», а в 1871 г. явилась в отдельном издании. Это издание напечатано было в 1200 экземпляров и только недавно распродано вполне. Стало быть, смело можно сказать, что сочинение Данилевского, которого в Австрии зовут «апостолом славянства», едва известно в России; к этому следует еще прибавить, что критики, говорившие о нем с трогательным единодушием, несмотря на различие партий, отзывались равно неблагосклонно [За исключением статьи Н. Н. Страхова в «Заре», потом перепечатанной в «Известиях Слав Благотворит. Общ.» и ныне в предисловии к настоящему изданию «России и Европы».]. Стало быть, для русских литераторов (почти без исключений) существует пункт, на котором они все сходятся. Пункт этот – как ни странным кажется такой факт – отрицание возможности самостоятельной русской или скорее, всеславянской культуры. Как противна русской интеллигенции мысль о возможности такой культуры, можно убедиться и теперь, и даже не в статьях обыкновенных журнальных писателей, а в статьях людей, от которых можно было бы ожидать и большей глубины, и большей проницательности.
Причину такого странного явления, не без основания, видят в истории России за последние двести лет. Соловьев замечает, что со времени Петра мы вступили из периода чувства в период мысли, т. е. от цельного инстинктивного творчества перешли к сомнениям, поверке, критике. Сомнение, критика, поверка обратились прежде всего на свое, на старое. Очевидно, что за этим увлечением должно было последовать обращение той же критики на чужое, перебор начал этого чужого; но этот период был еще далеко он едва начинается на нашей памяти и не только еще не господствует в нашем общественном сознании, но даже выдерживает страшную борьбу. Все это понятно, и так и должно было быть. Человек в юности увлекается внешностью, внешностью увлекаются и юные народы. Говорим «народы», хотя в данном случае увлечение касается только общества (т. е. интеллигенции), но общество представляет собой движущуюся часть народа, а остальная часть является хранительницею непочатых сил. Благо той страны, которая имеет у себя такое сокровище, – залог будущего развития. Такое сокровище выпало и на нашу
432
долю: в то время, как общество наше все более и более проникалось заветом Ремигия Хлодвигу и стремилось сожигать то, чему поклонялось, и поклоняться тому, что сожигало, народ крепко держался за свою старину. Общество, прислушиваясь к голосу своих передовых людей, употребляло умственные силы на борьбу с невежеством, на изучение Европы, а народ все более и более отклонялся от него, не сознавая ясно, но чувствуя инстинктивно, что за кажущимся невежеством кроются настоящие живые силы. В XVIII в. служилое сословие объединяется названием шляхетства (самое имя показывает, с какой стороны идет почин), измененным скоро на старо-русское название дворянства. Дворянству этому Екатерина дала важную политическую роль: в его руки передано было местное самоуправление. Освобожденное от обязательной службы, одаренное правами, оно в значительном числе осталось на месте, и явилось местное общество, которое разносило по провинции то, что прежде собиралось в столице, ибо дворянство мало-помалу становилось просвещенным сословием наряду с духовенством, с тою разницею, что духовенство держалось в основе типа Славяно-греко-латинской академии, а дворянство все более и более проникалось просвещением европейским, т. е. в то время исключительно французским. Шляхетские и магнатские идеалы, заимствованные из Польши, уступили место французским аристократическим – в особенности тогда, как революция выкинула к нам массу эмигрантов, ставших или образцами, или учителями нашего дворянства. Что было более образованным или почитало себя таковым, то проникалось началом энциклопедистов; обрывки их учения достигали и до фонвизинского Иванушки. Оплотом против энциклопедистов явилось тоже западное учение – масонов. Русское все более и более сосредоточивалось во внешней государственности. Мало-помалу получала преобладание мысль о спасительности европейской цивилизации. Карамзин усомнился в своих надеждах на «век просвещения» и, погрузившись в историю, вынес оттуда драгоценное предчувствие национальных начал, но и он не обладал ясным их сознанием. Кругом же господствовал полный европеизм, общехристианство, идеалы европейские – консервативные, либеральные, – переводы на русский язык французских кодексов, административные нововведения на французский лад и т. д. События конца 1825 г.[2] показали необходимость стать на национальную почву; идут попытки в этом роде: символом их служит так называемая тоновская архитектура, то – да не то[3]. В ту пору вырастает как протест против неловких попыток уже сознательный европеизм – западничество, которое, примешиваясь к реформам последующего времени, делает не совсем точными знаменитые слова адреса, поданного императору Александру II от раскольников: «В новинах твоих старина наша слышится»; и действительно, старина далеко неполно и неточно восстала в этих новизнах. Русской земле предлежала и предлежит громадная и трудная задача: сознать основы своего бытия, отделив их от всей своей многовековой истории, и на них воздвигнуть новое здание своей цивилизации. Какой выход указывает наш автор, скажем впоследствии, а теперь «на прежнее возвратимся», по выражению летописи. Рядом с западниками образовалась новая школа славянофилов. Эти приснопамятные деятели были первыми носителями настоящего русского сознания. Их проповедь, часто останавливаемая и раздававшаяся, по условиям тогдашним, не вполне ясно (прибавим, что и сами они росли и мужали), была долго непонятна; их обвиняли в староверстве, т. е. именно в том, чего у них не было. Из них никто не думал возвращаться к старине в том виде, в котором она существовала; им нужно было уяснить основные начала; но этого не понимала публика, постоянно смешивающая основное со случайным. Несчастное совпадение проповеди славянофилов с господствующим настроением, совпадение чисто внешнее, препятствовало обществу оценить их начала; к тому же были и такие писатели, которые под видом защиты основных русских начал защищали существующее. Ряд недоразумений, воз-
433
бужденных этим грустным временем, завершился Крымской войной. Патриотизм государственный был возбужден; героическая защита Севастополя – одна из лучших страниц русской истории; но смысл войны был темен, чего уже никак нельзя сказать о войне 1877-1878 гг. За Парижским миром наступила пора реформ; славянофилы приняли в некоторых из них живое участие; но и тогда их учение не сделалось господствующим, во многом и во многом отразилось наше европейничание. Трудно разбираться в современной истории, трудно беспристрастно относиться к ее явлениям, но нельзя не признать того, что успехи народного самосознания все еще не довольно значительны и насажденное славянофилами еще недостаточно пустило корни. Славянофилы смотрят на мир широко, в основе их воззрений лежит знакомство с Европою и критическое отношение к ней; западники продолжают критически относиться только к явлениям русской жизни. Вновь народившееся народничество слишком узко понимает народность, и едва ли не следует считать его порождением западничества, ибо идеалы его нового ничего не представляют. Книга Данилевского, представляющая собою систематизацию славянофильского воззрения, основанную на широком образовании и проведенную глубоким умом, – должна служить поворотным пунктом в движении русского самосознания, когда, наконец, с нею ближе ознакомятся мыслящие русские люди и решатся изучать ее без всяких предубеждений. Собираясь говорить о ней, мы считаем, однако, нужным сделать еще небольшое предисловие.
Заслуги славянофилов для развития русского самосознания неоцененны, и если пока труды их не принесли всех желанных плодов, то только потому, что мысли их встретили сильное противодействие и пока еще мало известны; но в будущем, надо полагать, дело пойдет иначе. Славянофилы наметили все важнейшие основы, на которых должно покоиться здание Всеславянской цивилизации: они развили понятие о преимуществе православия над всеми иными христианскими исповеданиями (Хомяков, Самарин), указали основы русского народного характера (К. С. Аксаков), указали общность всех славянских народов (Валуев, Хомяков, Погодин, Гильфердинг), противоположность миров Романо-Германского и Греко-Славянского (Вл. Ив. Ламанский)[4]. Мы не говорим здесь о заслугах славистов русских и западно-славянских, ибо это завело бы нас слишком далеко. Словом, для людей, хотящих видеть, открывается впереди необозримый горизонт. Нельзя сказать, что и в практической жизни не занималась заря будущего сближения славян: деятельность славянских благотворительных обществ, как она ни стеснена, отношение народа и общества (хотя и с значительными исключениями) в войне Сербской и Русско-Турецкой, возрастающее стремление к изучению русского языка у славян западных – все это признаки благоприятные. Для тех же, кто не видит, так и хочется повторить евангельские слова: «От смоковницы же научитеся притче: егда уже вайя ея будут млада и листвие прозябнет, видите, яко близь есть жатва». Да, жатва близка, можем мы сказать, если, конечно, припомним, что для событий в народной жизни иная мерка времени, чем для ежегодного круговорота природы и для краткой жизни человека. Как ни далеки мы еще, кажется нам в нашем нетерпении, от осуществления наших надежд, но, оглядываясь назад, мы должны сознаться, что сделали значительные шаги к цели. Вспомним, что писал о. Раевский Погодину ко дню его юбилея: «Было время, Вы это помните, как раз Ганка, Юнгман, Шафарик и еще кто-то четвертый (вероятно, сам Погодин), собравшись в одной комнате, рассуждали о судьбе чехов, о славянстве, и вдруг разбежались от страха, как бы не провалился над ними потолок и с ними не задавил бы всего, тогда маленького, славянства; теперь, учитель, такого потолка не найдется в целом мире, который мог бы подавить под собою все славянство». Будем же помнить эти замечательные слова человека, прожившего много лет в центре интересов западного славянства – в Вене и, следовательно, знавшего и видевшего все на деле. Когда же