Разговор тем временем о них и шел. Протестуя против засорения языка наипаче чужеродными речениями из иноязычной словоположницы, отец Григорий цитировал Ломоносова: «Старательным и осторожным употреблением сродного нам коренного Словенского языка купно с Российским отвратятся дикие и странные слова-нелепости, входящие к нам из чужих языков... Оные неприличности ныне небрежением чтения книг церьковных вкрадываются к нам нечувствительно, искажают собственную красоту нашего языка, подвергают его всегдашней перемене и упадку преклоняют».
– И все же, – раздумчиво произнес Сергей Петрович, – у него самого – микроскоп, минерал, планета, материя. По мне, звучат и артист, декламация, каприз, контраст, мораль, репродукция, скульптор, этаж, браво. Что из того, что раньше таких слов не было? Они не хуже дословных переводов-калек: утонченный, трогательный, влияние, задеть за живое. Ведь новое надо назвать, а как? Ту же пудру парижскую, немецкий парик?
Молодежь с восторгом заплясала вокруг просвещенного отца семейства. Он предостерегающе вытянул ладонь:
– Заимствование колико удобно, толико и применяемо. К нему понуждаемся утончением понятий мудрых народов и недостатком на нашем языке слов к выражению оных. Но не дойдем до совершенства, покуда вводим их не по нужде, а по буйственному пристрастию ко всему, что есть французское. В нашем обществе без французского глух и нем. Зачем так? Как не иметь природного самолюбия? Почему быть попугаями и обезьянами вместе? Отечественный язык и для беседы, право, не плоше других. Надобно отыскивать коренные слова, сочинять новые для письма и обыкновенных речей. Доколе презираем их в разговоре, дотоле и письмо будет плоским. Полагаться не надобно на одни славянизмы, ибо мертвы они все же; живая же речь – в изрядной компании. И не только в благородном обществе, при дворе и в большом свете. Иноземное слово непристойно, когда есть свое, не хуже.
По обыкновению своему он вновь оперся на авторитеты. Достав комедию любимого своего Сумарокова «Мать совместница дочери», прочел:
«Корнилий. Жена-то моя, диво в полной ли ныне памяти! Для меня становится час от часу чудняе: да и говорит таким языком, которова я не разумею. Ето чудно: будь я руской и, говоря с руским же по-руски же, ево не разумей! Екой ныне обычай завелся!..
Миндора. Я едакова рекомпанса за все мои куплементы от вас не ожидала.
Тимант. Чем я вас раздражал?
Миндора. Я имею честь иметь к вашему патрету или к вашей персоне отличный решпект и принимала вас безо всякой церемониальности и без фасоний... В последния тебе прапазирую: выслушай только все мои идеи с пасиянсом.
Тимант. Хорошо, сударыня.
Миндора. Лице мое не фатально, лета не стары, по-французски я и с наслышки говорю, и руской им язык не менше других моих сестер украшаю. Моде следую я перьвая: ссылаюсь на всю Москву, что в городе здесь барсовое платье перьвая зделала я. На теятре и из ложи и из партера простыми глазами не смотрю я, и всегда в лорнет. Что во мне манкируешь и что тебе меня любить ампеширует? Имей компассию! Я тебе капитально рапитрую, что ты меня смертно фрапируешь!»
Все прыснули, одна лишь Липа обиженно надула губки, когда чтец подытожил: «Модный этот жаргон полуграмотен». Но все же неуверенно воскликнула в оправдание, что-де тут смешно не то, что иностранных слов много, а то, что они неверно, искаженно произносятся.
Настя же содрогнулась, теряя сочувствие к Олимпиаде. Вдруг по воле Гривны над ней самой будет потешаться какая-нибудь Воробьева из XXI века? Скажет, что, мол, дико это – рванули на полные децибелы, разбежались, а по телику ни фига нет, весь вечер балдели, а фирма, джинсы с лейблом – еще дичее. Но ведь хочется как-то поярче сказать. Со стороны, ясное дело, смешно... Но талисману она на всякий случай погрозила: «Попробуй только, не буду тебя по наследству передавать!»
— И не сможешь, если захочешь, – с грустью прошептал волшебный голос. – Ты девочка, и тысячелетний род на тебе кончается, пресекается фамилия. А мне если не в музее, то уже не у Воробьевых храниться. И волшебной власти не иметь... – И чтобы отвлечь Настю от неприятной темы, Гривна съехидничала: – Над Липочкой не очень потешайся, она язык засоряет, но по-французски-то больше знает, чем ты по-английски.
Настя малость обиделась и воскликнула упрямо:
— Так уж это вредно для русского языка! Щеголихи, потом денди, потом чуваки и стиляги – все по-своему базарили. Есть всегда молодежный жаргон.
— В семье не без урода, – возразила Гривна. – Но ты умеешь и нормально говорить, а в XVIII веке единая норма еще не сложилась.
Разные виды речи не нарост на общем языке, а каждый по себе. Общенародной правильности нет, она в каждой социально-речевой среде своя, зависит от самосознания и традиции. Так что Липочке куда простительнее злоупотребление иностранными словечками и жаргоном, чем тебе.
Настя колкость снесла и заставила себя слушать дальше. Гривна же продолжала как по-писаному:
– Время переоценки ценностей впереди, русский язык не скоро освободится от наследственных вериг славянщизны; иностранщина и дворянский салон не беспочвенно претендуют на роль законодателя моды. Речь Липочки и отца Григория ощущают не столько как неправильную, сколько как разные правильности: правильно, дескать, но не по-нашему. При отсутствии общей базы нормой мог стать и щегольской жаргон – не страшная ли перспектива? Впрочем, жаргон, иностранщина и сейчас опасны. Ума за морем не купишь, коли его дома нет!
Настя уже не слушала. Кошмар! Хорошо, что история уготовила русскому языку иную, неповторимую и счастливую судьбу. Славно, что такие умы, как Кантемир, Тредиаковский, Сумароков, решительнее и умнее, влиятельнее всех Ломоносов с его невиданно авторитетной «Российской грамматикой» 1755 года (первой собственно русской!) позаботились об упорядочении русского языка, вывели понятие правильности – со всеми ошибками, передержками – из постижения истинного пути развития. В XVIII веке он уже наш, современный, совершенно понятный. Произношение, грамматика, отчасти синтаксис общие: разве у отца Григория иные. Вот в словаре кто в лес, кто по дрова. И письмо: на слух легче, чем самой читать, заглядывая через плечо Сергея Петровича.
Старые тексты вообще без знаков препинания, с дурацкими титлами, ненужными буквами. Полный кавардак: те же яти и еры то так ставят, то эдак. Неграмотный первоклассник в XX веке лучше напишет! Посадский – пасацкий – посадцкий, приказчик и прикащик, мужсчина и мущина, карова, салома, хадил и рядом корова, солома, ходил, кавтан и кафтан – в одной бумаге! Вдава, документ, офицер, зделать, блиско, протчий, нарошно, ешче, общчество, ушчерб, шчастие, лехчайший. Нарочно не придумаешь! В книгах петровского издания и до него разнобой велик и в грамматике: от латинского языка переведе на славянороссийский, переведена, переведена бе, новопереведеся с галанского... Сплошь ошибки!
Гривна не согласилась, что это ошибки: – Когда неизвестно, как надо, что значит неграмотность? Искали, пробовали, как лучше, проще, ближе к произношению, легче для грамматики. Найдя удачное, закрепляли написание в правиле. По-вашему сказать, в орфограмме. Все это собиралось, становилось обязательным очень постепенно; сначала и тут правила были не всеобщими, а социально-групповыми. Это в XX веке смешно призывать к свободе орфографии. Правописание только еще складывается. Полемизируя отчасти с Ломоносовым, Тредиаковский об орфографии старинной и новой и о всем, что принадлежит к сей материи, вот как рассуждает: «Так писать надлежит, как звон требует, и каждая буква собою изъявляет ту причину (то есть определенный знак точно сего, а не того звона), по какой требует ея сие наипаче, нежели другое место склада. Поэтому опщчий, а не обшчий, укас, а не указ, сретство, а не средство...»
– Вот именно какой-то звон! – возмутилась Настя. – Не знаешь, где он. Ничего не поймешь.
– Подставь вместо звон привычное для тебя слово звук – и всё поймешь. Учили тебя, что у нас не фонетическое, а фонетико-морфологическое письмо. Пишем указ, хотя произносим на конце с, потому что при склонении звучит з – указа, указу. Но могло бы быть и как Тредиаковскому хотелось. У белорусов, например, именно так вышло. Тут дело и в авторитете Ломоносова, и в сложившейся уже в XVIII веке практике, живой до твоего времени. Традиция сохранять, как он выражался, произведения корень помогает различать омонимы при письме: плот и плод. Но дослушай, как рассуждает Тредиаковский: «Не имеет, кажется, быть никакова замешания в содержании, когда напишется слово плод по звону (плот, который в моем саду вырос сего лета, я сам оный и съел)». Но готов делать и исключения: «Пускай они пишутся для различия не по звону». Понимает, что «многие слова, написанные по звону, дики будут сначала очам российским, привыкшим оныя видеть не по звону изображенные». Он даже признается, что «и сам многая ешче слова пишет не по звону, а по обыкновению». Отмечает, что дамы в письмах больше наблюдают звоны, иной раз «производят их за надлежашчии пределы, звоны ставят точнаго подлинно своего выговора, неисправно: милостивая вместо милостивая». Ну дамы и куда позже склонны к звонам, например в слове каТка...
Настя не отреагировала на этот выпад. Что-то Гривна сейчас не в духе, вредничает. А вот Тредиаковский – умный, ясное дело, человек, но вкуса, чувства языка ему явно недостает. На женщин набросился, но приятность их выговора, хуже знавших старые книги и больше говоривших по-французски, и стала основой карамзинской реформы. Вкус как раз и соразмерен был с речью милых дам. И естественно обратиться к произношению в поиске правил орфографии.
– Но нельзя не считаться и с традицией, грамматическими связями, различиями говора разных людей, – перешла на серьезный тон Гривна, уловив мысли юной подруги. – «Московское наречие не токмо для важности столичного города, но и для своей отменной красоты протчим справедливо предпочитается», – утверждал Ломоносов. Он учил, что правописание служит удобному чтению и «не должно удаляться много от чистого выговора, но и не закрывать следы произведения». Ведь письмо русское должно было объединить все разновидности русской речи. Этой цели лучше всего и служило сочетание фонетического и этимолого-грамматичес-кого принципов в орфографии. Книга Ломоносова ознаменовала переход от пестроты XVII века к зримым контурам современного языка также и в грамматике. В ней почти все, как в твою, Настя, эпоху: 30 букв (нет лишь щ, э, ё, й), вполне русская морфология (дань старым нормам незначительна). Отец и пестун нашего языка начал осмыслять саму нормализацию языка. Осторожно, но решительно утверждал его народную основу, но не порывал с традицией, изгонял славянизмы, но не все, а весьма обветшалые, зело невразумительные (обаваю, рясны, свене – заклинаю, ресницы, кроме). Дело продолжил Сумароков. Хотя «в грамматике законодавцем быть не дерзал, памятуя то, что грамматика повинуется языку, а не язык грамматике», он унифицировал прилагательные: вместо добрии, добрые, добрая – одна форма добрыя. Держась в целом стародавних книг, он отрицал навыки делового письма, многие особенности приказных бумаг (понеже, точию, якобы, имеет быть): «О подьячих не заключайте, ибо они искусняе вас, что в два яруса ставят литеры и четыре литеры узорно в слове лета перепутывают... Подьячия одним пишут почерком литеры, связывая для того, что бы и в том больше крючков было, и для умножения оных крючков часто литеры в верьх кидают. Точек и запятых не ставят они для того, что бы слог их темняе был, ибо в мутной воде удобняе рыбу ловить». Вот в таких спорах и выявились черты русской орфографии, сама необходимость единых правил. Учащему, чтущему и пишущему должно свойство произношения, ударения, препинания и правописания в книгах знати, ибо всякого языка особое обыкновение в сих зрится, – напишут скоро в учебнике, устанавливая обязательное для всех раздельное написание слов, употребление точек и запятых: За запятыми отдыхати, а точками цел разум определяти. Учебник, как видно по формам глагола, опирается все же на книжные обычаи (ох и сильна у нас славянщизна!) и прямо предупреждает против излишнего следования московскому выговору: «Вместо е гли ие, яко егда не иегда, вместо ф не глаголи х, яко Филипп, а не Хвилипп, фараон, а не фвараон».
Гривне пришлось тут ответить на Настины недоумения. Да, раньше писали слитно, не отделяя слова друг от друга. Заглавные буквы и знаки препинания употребляли редко, чаще всего ставили точку, разделяя предложение, как сейчас запятую, но не всегда, к тому же ставлю обычно над строчкой. Конец предложения или периода (ведь предложение четко не выделялось!) обозначали точками и черточками. Раздельное написание, правда неузаконенно, появляется с XV века, как и знаки вопроса и восклицания (первый называли «удивительный знак»).
— Да, многое из того, что тебе кажется естественным, – продолжала говорить Гривна, – есть итог вековых раздумий, поисков, споров. Не верится, что люди столь упрямо держались мертвой и чужеродной, хотя и близкородственной, славянской грамматики, что с таким трудом пробивала себе путь живая речь.
— Ты сама уверяла, что от старой книжности шло облагораживающее влияние, – Настя неожиданно для себя была недовольна упомянутыми особенностями московской речи. – Ясное дело, нельзя было узаконить эти Хвилипп и хвараон!
— Верно, верно. Но выбор шел очень нелегко. Письмо изрядно упорядочено лишь в «Учебнике для гимназий» 1797 года, в «Кратких правилах ко изучению языка Российского» В. П. Светлова 1790 года, в «Сокращенном курсе Российского слога» В. С. Подшивалова 1796 года. Ни грамматика, ни словарь уже не сопоставимы с книгами XVII века; примеры в них живые: Буде же ты человек, то помни, что ты такое. Скупой есть убог, поелику не он златом, но злато им владеет. Архаичными они иногда кажутся только из-за лексики: поруган яко раб, то есть разруган как невольник.
Настя устала. Очень трудно ощутить очевидные законы, правила... Живут, ясное дело, совсем не так, как Насте привычно. Надо скорее посмотреть, как еще более ранние предки жили. Нынешние в языке всё объединяются, а для этого сначала надо было размежеваться. Зачем надо было вообще разграничивать язык на три штиля без права их смешивать в одном тексте? И что было до такого разделения?
Москва допетровская – крупнейший город Европы: 30 тысяч дворов! Уже мало кто помнит схватки с шляхтичами на московских улицах и сгоревший Скородом – деревянную стену вокруг города, прозванную так за быстроту постройки. Вместо нее теперь земляной вал со рвом: его засыплют после 1812 года и повелят домовладельцам ставить «порядочные невысокие заборы» с садиками, отчего эта бывшая граница Москвы, оказавшаяся внутри города, получит название Садового кольца, а язык сохранит слово вал в названиях Крымский вал, Зацепский вал, Земляной вал. Ушли в историю героизм Ивана Сусанина, славное ополчение князя Пожарского и земского старосты Кузьмы Минина, въехавших в Кремль через Красную площадь в 1612 году, крестьянская война под водительством Ивана Болотникова.
Умы занимают отписки и чертежи землепроходцев в Сибири, вышедших к морю Охотскому, Украина, воссоединенная гетманом Хмельницким с Россией. Шумные московские ярмарки все больше походят на всероссийские, ускоряют товарное обращение, внешнее и внутреннее. Работа на рынок, а не на заказ рождает мануфактурное производство вместо ремесленного. В Москве появились второй Пушечный двор, пороховые мельницы, кирпичные, стекольные и иные заводы, Хамовный полотняный двор.
Но еще не родился у сидящего на престоле Алексея Михайловича сын от Нарышкиной, кому суждено стать императором Петром I и войти в число тех немногих личностей, чье имя история дополнила определением Великий. Еще не начертана программа на много лет вперед – на земле, которая откроет свои богатства русскому человеку, на море, где явится русский флот, в государстве и народе, перед которыми наука и образование откроют новый мир, в языке, который с развитием великорусской народности в нацию превратится в единый русский литературный язык.
Москва была котлом, в котором сплавлялись речения пришельцев из разных мест страны с XIV века. Русский язык им не весь сполна заобычен, и говорили они по природе тех городов, кто где родился и по обыклостям своим говорить извык. В целости же московская речь становилась переходной и приемлемой как образец для всех. Разных российских областей жители, имея нужды и выгоды пребывать в Москве, приняли вкус приноравливаться к ее наречию, а возвращаясь в домы, возбуждали в своих родичах и соотчичах ревнование подражать говору царственного города. И это до того распростерлось, .что каждый за стыд теперь долженствует почитать пренебрежение неприноровления к сему новому, яко общему уже языку, и всяк возымел как будто некоторое право оговаривать и стыдить того, кто о том покажет нерадение или сделает в выговоре ошибку.
Рассказывая, Гривна увлеклась и перешла на какой-то странный язык, даже произношение у нее стало непривычным, как говорили, видно, в XVII веке. Спохватившись, она стала излагать свои мысли более понятно:
– Политическая, экономическая и культурная роль столицы диктует распространение ее языка как общего. При этом складывается и его единство. Но пока, ты видела даже из моего подражания их речи, у москвичей такого нет. Россия вообще еще не завладела всем тем, что абсолютно ей необходимо для естественного и полнокровного развития. Не прорублено еще окно в Европу. Лишь через полвека построят Петербург и перенесут туда столицу. Смотри: усадьбы бояр с бесчисленной дворней и владения попроще хранят исконную застройку – дома в глубине дворов, глухие заборы по улицам. Но все монастыри, палаты богачей, торговые и правительственные здания уже в камне. Не возобладал еще вкус к четким симметричным зданиям гражданского назначения вроде Арсенала в Кремле; в моде многоцветный, капризно-грациозный узорчатый стиль – Теремной дворец в Кремле, Николы в Хамовниках церковь. Стены из известняка заменили старые укрепления Царь-города, называемого теперь Белым, но и в нем, в пределах будущего Бульварного кольца, до булыжных мостовых далеко.
— А до асфальтовых? – поинтересовалась Настя.
Гривна вздохнула от такой наивности:
— Многие переулки в Москве были впервые асфальтированы после Отечественной войны 1941 – 1945 годов. А тут – какой асфальт, какой гудрон! По-старому деревянный город, где и тротуаров-то нет! Но он растет, перешагивает за Земляной вал, вдоль дорог, тянущихся из столицы, строятся по велению Бориса Годунова основанные Дорогомилова и другие ямские слободы – Кудринская, Новинская, Тверская. Вот откуда присущая Москве ветвисто-веерная или, как в твое время говорят, радиально-кольцевая планировка. Впрочем, пока город, как прежде, делится на Кремль и Посад с территориями купцов Гостиной сотни и рядовых тяглецов сотен и слобод – стрелецких, казенных, дворцовых, черных, иноземных (Немецкая слобода).
Кремль похож на известный Насте. И Красная площадь такая же, не считая огромного рва, соединяющего Неглинную и Москву-реку. Вырытый в 1508 году (засыпан в 1823 году), он превратил московский Кремль в совершенно неприступную крепость-цитадель, окруженную водой со всех сторон. Расчищенная из древнего Торга по княжескому указу в конце XV века во время строительства кирпичных стен Кремля, главная площадь страны называется Пожаром – свирепые московские пожары то и дело уничтожают стоящие на ней легкие дощатые постройки. Как раз сейчас ее начинают называть Красной, т. е. красивой, главной, как красный угол в дому (ср.: красна изба пирогами, красна девица).
И по праву! На ней уже столетие красуется преудивлен камен со многими приделы собор Покрова, что на рву, сооруженный зодчими Бармой и Посником по велению Ивана Грозного Казаньския ради победы. Прихотливая фантазия строителей – о восьми верхах чудо, где подле срединного шатра размещено восемь приделов, а к ним пристроена церковь Василия Блаженного (по ней и весь храм стали так называть). 400 лет стоит собор, не переставая весь мир удивлять своей затейливой красотой.
На Пожаре – Лобное место, трибуна, с которой произносятся важнейшие речи и дьяки читают указы. Сюда, на площадь, ходят за покупками, за новостями и просто так погулять. В лавках сидят сидельцы – продавцы. Торговля уже упорядочена в специализированных рядах, числом более ста. Земские ярыжки с бляхами на груди, низшие полицейские чины, охотятся за воришками, следят за соблюдением санитарных правил. Здесь средоточие жизни, смешение характеров, наречий, акцентов. Здесь куется живой язык, рождаются веселые прибаутки: Вот сбитень, вот горячий – пьёт приказный, пьёт подьячий! Что в Москве в торгу, то бы у тебя в дому!
На каменном мосту, перекинутом через ров от Спасских ворот, торгуют книгами и фряжскими листами (так называют гравюры). Тут тиунская изба, в которой Петр I откроет для толпящихся на мосту любителей чтения библиотеку. С лотком наперевес целыми днями шныряет тутошний завсегдатай – прямой Настин предок, услужливо предлагая письменные принадлежности и книги.
Настя вспомнила описание Москвы в «Петре Первом» А. Толстого: прямо сфотографировал! Вот про куранты забыл написать на Фроловской (Спасской) проездной башне. Установленные в 1585 году, они в 1625 году переделаны английским часового и водовзводного дела мастером Христофором Галовеем и теперь с перечасьем – с боем: звук их 13 отбивающих время колоколов, отлитых московским умельцем Кириллом Самойловым, слышен окрест аж за десять и более верст. Вращается круг-циферблат, а цифры проходят мимо утвержденного сверху изображения солнца. Ничего, скоро новые, с 12-часовым счетом и музыкой установит царь Петр. На рубеже следующего века он свершит многое. По его велению страна перейдет и к новому летоисчислению – не от сотворения мира, а от Рождества Христова: вслед за 7207 годом наступит 1700 год.
Пока же Настя в Москве лета 7170. Привычная к округлому начерку букв, к пробелам между словами и к знакам препинания, она с изумлением листает книги, не в силах что-либо прочесть, узнавая лишь отдельные слова. Ведь живущую в ее время с непринципиальными изменениями гражданскую азбуку введет тот же Петр I, реформировав и сблизив с латиницей кирилловский полуустав, сохранив, правда, и его для богослужебных книг. Собственноручно поправив проект «Изображения древних и новых письмен славенских печатных и рукописных», подготовленный Приказом книг печатного дела – московской типографией, он надписал: Сими литеры печатать исторические и мануфактурные книги. Первой по гражданской азбуке напечатают «Геометрию». По-новому издавать будут и первую русскую газету, тоже появившуюся по его воле, – «Ведомости о военных и иных делах, достойных знания и памяти, случившихся в Московском государстве и во иных окрестных странах».
Настя роется в ларце своего девять раз прадеда – торговца книгами и писчими принадлежностями. Есть тут новые печатные книги, но больше рукописных. Вот древняя, на пергамене (теперь все пишут отчего-то пергамент, хотя слово происходит от города Пергам в Малой Азии, откуда эти специально выделанные кожи вывозили) из свиной кожи, написана уставом: буквы прямолинейны, с тщательно выписанными кривыми чертами, прописные и строчные не различаются, зато заголовки и первые буквы абзацев выписаны красками, изукрашены рисунками. Вот книга, написанная полууставом уже на бумаге XVI века: буквы менее выписаны, наклонны, а слова, как в латинских средневековых рукописях, разделены точками, хотя обычно их ставят только в конце завершенной группы слов. А вот скоропись: между словами – интервалы, но буквы с такими завитушками и переплетениями, иногда одна над другой, что вовсе ничего не разберешь. Тут уже чувствуется индивидуальный почерк, чего практически нет ни в полууставе, ни тем более в уставе. Вот совсем вроде недавняя рукопись – «Годовой разпись или месячило» (Настю уже не удивишь орфографией): ах, это же то, что потом назовут месяцеслов, а еще позже календарь!
Насте вспомнилось и смешное название удивительный знак, а Гривна добавила, что скобки называют знак вместительный, иже он слово или целый разум в речь вмещает (речь тут, ясное дело, предложение, а разум – отдельная мысль). Чудаки предки, но писали красиво! Шариковой ручкой в жизнь таких строчек не изобразить: штрих – нажим... «Уронила меня мать, подняли люди, срезали голову, вынули сердце, дали пить – и стал я говорить», – речитатив Гривны пропел старую загадку. Сразу и не отгадаешь, что это – гусиные перья, у которых наискось срезали кончик и прочищали сердцевину.
Перо из левого крыла ценилось дороже, особенно если оно не от гуся, а от лебедя, так как его изгиб удобнее для пальцев руки. Появившись 200 лет тому назад, стальные перья вытеснили перья настоящие (откуда и название перешло по логике предназначения: золотое перо, вечное перо) не сразу: и Пушкин, и Гоголь предпочитали писать натуральными.
И все-таки красота красотой, а читать трудно. Мешает, что часто встречающиеся слова пишутся сокращенно, причем над ними ставится особый надстрочный знак – титло: БЪ – Богъ, члкъ – человЂкъ, ГЪ – ГОСПОДЬ, СНЪ, МСЪ, ДХЪ. Титло ставится и над написанием чисел, которые обозначаются не арабскими цифрами и не римскими, а буквами: А, В, Г, Д... И (восьмеричное) – единицы, i (десятеричное), К, Л, М, Н... – десятки, Р, С, Т, У, Ф... – сотни. Настя попыталась вспомнить старые названия букв: аз, буки, веди (отсюда азведи или азбуки – русское название алфавита), глаголь, добро, есть, живете – дальше забыла. Выражения, правда, пришли на ум: ни аза не смыслит; ставить точки над «и» (имеется, ясное дело, в виду десятеричное i); от аза до ижицы (от начала до конца; мы бы сказали от а до я); стоять или ходить фертом (руки в боки, как Ф, в отличие от θ – фиты), т. е. важничать; выписывать ногамы мыслете (т. е. зигзаги, похожие на букву М); сделать на ять (т. е. очень хорошо, тщательно, различая Ђ – ять – и е). Но вот какие буквы перед ижицей стоят – ять, фита, еры, цы, червь? Не очень ясно, что называли рцы, слово, твердь, ук… Папа тут явно недоработал.
Настя мечтает: передать бы дедов ларец исторической библиотеке! Древние книги – своеобразные машины времени. Они придают достоверность полету на крыльях фантазии и воображения, увлекательному нашему путешествию в прошлое. Они едва ли не единственный надежный источник, рассказчик-очевидец жизни предков, их нравов и обычаев, повседневных хлопот и торжественных обрядов, войн, политических страстей. Ведь не было ни кино, ни магнитофонов! Книги играли громадную роль, даже большую, чем сейчас, в жизни людей. Только по ним мы можем догадаться, как звучал русский язык. Вот и возникает ощущение трепета, когда прикасаешься к древней рукописи: ее держали в руках полтыщи лет назад, в нее писец заботливо вложил ум и труд, а поколения людей хранили, берегли, передавали по наследству, чтобы потомки помнили о них, их думах и надеждах. Чего не отдадут сегодня музеи за пергамены, песнопения с нотными знаками, уставы церковных служб, просто переписи имен! Бесценную отечественную историю раскрывают вместе с бытом и мыслями древних религиозные переводы, апокрифические и житийные.
Послышался лязг засовов, и Настя, скользнув глазами по свиткам чистой бумаги, затейливым чернильницам, пузырькам с песком, которым присыпают написанное вместо промокашки, по связкам гусиных и – на любителя – лебяжьих перьев, поспешила наверх, где горница хозяина, женская светлица и трапезная. Как и любое московское жилье, даже каменные палаты богачей, дом близок по устройству к русской избе, состоящей из клети – жилого помещения и подкле-та – помещения для хозяйственных нужд, для склада товара и для торговли.
Едва домочадцы разместились на сундуках и лавках (стульев еще нет в русском быту), хозяин начал говорить про смуту, коя учинилась на Москве. На Пожаре его чуть не побили вместе с другими купцами, лоток разграбили.
— На многих местех по воротам и по стенам прибиты воровские листы, бутто бояре Милославские, дьяк Башмаков и богач-гость Шорин хотя всех погубить и поддать польскому королю, чеканят поддельные денги. Всякого чину люди те писма чли и умыслили итти к царю просити, тех бояр чтоб выдал головою на убиение. Царь дал им на своем слове руку сыск и указ учинити, а сам велел тем боярам, дворянам и детем боярским сохранится у царицы и послал к Москве ближнего своего князя Хованского. Тот почал людем говорити, чтоб домов ничьих не грабили, но люди торговые, и хлебники, и пирожники, и мясники, и деревенские, и гулящие люди, и многие стрельцы, и солдаты надворного полку были в смятении, и теперь идет по Москве грабеж и кроворазлитие.
По мнению женщин, причиной тут финансовый трюк царя, который восемь лет тому назад ввел впервые медные монеты, объявив их равноценными оставшимся в обращении старым серебряным. Но разве медь с серебром сравняешь?
— Медные денги год от году дешевели, сперва ходили рубль против рубля, а потом почали ходить по 2, по 3 и по 10, по 15 рублёв медных денег за серебряный рубль, а с торговых людей и с крестьян десятую и пятую денгу имали в казну серебром, а ратным людем давали жалованье медными денгами, против того как преж сего давано серебряными. Почало быть воровство великое, те медные денги белили и посеребривали и с серебряными мешали, как на медные все стало дорого и многие мрут с голоду. Как не учинитися тут кроворазлитию?!
Хозяин, воровато оглядевшись, предрек:
— Умыслит царь, чтоб еще чего меж людми о денгах не учинилося, и повелит те медные денги отставить и не торговать, а приносить их в его царскую казну на Москве и в городех, и за рубль медных денег будет платить серебряными. А кто медных денег не похочет давать в царскую казну, тем велено будет их сливать и переделывать в котлы и во что кто хочет, а кто учнет медные денги держати денгами, им учинен будет заказ под смертною казнью. Также ис царские казны людем почнут давать жалованье годовое и кормовые денги серебром и от того тем медным денгам учинится скончание!
Женщины менее оптимистично, но столь же, впрочем, точно предрекали иной ход событий (Настя смутно вспомнила раздел учебника, посвященный народным волнениям XVII века; тогда казавшиеся тягомотиной, факты сейчас хватали за живое, внушали ужас).
— Смутьянам противится не уметь, у них в руках ничего ни у кого, и почнут они бегать и топитися в Москву-реку. Всяких чинов людей, воров и невинных много переловлено, пересечено, сослано, казнено будет, а домы их и животы иманы будут на царя. Пытать станут и по сыску за вину отсекати руки и ноги, а иным, бив кнутьем, класть на лице признаки, розжегши железо накрасно, а поставлено на том железе «буки» – бунтовщик, чтоб до веку был признатен.
Женщины знали жизнь. Жадность богатевших бояр и купцов, расстроенное войнами хозяйство, растущие расходы на централизацию власти и укрепление крепостного права, окончательно узаконенного Соборным уложением 1649 года, безмерно множили налоги и возмущали трудовой люд. Царь жестоко подавлял смуты, Соляной бунт; без пощады расправится он и с Медным бунтом, очевидицей которого оказалась наша героиня, а потом и с восстанием Степана Разина.
— Помилуй мя, – набожно перекрестился хозяин, надеясь, что пронесет мимо его дома и бунтовщиков, и карателей.
Отвлечения и успокоения ради достал нравоучительную книгу, бережно раскрыл переплет из липовых дощечек, обтянутых кожей со сложным тиснением, любовно погладил-расправил бумагу с водяными знаками – голова быка с острыми рогами и щетинистый кабан. За такую хорошие деньги можно взять, только на медяки ее отдавать не стоит, лучше повременить. Нараспев начал читать из «Книги степенной царского родословия» про великого князя Игоря, како сочетася со блаженною Ольгою:
Игорю же юну су игу и бывшу ему в псковской области, яко же нецыи поведаша дивно сказание, яко некогда ему утешающуся некими ловитвами и узре об ону страну реки лов желанный, не и бе ему возможно прейти на ону страну реки, понеже не бяша ладийци. и узре некоего по реце пловуща в лодийце и призва пловущаго ко брегу и повеле...
Заглядывая чтецу через плечо, Настя едва следила за мерным произнесением слов, написанных подряд, точки вместо запятых, отчего и чтец вроде остановок в нужных местах не делал, а одно и то же слово часто через разные буквы написано, но синтаксис этот Настю даже завораживал, хотя, вслушиваясь в напев речитатива, она не всегда улавливала смысл:
Она же ему глаголаше, что всуе смущаешися. о князе, не прельщайся видев мя юну девицу и уединену и о сем не надейся, яко не имаши одолети ми аще и невежа есмь и вельми юна и прост обычай имам якоже мя видиши. Но обаче разумех яко поругати ми ся хощеши и глаголеши нелепая, его же не хощу ни слышати. дондеже юн еси блюди себе да не одолеет ти неразумие.
Многие слова совсем неизвестны, о значении других с трудом догадываешься: всуе – зря, напрасно; об ону страну – на той, на другой стороне. А обаче, дондеже? И формы грамматические не сразу поймешь: ему же бывшу в Пскове – когда он там был; имаши одолети – имеешь, т. е. сумеешь, можешь одолеть. Главное же – слова нанизываются как бисер на нитку, без конца и остановок, вроде как
мысль неорганизованная течет. Это и есть синтаксис периодов, а не предложений. Не только в книге, говорят тоже так, немножко только почетче. И в простом разговоре не все слова ясны: домы их и животы иманы будут – здесь живот – не жизнь даже, как по-старинному и сейчас у чехов, а имущество. Трудно. И сам рассказ про Игоря с Ольгой по содержанию наивный, смешной какой-то.
Домочадцы же внимали с умильным трепетом. Но и им душеспасительное чтение не принесло успокоения. Когда завечерело и в светцах зажгли лучины, они то и дело ходили проверять, крепко ли задвинуты ставни, а хозяин припрятал посуду и иные ценности с поставца (их выставляли на стол, чтобы показать состоятельность и положение), даже оклады с икон в красном углу снял. Боязливая напряженность заразительна, и Насте стало не по себе.
— Твой род, как и Москва, выдюжит, Настенька, испытание и многие другие, более страшные. А сейчас прощайся: беда не обойдет этого Воробьева. – Волшебный голос звучал без жалости. – Страсть торгашей не люблю: попортил этот твой предок из корысти не одну древнюю книгу. И – стыд сказать и грех утаить – с монетами фальшивил, а для Гривны это страшный грех: ведь все русские деньги от нее. Когда не вижу своих, так тошно по них, а увижу своих, да много худых, так лучше б без них!
Пообещав Насте, озадаченной странной фразой про деньги, которые от Гривны, рассказать потом их историю, талисман ярился: оправданием постылому купчику одно доброе дело – что, не поддавшись соблазну, сохранил через все невзгоды и в целости передал прямым потомкам фамильный обруч из серебра. В попытке утихомирить свою гидшу Настя подобострастно подделалась под ее стиль: «Станешь лапти плесть, коли нечего есть». Но та лишь пуще разошлась. Пословицами-де всё оправдать можно. Говорят, плохо овцам, когда волк – пастух, но тут же не менее верно утверждают, что будут целы все овцы, коли волк стережет. По пословицам, к науке глухо и сытое, и голодное брюхо!
Только поостыв и стыдясь горячности, Гривна перевела разговор на главную тему: вполне ли Настя понимает своих предков на удалении в три столетия, а то и с хвостиком?
— Письмо не секу, даже если вслух читают, – призналась Настя, ощущая себя почему-то виноватой за проступки Воробьева из XVII века. – Да и когда говорят, не всё ясно из-за этих учнёт, почнет, станет вместо будет. Звуки немножко не такие: где пишется Ђ, вроде и не Е: увЂчье, вЂрить, дЂло. Услышала лИЕс, не сразу разобралась, что лЕс, а не лИс. Прабабку еще труднее понять – окает: от Ондрея Олексеевича. И не склоняет: расправа чинити, не давать им управа, земля очистити. Кстати, все они ставят странное окончание: в спискех, на городех. Древнее, что ли? Раз у папы листала чешский журнал «Свет в образех». Но почему тогда рядом на улицах! Гривна снисходительно объяснила:
— Потому что город – мужского рода, а улица – женского. Окончания тут искони разные: о волцех, коних, полих, плодьх, сельх, сестрах, землях И в творительном падеже: женами, руками, но волкы, плоды, селы, кони, поли. И в дательном: женам, рукам, землям, сестрам, но волком, плодом, селом, конем, полем. Правильно поэтому: за высокими холмы и высокими горами, велел стрельцом и людем своим и женам, знался с бесы, за слободскими городы, за Тверскими вороты, двор с землею и с хоромы, мылня с сенцы.
В праславянском языке было шесть склонений в зависимости от основы слова, потом все большую роль начал играть грамматический род. Склонение во множественном числе, как нынешнее в единственном, имело разные формы зависимо от рода и звукового вида основы. Потом эти различия ослабли. Объединились имена женского рода разных основ; все основы мужского и среднего рода сосредоточились вокруг основ на О (не подчинилось лишь слово путь; печать и подобные стали женского рода); господство единых окончаний захватило и основы на И (гостями, костями, хотя чувствуются и старые гостьми, костьми, лошадьми, людьми, детьми, матерьми). Остатки древних склонений и в словах славянин, время, свекровь и им подобных. Все это привело к трем (а учитывая совпадение во многом мужских и средних имен, к двум) склонениям в русском языке XX века.
Процесс был долгим, мучительным. Утрата осознания основы легче всего меняла множественное число, превращая его косвенные падежи в одно собственно склонение: -ам, -ами, -ах – под влиянием женских имен. За отдельными исключениями совпали и формы мужского и женского рода в именительном падеже. Отчего все это происходило? Кто знает! Можно думать, что новые формы мышления воздействовали, хотя чем новая морфология лучше архаичной? Ведь вряд ли главенствующая с XV века новая группировка существительных по типам склонения с унификацией окончаний проще, тем более прогрессивнее.
– Ну не скажи, – неуверенно запротестовала Настя. – Новое всегда более передовое, разве нет?.. А вот что новые формы не сразу устанавливались, что старое и новое долго сосуществовали, это и сейчас так. Например, с сестрой и с сестрою, тракторы и трактора, без сахара и без сахару. И тут в будущем выживет, ясное дело, одна какая-то форма.
— Наверное, так, – обрадовалась Настиной сообразительности Гривна. – Если не наметится какого-либо смыслового или стилистического различия, оправдывающего обе. Между прочим, старый творительный жил долго, им не брезгал Пушкин: подпер горы Угорские своими железными полки, за дубовыми тесовыми вороты. Выражение со товарищи, пусть шутливо, употребляют и твои ровесники. Тут еще вот что: в письме дольше держались старых правил, писали, особенно когда официально: иноземцом дале Архангельского города к Москве не издить, хотя говорили, скорее всего, иноземцам в Москву не соваться. Письмо всегда архаичное любит: под древы, с сыны, в делех, ко врагом, при вратех писал и тот, кто говорил под деревами или даже под деревьями, с сынами или с сыновьями, в делах, к врагам, при воротах. Раньше же чище и говорили, никакой унификации не было и во множественном числе. Это в Москве (Гривна вздохнула) раньше других путать начали: то городом, городы, городех, то, будто это женского рода, городам, городами, городах.
— Ну ты ретроградка, по тебе лучше бы без изменения сидели бы все в пещере с десятком склонений! – подзадорила Настя Гривну. – И хорошо, ясное дело, что по женскому роду выровнялись. А как еще? Женское начало сильней.
— Могли вообще не выравниваться, – вяло упорствовала собеседница. – Как у чехов. Или выровниться по другому основанию. У сербов унификация пошла не по родам, а по падежам, отчего одну форму имеют сейчас местный, дательный и предложный. У болгар же просто исчезло все склонение...
— Почему? Почему у нас нет унификации в единственном числе? Насколько проще бы было!
Всезнающая Гривна виновато сникла:
— Не знаю.
— Как не знаешь? Ты все знаешь!
— Никто всего не знает, а понятие прогресса очень непросто. Во-первых, не надо путать прогресса, поступательного движения, с просто движением, с изменением. Все течет, все изменяется, но совсем не обязательно и не всегда в лучшую сторону. Во-вторых, как приложить понятие прогресса, совершенствования к литературе, к искусству, к культуре? В. технике, в науке – все ясно, а вот совершеннее ли нынешнее изобразительное искусство, чем творения итальянцев, живших в средние века? Нет ни точки отсчета, ни желательного будущего идеала, конечной цели в музыке, и вряд ли композитор Паулс прогрессивнее Штрауса, не говоря уже о Бетховене и Чайковском. Да и сам человек – так ли уж он совершенствуется со временем? Не надо думать, что твои, скажем, предки глупее, чем их потомки.
Настя раздумывала. В самом деле, проще ли стал русский язык? Да и стал ли он лучше, если стал проще? Важно ведь, чтобы им удобнее было пользоваться. Так, мы считаем тот автомобиль лучше, который быстрее, мягче, надежнее, но не тот, который проще устроен. И еще: у всякой машины, всякого аппарата (а язык прежде всего орудие, инструмент для мышления и общения) могут быть варианты, разные модели, причем одинаково хорошие, хотя и разные по устройству, по внешнему виду, по звучанию. Русские выбрали – то ли потому, что так показалось удобнее, то ли по чистой случайности – систему видов и отказались от системы времен. А англичанам, немцам да и братьям болгарам, сербам случилось сохранить полдюжины прошедших времен.
Довольно философствовать. Понять бы, почему торговец Воробьев и его современники говорят знал, даже не всегда знал есмь, но в книгах ставят по-прежнему зналхъ, уби, приидохъ, прияша, кричаху... Почему по-разному говорят и пишут? Есть ли тут порядок?
Люди редко пишут и говорят одинаково, и в средневековье вообще письменный язык был обычно другим, чем разговорный, – ученым, искусственным, священным, часто совсем чужим. Ведь чужое, иной раз малопонятное, всегда кажется каким-то особенным, очень часто модным, необыденным. Иностранные слова предпочитаются как научные термины, ибо они вроде и не совсем слова, однозначны, лишены живых ассоциаций.
Темна вода во облацех – до сих пор старая форма предложного падежа. Церковь любит таинственность, воздействующую на подсознательные чувства. Поэтому у православных до сих пор с амвонов звучит книжно-церковный язык, у католиков – мертвая латынь, у мусульман – язык Корана. Это просто счастье, что в России этим чужим и освященным верою языком оказался близкородственный русским и другим восточным славянам южнославянский язык.
Но все-таки это другой язык. Получается, что московитяне не могут писать и рассуждать по научным вопросам, не прибегая к другому языку. Наоборот, в домашних беседах никому из них не обойтись книжным языком. Так и говорится, что разговаривать надо по-русски, а писать поел авенски. Получается двуязычие, славенороссийское. У каждого языка, а можно сказать, памятуя о том, что они близки, родственны, у каждого язычия свой произносительный облик, грамматический строй, свой словарь: вижду – вижу, пещи – печи, свещи – свечи, аз – я (яз), един – один, делаеши – делаешь, прежде – прежний, страна – сторона, абие – скоро, еже – которые, паки – опять, дондеже – покамест, стогна – улица, стезя – тропа, одр – постель, алчу – исти хочу, рекл – сказал, двоим пушкам – двум пушкам...
В книжном языке есть двойственное число (ногама своима – двумя, в отличие от ногами, если их много, как у толпы), звательный падеж (сыне, друже, царю, жено; впрочем, устойчивая форма, правда не совсем признанная и наблюдаемая только при собственных именах, есть и в разговорном языке: Вань, Коль, Маш, Насть!), краткие местоименные формы (помилуя мя, досадно бо ми есть), древние глагольные формы прошедшего времени (уби, приидох, кричаху), особые синтаксические обороты вроде дательного самостоятельного (солнцу взошедшу – когда взошло солнце).
Недаром книжный торговец мнит о книгах: зело невразумительны, но в то же время восхищается, когда по-писаному звучит. Как по-писаному – в России вечная похвала умеющему красно говорить! О вере, власти, учености, возвышенной премудрости только так пристойно изъясняться, и неприлично низводить книжные речи до простой беседы невежд. Надобно не книжные речи народным вяканьем бесчестить, но от книжных народную естественную речь исправлять. Вот как рассуждает этот предок. А во времена Липочки будет казаться уже, по крайней мере молодежи, что пристойно о многом говорить исключительно по-французски!
Когда разговор касается важных предметов, и в устной речи прибегают к книжным средствам выражения. Ими пользуются, говоря о житейских вещах, но в условных обстоятельствах, например в пьесах. Вот как выспренно и тяжело объясняются действующие лица в «Комедии о Юдифи», с успехом шедшей в основанном в 1672 году придворном театре:
— Что глаголеши, Хабри? Тако ли Июдифь украшается лепо и хощет к Олоферну в стану его избыти?
— Ей, ныне бо от нея приидох и видех сам ее облечену во одеяние благостыни своей, истинно сообразну некоему ангелу...
– Зрите же, се тамо уже грядет!
— О Боже! Каков сей есть ангельский образ! Не видех ю никогда же в сицевой красоте...
Лет через сто Сумароков напишет комедию, из которой Сергей Петрович Воробьев со смаком будет читать отрывки. Настиному современнику они кажутся смешными не столько по содержанию, сколько по языку. Но по сравнению с этим – о, они гигантский шаг вперед. Есть, значит, прогресс в языке! Но тут еще что-то есть... не так уж и смешно, потому что, похоже, уже не на искаженный, неумелый русский язык, а на какой-то другой язык переводить требуется.
Но этот другой язык не вполне заменяем; живым русским. Выходит, что много нужных в жизни слов (рубаха, портки, лапти, шуба, лавка, бочка, кочерга, лопата, блины, похлебка, щи), которых нет в книжном языке, непечатно – их просто нельзя написать из-за непристойности обозначаемых ими понятий, низости для книжной речи. Крайне неудобно, что по многим темам вроде вообще нет возможности писать, так как книжность не знает соответствующих средств, а разговорный язык как будто не вхож в письменность. Жизнь заставляет искать выход из такого затруднения, но об этом – позже.
Говоря о двуязычии, важно заметить угрозу его углубления. Если книжный язык оставался практически неизменным, его хранили по возможности в неприкосновенности и наказывали за внесение в него изменений (вспомним, как ехидно Тредиаковский уличал в искажении старославянских правил своих современников), то живая русская речь была вся в движении. Один московский котел, переваривавший разные наречия и говоры, поворачивал и менял саму речь так, что держись! Вон прабабка из Новгорода окает, но уже и на московский лад приноровилась... Настя сформулировала главный вопрос: двуязычие значит два языка? Откуда они взялись? И куда делись?
– Да, это главный вопрос русского языкового развития, – согласилась Гривна. – И многое ты уже видела. Важное, книжное язычие к середине XVIII века превращается в культовый, жреческий, замкнутый в религии язык. Вспомни, как посмеивались над речью отца Григория. Но элементы этого языка поразительно живучи. Ты же вникала в споры о их роли в пушкинскую и послепушкинскую эпохи. Ярок блеск славяномудрия, глубоки его исторические корни, сильна святость церкви, чтобы затмить его новшествами улицы! Долгое время книжный язык безраздельно царит во многих сферах деятельности; кроме церкви – в науке, письменном общении. В «Арифметике» Магницкого, вышедшей уже в 1703 году, читаем: Нумерацио есть счисление, еже совершенно вся числа речию именовати, еже в десяти знамено-ваниях или изображениях содержатся и изображаются сипе: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 0, из них же девять незнаменовательны суть, последнее же 0 (еже цыфрою или ничем именуется), егда убо оно едино стоит, тогда само о себе ничтоже значит... Сия изображения от многих называются персты, и толико их числом, елико и перстов есть. Чем ученее хочешь казаться, тем больше переходишь на книжное язычие. Так и сейчас некоторые щеголяют знанием иностранного языка.
Во всяком случае, чтобы не приняли за неуча, пишешь не так, как говоришь, а по правилам книжности: произносишь «сиводни», а на бумаге сегодня. Как в любое время, и в XVII веке кое-кто посмеивается над злоупотреблением книжными формами и в устной речи. Но не патриарх Никон! В своих вселенских притязаниях он задает тон и в церкви, и в бытовой жизни. Оттого книжное язычие не то что тонет, но, напротив, расцветает даже в светских жанрах художественной литературы – так называемом русском барокко. Этот стиль охватил и драмы, и стихотворения – вирши Симеона Полоцкого, и эпистолы, и ораторскую прозу. К нему тяготеют самые популярные повести «О начале царствующего града Москвы, об Отроче монастыре, о Савве Грудцыне, о Карпе Сутулове».
– Впрочем, – продолжала свой рассказ Гривна, – в последних, как и в сочинениях раскольников-старообрядцев, в замечательном «Житии протопопа Аввакума, им самим написанном», в переводных пьесах и научных трактатах наблюдается и смешение, столкновение двух язычий. Это первый вестник начала конца их обособленности, знаменующий главный путь дальнейшего долгого развития. Близкий ко двору член Кружка ревнителей благочестия Аввакум выступил против реформы всесильного Никона. О гонениях, ссылках, 15 годах в земляной тюрьме-яме он и повествовал, пока не был сожжен. Хотя старомосковский церковно-книжный язык долго сохранялся в расколе, Аввакум дал письменное отражение живой устной речи. Он принципиально освободил язык от влияния церкви, в которой видел отход от истинной веры, не совместимой с формальной пышностью обрядов. Соответственно желательно было и обмирщение литературы, обращающейся к земным делам и радостям-горестям человека, и обмирщение языка.
Люди, все больше занимающиеся производством, все более просвещенные, теряют вкус к проповедям, к житиям. Рост хозяйственно-политической роли посадов, жителей торгово-ремесленных частей города, склонных к светским развлекательным или информирующим повествованиям, порождает уже с XV века бытовые и сатирические сочинения. Читатель — составная часть литературы, и под его вкусом она уходит от книжных традиций, испытывает влияние устного народного творчества. Но она написана, и таким образом монополии книжности в письме наносятся непоправимые удары. Можно теперь писать то, что раньше казалось непечатным. Но, конечно, настоящая новая русская литература начнется лишь с эпохи Петра Великого, может быть, и попозже. Настя вспоминает прочитанное в учебнике: в отличие от языка народности национальный язык проявляется в литературно-художественной форме. Интересно, как, казалось, ничего не значащая фраза теперь, при столкновении с исторической действительностью, обретает плоть, конкретный, осязаемый смысл. Национальное языковое единство, ясное дело, отлично от языковой общности народности: серьезно меняются с развитием рынка общественные функции языка (надо же всем хорошо понимать друг друга!), начинают заботиться об однообразии выражения, об обязательной для всех норме (с разнобоем одной орфографии далеко не уедешь!) и в то же время о стилистическом разнообразии.
Пойди справься с нуждами общения, коли у тебя два язычия! Какие тут наука, прогресс? Настя невольно переходит на дидактический тон человека, знающего больше, чем окружающие. Умильны вы, предки, больно: не порядок вам нужен, а бла-а-алепие! Сидят себе в патриархальной замкнутости. Ничего! Дремучая старина медленно, но уйдет. Новый мир, открывающий современность, Петр Великий уже рядом. Скоро, как сказано, он родится, всколыхнет всю страну, обреет бороды... Прощаясь с мрачным домом Воробьевых-купцов, Настя предупредила Гривну:
— Понимаю, но современным этот язык я бы не назвала. Забавно, но он как-то не кажется просто испорченным современным, как в XVIII веке. Вроде какой-то другой. Ну а книжное язычие вообще не назовешь неграмотностью... Чужое, но и родное оно.
Гривна согласно поддакнула:
— Условно давай назовем язык XVII века старорусским. Учитывая, конечно, ситуацию двуязычия. Уверенно зовешь книжность родной? Уверенно или самоуверенно? Куда соваться в волки, коли хвост собачий! Его же надо специально учить, а если учить, то и китайский можно выучить. И все-таки ты права, книжное язычие для русских родное. Глубже в древности оба язычия были очень близки; древнерусский язык, в отличие от старорусского, больше походил на церковно-книжный. Да и вообще они от одного родителя. Но дело и в том, что кроме родства по крови они много веков состояли в браке. И всё же, и всё же. Наличие двух типов языка, даже сближающихся, но разобщенных по сферам употребления и по структуре, не соответствует эпохе формирования нации. Оно становится крупным препятствием для централизации, для создания единого громадного государства – провозглашенной Петром I Российской империи. Весь начальный период становления русского национального языка идет под знаком преодоления двуязычия.
Настя, сморщив лоб, напрасно силилась вспомнить учебник, и Гривна, как заправский лектор, пустилась в объяснения. Вот что узнала Настя.
Товарное производство и товарный оборот, нужды рынка требуют не только государственного сплочения территорий с населением, говорящим по-русски, или с дружественным населением других языков (такое сплочение стало фактом в XVI веке), но и их экономического слияния, концентрации местных рынков во всероссийский. Для образования нации необходимо устранение всяких препятствий развитию языка и закрепление его в литературе. При этом усиливаются междиалектные связи, общий национальный язык превращается в литературный, отличающийся всенародным единообразием, крепкими и обязательными нормами, представленными в образцовой литературе, признанными и охраняемыми обществом, государством, школой.
В условиях государственно-национального сплочения язык быстро развивается, стабилизируется, совершенствуется. Литература этому активно способствует, сама участвует в этих процессах, оказывает облагораживающее влияние на все разновидности общенародной речи. Богослужебные книги и душеспасительное чтение представляются уже слишком узкими по тематике, по идеям. Громадную роль играет обмирщение книг (слава раскольникам! слава жителям посадов!), появление демократической светской литературы художественных и публицистических жанров, трудов по истории, философии, науке.
Качественно новая система, основанная на противопоставлении не язычий (ни одно из них не в состоянии само по себе быть фундаментом всех сфер и содержаний национального общения), а стилей, которые синтезируют языковые общие богатства соответственно сферам и содержанию общения, возникает постепенно, в противоречивой борьбе. Современный нам русский национально-литературный язык окончательно сложится в XIX веке, начиная с А. С. Пушкина. Но зачатки очевидны уже в XVII веке.
Вот хотя бы новые слова. В образованный обиход привлекается все больше собственно русских слов: начальник, чиновник, подданство, всероссийский... Окно, прорубленное в Европу, переводческая деятельность, общая европеизация жизни открывают шлюзы иноязычности: панталоны, фрак, жилет – эти слова еще и при Пушкине будут казаться ревнителям старины чужеродными и непечатными. А их было целое море: одни обрусели (кавалер, церемония, бляха, обыватель, армия, атака, гарнизон, вахта, лагерь, кухня, циркуль, глобус, инспектор, рапорт, верфь), другие частично или полностью забылись: вензель, приватный, шкипер, регимент (полк), регула (правило), виктория (победа), конфузил (поражение). Поток был столь обилен, полноводен, что потомкам надолго хватило из чего выбирать и что выбрасывать. Борьба с иностранщиной станет вечной заботой борцов за чистоту русского языка. Ведь все хорошо в меру.
Точные даты в развитии языка указывать трудно. Но все же именно в петровскую эпоху свершится переход от языка великорусской народности к русскому национальному языку. Учреждение Академии наук, общеобразовательных и профессиональных учебных заведений, реформа азбуки, обильное издание книг (при жизни Петра I выпущено более 600 названий) – все это ускоряет распад двуязычия, обостряет смешение типов языка. Ломоносов научно осмысляет понятие штиля и создает на месте стихийного сознательно направленный синтез языковых богатств.
Неупорядоченность в применении разных средств царит, однако, долго. Она преодолевалась унифицирующими грамматиками и словарями, как говорили – лексиконами, которые, правда, береглись простых речений, т. е. русских языковых особенностей, были в книжном русле.
Одной из первопечатных книг стала «Азбука», изданная Иваном Федоровым во Львове в 1574 году.
Это львовское, самое раннее из известных датированных изданий «Азбуки» сейчас сохранилось лишь в библиотеке Гарвардского университета в США. «Азбукой» первопечатника открывается история российских наборных книг для обучения чтению и письму.
В 1634 году издал «Букварь» В. Ф. Бурцов-Протопопов — красиво оформленный, с четким шрифтом и красным цветом для выделения букв. В нем, кстати сказать, впервые дана иллюстрация — черно-белая гравюра с изображением сцены из жизни училища: учитель сечет розгами нерадивого ученика. Как и в «Азбуке» Федорова, здесь вначале дан алфавит в прямом и обратном порядке, затем – слоги и грамматические правила; во второй части – молитвы и «Сказание како состави святый Кирил Философ азбуку по языку словеньску». Во втором издании 1637 года этого «Букваря языка словенска сиречь начала учения детем хотящим учитися чтению» даны стихи:
Сия зримая малая книжица/ По реченному алфавитица/ Напечатана бысть по царьскому велению/ Вамъ младымъ дЂтемъ к научению/ Ты же благоумное отроча сему внимай/ И от нижний степени на вышнюю восступай.
Авторитетны были «Грамматика словенска свершенного искусства осьми частей слова» монаха Лаврентия Зизания (1596) и особенно «Словенская грамматика» Мелетия Смотрицкого (1619, 1621).
Любопытно, что простые речения описывали только иностранцы, например: Р. Джемс в своем «Словаре» 1618 – 1619 годов, Г. Лудольф в своей «Русской грамматике», неизвестный автор в «Словаре московитов» (Париж, 1586). Русским же не своя родная, а книжная речь казалась достойной описания. Впервые не только для обучения познания книг божественного писания, как, скажем, «Букварь» Бурцова, предназначался лицевой (т. е. с картинками) «Букварь славенороссийских писмен, уставных и скорописных» Кариона Истомина; этот первый иллюстрированный букварь вышел в 1694 году и многажды переиздавался – до 1829 года. Он учил, как видно из названия, и российскому некнижному языку, хотя и очень осторожно.
Симеон Полоцкий свидетельствовал в виршах, которые потомкам кажутся косноязычными, а для его современников звучали весьма складно:
Писах в начале по языку тому
иже свойственный бе моему дому.
Тоже увидев многу ползу быти
словенскому ея чистому учити.
Взех грамматику, прилежал читати...
Тако славенский речем приложился елико дал
Бог знати научился.
Сочинение возмогах познати
и образная в словенском держати.
Еще в 1627 году вышел «Лексикон» Памвы Берынды, в 1704 году Федор Поликарпов издал знаменитый «Лексикон треязычный, сиречь речений славенских, еллиногреческих и латинских сокровище, из различных древних и новых книг собранное и по славенскому алфавиту в чин расположенное». О переводных словарях, облегчающих освоение западной науки и культуры, пекся Петр I. Он сам участвовал в их создании, требуя, «где какое именование явится, выписывать в особливую тетрадь. Сие выписав, перевесть на русский язык». Он собственноручно правил «Лексикон вокабулам новым»: чувствуя эпоху и сгиб ума русского, вычеркнул редкие слова, исправил ряд толкований (вместо застава при слове барьер написал куда точнее – преграда; при слове глобус – круг земной, в подобие яблока построен, заменив неточное сравнение в подобие яйца).
Настя устала от фактов, ее вдруг увлекло величие царя, сумевшего во всем сказать свое слово, верное слово. Петр был самым прозорливым художником России, смог нарисовать в своем воображении замечательный город, культурную страну, даже удобный алфавит. Не только вообразить, но во многом и сотворить на огромном холсте картину новой России, картину строгую, четкую, как черно-белая графика... Но Гривну было не остановить. Согласно кивнув по поводу восторга от Петра, она заметила, что он далек от первого упорядоченного описания собственно русского языка в «Российской грамматике» М. В. Ломоносова. И снова затараторила про двуязычие, которое укреплялось не без помощи филологических пособий:
– Самая письменность способствует укоренению подчеркнуто книжного духа; это даже при печатанье светских книг, а оно началось много позже книгопечатанья духовного и церковнослужебного. Отступления от традиций письма кажутся досадными, хотя в разные эпохи мера терпимости к ним, как вообще к нарушениям порядка, различна: в XVII веке, например, за грамматические описки перестали сечь! А совсем еще недавно церковники видели ересь в каждой ошибке и надо было повторять любой текст слово в слово. Отсебятина в текстах священных книг расценивалась как преступление.
В сборнике церковных постановлений «Стоглаве» указывалось: Которые писцы по городом книгу пишуть, и вы бо им велели писати с добрых переводов да написав правили. Продажу непроверенных и неисправленных книг возбраняли «с великим запрещением»: доставалось и продавцу, и покупателю, а книга изымалась. Расхождения между язычиями было и в орфографии: ее единообразие в книжности устанавливалось жестко и законодательно (в основном копировали старое и одобренное), в иной письменности требования менее строги, позволительны вольности (да и опыта-знания у пишущих меньше, чем у книжных начетников). Указ о едином правописании 1675 года демократично позволяет, например, того в бесчестье не ставить и судов в том не давать и не разыскивать, кто в челобитье своем напишет А вместо О, Е вместо Ђ и иные в письмах наречия. Но заповеди строгой старины преступались с трудом, а в церковных книгах вообще не преступались.
— Ты же твердила, что живое язычие только устное, что его не писали, – уличила рассказчицу внимательная Настя. – И что это еще за штука – челобитье!
— Записывали, конечно, и живую речь, особенно деловые бумаги, документы разные. Как без них? Как-то сам собой создавался особый письменный язык – приказной. На нем целые книги писали, например «Ученье и хитрости ратного строения пехотных людей» или знаменитое «Уложение» Алексея Михайловича. В приказной письменности двуязычие как бы растворялось в пестрой, подвижной речевой ситуации, где есть лишь стремление иметь норму. Постепенно складывалось в этом многослойном дисгармоничном обобщении славянизмов, канцеляризмов, заимствований и народных слов и выражений гражданское посредственное наречие – предвестник ломоносовского среднего штиля и, шире, нового языка вообще. Ведь опора на народную речь придавала этой смеси жизнестойкость, хотя порядка в ней не было и как раз необходимо было разграничить неуживавшиеся средства, чтобы затем понять, что происходит в выбранный нами случайный день остановки, надо и вперед и назад от этого места заглянуть, а то дороги не увидишь – одни лишь привалы в стороне от нее, на обочине. История – это процесс!.. Ну ладно, о деньгах так о деньгах.
В старину бумажных денежных знаков не было (в России первые – ассигнации – появились в 1769 году), а стоимость металлических определялась ценностью веса золота или серебра, из которых они изготовлялись. Как всякое феодальное средневековое государство, считавшее себя независимым, удельные княжества Руси XIV – XV веков чеканили монету по своему образцу и весу. Наиболее распространены были денга Новгорода и московская денга, вдвое легче новгородки.
Пестрота разнотипных монет затрудняла расчеты, тормозила торговлю, подрывала экономику. Настоящим бичом была постоянная порча монет: вопреки всем карам люди, вроде твоего предка, стихийно обрезали их; да и сами властелины, желая получить больше монет из одного количества металла, тайно уменьшали их вес или содержание в них благородного металла. Меняли вес и, следовательно, стоимость монет и различные официальные реформы. Вот и Алексей Михайлович Тишайший реформировал деньги без учета рыночной стоимости металлов, без технической подготовки и знания экономики, потребностей рынка в монете. Впервые выпущенная монета рубль равнялась по номиналу 100 старым копейкам, а по весу – лишь западноевропейскому талеру, известному у нас под именем ефимок и весившему немногим более 50 копеек. Их перечеканивали штемпелем, удостоверявшим, что эта монета отныне не ефимок, а рубль – ефимок с признаками. Еще их разрезали на четыре части и каждую клеймили как полуполтину, т. е. 25 копеек. Одновременно выпустили медные деньги, в частности полтину или полтинник, которую народ ехидно прозвал медным ефимком. Желая собрать у населения ценный металл, казна принимала налоги только серебром. Расстройство экономики из-за обесценения денег, спекуляции и фальшивомонетничества, недовольства купцов, ремесленников, посадских людей, у которых отбирали серебро и которым за все платили медью, и вызвали Медный бунт, подавив который правительство благоразумно вернулось к дореформенной денежной системе. Ты видела только что, как падал курс медных денег, их покупная способность. Они не удержались в цене на одном уровне с серебряными, ибо рынок не подчиняется прихоти даже царя. Равноценными они могут быть, лишь став знаками стоимости, когда номинал законодательно гарантируется государством и не зависит от веса, вообще реальной ценности знака – как при бумажных деньгах XX века. Превратить монеты в номинальные денежные знаки царю Алексею Михайловичу не удалось.
Это сделал его великий сын, свершивший то, чего хотел отец, но без катастрофических последствий. Свою реформу Петр I провел тактично, исподволь, 15 лет готовя народ к принятию столь ненавистных медяков. Сначала выпустили медную денгу, полушку и полуполушку (1/2, 1/4 и 1/8 копейки), втолковывая населению, что по закону две денги, четыре полушки или восемь полуполушек совершенно равны серебряной копейке, что медь введена исключительно как мелкая разменная монета для удобства расчетов. Ее и назвали мелочь – словом, сохранившимся с более общим значением до твоего времени. Серебряный рубль был такого же веса, что и рублевик Алексея Михайловича – западный талер, но по весу теперь действительно равнялся 100 незаметно облегченным копейкам, которые превратились в такие крохотные кусочки серебра, что считать их стало труднее, чем медяки. Так Петр хитроумно менял психологию людей, привыкавших к меди и уже не так боготворивших неудобные серебряные копейки.
Гривна продолжала свой рассказ, пока наши героини переносились в очередную историческую сцену – в какую-то точку XVI века.
Зачатки прогрессивного денежного счета ввела единая общерусская монета, которой ознаменовала возведение на престол малолетнего Ивана IV его мать Елена Глинская. Новая денга по весу равнялась новгородке, а традиционный для Москвы всадник был изображен не с мечом, не с саблей, а с копьем в руке. Впрочем, говорили, что изображен государь великий князь на коне. Чтобы отличить новую монету от вдвое меньшей старой московки, тоже оставшейся в обращении, новую, большую стали называть копейной денгой, копейкой, а меньшую, старую, – мечевой, сабельной, сабляницей или по привычке просто денгой. И люди долго еще считали по старинке на денгу, называя копейку двумя денгами.
Полушка (полуденга), тоже выпущенная как всероссийская монета, составляла половину сабляницы и четвертцу копейки, но слово не прижилось, и вопреки смыслу говорили полушка, хотя на ней впоследствии стояло: «1/4 копейки». И монету 1/2 копейки, выпускавшуюся еще в 20-х годах XX века, называли по-прежнему денгой, денежкой. Слово полушка живо, пожалуй, лишь в пословице: «За морем телушка полушка, да рубль перевоз», а слово денга, по происхождению, кстати, восточное (тюркское шаньга – звонкий; индийцы называли серебряную монету танка, татары – тенга), в конце XVIII века стали писать через Ь, употреблять во множественном числе и собирательно обозначать им средства, знаки стоимости. Рубль с возобладанием десятеричного принципа стал пониматься как 100 копеек, а до того был названием счетно-платежной единицы, равнявшейся 200 денгам или 400 полушкам.
За рассказами наши героини отсчитали еще сотню или около того лет. Перегон не открыл чего-то совсем нового: Москва и до опричнины громадная, с населением в 150 тысяч душ. Земляной вал и частью кирпичная стена обозначили Белый город – будущее Бульварное кольцо. По Яузе разбиты сады вплоть до Сыромятников. Растут застройки Китай-города, достигшего сегодняшних размеров, Заречья (Замоскворечья, Занеглименья, Заяузья), строится кольцо монастырей – Новодевичий и др. Современники-иностранцы восторгаются:
«Это самый славный изо всех городов Московии как по своему положению, которое считается срединным в стране, так и вследствие замечательно удобного расположения рек, обилия жилищ и громкой известности своей весьма укрепленной крепости... Почти все дома имеют при себе отдельные сады как для пользования овощами, так и для удовольствия, отчего редкий город представляется столь огромным по своей окружности... У самой главной части города впадает в реку Москву речка Неглинная, которая приводит в движение зерновые мельницы».
Настя узнаёт многие давно не существующие строения, башни, ворота. Откуда? По альбому зарисовок «Старая Москва»? Скорее из-за кирпича: раз с папой ходили в Донской монастырь и там в филиале музея архитектуры изучили брусковый кирпич, появившийся в Москве с XV века, отличный от плиточного – от плинф, которыми началось каменное строительство на Руси еще в XI веке. Перед глазами прямо по улице кирпичные сараи, где вырабатывают кирпичи, особенно небольшие – для выклаДки печей. Обязательно ставят клеймо, принадлежащее Приказу каменных дел: «орел и единорог» или «лабиринт». С «лабиринтом» везут на кладку Китайгородской стены – об этом экскурсовод, помнится, толковал: изобретение литых пушек заставило думать о стенах, рассчитанных на артиллерию, более низких, но более толстых, чем кремлевские, вокруг Великого посада – будущего Китай-города.
Кирпичные стены Кремля с шестью проездными башнями и отводными стрельницами выложены из государева большого кирпича; его обжигают в этих же сараях. Вспомнилось, как папа читал надпись, вырезанную на белокаменной плите в проезде Спасской башни: «В лето 6999 (т. е. в 1491 году) сделана бысть сия стрельница... а делал Петр Антоний от града Медиолана». Так увековечил себя миланский мастер Пьетро Антонио Соларио, а память о другом приглашенном итальянце – Марко Руффо – хранит созданное им первое гражданское каменное сооружение Москвы – Грановитая палата для торжественных приемов: предивным мастерством устроена из белого камня, тесаны грани акы чешуя (по граненому камню фасада на Соборной площади и название). Настя знает, что и в ее эпоху – разве другими словами – восхищаются люди этим прекрасным строением.
Центром крепости служит Дворцовая площадь с заново выстроенным главным храмом столицы – Успенским собором, где коронуются правители, с княжеской усыпальницей – Архангельским собором, затем Благовещенским. Настиным современникам кажется, что все это стоит вечно, но сейчас она понимает, что окружающие, кто постарше, помнят город без этих зданий, а кто помоложе все-таки ощущает их величавую новизну. Насте интересно, что, оказавшись в прошлом, многие вещи воспринимаешь по-новому. И слова многие впервые слышишь. Вот предок, попади он в Настану Москву, ясное дело, столкнулся бы с новыми вещами и словами, возникшими после него. Но выходит, что новое есть и до тебя!
И как новость узнаёт наша героиня, что на месте деревянных хором Ивана Калиты и каменной церкви Спаса на бору стоит теперь тоже невиданный ее современниками Большой государев дворец. Начатый Иваном III и законченный его сыном Василием III, он достраивается Иваном IV, но служить будет Борису Годунову и Романовым. Многовековой строительный процесс приведет в XIX веке к Большому Кремлевскому дворцу, включающему в себя Грановитую палату и Золотую царицыну палату, Теремной дворец с церквами. Вход в Верхоспасский собор, построенный вместе с Теремным дворцом, запирается Золотой решеткой (оттого и собор зовут Спас за Золотой решеткой). Гривна не преминула рассказать легенду: отлита будто решетка из медных денег, изъятых из обращения после Медного бунта. Помнится, Воробьев-торговец в будущем веке о такой возможной переплавке медяков говорил... Но решетка-то раньше поставлена, выкована из железа и расписана золотом, и люди еще не знают, что будут когда-то медные деньги и бунт.
Пока перед нами Кремль XVI века. Лепятся друг к другу хоромы, высокие терема с пестрыми яркими верхами, церковки с золочеными, серебряными и жестяными главками-маковками. То и дело сгорают, сносятся за ветхостью, но неизменно стоят с конца XV века каменные соборы, зубчатые стены, башни, пока не увенчанные мастерски шатрами, не говоря уже о рубиновых звездах и даже золоченых орлах. Но стоять им вечно! Монументальность памятников Новгорода переплетена здесь с изысканностью владимиро-суздальского зодчества. Великие кирпичные работы придали Кремлю и всей Москве византийскую пышность (такова была воля Зои-Софьи Палеолог, супруги Ивана III) и очертания, сохраняющиеся полтысячи лет. Так была подчеркнута роль Москвы – непререкаемого и великого вождя страны. Роскошь царских обрядов подавляла воображение не меньше, чем торжественность архитектуры.
Вот и знакомая усадьба. Но дом малюсенький, бедняцкий. Не зря, ясное дело, Воробьев-букинист отпиливал кусочки от серебряных монеток да книжками спекулировал. Шипи себе Гривна, не желая снизойти к родственнику: зато какой дом отгрохал в будущем веке! Без излишней скромности родоначальница русских денег (Настя уже поняла, что Гривна не только украшение, отлитое из монет, но и вновь материал для них) нетерпима и со злорадством напоминает, что любая нечестность наказуема и что пострадает нечистый на руку, пусть и разбогатевший торгаш. Книги стоят немалых денег – за одну платят столько, сколько за рабочую лошадь и за 30 овец. Да разве переведешь в деньги мысли автора, каторжный труд писца?
Истинный книжник живет не наживой от перепродажи чужой работы, а своим благородным тяжелым трудом. Гривна с трепетом уважения цитирует дописываемые им слова: Кто сию книгу помыслит продать, тому пропасть, а кто замыслит заложить, тому голову положить. Вон он, государев подьячий Московского казенного двора Федор Борисов сын Воробьев. Знал бы, что правнук разбогатеет, торгуя переписанными им книгами, даже частными грамотами, подделывая их для шантажа! Не обрадовался бы новому дому. Хоть мошна пуста, да душа чиста.
Стоит подьячий за высокой конторкой, макает остро очинённое перо в чернила, нанизывает орнамент вязи. Жалованье у него приличное – целых 30 рублей в год, но и расходы большие. Подрабатывает он заказами на дом, благо переписывать есть что, но главное для него – челобитные. Ворохом навалены в свитках-столбцах, в них за завитушками скорописи – судьбы людей, сама жизнь. Они все на бумаге; пергамен дорог (он для важных царских бумаг); на досках и лубе (берёсте) Федор не пишет.
Рукописные книги, искусно, с любовью сделанные, – предмет почитания. Их берегут как зеницу ока, первыми спасают от пожаров, набегов. Скоро начнется книгопечатание, в Москве откроется Печатный двор, крупнейшая типография Европы. Первопечатные книги воспроизведут на новой технической базе лучшее, что накоплено рукописными. И не дешевле они сначала будут. Издатели начнут выдавать свою продукцию за выполненную вручную – настолько велик авторитет рукописи. Печать одобрена церковной и царской властью ради несомненно точного копирования святых книг, чтобы устранить отсебятину, неизбежную при кустарной переписке. Оттого-то, первая русская книга – «Апостол». Иное дело, что книгопечатание, как окажется, способствует не одному только расцвету богослужебной литературы, ее благословенной унификации.
Насте приходит на ум памятник первопечатнику напротив нынешнего «Детского мира»: «Иван Федоров – 1563», а Гривна все никак не слезет с темы денег. Причудливо складывались их названия. По случайности у нас рубль и копейка, а не гривна и денга. Могло статься, что мелочь бы мы считали сабляницами. А полушка, т. е. половина, ставшая обозначать четверть копейки! А алтын, алтынник!
Была еще такая монета (от татарского алты – шесть), наверное, для удобства выплаты дани татаро-монголам, имевшим двенадцатеричную денежную систему: рубль=33 алтына + 2 денги. Алтын составлял 6 московок, потом 3 копейки – немного! Про приданое бедной девки в «Капитанской дочке» Пушкина сказано: «чистый гребень да веник, да алтын денег, с чем в баню сходить». Языковая метаморфоза, превратившая 6 в 3, ощутима в более позднем названии 15-копеечной монеты – пятиалтынный. Своеобразная русская монета в 3 копейки (такого номинала не знает, кажется, ни одна страна), ее неразумно называли гривенным, когда после реформы 40-х годов XIX века она по ценности сравнялась с 10 копейками предыдущих выпусков. Не очень внятно назван введенный Петром I гривенник и появившийся в 1760 году двугривенный – названия монет достоинством в 10 и 20 копеек.
— И главное, все эти названия от тебя – от Гривны, – сочувственно заметила Настя. – Знаешь, давай к делу. Цель-то наша, ясное дело, язык. Про архитектуру, про деньги – все это интересно, но ты рассказываешь больше, чем я хочу знать.
— Поневоле заяц бежит, когда лететь не на чем, – выдала Гривна, оправдываясь. – А названия монет, разве это тебе не язык? Я и объясняю, что в книжном языке не было этих нужных слов, как и других многих, важных для развивающегося хозяйства, производства, государства: пуля, запал, дуло, окоп. Нет в нем слов дума (орган управления государством), приказ (орган управления отдельной отраслью), повытчик, подьячий, дьяк (кто сидит в приказе), земские и съезжие избы (на местах), сотни, стрелец, пристав. Нет в нем и необходимых иностранных названий, как капитал, солдат, оказия, персона. Книжные параллели, если и существуют, не равноценны: господин, вотчина (с XV века московский князь именуется государь, а объединенные вокруг него земли – государством; с Ивана IV появляются новые титулы – царь, царство), раб, смерд, холоп, селянин (укореняющееся крепостничество же требует новых слов – крестьянин, мужик). И соотношений таких пруд пруди: дворец, башня, кушанье, еда, а не терем, вежа, страва. Книжный словарь не отражает русскую жизнь, а русские слова писать как бы неудобно, если не запрещено. А жизнь требует свое.
С трудом, но все же и на письме-бумаге выводят: зажигальник (поджигатель), живота не дати (предать смертной казни), отказатися (расторгнуть договор вместо книжного отречися), лай (ссора, брань), язык (пленный), бой учинити, по чину, вылазка, сторожевой полк, окольные пригороды, кормовые запасы, посад, пищаль, отхожий промысел, целовальник, жалобник. Сюда относятся и слова, порожденные взаимоотношениями с татарами, монголами: ярлык (грамота на княжение), казна, караул, каланча, башмак, чулан, зипун. Их-то уж явно не было в книжном язычии, на котором писали. Московский говор изменяет значение и форму многих слов, известных книжному языку.
Вот как, например, идет развитие слова господин: господарь – государь – (о)сударь (еще у Грибоедова первоначальное ударение: «А вас, сударь, прошу я толком / Туда не жаловать ни прямо, ни проселком... Боюсь, сударь, я одного смертельно»), вплоть до «словаерса»: прошу-с. Книжное и древнее боярин (боярский) – член верхушки княжеской дружины и совета, вольный слуга князя – в московской речи становится обозначением лица, пожалованного высшим придворным титулом, члена боярской думы. Одновременно развивается значение «крепостник, землевладелец, вотчинник, помещик», при этом меняется форма слова – барин, баре, барский, барыня, барышня.
Отражая жизнь, живая речь европеизируется, демократизируется. В кипящем котле диалектного многообразия, говоров посада, речи образованных людей, аристократов выплавляется система отшлифованных практикой средств выражения из устной речи, фольклора. Вносит свой немалый вклад изобретательство подьячих и дьяков, мудрствующих в приказах. Но, конечно, сильно влияние и церковнослужителей, духовников, твердо держащихся книжного языка, не признающих никакого другого даже и после Петра Великого. Отмирают одни, переосмысляются другие, творятся третьи слова и выражения. А это, в свою очередь, перегруппировывает семантические пласты, изменяет продуктивность типов словопроизводства, меняет даже общие морфологические формы, отрабатывает синтаксические модели.
— Ну, что размусоливаешь? – перебила Настя. – Усвоила я уже, что жизнь требует фиксации нового, что в книжности нет слов для его обозначения и что двуязычие не допускает до письма новшества как непечатные, некрасивые. Назревает, ясное дело, взрыв.
По Маяковскому: не объяснишь церковными славянскими крюками ничего! Когда пишут о делах всерьез, юридически, по необходимости ставят выражения из ежедневного разговора. Но это не оживляет книжный язык. Это может лишь углубить двуязычие, развести язычия дальше друг от друга.
— Именно! – поддержала Настю Гривна. – Иван Грозный, пользующийся славой и искусного книжника (в науке книжного почитания доволен и многоречив зело), строго соблюдает книжные правила в официальных бумагах, но в частных письмах не скупится на разговорность, даже обычную брань.
Гривна поведала о знаменитом «Домострое». В нем как бы на разных языках написаны главы по домовому строению (о быте, ведении домашнего хозяйства, об устройстве жилища) и религиозные главы, касающиеся власти, веры, поведения русского человека. В первых, например, читаем: «А у кого дочь родится ино рассудны люди от всякого приплода на дочерь откладывают на ее имя... а как за муж заговорят, ино все готово, и толко ранее хто о детех не смышляет да как за муж давать и в ту пору все покупать». Широко прибегают к живой речи первые публицисты XVI века, например Иван Пересветов в «Сказании о Магомете салтане»; то же в «Повести о Горе-Злочастии», «Повести об Азовском осадном сидении» (об осаде Азова турками в 1641 году; в основе повести подлинная казачья отписка, т. е. отчет).
Смешение двух язычий, и изрядное, наблюдается порой в одном тексте, но вообще-то их стараются особо не смешивать. Во всяком случае не пишут, вставляя в книжный текст житейские слова, ничего, кроме повседневных документов. В них-то и складывается особая деловая письменность, не обладающая величием и блеском книжно-славянской, церковной, но играющая громадную роль в жизни общества и отдельных людей, – так называемый государственный приказной язык.
Федор Борисов сын Воробьев, знаток и мастер приказного языка, рассуждает о челобитье:
— Бить челом, т. е. лбом, головою о землю, значит кланяться низко, земно. Не писали раньше бумаг, а являлись лично и сказывали жалобу. Теперь так говорят, когда просят, жалуются, даже когда благодарят, приветствуют, встречаясь или прощаясь. Говорили смешно – жалобница; ныне, после общерусского Судебника, составленного в Москве в 1497 году, порядок наведен: челобитная, чтобы едино со всеми грамотами, как древние договорные, докончальные, перемирные или данные (от слова дань), жалованные, духовные. Эти все и в прошлом веке были. А нынешний век принес еще новые – льготная, беглая, бессудная, купчая, крепостная, вкладная. Грамотой теперь больше царскую бумагу величают, а если частная, то грамотка. И челобитная вроде стало общим названием разных документов.
Настя соображает: вот откуда похвальная грамота. И филькина грамота отсюда, и верительные грамоты, что послы вручают. Предок тем временем распространяется:
— Челобитная – и жалоба, и прошение, и иск, и извет, и какой ни есть письменный акт. Исковая челобитная – заявление в суд; изветная – донос по государеву слову и делу; повинная – признание вины и мольба о смягчении наказания; мировая, отсрочная и много иных. Важнее всего, конечно, царские указы, потом отписки (донесения воевод в ответ на указ), а также сказки (обличительные речи, что зачитывают государственным преступникам перед казнью), допросные речи, ставки, доезды и иные дела Тайного приказа, дипломатические письма, таможенные, писцовые, записные кабальные книги, поручные записи. Но это не челобитные, они не по мне.
Все же, снисходя будто к Настиному любопытству, прочитал образец указа: От царя и великого князя... столнику нашему и воеводе... По нашему великого государя указу Степан Григорьев сын Борисов для старости от нашие государевы полковые службы отставлен, а в его место нашу государеву полковую службу с поместья его велено служить сыну его Ивану. И как к тебе ся наша государя великого грамота придет и ты Степана Борисова на нашу государеву службу впредь высылать не велел. Писана на Москве, лета 7076, февраля в 3 день.
— Колико удобно, толико и непременимо. В ней что ни слово, то на своем месте должно стоять, а то челобитчику не послужишь и сам осрамишься. – Предок вздохнул, признавая, что грамот побаивается царских и не считает себя способным их писать, но со знанием дела, вдохновившись, продолжал: – По обычаю Москвы все челобитные адресуем лично царю государю и великому князю. В крайнем случае: царя государя гетману. Хотя, конечно, ни гетман, ни тем более царь читать ее не будет... Не приведи лукавый ошибиться в титуле. Писали государю царю, потом царю государю, а скоро будут опять по-старому, но с добавлением великому государю царю и не всеа Руси, а всеа Русии или Росии...
Гривна поддакнула:
— Верно мыслит. Великий князь всеа Руси – официальное титулование с XIV века, а с XVII века – великий государь царь, и не Руси, а Росии, России. После воссоединения Украины в 1654 году добавят всеа Великим и Малыя Росии, затем Великия, Малыя и Белыя, а также слово самодержцу. В челобитных от неимущего люда, от крестьян часто все напутано. Чего взять: пишут их выспренно, но искренне грамотеи из мелких приказных людишек, там сельский или церковный дьячок, приказчик, староста, сиделец. А то и сам челобитчик: раз-де грамоте учен, могу не платить писцу. Только грош им цена, таким бумагам. Бывает, правду сказать, и от них прок. Один безграмотный, сказывают, ловко в конце покаяние приписал: «а я убогай лутчи тог написат не умел и списат у мени некому». Федор рассмеялся:
— Царю показывали, так тот цельный день потешался, а просьбу благоволил исполнить. Но это редкая удача. Хочешь дело продвинуть, иди к искусным подьячим в приказы, в воеводские управления, в земские избы, где за всем оным дьяки наблюдают. На крайний случай, по безденежью – к площадным подьячим.
Сам рассказчик у знаменитостей учился, всю жизнь пишет, куда как наторел и то иной раз задумается, начерно напишет, потом правит и перебеливает. Дела ох разные! Кто и о чем только не приходит написать – о суде и пересуде, льготах и откупах, приеме на службу и увольнении от нее, о служебном продвижении и наградах, обмене поместьями, возвращении беглых крестьян, разрешении открыть кабак или поехать к иноземцам торговать... О сыске «безвестных плутов, еже связали воротишки и подложили голики веничные». А то доносят о преступных против государевой особы словах, о колдунах и ворожеях, магических зельях и кореньях.
— О извет! Страшен он, но избавляет от обвинения в недонесении. Потому вот и пишут про мастерицу, сыпавшую пепел на след царицы и говорившую про нее посмешные слова. – Федор тяжело вздохнул и передернул плечами точь-в-точь, как Настин папа, когда всерьез сердится. – Неприятно писать, хоть платят за извет изрядно. Для богатеев он!
Сам-то Федор старается тем охотней, когда ему заказывают написать жалобу на незаконные поборы и издевки воевод, приказчиков, старост. Он сочувствует тем, кто хлопочет о назначении или прибавке денежного и хлебного жалованья, умоляет выдать деньги на похороны умершего с голоду или от ран, чтобы собаки на улице не съели, кто бьет челом об отсрочке уплаты оброка, о ссуде семенами, О даче кормцу и на одежонку и лаптишки. То и дело драмы: по грехом своим оскудал от хлебного недороду, а что было животинишки, кляченко да коровенко, все на хлеб испроел. Одним словом, шумел-горел пожар московский, дым расстилался по земле!
И тут, впрочем, не без обману. Подключник царского хлебенного двора молит пожертвовать лоскутишков дочеришке на свадьбенку. И домогся! Дали ему шкурок собольих, куньих, бобровых, только бельих не имал!.. Но писцу не мнение высказывать, а все многообразие упорядочить. Он – испытанной расторопности и верности советник.
Много светлых голов билось над формами порядка, и теперь, как верит прапрапрадед Федор, легко изложить кратко, ясно суть любого челобитья: от кого оно, в чем дело, да еще и польстить тем, кто читать будет. Затевая хлопоты или испрашивая разрешения, вразумительно вложить в принятые формулы всякие взволнованные, пристрастные, многословные людские желания, просьбы, жалобы, заявления.
Бьет челом и просит милости, бьет челом и плачется, бьет челом на – так вводят личность. Рукоприкладства, т. е. личной подписи, как, впрочем, и имени писца, в челобитных нет, разве в коллективных жалобах – заручных челобитьях. Кстати, подписная челобитная – такая, по которой верховная власть, приняв решение, не стала издавать указ, выдавать льготную или иную грамоту, а прямо на ней подписала, т. е. сделала юридической силы помету. Крестьянские просьбы об откупе, предоставлении отпуска, разрешения отправиться в отхожий промысел на заработки или съездить на побывку к родичам становятся пропуском на проезд, видом на жительство, заменяя особую бумагу – отпускную или проезжую память, если на них помещик (или его приказчик) сделал подпись и приложил печать.
Настя невольно перевела на современный: наложил резолюцию, поставил печать, получил визу. Ей открылось назначение делового языка, выработавшего обобщенные бланки и формуляры для кодирования типовой информации, чтобы четко и эффективно обслуживать сложный управленческий и хозяйственный аппарат государства, нужды граждан. Без этого обработка данных и принятие решений были бы затруднены, замедлены, а за ними ведь судьбы людей, всей страны! Предок же, по-нашему сказать, стенографистка, машинистка и делопроизводитель.
В классе не смолкал смех, когда учительница заставляла писать заявления, автобиографию, справки, докладные записки, стенограммы и выписки из них, решения, постановления, протоколы собраний. А если всерьез: как без них? Очень трудно сочинить простейшее заявление, даже зная принятый стандарт: Директору... от ученицы (или от не надо?) такого-то класса, такой-то школы (имя впереди фамилии или после?) Заявление (с большой буквы, хотя странно последнее слово в общем-то одной фразы писать как заглавие). Честь и хвала Федору и другим подьячим средневековья, изобретателям разных дана сия в том, выдержавших миллиарды повторений! Как жить, не будь удобных образцов, экономящих силы и время?
Излагая, как положено, суть, важно и живое словцо вставить, которое на жалость бьет. С извиняющейся улыбкой Федор объяснял, что словесной ловкостью правого обвинишь и виноватого выгородишь. Хитрость в том, чтобы прошение униженным вышло: челобитчик именуется холоп, сирота, а то раб, смерд. Хотя холоп – кабально зависимое лицо, сирота – просто крестьянин, здесь они значат «покорный», «верноподданный», «слуга». Сирота в письме только и употребляется, в обиходе говорят человек, крестьянин, крепостной. В народе сирота (сиротка) – беспомощный, бесприютный бедняк или оставшийся без отца-матери ребенок, овдовевшая женщина, но грамотные люди этого не принимают...
Настя подумала, что ошибается предок, именно этому значению слова сирота суждено будет стать литературным. А увлеченный рассказ про дела приказные шел дальше:
– Челобитчика именуем полуименем – ставим имя в уничижительную форму, пусть он князь. Многоопытный писец исхитрится косвенно упомянуть чин и княжество: бьет челом холоп твой государев князя Юрьев сын Мещерского Алешка. Целыми именами называем только иных поминаемых по делу лиц. Слова, относящиеся к челобитчику, и те ставим пренебрежительно: одежонка, кафтаншико, зипунишко, коровенка, поместьишко, усадъбишко. В меру добавляем принижающие многогрешный, худый, разоренный, последний, погорелый или пожарный – от пожара пострадавший. Убогий пишу, нищий, скудный и о кирпичнике, сидящем в тюрьме, и о сотнике московских стрельцов, который, видишь ты, платьишком ободрался! Униженность тем больше, чем выше великого царя превознесешь – назовешь праведным, милосердным, благоверным, милостивым, ублажишь словами смилуйся учини указ, смилосердься дать, милосердуй, умилостивисъ, умилосердись, помилуй-пощади. Если чего просишь, точно не называешь: как, чем тебя Бог известит, наставит, по душе положит... одним словом, сколько соизволишь.
Настя поняла: славословие лилось каждодневно, как лава из вулкана, по челобитным, указам, иным бумагам, накладывая отпечаток на весь быт и весь язык. Изощренное, изобретательное титулотворчество составило суть этикета. Обязательные обращения, словесные излишества, когда словечка в простоте не напишут, были больше чем модой: за упущения наказывали, а простоту речи, откровенность просьбы воспринимали как неуважение, как недостаток любви и хладнодушие. Странно и противно!
Но из приказных формул (это уже Гривна вмешалась) вышло много жизнеспособных речений: милости просим, прошу любить и жаловать, взять на поруки, дать очную ставку, неявка в суд, принять к делу, возложить вину, найти управу, отдать под суд, не дать умереть голодной смертью, вконец погибнуть, дать видеть свет, быть в опале, душой и телом предан. Так сложился тип глагольно-именных сочетаний, без которых трудно представить себе русский язык: принять решение, обеспечить выполнение, хотя, казалось бы, можно обойтись глаголами решить, выполнить; они нужны, ибо точны, хотя злоупотреблять ими не след!
Особая судьба открылась в деловом языке слову пожаловать (пожалуй). По интонации оно включало в себя множество оттенков: пожалуйте в горницу, корову пожалуй продай, пожалуй вели, пожалуй ста укажи выдать. Усилительная частица ста – от стать или сударь? – была очень распространена. Вспомним у Пушкина в «Истории села Горюхина» уже явно иронически: «Все листа здесь?» – повторил староста. «Все-ста», – отвечали граждане». Так вот эту разговорную частицу мудрые подьячие облагородили и из разговорного пожалуй ста сделали вполне литературное и красивое слово со значением «будь добр, будь милостив» (у украинцев и сейчас: будь ласка): пожалуйста [пажалста]. Сначала, конечно, его многие, особенно из старых грамотеев, считали вульгарным, плодом неграмотного приказного самоуничижения. Его не советовали употреблять вместо «правильного» пожалуйте или будьте любезны и тому подобных еще в середине XIX века. Но все же стало оно удивительно многозначным, универсальным и общепринятым, даже любимым русским словом.
Настя пережила и восторг, и влюбление, и возмущение.
— Но как там ни говори, – заметила она, – тошнотворны эти человечишки, человеченки, людишки, сироты и холопы, Васьки, Петрушки, Ваньки, Варварки.
Гривна возразила:
— Это же этикет феодального общества! При обращении на «ты» выражать вежливость было принято – и не только в России! – уничижением себя и возвеличиванием адресата. – Ее понесло в рассуждения: – Челом бьет холоп твой Петрушка Рамодановский, а в указе-ответе От царя стольнику нашему и воеводе князю Петру Григорьевичу Рамодановскому. И в демократическом обществе конца XX века есть свой этикет, ты знаешь, когда надо имя и отчество, когда фамилию, когда со словом уважаемый, а когда без него! Может быть, в XXII веке это тоже покажется людям странным... Машек и Мишек, т. е. употребление полуимен в формально принятом этикете (они, как ты знаешь, останутся в бытовой речи молодежи), отменил, устанавливая новые европейские нормы, Петр I указом 1701 года: «Полуименами никому не писаться». На практике помещики-крепостники сохранят их, впрочем, до 1861 года. А кстати: не злоупотребляешь ли ты сама в школе кличками Петька, Колька, Халим-ка, Настька?!
Петровские «Приклады, како пишутся комплименты разные» 1708 года и «Комплименты или образцы, как писать писма к разным особам» узаконят Вы, Ваш как обращение к одному лицу с формулами Милостивый государь, Господин мой, Высокочтимый приятель, Дражайший друг, Приятнолюбезный сродственник и подписями Ваш покорный слуга, Остаюсь к услужению готовый. Укорениться новому этикету способствует популярное руководство 1717 года, как вести себя в той или иной ситуации, – «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению». Галантный язык, предшественник карамзинского языка милых дам, долгое время причудливо уживается с традиционными нормами. В письмах самого царя: Матка, здравствуй, объявляю вам... достойные презенты: ты ко мне прислала для вспоможения старости моей, а я посылаю для украшения молодости вашей. Если его сын пишет в ранних письмах Государю моему батюшке Петру Алексеевичу сынишко твой Алешка благословения прося челом бьет, то поздние начинает словами Милостивейший государь и подписывает Всепокорнейший сын и слуга твой Алексей.
Гривна смолкла, а Федор продолжал ворошить бумаги. Всё больше посадские пишут. Вот купец, конюх, ямщик, пушкарь, певчий дьяк, иконописец, лекарь, денежного двора боец, костяного токарного дела мастер, иноземного кружевного дела мастер. Нерусские уже не то, что залетная птица, – прибывает их в Москве с каждым часом. Вот служилый ясашный татарин Арсланко Ишиев сын Мустафин, мордва Одушко Арнаев со товарищи, нововыезжий немчин Иван Радов, старый иноземец греченин Фетька Лазорев сын Короман.
Посадские люди московских сотен и слобод обозначают свое положение не профессией, не словами посадский человек, а словом тяглец, т. е. лицо, несущее государственную повинность и платящее подать. Купцы высших гильдий, Гостиной и Суконной сотни, и это слово опускают: бьет челом холоп твой гостиные сотни Васька Шорин. По «Уложению» 1649 года за бесчестье суконщика на 15 рублей штрафуют, а за бесчестье члена Гостиной сотни на 20, тогда как за оскорбление людей черных сотен и слобод всего на 7. Особняком совсем уже стоят кадашевцы – жители Кадашевской хамовной слободы, где ткачи-хамовники ткут столовое полотно (белье), а ткачи-кадаши – особой тонкости ткань для нательного белья государева семейства. Имеют большие привилегии также жители Огородной и Садовой слобод, поставляющие ко двору овощи и фрукты.
Федор совлечением читает одну грамоту за другой: Црю гсдрю бьет челом холоп твои москвитин Больших Лужников теглец Сенко Федоров снъ Дюпин, умилостивися гсдрь пожалуй ссудою для моей скудости как тебе милосердому государю обо мне бог известит; Гсдрне црце биет челом раба твоя беспомощная вдовка Варварка дочь Логинская все о нужде своей и о бедности...; Бьют челом и плацютца сироты твои государевы вотчины твоей старостишко Петрушке Трофимов да крестьянишко Ивашка Евстифеев пожалуй вели милосердый государь отпустить к Москве работишкою своею покормица; Гсдрь смилуйся пожалуй бьет челом и извещает холоп твои государь стрелец Минка Глазун на стрельца Харламка Хлоповского что он про тебя великого государя говорил непригожие слова...
Отглаженные этикетом, как галька волнами, фразы отливаются под пером подьячего – всё о мудрости, о благе и покое великого царя. И невмоготу Насте от них: голова кругом идет от писанины, крючкотворства, возведенного в принцип самоуничижения, подобострастной лести.
Обороты тяжеловесны, длинны, мертвенны. Кажется, их нарочно запутывают, чтобы грамотеям легче было околпачивать простых людей, малограмотных истцов, ответчиков, обвиняемых и свидетелей. В мутной водице разные хитрецы крупную рыбу, ясное дело, вылавливают.
– Доносят, потому что себя берегут, – вскричала Гривна. – Иван Грозный на троне! Знаешь, и в XX веке такое, увы, бывало...
Но Настю не остановить: от приказной волокиты и наши несчастья, не заслуживает бюрократия ни одного доброго слова! Ей вспомнились перлы, возмущавшие отца: «освобождение от работы за упущения, связанные с недообеспечением должного уровня руководства предприятием». Кроме нужного управленческого дела, канцелярский язык всегда служил обману, угнетению. Недаром Чехов сказал о нем «какая мерзость»!
Гривна и согласна вроде, и несогласна. Мерзость мерзостью, но и источник нашей непростой и всемогущей речевой культуры. Что до смысла, то волокиту (самое слово изобретено в недрах приказного языка XV века!) едко высмеивали в сатирах на крепостной строй и московскую централизованную власть. Как заметил Вольтер, богословы порождают атеистов! «Повесть о Ерше Ершовиче» рассказывает, например, как судили вора и разбойника Ерша Ершова сына: «Бьют челом и плачутца сироты божий и ваши крестьянишка Ростовского озера жильцы Лещ да Голавль... А тот Ерш щетина к нам в Ростовское озеро з женою своею и з детишками своими приволокся в зимнюю пору на ивовых санишках, нас из вотчины вон выбили и озером завладели насильством... Нас хощет поморить голодною смертию. Знают Ерша на Москве князи и бояря и всяких чинов люди...»
Сатирически имитируют челобитные повести «Шемякин суд», «Лечебники, как лечить иностранцев». Злые шутки отпускают не только люди невоздержанного языка, но и истинные борцы. Потомкам бывает трудно понять, если не давать себе труда погрузиться в обстоятельства другого исторического времени. Приказной язык служил, конечно, волоките, но служил и высмеиванию ее. Он породил художественную литературу, пришедшую на смену душеспасительному духовному чтению и имевшую яркую социальную окраску и боровшуюся против угнетения.
Фактом боевой социальной литературы, а не только делопроизводства стали, например, «Стоглав» и челобитные Ивана Пересветова, публициста времен Ивана IV, обличавшие боярскую знать и утверждавшие ответственность царя. Освещая широкий круг важных вопросов просвещения, быта, нравов, они предназначались для массового чтения. В силу злободневного общеинтересного содержания не удовлетворялись книжностью и, тяготея к живой речи, обращались к деловому языку статейные списки – отчеты русских послов о выполнении статейнаказов: именно этот язык, в отличие от книжного, накапливал опыт отражения живой речи и живой жизни.
Складные, длиной в несколько метров, узкие листы бумаги исписаны столбом (отсюда название) сверху донизу без перерывов пересказом речей, которыми послы обменивались с деятелями стран пребывания. Рассказы о церемониях, городах, нравах и обычаях населения, политических событиях, отношении к русским – всё это вызывает острый интерес. Правда, столбцы, позднее названные курантами, как любая зарубежная новость, окружались на Руси государственной тайной, знать их иной раз опасно. Но всё же они становятся известны и содействуют развитию форм описания и повествования, обогащению языка. Эти процессы усиливаются, когда новости официально стала сообщать газета Петра I, не снявшая, впрочем, с зарубежной жизни завесу секретности или таинственности.
Развитие повествовательных и описательных форм укрепляло связи делового языка с разговорным, сказываясь в лексике, синтаксисе, орфографии. В столбцах много даже диалектных черт, например: чепъ вместо цепь, орать вместо пахать.
Вот посол Микулин докладывает из Англии, как его встретил королевин дворовый воевода лорд Хартберг Пенброк, а с ним князи на жеребцах и на конех в наряде и в золотых чепях, как въехали в посад в Лунду и в те поры было по реке по Темзе в судах и по берегом по обе стороны и по улицам людей добре много. Есть и описание Лондона: А город Лунда Вышегород камен невелик стоит на высоком месте и около него воды обводные. А большой город, стена камена ж, стоит на ровном месте около его версты с четыре и болыни; через реку Темзь меж посадов мост камен, а на мосту домы каменные и лавки и торг великой устроен со всякими товары.
Вот рассказ о заговоре лорда Эссекса (Разве не стоит его засекретить? Вдруг кто-то за пример для Руси примет!): И Лунда-город был заперт недели с две, а улицы замкнуты были чепми, а лунские люди все ходили в зборе наготове в доспесех с пищальми, остерегаючи королевну... И февраля в 17 день сказывали Григорью и Ивашке: сего дни эрль Эксетцкому суд был, а судили деи его вотчинные большие двадцать четыре князи, и по суду деи Эксетцкой стал виноват и осужден на смерть. И февраля в 24 день эрль Эксетцкой казнен смертью в Вышегороде, и после его по нем в Лунде было великое сетование и плачь великой по всех людех.
Посольский приказ – средоточие профессионалов пера, писательских кадров: тут служили возведению языка на политический небосклон для целей миротворчества. Иной выход за пределы официальных документов получал деловой язык в разных хозяйственных наставлениях, лечебниках, путевых заметках. Вот кусочек из знаменитого «Хожения за три моря», написанного тверским купцом Афанасием Никитиным, который отправился в 1466 году в Персию, был схвачен по пути татарами, но попал после долгих злоключений в Индию:
И есть тут Индейская страна и люди ходять нагы все, а голова не покрыта, а груди голы, а волосы в одну косу плетены... А князь их фота на голове, а другаа на бедрах, а бояре у них фота на плеще, а другыя на бедрах... А зимовали есмя в Чюнейре жили есмя два месяца, а всюду вода да грязь. В те же дни у них орють да сеють пшеницу.
При всей непринужденности повествования купец не уберегся и архаически-книжных град, нощь, в руце, в дорозе, придох, сказах. Однако книжная стихия тут явно идет через приказной слог.