|
Азадовский К.М. Жизнь Николая Клюева
: докум. повествование / К. Азадовский. – СПб. : Изд-во журн. «Звезда», 2002. – 368 с.
назад | содержание
| вперед
Глава 1
ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ
С рожденья и до середины 1920-х годов Клюев был связан со своим родным краем – Олонецкой губернией, Олонией; здесь он появился на свет, рос и учился, жил то в одной, то в другой деревне, а с 1918 года по 1923-й – в уездном городе Вытегре.
Первые двадцать лет жизни Клюева представляют собой почти сплошное белое пятно: ни документами, ни свидетельствами современников мы не располагаем и вынуждены судить о детстве и юности поэта в основном по его собственным рассказам, относящимся к более позднему времени. Следовать за поэтом надлежит, однако, с крайней осторожностью.
Начнем с неопровержимых фактов. Дед, отец и сам Николай Алексеевич Клюев были приписаны к крестьянскому сословию деревни Мокеевская Введенской волости Кирилловского уезда Новгородской губернии, а проживали в Вытегорском уезде Олонецкой губернии, – утверждает А.К. Грунтов, первый биограф поэта. Им же установлена и точная дата рождения Клюева (10 октября 1884 года), обнаруженная в метрической книге Коштугской церкви Вытегорского уезда. Далее начинаются вопросы. Главный из них – место рождения Николая. В «деле», заведенном на Клюева в 1906 году, значится деревня Коштуги (встречаются также написания: Коштуга, Коштуг) Коштугской волости Вытегорского уезда Олонецкой губернии. А в протоколах допроса и иных документах следственных дел 1934-1937 годов Клюев назван, по месту «приписки» родителей, уроженцем деревни Мокеево (Макеево?) Введенской волости Кирилловского уезда Новгородской губернии.
Сложность вопроса в том, что деревни Коштуги как таковой на самом деле не было. Коштуги в то время – «общее название нескольких деревень, расположенных почти вплотную друг к другу» (из розысканий краеведа В.Н. Фирсова), принадлежавших как Коштугской волости Вытегорского уезда Олонецкой губернии, так и Оштинской волости Лодейнопольского уезда Новгородской губернии. Все они объединялись Коштугским приходом (наряду с административным делением существовало в старой России и другое – по церковным округам; при необходимом числе прихожан вокруг местного храма возникал приход, и к нему относились жители окрестных деревень независимо от волости, уезда и т. д.). Наиболее правильный вывод: родители Клюева, Алексей Тимофеевич и Прасковья Дмитриевна, проживали в то время, переезжая, возможно, из одной деревни в другую, близ границы Олонецкой и Новгородской губерний (по рекам Свири и Мегре),* [«...Родом я по матери прионежский, по отцу же из-за Свири реки, ныне Вологодской губ.» – сообщал о себе Клюев в одной из «автобиографий» (1925), и эти слова, по сути, – единственное свидетельство о родителях поэта, которое представляется более или менее достоверным] а будущий поэт появился на свет в одной из 18 деревень Коштугского прихода, а еще точней – в одной из деревень Коштугской волости Вытегорского уезда Олонецкой губернии.** [Ныне – Вологодская область] Родина Николая Клюева – олонецкая земля. Ответ же на вопрос, в какой именно деревне оказалась мать Николая в момент родов, так, видимо, и останется открытым. Сам Николай Клюев сделает в дальнейшем все возможное, чтобы затемнить свои подлинные истоки – как дату,*** [Клюев обычно преуменьшал свой возраст. Письменно он указывал, как правило, другой год рождения (1886 или 1887) и даже другое число (12-13 октября). В.А. Баталин (в 1920-е годы – студент-филолог, после войны – архимандрит Всеволод) рассказывал, что Клюев «не любил», когда пытались «уточнить его возраст» (неопубликованные записи).] так и место рождения.
«Коштугский приход (Олонецкой губернии), – сообщал в конце прошлого века тамошний учитель-краевед К. Филимонов, – занимает часть пространства Вытегорского и Лодейнопольского уездов, граничную черту между которыми составляет река Мегра, вытекающая из озера Мегрозера (Новгородской губернии); на правом берегу реки местность принадлежит к Вытегорскому уезду, а на левом – к Лодейнопольскому. Название свое Коштугский приход получил от имени речки Кошт, составляющей приток р. Мегры...». Из того же очерка узнаем, что жители села Коштуг отличаются набожностью, что ранее здесь обитали раскольники (Филипповская секта), почти полностью вытесненные к концу XIX столетия, что главное занятие коштугских жителей – хлебопашество, но в зимнее время они рубят лес, заготавливая дрова и бревна для отправки в Петербург, а также охотятся на глухаря (по-местному – «мошник»), рябчика или белку. Любят в Коштуге и повеселиться. «После Пасхи молодые парни и девушки почти каждый вечер собираются из окрестных деревень по вечерам в какую-нибудь одну деревню и там поют песни и танцуют под общепринятый деревенский инструмент – гармонику. Такие песни и танцы продолжаются почти до самого утра, и за это пение коштужане получили прозвание "краснопевов"». Спустя много лет в «песнях» и «былях» Клюева появится поэтическое описание «красовитого» деревенского праздника – «мирское столованьице», «гулянье круговитое» с его яркими разнообразными приметами:
Как у девушек-согревушек
Будут поднизи плетеные,
Сарафаны золоченые.
У дородных добрых молодцев –
Мигачей и залихватчиков,
Перелетных зорких кречетов,
Будут шапки с кистью до уха,
Опояски соловецкие,
Из семи шелков плетеные.
С Коштугской волостью Клюев, видимо, расстался еще в раннем детстве: в 1890-е годы его отец перебрался в деревню Желвачево Макачевской волости Вытегорского уезда (ныне – Вытегорский район Вологодской области),* [Деревня Желвачево (или Желвачева) находилась на реке Андоме в 36 верстах к северу от г. Вытегра. Подобно многим олонецким селениям, эта деревня состояла всего из нескольких крестьянских хозяйств. В 1873 г. она насчитывала 9 дворов с 53 жителями. В начале XX века число жителей в Желвачево уменьшилось до 45] получив там место сидельца в казенной винной лавке. До этого он служил урядником (низший чин в уездной полиции), а еще ранее – отбывал воинскую повинность в царской армии (в жандармском корпусе), где дослужился до фельдфебеля. Сохранилась фотография, на которой Клюев изображен вместе с отцом – крепким, рослым, уверенным в себе крестьянином. Летом 1916 года, познакомившись с А.Т. Клюевым в Петрограде, Есенин с восхищением писал Николаю Клюеву: «Вот натура – разве не богаче всех наших книг и прений? <...> Есть в нем, конечно, и много от дел мирских с поползновением на выгоду, но это отпадает, это и незаметно ему самому, жизнь его с первых шагов научила, чтоб не упасть, искать видимой опоры. Он знает интуитивно, что, когда у старого волка выпадут зубы, бороться ему будет нечем, и он должен помереть с голоду... Нравится мне он».
О матери Клюева следует сказать особо, хотя сведения, коими мы располагаем, чрезвычайно скудны. Она родилась приблизительно в 1855 году и, по свидетельству помнивших ее вытегорских старожилов, была женщиной высокого роста, всегда одетой в платье темного цвета, с черной косынкой на голове. Отличалась мягким, приветливым нравом. Клюев обожал свою мать, называл ее «былинщицей», «песельницей» и никогда не забывал отметить, что именно она обучила его «грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости». Однако образ матери, вырастающий в рассказах Клюева, сильно стилизован. Он создавался уже в 1910-е годы, когда стало распространяться представление о Клюеве как о потомке вождей и «страдальцев» русского раскола. Повествованием о матери Клюев пытался обосновать и удостоверить свою родовую причастность к «праотцам» – старообрядцам. Поэтому, говоря о ней, ему было, например, важно упомянуть про ее «жгучую» духовность раскольничьего склада. «Глядит, бывало, мне в межбровья взглядом, и весь облик у нее страстотерпный, диавола побеждающий...». В одном из своих «автобиографических» очерков (1920-е годы) Клюев в свойственном ему «узорчатом» стиле рассказывал:
«Родительница моя была садовая, а не лесная, по чину серафимовского православия. Отроковицей видение ей было: дуб малиновый, а на нем птица в женьчужном <так! – К.А.> оплечье с ликом Пятницы Параскевы <...>* [Параскева Пятница – великомученица, день которой, по православному календарю, отмечается 28 октября. Клюев чтил Параскеву в память о своей матери, Прасковье Дмитриевне]. С того часа прилепилась родительница моя ко всякой речи, в которой звон цветет знаменный, крюковой, скрытный, столбовой... Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно; знала Лебедя и Розу из Шестокрыла, Новый Маргарит – перевод с языка черных христиан,** [«Новый Маргарит» – избранные сочинения византийского писателя-проповедника Иоанна Златоуста (IV век), изданные князем А.М. Курбским во второй половине XVI века] песнь искупителя Петра III, о Христовых пришествиях из книги латынской удивительной, огненные письмена протопопа Аввакума, индийское Евангелие и много другого, что потайно осоляет народную душу – слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни...».
Перечень этих имен и названий, относящихся к древней и отчасти «потаенной» литературе, в большей степени отражает, видимо, духовный мир самого Клюева, нежели его матери. Поэт не раз пытался представить ее носительницей той культуры, которой он последовательно овладевал сам, но отнюдь не в детстве, а позднее – уже в зрелые годы. Конечно, старообрядческие корни семьи Клюевых – факт вполне правдоподобный; хорошо известно, что русский Север, начиная с XVII века, был густо заселен раскольниками. Однако настойчивое стремление Клюева изобразить себя духовным наследником «древлего благочестия», соединить себя чуть ли не кровными узами с вождями старообрядчества (с самим Аввакумом, с братьями Денисовыми, основателями известного «обшежительства» на реке Выг, и др.) – все это говорит о тенденциозности его «воспоминаний», об их изначальной «заданности».
В очерке «Праотцы» Клюев «уточняет»:
«И еще говаривала мне моя родительница не однажды, что дед мой Митрий Андреянович северному Ерусалиму, иже на реце Выге, верным слугой был. <...> Чтил дед мой своего отца (а моего прадеда) Андреяна как выходца и страдальца выгорецкого. Сам же мой дед был древлему благочестию стеной нерушимой». Рассказы Клюева о «праотцах», если даже они и зиждутся на какой-то основе, относятся, несомненно, к его художественным вымыслам.
Смерть матери в ноябре 1913 года была для Клюева страшным ударом. Ее памяти посвящены «Избяные песни» – одна из вершин зрелой поэзии Клюева. Замечательные (при всей их «литературности») строки о матери находим и в очерке Клюева «Гагарья судьбина»:
«Жизнь на родимых гнездах, под олонецкими берестяными звездами, дала мне песни, строила сны святые, неколебимые, как сама земля.
Старела мамушка, почернел от свечных восковых капелей памятный часовник. Мамушка пела уже не песни мира, а строгие стихиры о реке огненной, о грозных трубных архангелах, о воскресении телес оправданных. За пять недель до своей смерти мамушка ходила на погост отметать поклоны Пятнице-Параскеве, насладиться светом тихим, киноварным Исусом, попирающим врата адовы, апосля того показать старосте церковному, где похоронить ее надо, чтобы звон порхался в могильном песочке, чтобы место без лужи было. И тысячецветник белый, непорочный из сердца ее и из песенных губ вырос.
Мне же она день и час сказала, когда за ее душой ангелы с серебряным блюдом придут. Ноябрь щипал небесного лебедя, осыпал избу сивым неслышным пухом. А как душе мамушкиной выдти, сходился вихрь на деревне. <...>
Мамушка лежала помолодевшая, с неприкосновенным светом на лице. Так умирают святые, лебеди на озерах, богородицына трава в оленьем родном бору... Мои «Избяные песни» отображают мое великое сиротство и святыню – мать. Избяной рай остался без привратника; в него поселились пестрые сирины моих новых дум и черная сова моей неизглаголанной печали. Годы не осушили моих глаз, не размыкали моего безмерного сиротства. Я – сирота до гроба и живу в звонком напряжении: вот, вот заржет золотой конь у моего крыльца – гостинец Оттуда – мамушкин вестник.
Все, что я писал и напишу, я считаю только лишь мысленным сором и ни во что почитаю мои писательские заслуги. <...> Тысячи стихов моих ли или тех поэтов, которых я знаю в России, не стоят одного распевца моей светлой матери».
А.К. Грунтов полагает, что мать и отец Клюева были грамотными людьми, поскольку в доме их в Желвачево находилось «немало старопечатных и рукописных книг». Возможно, что так и было. Но нельзя не вспомнить, что сам Клюев в 1911 году с горечью жаловался на малограмотность родителей, не понимающих «ни музыкальной души, ни призвания своего "Николеньки"». Думается, что взаимоотношения Клюева с родителями, даже с матерью, были на самом деле не столь безмятежными.
У Клюевых было трое детей: кроме Николая (младшего) – сын Петр и дочь Клавдия. О Петре Клюеве известно, что он учился в Вытегре, затем стал чиновником почтово-телеграфного ведомства, служил в Кронштадте, а после Октябрьской революции – в Вытегре. В своей статье «Северное сияние» (1912) И.П. Брихничев рассказывал (разумеется, со слов самого Клюева), что родителям поэта «был более дорог другой сын, правда, ничем не выдающийся, но хорошо сравнительно устроившийся – по-земному...».
Сестра поэта, Клавдия, также училась в Вытегре, работала затем сельской учительницей и приблизительно в 1909-1910 годах вышла замуж за своего земляка Василия Расщеперина и уехала с ним в Петербург. Василий работал на судоремонтном Адмиралтейском заводе, а Клавдия Алексеевна шила на заказ дамские платья, имела даже девушек-помощниц. Наезжая в 1911-1915 годах в Петербург, Клюев неизменно навещал Расщепериных и подолгу жил у них. В первые послереволюционные годы Расщеперины, спасаясь от голода, перебрались в Вытегру; там же в те годы оказался и Николай Клюев. Однако его отношения с сестрой вскоре прекратились. (Клавдия Расщеперина погибла в Ленинграде во время блокады).
Напрашивается вывод, что семья Клюева, и тем более будущий поэт, не имела прямого отношения ни к земледелию, ни к какому-либо другому крестьянскому труду. Это немаловажное обстоятельство впервые подметил А.К. Грунтов. «Трудно предположить, – писал он, – что семья Клюевых занималась крестьянством в полном понимании этого слова. Возможно, была корова, куры, две-три овцы. Садили картофель, овощи на приусадебном участке, возможно, арендовали покосы для заготовки сена и только. Возможно, что и этих в должном объеме с<ельско>-х<озяйственных> работ не велось в хозяйстве семьи Клюевых. Легенда о том, что Н.А. Клюев – крестьянин в дословном смысле этого понятия, неверна. <...> Можно допустить, что Н.А. Клюеву не были чужды крестьянские с<ельские> работы и он в какой-то мере занимался ими, но это не было его основным занятием и источником его существования».
Мы не знаем, как часто бывал в Желвачево, где держал винную лавку его отец. Во всяком случае, в начале 1890-х годов он чаще жил в Вытегре. По свидетельству вытегорских старожилов, Клюевы имели в Вытегре собственный дом, принадлежавший деду Николая – Тимофею Клюеву. С открытием в 1811 году Мариинской системы этот небольшой уездный городок – благодаря своему выгодному положению на берегах реки Вытегры – начал быстро развиваться; в конце XIX века его население составляло около 5000 человек. В городе были: учительская семинария, женская прогимназия (в ней училась Клавдия Клюева), приходское училище, несколько православных церквей. Со временем жизнь в Вытегре все более приобретала торговый, купеческо-мещанский характер. Город строился, совершенствовалась Мариинская система, на пристани грузились и разгружались суда с товарами, шла бойкая торговля на базарах и ярмарках, работали местные заводы: лесопильный, кирпичный, пивоваренный. Культурная жизнь Вытегры протекала более скромно; по-настоящему образованных людей в городе было немного. (Впрочем, в 1889-1892 годах в местной семинарии учительствовал Ф.К. Тетерников – будущий писатель Федор Сологуб).
Согласно сведениям, выявленным А.К. Грунтовым, Николай Клюев учился в церковно-приходской школе, а затем в двухклассном городском училище. Это подтвердил, в частности, один из вытегорских старожилов, В.П. Морозов, который в свое время сидел с Клюевым на одной парте. Попутно В.П. Морозов отметил, что уже в школьные годы Клюев выделялся среди прочих учеников «разными странностями». После окончания училища Клюев обучался якобы в Петрозаводской фельдшерской школе, но спустя год был отчислен по состоянию здоровья. Все эти данные требуют дополнительных уточнений. Сам же Клюев неохотно делился воспоминаниями о своих «университетах».* [Заполняя весной 1925 г. анкету для Всероссийского Союза поэтов, Клюев – видимо, не без умысла – в графе «образование» написал: «Нисшее <так! – К.А.>, языков не знаю»].
В ряду биографических фактов, не нашедших до сих пор подтверждения, особое место занимает пребывание Клюева на Соловках, где он якобы «спасался», надев на себя «девятифунтовые вериги». Об этом событии своей жизни Клюев не раз упоминал как о бесспорном. В 1912 году Брихничев писал со слов Клюева:
«Совсем юным, молоденьким и чистым, попадает поэт в качестве послушника в Соловецкий монастырь, где и проводит несколько лет». В 1916 году Клюев рассказывал о своей жизни в Соловецком монастыре известному историку литературы П.Н. Сакулину. «Ноги у меня, – писал Клюев в 1919 году в статье «Сорок два гвоздя», – удрученные соловецким тысячепоклонным правилом, и телеса верижные...». Но всего подробней и поэтичней описал Клюев свое пребывание (возможно, мнимое) на Соловках в очерке «Гагарья судьбина»:
«А в Соловках я жил по два раза. В самой обители жил больше года без паспорта, только по имени – это в первый раз; а во второй раз жил на Секирной горе. <...> Долго жил в избушке у озера, питался чем Бог послал: черникой, рыжиками; в мердушку плотицы попадут – уху сварю, похлебаю; лебеди дикие под самое оконце подплывали, из рук хлебные корочки брали <...>.
Вериги я на себе тогда носил девятифунтовые, по числу 9 небес, не тех, что видел ап<остол> Павел, а других. Без 400 земных поклонов дня не кончал. <...> Люди приходили ко мне, пахло от них миром мирским, нудой житейской... Кланялись мне в ноги, руки целовали, а я плакал, глядя на них, на их плен черный, и каждому давал по сосновой шишке на память о лебединой Соловецкой земле».
Сохранилась и небольшая поэма Клюева «Соловки», опубликованная в 1989 году. Приводим из нее несколько строк:
Распрекрасный остров Соловецкий,
Лебединая Секир-гора,
Где церквушка рубленая клецки, –
Облачному ангелу – сестра.
Где учился я по кожаной триоди
Дум прибою, слов колоколам,
Величавой северной природе
Трепетно моляся по ночам...
Где впервые пономарь Авива
Мне поведал хвойным шепотком,
Как лепечет травка, шепчет ива
Над осенним розовым Христом.
Где и чему в действительности учился молодой Клюев? Об этом сегодня можно судить лишь предположительно. Уже на рубеже 1900-х и 1910-х годов Клюев поражал современников своей начитанностью, своими обширными познаниями в разных областях... Не приходится сомневаться, что и в юном, и в зрелом возрасте Клюев учился в основном самостоятельно, много читал, запоминал и обдумывал прочитанное. В своей статье, посвященной Клюеву, Брихничев подчеркивал, что поэт «систематического образования не получил, а своим необычайным духовным развитием обязан только себе, своей исключительной жажде знания». Кроме того, Брихничев высказал предположение (и оно представляется достоверным), что «на развитие поэта немало оказали влияние время от времени появлявшиеся в деревне ссыльные с Кавказа и других мест».
Одно из самых загадочных мест в биографии Клюева – его скитания в юности (после Соловков) по России, его пребывание в хлыстовском «корабле», его связи с сектантами. Вот что сообщал он о себе по этому поводу («Гагарья судьбина»):
«Раз под листопад пришел ко мне старец с Афона в сединах и ризах преподобнических, стал укором укорять меня, что не на правом я пути, что мне нужно во Христа облечься, Христовым хлебом стать и самому Христом* [То есть примкнуть к хлыстам («христам») – секте, возникшей в XVII веке как одно из ответвлений беспоповщины. Секта существовала в России в виде отдельных групп (Новый Израиль, Старый Израиль и др.) и подвергалась ожесточенным преследованиям со стороны властей] быть.
Поведал мне про дальние персидские земли, где серафимы с человеками брашно делят, и – многие другие тайны бабидов и христов персидских, духовидцев, пророков и братьев Розы и Креста на Руси.
Старец снял с меня вериги и бросил в озерный омут, а вместо креста нательного надел на меня образок из черного агата; по камню был вырезан треугольник и надпись, насколько я помню, «Шамаим», и еще что-то другое, чего я разобрать и понять в то время не мог.
Старец снял с себя рубашку, вынул из котомки портки и кафтанец легонький, и белую скуфейку, обрядил меня и тем же вечером привел на пароход как приезжего богомольца-обетника.
В городе Онеге, куда я со старцем приехал, в хорошем крашеном доме, где старец пристал, нас встретили два молодых мужика, годов по 35. Им старец сдал меня с наказом ублажать меня и грубым словом не находить.
Братья-голуби разными дорогами до Волги, а потом трешкотами и пароходами привезли меня, почитай, в конец России, в Самарскую губ<ернию>.
Там жил я, почитай, два года царем Давидом большого Золотого Корабля белых голубей-христов. Я был тогда молоденький, тонкоплечий, ликом бел, голос имел заливчатый, усладный».
В этом же очерке Клюев утверждал, что бывал на Кавказе, где виделся «с разными тайными людьми», что исходил всю Россию с севера на юг, от Норвегии до Персии: «От норвежских берегов до Усть-Цильмы,* [Поселок, расположенный при впадении реки Цильмы в Печору] от Соловков до персидских оазисов знакомы мне журавиные пути». В этих странствиях, подчеркивал Клюев, и следует искать истоки его «народной» поэзии. «Плавни Ледовитого океана, соловецкие дебри и леса Беломорья открыли мне нетленные клады народного духа: слова, песни и молитвы. Познал я, что невидимый народный Иерусалим – не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, церковь невидимая – Святая Русь...»
«Клюев любил расцвечивать свою биографию яркими, но вымышленными эпизодами и часто «дурачил» своих слушателей», – подчеркивал А.К. Грунтов. Думается, что это был более сложный процесс. Рассказы Клюева о себе – не сплошной вымысел; в них, как можно предположить, причудливым образом соединяются и факты, и фантазия. Используя, возможно, отдельные подлинные события, Клюев на деле «обогащал», «расцвечивал» эту основу, превращал ее в «сказ», который с годами обрастал у него подробностями, совершенствовался. Другими словами, Клюев создавал поэтический миф.
История собственной жизни, рассказанная Клюевым в 1920-е годы, во многом определялась тем мифическим образом, который постепенно овладевал его сознанием. «Отпрыск Аввакума», призванный якобы говорить «от уст народа», от лица его древней религиозной культуры, Клюев вряд ли мог довольствоваться событиями своей, по-видимому, «обыкновенной» юности в провинциальном Вытегорском уезде. Творимый Клюевым миф требовал – для пущей убедительности – ярких деталей, высвечивающих, например, «аввакумовское» происхождение поэта, знание им «скрытой» народной жизни, его причастность к таинственной «народной душе» и пр.
Важным компонентом этой «биографии» оказалась и встреча с Л.Н. Толстым. Она состоялась, если верить Клюеву, приблизительно в 1890-е годы в Ясной Поляне, куда юноша будто бы заходил, странствуя по России с сектантами («корабельщиками»). Об этом рассказывается в очерке «Гагарья судьбина»:
«За свою песенную жизнь я много видел знаменитых и прославленных людей. Помню себя недоростком в Ясной Поляне у Толстого. Пришли мы туда с рязанских стран: я – для духа непорочного, двое мужиков под малой печатью и два старика с пророческим даром.
Толстой сидел на скамеечке, под веревкой, на которой были развешаны поразившие меня своей огромностью синие штаны.
Кое-как разговорились. <...> Я подвинулся поближе и по обычаю радений, когда досада нападает на людей, стал нараспев читать стих: «На горе, горе Сионской...», один из моих самых ранних Давидовых псалмов. Толстой внимательно слушал, глаза его стали ласковы, а когда заговорил, то голос его стал повеселевшим: «Вот это настоящее... Неужели сам сочиняет?..»
Больше мы ничего не добились от Толстого. Он пошел куда-то вдоль дома... На дворе ругалась какая-то толстая баба с полным подойником молока, откуда-то тянуло вкусным предобеденным духом, за окнами стучали тарелками... И огромным синим парусом сердито надувались растянутые на веревке штаны.
Старые корабельщики со слезами на глазах, без шапок шли через сад, направляясь к проселочной дороге, а я жамкал зубами подобранное под окном яснополянского дома большое с черным бочком яблоко.
Мир Толстому! Наши корабли плывут и без него».
Итак, все, что касается первых двадцати лет жизни Клюева, покрыто туманом, сомнительно, неопределенно. Возможно, из рассказов Клюева о себе удастся когда-нибудь извлечь и крупицы правды. Но в общих очертаниях истоки его биографии вырисовываются уже и теперь. Ясно, например, что Клюев с самой ранней юности был человеком религиозного склада. «Поэт исключительно религиозен», – писал о Клюеве Брихничев в 1912 году; о том же свидетельствуют и письма Клюева к Блоку. Однако почти с уверенностью можно утверждать, что в жизни молодого Клюева преобладали не столько таинственные сношения с сектантами и описанные им позднее необыкновенные приключения, сколько грубые будни провинциальной российской действительности. А.К. Грунтов пишет, что Клюев уже в начале 1900-х годов «стал уходить на заработки в Петербург». По всей видимости, он ездил в Петербург с земляками-вытегорами, сбывавшими в столице рыбу или звериные шкурки. А его духовная жизнь, конечно, не сводилась к одному лишь религиозному чувству: юноша увлекался литературой, сам пытался писать стихи и был, кроме того, весьма чуток к приближающимся раскатам революционной грозы.
назад | содержание
| вперед
|
|