|
К. М. Азадовский
Жизнь Николая Клюева
Азадовский К. М. Жизнь Николая Клюева : документальное повествование / К. Азадовский. – Санкт-Петербург : Изд-во журн. «Звезда», 2002. – 368 с.
Оглавление
Вступление
Глава 1. Детство и юность
Глава 2. Революция 1905 года
Глава 3. Переписка с Блоком
Глава 4. Первые книги
Глава 5. От «Лесных былей» к «Мирским думам»
Глава 6. С Есениным
Глава 7. В Вытегре
Глава 8. На берегах Невы
Глава 9. Москва – Нарым
Глава 10. Томск
Заключение
Биографическая канва
В блистательной плеяде имен русских поэтов начала XX века имя Николая Клюева стоит особняком, как бы в стороне от прочих. Его путь кажется неровным, неясным, более скрытым, чем у других его современников, а его судьба – драматичней, безрадостней. «Народный поэт», чье имя гремело некогда по всей России, он оказался с конца 1920-х годов на полвека вытесненным из родной культуры. Соучастник литературных движений 1910-х годов, Клюев переписывался и общался с Блоком, встречался с Брюсовым и Андреем Белым, Гумилевым и Ахматовой, дружил с Есениным. Но на Парнасе русского Серебряного века он так и не занял равного им места. Он был духовным вождем зародившегося незадолго до 1917 года новокрестьянского направления в литературе (Есенин, Клычков, Ширяевец и др.); но эта группа распалась, не успев самоопределиться. Вопрос о значении творческого наследия Клюева до сих пор рождает острые, ожесточенные споры.
Ореол тайны сопутствует имени поэта: его личность овевают легенды, догадки, домыслы. Непонятый до конца при жизни, он кажется таким и поныне. «Таинственный деревенский Клюев...» – вспоминала Ахматова в 1962 году. Поражает также разноречивость отзывов о Клюеве. Одним он виделся скромным, тихим и набожным, другим, напротив, – елейным, вкрадчивым и неискренним. Одни угадывали в нем большого поэта и даже пророка, другие считали его «шаманом» и «колдуном», третьи – самозванцем-шарлатаном, рядящимся «под мужичка». Каждое из этих мнений, если даже в нем содержится доля истины, страдает неполнотой; что-то важное, существенное для Клюева остается как будто невысказанным.
«О Клюеве писали немало, но в каждом суждении была некоторая недоговоренность», – предупреждал В. А. Рождественский еще в начале 1920-х годов.
Неотчетливость, размытость наших представлений о Клюеве объясняется, между прочим, тем, что его жизненный путь еще не изучен, не прослежен в подробностях от истоков и до последних дней. Задача эта, однако, не из легких. Дело в том, что биография Клюева намеренно затемнена... самим поэтом, строившим о себе некий миф, творившим легенды о своей жизни. Древность старообрядческого рода, к которому якобы принадлежал Клюев, его участие в хлыстовском «корабле», его пребывание в юности на Соловках, скитания по России и Востоку – все эти сведения, прочно вошедшие в литературу о Клюеве, известны лишь с его собственных слов. Многозначительные цветистые иносказания, к которым обыкновенно прибегал поэт, «припоминая» о своем прошлом, лишь усугубляют, усиливают неопределенность. «Жизнь моя – тропа Батыева, – говорится в одной из его «автобиографий». – От Соловков до голубиных китайских гор пролегла она: много на ней слез и тайн запечатленных...» Сохранившиеся документальные свидетельства (на них прежде всего опирается эта книга) убеждают нас в том, что «автобиографические» фрагменты Клюева – это скорее художественное, нежели реальное, жизнеописание, своего рода апокрифы, целенаправленно созидаемый образ.
В самом облике Клюева – стоит только взглянуть на фотографии или живописные портреты – постоянно мелькает что-то затаенное, неуловимое, смутное. Впрочем, бросается в глаза и другое: своеобразие, оригинальность, неповторимость. Клюев запоминался каждому, кто хоть раз его видел. Почти все мемуаристы, невольно повторяя друг друга, подчеркивают его внешность, одежду, манеру подавать себя.
Вот один из портретов молодого поэта, набросанный Н.М. Гариной, женой писателя С.А. Гарина (начало их знакомства с Клюевым восходит к 1911-1912 годам):
«Коренастый. Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом ничего не выражающим, я бы сказала, даже тупым... Длинной, назад зачесанной прилизанной шевелюрой. Речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой «о». С явным и сильным ударением на букве этой. И резко отчеканиваемой буквой «г», что и придавало всей клюевской речи специфический и оригинальный и отпечаток, и оттенок...
Зимой – в стареньком полушубке. Меховой потертой шапке. Несмазанных сапогах. Летом – в несменяемом, также сильно потертом армячке и таких же несмазанных сапогах. Но все четыре времени года, также неизменно, сам он весь обросший и заросший, как дремучий его Олонецкий лес...».
Литератор Б. Лавров, встретившись с Клюевым в декабре 1916 года в Нижнем Новгороде, обрисовал его в таких словах:
«...Благообразный русский мужичок, остриженный в кружало, с очесливой, большой окладистой бородкой. Пожалуй, для того, кто в Клюева внимательнее вглядится, в его внешности нетрудно будет узнать крестьянина нашего Севера, далекого Заонежья».
Образ «благообразного мужичка» сохранился у Клюева и в советское время, хотя, конечно, в условиях новой действительности, особенно городской, его внешний вид зачастую порождал кривотолки. Но Клюев не желал расставаться с привычным для него «крестьянским» платьем. Писатель Л.И. Борисов встретил Клюева летом 1924 года в Ленинграде на литературной вечеринке. Поэт был «в поддевке и в сапогах с голенищами, однако производил впечатление переодетого священника, чему способствовали длинные, в скобку, волосы и некое смиренное благочестие в осанке и во взоре».
С этими словесными портретами Клюева перекликаются и воспоминания Н.Ф. Садомовой, жены солиста Большого театра А.Н. Садомова. Н.Ф. Садомова познакомилась с Клюевым в конце 1929 – начале 1930 года. «Чисто русский человек, – рассказывает она, – в поддевке, косоворотке, шароварах и сапожках старинного покроя. Лицо светлое, шатен, борода небольшая, голубые глаза, глубоко сидящие и как бы таившие свою думу. Волосы полудлинные, руки красивые с тонкими пальцами; движения сдержанные; во всем облике некоторая медлительность, взгляд весьма наблюдательный. Говорит ровно, иногда с улыбкой, но всегда как бы обдумывая слова, – это заставляло быть внимательным и к своим словам. Говор с ударением на «о» и с какими-то своеобразными оборотами речи...».
Недоумение, удивление, а то и открытое раздражение вызывала нередко манера Клюева вести себя с другими людьми. Он, казалось, «чудил» – мистифицировал своих слушателей, насмехался над ними. Это задевало, например, Есенина, хорошо изучившего характер Клюева. О «болезненной склонности» Клюева ко всякого рода мистификациям писал и поэт Рюрик Ивнев, но при этом оговаривал: «Клюева я считал и считаю одним из самых самобытных поэтов и потому не придавал никакого значения его чудачествам. Они меня не отталкивали от него, ибо не это было главное в нем. Главным был его неоспоримый талант».
Широкую известность получил эпизод, рассказанный Г.В. Ивановым, – сильно шаржированный, но не совсем надуманный. Клюев (автор ошибочно называет его Николаем Васильевичем) изображен в воспоминаниях Иванова как законченный лицедей, двоящийся в своем актерстве между образованным «европейцем» и простоватым «пейзанином». (Описанная Георгием Ивановым встреча могла состояться в середине 1910-х годов.)
«– Ну, Николай Васильевич, как устроились в Петербурге?
– Слава тебе, Господи, не оставляет Заступница нас, грешных. Сыскал клетушку-комнатушку, много ли нам надо? Заходи, сынок, осчастливь. На Морской, за углом, живу...
Я как-то зашел к Клюеву. Клетушка оказалась номером Отель де Франс, с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
– Маракую малость по-басурманскому, – заметил он мой удивленный взгляд. – Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей...
Да что ж это я, – взволновался он, – дорогого гостя как принимаю. Садись, сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь? Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то, – он подмигнул, – если не торопишься, может, пополудничаем вместе. Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился.
– Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно – сейчас обряжусь...
– Зачем же вам переодеваться?
– Что ты, что ты – разве можно? Собаки засмеют. Обожди минутку – я духом.
Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малиновой рубашке.
– Ну, вот – так-то лучше!
– Да ведь в ресторан в таком виде как раз и не пустят.
– В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ? Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно...».
Кто же был он в действительности? Носитель «народной души», пришедший из «молитвенных чаш и молелен Севера» (слова Андрея Белого)? «Народный поэт» сектантского уклона (как думал, например, критик Иванов-Разумник)? «Земляной» и «кондовый» Микула, сказавший в литературе «свое русское древнее слово» (таким изобразила его Ольга Форш в романе «Сумасшедший корабль»)? Или все-таки «мужичок-травести», готовый с легкостью сменить поддевку и смазные сапоги на европейский «городской» костюм? Лукавый притворщик или одаренный актер? Искусный стилизатор или подлинный большой художник? Сказитель-«баян» или поэт-лирик? Мы постараемся ответить на эти вопросы.
|
|