|
Азадовский К.М. Жизнь Николая Клюева
: докум. повествование / К. Азадовский. – СПб. : Изд-во журн. «Звезда», 2002. – 368 с.
назад | содержание
| вперед
Глава 10
ТОМСК
Через несколько дней Клюева – неожиданно для него самого – переводят в Томск. «...Это на тысячу верст ближе к Москве. Такой перевод нужно принять как милость и снисхождение...» – замечает поэт в письме к Н.Ф. Садомовой 24 октября.
Верно. Но кто же помог Клюеву, кто оказал ему «милость и снисхождение» и продлил, в конечном итоге, его жизнь на несколько лет?
Существует несколько версий. Среди московских «радетелей» Клюева называют иногда М. Горького, иногда Крупскую... Маловероятно: эти люди уже не могли, да и не стали бы вступаться за Клюева – человека им во всех отношениях чуждого.
Н.Ф. Садомова рассказывала нам в начале 1970-х годов, что, получив первое нарымское письмо Клюева, она не медля бросилась к Н.А. Обуховой; показала ей письмо, попросила помочь. Обухова же рассказала об этом всесильному Ягоде, чей дом она время от времени посещала,* [Г.Г. Ягода был тесно связан с московским литературно-художественным миром, не в последнюю очередь – благодаря своей жене Иде Авербах, сестре Л.Л. Авербаха, генерального секретаря РАППа] а также Н.А. Пешковой («Тимоше»), снохе М. Горького и тайной пассии наркома внутренних дел. Очарованный пением Обуховой и, возможно, под воздействием Тимоши, Ягода якобы распорядился смягчить участь Клюева. Рассказ покойной Надежды Федоровны, при всем доверии к ее словам, произвел на меня в то время странное впечатление.
Перемещение Клюева в Томск в октябре 1934 года, – так казалось мне в течение долгого времени, – было вызвано, скорее всего, вмешательством местных властей, принявших во внимание возраст поэта и состояние его здоровья. 28 июля Клюев просил Садомову получить у профессора Д.Д. Плетнева медицинское свидетельство, дающее право на инвалидность второй группы, и упоминал при этом, что «многие по инвалидности второй группы совершенно освобождались». Привлекала к себе внимание и другая фраза июльского письма: «Местное начальство относится ко мне хорошо <...> Начальник здешнего ГПУ прямо замечательный человек и подлинный коммунар». Конечно, эти слова предназначались прежде всего для глаз цензора, но, быть может, и в них содержалась какая-то доля истины!
Однако знакомство с материалами клюевского «дела» в Томске, собранными Л.Ф. Пичуриным в книге «Последние дни Николая Клюева» (Томск, 1995), заставили меня взглянуть на эту историю другими глазами. Льву Федоровичу удалось выяснить, что 4 октября 1934 года из УГБ НКВД СССР была отправлена в Новосибирск телеграмма за №10715. Текст телеграммы не сохранился, однако не подлежит сомнению, что речь в ней шла о переводе Клюева из Колпашева в Томск. На другой день еще одна телеграмма: «Согласно дополнительного распоряжения НКВД поэта Клюева из Колпашево в г. Томск направьте не этапом, а спецконвоем». Не административно ссыльного, сказано в документе, а поэта. К этой детали, справедливо отмеченной Л.Ф. Пичуриным, следует добавить, что спецконвой, по сравнению с этапом, – огромное преимущество. Кто-то в Москве, да еще в УГБ НКВД, принял заботливое участие в судьбе Клюева. Кто бы это мог быть? Нельзя не признать: рассказанное некогда Надеждой Федоровной – вовсе не ошибка ее старческой памяти. Нечто подобное, по-видимому, и происходило.
Все это косвенно подтверждает и другая деталь. Клюева переводят в Томск в первых числах октября 1934 года. Между тем Особое совещание при Народном Комиссаре внутренних дел разрешило Клюеву «отбывать оставшийся срок наказания в г. Томске» лишь 17 ноября 1934 года (выписка из протокола, опубликованная Л.Ф. Пичуриным). Другими словами, ОСО оформляет задним числом принятое ранее решение. Кем и почему принятое? Более того: в краевое управление НКВД (Новосибирск) выписка поступает... лишь в июле 1936 года.
Все говорит о том, что вопрос о переводе Клюева в Томск решался «на самом верху» и необходимые для этого бумаги воспринимались и в Москве, и в Новосибирске как пустая формальность.
Перевод в Томск принес Клюеву лишь кратковременное, и притом, скорее, нравственное облегчение. «Я чувствую себя легче, – пишет он Н.Ф. Садомовой 24 октября. – Не вижу бесконечных рядов землянок и гущи ссыльных, как в Нарыме, и в Томске как будто потеплее, за заборами растут тополя и березы, летают голуби, чего нет на Севере». И все же поэт страдает от неустройства. Радость первых дней, вызванная сменой обстановки, быстро проходит; начинается тягостный повседневный быт. Поначалу поэт ночует в случайном пристанище. «Постучался для ночлега в первую дверь – Христа ради, – рассказывает он В.Н. Горбачевой 12 октября. – Жилье оказалось набитое семьей, в углу сумасшедший сын, ходит под себя, истерзанный. Боже! Что будет дальше со мной? Каждая кровинка рыдает».
Ему удается снять угол в другом доме, неподалеку. «Теперь я живу на окраине Томска, – рассказывает он Н.Ф. Садомовой 24 октября, – близ березовой рощи, в избе кустаря-жестяника. Это добрые бедные люди, днем работают, а ночью, когда уже гаснут последние городские огни, встают перед образа на молитвенный подвиг, ничего не говорят мне о деньгах, не ставят никаких условий, что будет дальше – не знаю. Уж очень я измучен и потрясен, чтобы ясно осмысливать все, что происходит в моей жизни. Чувствую, что я вижу долгий, тяжкий сон. Когда я проснусь – это значит, все кончилось, значит, я под гробовой доской». Теми же настроениями проникнуто и письмо к В.Н. Горбачевой, отосланное через неделю: «Живу в углу у жестяника-старика со старухой. Очень мучительно на чужих глазах со своими нуждами душевными и телесными. Комнатки отдельной здесь не найти, как и в Москве. Это очень удручает».
«До отчаяния нужно мало-мало денег, – пишет Клюев В.Н. Горбачевой 26 ноября. – У моих хозяев в январе освобождается комната 20 руб. в месяц – два окна, ход отдельный, пол крашеный, печка на себя, – то-то была бы радость моему бедному сердцу, если бы явилась возможность занять ее, отдохнуть от чужих глаз и вечных потычин! Господи, неужели это сбудется?! Мучительней нет ничего на свете, когда в тебя спотыкаются чужие люди. Крик, драка, пьянство. Так ли я думал дожить свой век...».
Отсутствие отдельной комнаты означало, среди прочих неудобств, невозможность работать. «Приходится вставать еще впотьмах, – жалуется Клюев Н.Ф. Садомовой. – Приходят в голову волнующие стихи, но записать их под лязг хозяйской наковальни и толкотню трудно». Впрочем, поэт еще находит в себе силы для творчества. Сохранилось законченное в конце 1934 года сочинение (в форме письма для Н.Ф. Садомовой), своего рода краткий теологический трактат под названием «Очищение сердца» – свидетельство углубленных в то время раздумий Клюева о «грехе» и «искуплении».
«Есть люди, изучающие Божье Слово с помощью науки и логики, вместо того чтобы принять в сердце истину. Они подвергают критике Слово: так саддукеи препирались и спорили о рождении Мессии и прозевали его. Не будьте подобной сидящим за уставленным яствами столом и обсуждающим свойства предлагаемого им угощения, вместо того чтобы протянуть руку и есть!
Многие обладают известным запасом знания. Они с презрением относятся к слишком простому учению и считают очищение от всякого греха нелепостью. Многие не очищаются от своих грехов, потому что слушают людей, которые сами не получили очищения. Так, напр<имер>, человек, который сам не избавился от своей вспыльчивости, не может учить других, как от нее освободиться; человек не может быть лучше своего сердца и с убеждением говорит о том, чего сам не испытал. Бог не даст более того, чего мы от Него ожидаем. По вере вашей – будет вам. Значит, сколько веры – столько же и дарования».
Этот своеобразный «трактат» был написан Клюевым в ответ на призывы Садомовой, обращенные к ссыльному поэту, – пересмотреть всю прожитую жизнь, очиститься от «скверны» плоти и духа. Положение Клюева, оказавшегося на краю гибели, действительно, усугубляло в то время его раздумья о «житейских личинах», которые он надевал на себя, чтобы «веселить» других, о его «греховных» помыслах и поступках. Испытания, выпавшие на долю поэта, усиливая в нем религиозные настроения, как будто побуждали его сбросить завесы, коими он не раз прикрывался в жизни. В своих письмах последних лет Клюев охотно кается, старается говорить «начистоту». Исповедальными, неподдельными кажутся, например, слова Клюева в его письме к Садомовой от 22 февраля 1935 года:
«В сутол<о>ке жизни человек едва узнаваем. Его сокровенная жизнь сокрыта в этой чаще. Когда же вторгаются страдания, мы узнаем избранных и святых по их терпению, которым они возвышаются над скорбями. Одр болезни, горящий дом, неудача – все это должно содействовать тому, чтобы вывести наружу тайное. У некоторых души уподобляются духовному инструменту, слышному лишь тогда, когда в него трубит беда и ангел испытания. Не из таких ли и моя душа?»
Конечно, «Очищение сердца» было попыткой Клюева объяснить не столько своему адресату, сколько самому себе: что же такое грех? Что означает подлинное (не формальное, по церковному обряду) очищение? Вера Клюева не ортодоксальна; он стоит за творческое живое восприятие Бога, стремится доказать, что подлинное очищение достигается любовью и верой, а не словесным покаянием. Христос, – «оправдывается» в своем письме Клюев, – прощает только тех грешников, которые ежедневно помнят о Нем и несут в себе Его образ, – которые живут Им.
«Очищение совершается многократно, всякий день нашей жизни. Я Вам объясню, как это происходит. Возникает вопрос: если Бог очистил тебя раз навсегда и от всего – зачем необходимо еще очищение?
Хотя Бог очистил меня от всего нечистого, но видеть нечистоту я могу только при свете, который во мне. Бог объявляет, через свое Слово, что я очищен, что сердце мое белее снега. Кровь Иисуса Христа помимо меня самого очищает меня. Мое дело только идти вперед по пути Света, чтобы Слово Божие не стало для меня мертвой формулой. Постоянное движение вперед обуславливает постоянное очищение. Нужно все время осматриваться в зеркало Слова Божия, и оно покажет Вам все, что Вам следует знать о самой себе. <...>
Дорогая Надежда Федоровна, драгоценное дитя Божие. Вы, осмысливая меня как личность, – чаще принимаете за меня подменного, лишь мое отражение в искушениях, которыми я, как никто, бываю окружен. Поясню это примером. В тихой поверхности реки ясно отражается растущее на берегу дерево. Бросим камень в воду: она заволнуется и исказится, и исчезнет в ней чистое отражение дерева. Но ведь это обман. Скоро успокоится вода. Ничего опасного не произошло. И не надо стараться доставать из-под воды упавший на дно камень: этим только сильнее замутишь воду. Умоляю Вас не заниматься этим. Прикосновение к нам раскаленных стрел Сатаны не есть еще бездна и грех (Ефес. 6, 16). Хотя они будут обжигать душу нашу и лишать нас покоя, вызывая те или иные мысли или сомнения, но если мы будем только спокойно наблюдать это – стрелы улетят обратно так же скоро, как прилетели. Наоборот, если мы углубимся в эти мысли, будем стараться понять, откуда они явились, – тогда горе нам. Только щитом веры отражаются все раскаленные стрелы врага. Вспомните мое спокойствие в молитве и при встрече с искушениями. Только слепой сердцем может мое спокойствие при встрече с грехом объяснить моим участием во грехе. Ведь Христос мир наш (Ефес. 2, 15). Если какое-либо сомнение закрадется в сердце Ваше, читая это письмо, не старайтесь понять его причины. Предайте сомнение Ваше Христу и пребудьте в мире. Тогда исчезнет и смущение Ваше. «Что кажет Он Вам, то и сделайте» (Иоан. 2, 5). Не старайтесь все понять, но действуйте, ожидая всякий день избавления от греха. Так поступаю я. «Сие пишу вам, чтобы вы не согрешали» (Иоан. 2, 1). Не смотрите на свою или чужую немощь, но взирайте на могущество Божие. Не смотрите на свою наклонность ко греху, это дрожжи Адамовы, но всегда помните силу Христа, тогда Он и сохранит Вас. Так поступаю я – один из грешников, ради которых и пришел свет в мир».
Поэт болезненно переживал свой вынужденный отрыв от литературы. «Положение мое очень серьезно и равносильно отсечению головы, ибо я, к сожалению, не маклер, а поэт. А залить расплавленным оловом горло поэту тоже не шуточки – это похуже судьбы Шевченка или Полежаева, не говоря уже о Пушкине. <...> Не жалко мне себя как общественной фигуры, но жаль своих песен-пчел, сладких, солнечных и золотых. Шибко жалят они мое сердце». Мучительно было ощущать и свою полную оторванность от литературно-артистической и художественной среды, в которой он многие годы вращался. «Всю жизнь я питался отборными травами – философии, поэзии, живописи, музыки... – сокрушенно и горько пишет поэт Садомовой. – Всю жизнь пил отблеск, исходящий от чела избранных из избранных, и когда мои внутренние сокровища встали передо мной как некая алмазная гора, тогда-то я и не погодился».
Однако и в Томске Клюеву удается завязать ряд знакомств среди местной интеллигенции. К их числу принадлежала В.Н. Наумова-Широких, директор библиотеки Томского университета, куда, видимо, Клюев нередко заглядывал. «Университетская библиотека здесь богатая, – сообщает Клюев Садомовой 22 февраля 1935 года. – Заведует ею Наумова-Широких. Женщина из редких по обширному знанию. Она меня приглашала к себе – хорошо знает меня как поэта».
Упоминание фамилии Наумовой-Широких – свидетельство того, что ее знакомство с Клюевым носило, скорее, формальный характер («приглашала к себе» – то есть, по-видимому, в библиотеку). Ни в одном из сибирских писем Клюев по понятным причинам не называет тех лиц, с которыми он, действительно, был связан единомыслием и общими интересами. Впрочем, 22 февраля 1935 года в письме к Садомовой он обмолвился об одной – «очень редкой» – семье ученого геолога. «Сам отец пишет какое-то удивительное произведение, ради истины, зарабатывает лишь на пропитание, но не предает своего откровения. Это люди чистые и герои. Посидеть у них приятно. Я иногда и ночую у них».
Речь идет о семье крупного геолога и почвоведа Р.С. Ильина (1891-1944). В написанных много лет спустя воспоминаниях его жены, В.В. Ильиной, рассказывается, что поэт в 1935-1937 годах неоднократно навещал их в Томске, читал стихи, иногда, действительно, оставался на ночь.
Приведем фрагмент этих воспоминаний:
«Мы услышали, что в Томске появился сосланный сюда Клюев. Мы любили его стихи, и я решила доставить своему мужу Ростиславу Сергеевичу, в то время немного прихварывавшему, удовольствие. Разузнала его адрес и пошла к нему пригласить его к нам на елку. Он вышел ко мне в переднюю. Я увидела совершенно седого старца с довольно длинными волосами и большой седой же бородой, в рубахе навыпуск, с пояском, и в брюках, заправленных в валенки. Меня очень удивило, когда впоследствии он сказал, что ему нет и пятидесяти лет. Он очень благодарил и обещал придти, но в этот день не пришел, т<ак> <как> побоялся, что у нас будут гости. Пришел он как-то вечером в начале 1935 года. Запомнилось огромное впечатление, которое произвел его рассказ о коте Евстафии. Содержание я, к сожалению, забыла, но его манера сказителя Севера, мимика, удивительное звукоподражание создавали впечатление такого художественного целого, что забывалось все окружающее. Я была совершенно зачарована <...>.
Клюев часто бывал у нас, и мы всегда были ему рады. Он умел открывать людям тот прекрасный мир, который видел вокруг себя. Помню, как-то нам было с ним по пути. Он часто останавливался то перед какой-то елочкой, то перед березкой и говорил о том, как у них расположены ветки, на что они похожи. Получалась чуть ли не поэма. Остановился перед домиком, мимо которого я часто проходила, не замечая его, а тут и сама начинала видеть, что «время разукрасило стены, как не мог сделать ни один художник, – и нарочно так не придумаешь», как гармонирует резьба наличников с общей архитектурой этого столетничка. А что этому крепкому домику не меньше ста лет, видно из того, как срублены лапы. Как-то он сказал, глядя на валенки Ростислава Сергеевича с розовыми разводами, стоявшие на печке:
– Для вас это валенки сушатся на печке, а для меня это целая поэма.
При нем все окружающее становилось ближе, милее, уютнее. <...>
Говорить своим образным языком о том, что ему дорого, Клюев мог только в соответствующей обстановке и далеко не со всеми. Детская возня даже в соседней комнате делала его молчаливым, и он спокойно сидел рядом с Ростиславом Сергеевичем, пока тот писал, и ждал, когда дети заснут. Мне даже казалось, что мое молчаливое присутствие ему мешало, потому что самое интересное он рассказывал уже тогда, когда я не могла больше бороться со сном, т<ак> к<ак> вставала очень рано. Их беседы длились долго и доставляли Ростиславу Сергеевичу большое удовольствие. <...>
<Клюев> познакомился у нас еще с двумя семьями и стал заходить к ним, но у них разговаривал, как он прекрасно умел, ни о чем, и они жаловались, что к ним он приходит, очевидно, чтобы вкусно поесть.
Как он жил материально, он никогда не говорил. Только незадолго до ареста в 1937 году предлагал нам купить у него, по его словам, прекрасную легкую поморскую доху за тысячу рублей. Нам это было не по карману. По улице он ходил в длинной поддевке, меховой шапке и валенках. На базаре, как он рассказывал, его принимали за духовное лицо, и женщины клали в его необъятные карманы яйца, пирожки и пр. К нам же он приходил явно не для еды. <...>
Писал ли он еще стихи, не знаю. Он говорил, что давно их не писал. Обычно стихи ему снились, и он записывал их. Может быть, они перестали ему сниться? По его словам, его сослали в Сибирь за саботаж собственной музе. В то время он работал над поэмами «О матери» и «Беломорканал».
Летом 1937 года в Томске наступила полоса арестов. Я жила в деревне и с ним не встречалась. Прошел слух, что он расстрелян как духовное лицо. Мне это кажется малоправдоподобным».
Весть о том, что в Томске живет известный поэт, друг Есенина, быстро распространилась в кругах местной интеллигенции, и многие из тех, кто знал и любил литературу, пытались завязать с Клюевым какие-либо отношения. Так, осенью 1935 года к нему пожаловала группа студентов литературного факультета Томского педагогического института. Клюев, – вспоминал впоследствии один из участников этого визита, – принял гостей приветливо, говорил об Есенине и прочитал на память ряд его стихотворений. «С особым волнением, с дрожью в голосе и, кажется, с искренними слезами на глазах прочел он, по нашей просьбе, «Клен ты мой опавший...» И долго потом не мог успокоиться, вздыхая и проводя ладонями по глазным впадинам. Но «Русь уходящую» читать отказался, никак не мотивируя своего нежелания». Отказался, впрочем, читать и собственные стихи. Позднее, рассказывает автор воспоминаний, довелось узнать, что Клюева пытались навестить и другие, но – безрезультатно: его либо не заставали дома, а, если и заставали, Клюев отказывался принять посетителей.* [Воспоминания В.Ф. Козурова, приведенные в книге Л.Ф. Пичурина «Последние дни Николая Клюева»] Совершенно ясно, что Клюев избегал встреч с незнакомыми людьми, особенно с молодежью, а когда уклониться от встречи не удавалось, держал себя весьма замкнуто. О подробностях своей томской ссылки Клюев часто рассказывал в своих письмах. Но поведать московским друзьям он мог естественно лишь о внешних и бытовых приметах своего томского бытия. Никаких имен, никаких реальных событий. Впрочем, и «жанровые» описания, разбросанные по письмам Клюева, это изящные литературные миниатюры, которые хочется цитировать и цитировать. В тяжелейших условиях поэт не теряет способности подмечать, воображать, сочинять.
«Переулок, где я живу, – пишет Клюев 23 февраля 1936 года В.Н. Горбачевой, – по ворота и до крыш завьюжен снегом, но уже начали сизеть и желтеть зори. Я часто хожу на край оврага, где кончается Томск, – впиваюсь в заревые продухи, и тогда понятней становится моя судьба, судьба русской музы, а может быть, и сама Жизнь-матерь. <...>
Одним словом, преувеличивать нечего – кой-что пережито и кой-чему я научился, и многое понял. Особенно музыку. Везде она звучала – и при зареве костров инквизиции, и когда распускается роза. Извините меня за эти известные строки! До Прощенного Воскресенья бабы и мужики – соседи по избе всю неделю пили и дрались, сегодня же, к моему изумлению, все перекланялись мне в ноги, стукая о пол лбом. «Прости, мол, дедушка, знаем, что тебя обижаем!» И я всем творил прощу. Весь этот народ – сахалинские отщепенцы, по виду дикари, очень любят сатиновые, расшитые татарским стёгом рубахи, нежно розовые или густо-пунцовые, папахи дорогого Кашмира с тульёй из хорошего сукна, перекрещенной кованым серебряным галуном, бабы любят брошки «с коралловой головой», непременно в золоте – это считается большой модой – и придает ценность и самой обладательнице вещи. Остячки по юртам носят на шее бисерный панцирь, с огромным аквамарином посредине; прямо какая-то Бирма! Спят с собаками. Нередко собака служит и подушкой. Избы у всех обмазаны изнутри, тепла ради, глиной и выбелены. Под слоями старого мела – залежи клопов. В обиходе встречаются вещи из черненой меди, которые, наверное, видели Ермака и бывали в гаремах монгольских Каганов. Великое множество красоты гибнет. Купаясь в речке Ушайке, я нашел в щебне крест с надписанием, что он из Ростова и делан при князе Владимире. Так развертывается моя жизнь в снегах сибирских».
За время между мартом и июлем писем не сохранилось. Неудивительно. 23 марта 1936 года Клюев был вновь арестован и привлечен к ответственности «как участник церковной контрреволюционной группировки». Освободили же Клюева в начале июля «ввиду приостановления следствия по делу №12264 ввиду его болезни – паралича левой половины тела и старческого слабоумия» (документ опубликован Л.Ф. Пичуриным). Кто еще проходил по делу № 12264, – не установлено.
Об этом четырехмесячном периоде своей жизни Клюев сообщил Н.Ф. Садомовой (не упоминая, естественно, об аресте) в июле-августе 1936 года:
«С марта месяца я прикован к постели. Привезли меня обратно к воротам домишка, в котором я жил до сего, только 5-го июля. Привезли и вынесли на руках из телеги в мою конуру. Я лежу... лежу. Мысленно умираю, снова открываю глаза – всегда полные слез. <...> В своем великом несчастии я светел и улыбчив сердцем. Я посещен трудной болезнью – параличом левой стороны тела. Не владею ни ногой, ни рукой. Был закрыт и левый глаз. Теперь я калека. Ни позы, ни ложных слов нет во мне. Наконец, настало время, когда можно не прибегать к ним перед людьми, и это большое облегчение. За косым оконцем моей комнатушки серый сибирский ливень со свистящим ветром. Здесь уже осень, холодно. Грязь по хомут, за досчатой заборкой ревут ребята, рыжая баба клянет их, от страшной общей лохани под рукомойником несет тошным смрадом. Остро, но вместе нежно хотелось бы увидеть сверкающую чистотой комнату, напоенную музыкой «Китежа» с «Укрощением бури» на стене, но я знаю, что сейчас на берегу реку Томи, там, где кончается город, под ворохами ржавых осенних листьев и хвороста найдется и для меня место. Вот только крест некому поставить, а ворота туда, в березовую рощу, всегда открыты...».
Жалобы на новых хозяев, у которых приходится снимать угол, слышны почти в каждом письме. «На меня, как из мешка, сыплются камни ежечасных скорбей от дальних и лжебратий, и ближних – с кем я живу под одной крышей» (25 октября 1936 года). «За досчатой заборкой от моей каморки день и ночь идет современная симфония – пьянка, драка, проклятия, рев бабий и ребячий, и все это покрывает доблестное радио. Я, бедный, все терплю» (начало 1937 года). Но его духовная жизнь не угасает и в этих невыносимых условиях: «Все чаще и чаще захватывает дух мой неизглаголанная музыка». В письмах Клюева последних лет – обилие цитат из Гомера, Феогнида, сектантских гимнов, не говоря уже о Евангелии.
О последних днях Клюева до недавнего времени было известно мало. Бытовали две версии относительно его гибели. Одна из них восходила, видимо, к А.Н. Яр-Кравченко, утверждавшему, что в 1937 году он получил от Клюева письмо, в котором поэт уведомлял своего младшего друга, что освободился и выезжает в Москву. На основании этого и возникла легенда, будто Клюев умер на одной из станций Сибирской магистрали; при нем был якобы «чемодан с рукописями». Пересказанная Ивановым-Разумником в его книге «Писательские судьбы», эта легенда получила широкое распространение.
Другие свидетельства указывали на то, что Клюев умер в томской тюрьме. Это с определенностью заявлял, например, В.А. Баталин, ссылаясь на рассказ одного бывшего сержанта, находившегося с ним совместно в Севвостлаге.
Однако в 1989 году стало известно, что Клюев был расстрелян в октябре 1937 года по приговору «тройки» – «за контрреволюционную повстанческую деятельность». Открывшиеся материалы клюевского «дела» помогли уточнить, как это случилось.
Начнем с документа, сохранившегося в деле №12301 «по обвинению гр-на Клюева Николая Алексеевича по ст. 58-2-10-11 УК РСФСР». Документ этот – удостоверение № 4275, выданное (взамен паспорта) Томским горотделом Управления НКВД по Запсибкраю 5 января 1937 года в подтверждение того, что Клюев «состоит на учете в Томском горотделе НКВД и обязан проживать в гор. Томске без права выезда за пределы указанного пункта». Кроме того, Клюеву, как и любому административно ссыльному, следовало дважды в месяц, 1-го и 20-го числа, являться на регистрацию. (В последний раз он отметился 7 мая вместо 1-го – должно быть, в праздничные дни не регистрировали).
В апреле-мае 1937 года Клюев еще на свободе, пишет и получает письма. «Я последние три месяца не вставал с койки – все болел и болел», – пишет Клюев Н.Ф. Садомовой 6 апреля. «Восемь месяцев не был из-за болезни в бане. Самому не дойти, а помочь некому» (В.Н. Горбачевой, апрель). Последнее из сохранившихся писем Клюева – от 3 мая 1937 года к В.Н. Горбачевой; в нем сообщается новый томский адрес: Старо-Ачинская, 13.
Знал или догадывался Клюев, что в эти самые месяцы в местном НКВД уже во всю раскручивалось дело «Союза спасения России» – монархо-кадетской организации, которая якобы готовила вооруженное восстание против Советской власти. Уже в конце марта начальник Управления НКВД Миронов дал «ориентацию» – «тащить <Клюева> именно по линии монархически-фашистского типа, а не на правых троцкистов». В качестве одной из центральных фигур следствие избирает, помимо Клюева, княгиню Е.А. Волконскую, вдову высланного в 1930 году из Ленинграда архитектора А.В. Волконского.
Из материалов дела, опубликованных Л.Ф. Пичуриным, не вполне ясно, в какой степени Клюев был действительно связан с этой княжеской парой. Собственно, князь умер в феврале 1935 года – если даже Клюев и успел познакомиться с ним, то общение длилось совсем недолго. О знакомстве его с княгиней (в Томске она служила домработницей) ничего не известно. Арестованная в конце мая 1937 года, Елизавета Александровна на допросах держалась твердо, имени Клюева не назвала (да и вообще никого не оговорила), виновной себя не признала и была, естественно, расстреляна.
Младший лейтенант Горбенко (именно ему было поручено дело «Союза») допросил тем временем (в апреле и мае 1937 года) еще ряд административно ссыльных – юриста П.А. Ивановского; юриста Г.В. Лампе, немца по национальности, преподавателя английского языка; А.П. Успенского, преподавателя русского языка и латыни в местном мединституте; и др. Из них старательно «выдавливается» имя Клюева как участника и главаря монархической организации (подчеркнем еще раз: несуществующей!). Не все арестованные, правда, дают поначалу нужные следствию показания. Наиболее «податливым» оказался аспирант томского мединститута А.Ф. Голов.
«В разговорах со мной, – показывает Голов, – Ивановский неоднократно рассказывал мне о писателе Клюеве, который выслан в Томск за какие-то контрреволюционные преступления, в частности, он якобы писал и пишет стихи антисоветского направления. Я лично Клюева не знаю. Ивановский неоднократно собирался меня познакомить с ним. Кроме того Ивановский упоминал фамилию Лампе, с которым он поддерживал дружеские отношения, но я с ним ни разу не встречался. Помимо этого Ивановский поддерживал связь с бывшей княгиней Волконской, проживающей в Томске, ее я встречал на квартире Ивановского раза два-три, но он меня с ней не знакомил».
В одном из протоколов допроса, подписанных Головым, который целиком признал свою причастность к контрреволюционной организации, есть также слова о том, что «Клюев и Волконская являются большими авторитетами среди монархических элементов в России и даже за границей... В лице Клюева мы приобрели большого идейного и авторитетного руководителя, который в нужный момент поднимет знамя активной борьбы против тирании большевиков в России... Клюев очень интересуется, кто из научных работников томских вузов имеет связь с заграницей».
Сразу же спешим предупредить читателя: доверять материалам «дела», сфабрикованного в недрах НКВД, следует с большой осторожностью. Показания людей – в том виде, как они остались на пожелтевших листах бумаги, – могут быть чистым вымыслом, подсказкой следователя. Крутилась карательная машина, сработанная и заведенная Системой, и что бы ни говорили, как бы ни вели себя на допросах арестованные, – результат определялся не столько их показаниями, сколько изначальной задачей. Следователи писали в протокол лишь то, что требовалось, и подследственные скоро начинали понимать, что «все напрасно». Не ломались в таких условиях лишь самые мужественные и упрямые.
Проведя ряд допросов, следствие уже к концу мая 1937 года сочло возможным составить «справку на арест» Клюева. Приведем этот документ полностью, обратив внимание читателя на то, что все здесь от начала и до конца – искажено. Все или почти все.
«Клюев Николай Алексеевич, 1870 г. рождения, уроженец Ленинградской области, беспартийный, русский, гр. СССР. В г. Томск выслан из Ленинграда за контрреволюционные преступления, по своему прошлому принадлежит к реакционной части поэтов монархического направления, проживает в г. Томске, по ул. Старо-Ачинской №13, кв. 1.
Имеющимися материалами в Томском Горотделе НКВД установлено, что Клюев Николай Алексеевич является руководителем и вдохновителем существующей в г. Томске контрреволюционной, монархической организации «Союз спасения России», в которой принимал деятельное участие, группируя вокруг себя контрреволюционно настроенный элемент, репрессированный Соввластью.
Присутствуя на контрреволюционных сборищах, Клюев выдвигал вопросы борьбы с советской властью путем вооруженного восстания.
Проживая в Ленинграде, Клюев увязался с представителями иностранного государства и продал им свои контрреволюционные произведения, которые, как выяснилось впоследствии, были напечатаны за границей.
Будучи враждебно настроен к существующему строю, находясь в ссылке в г. Томске, Клюев продолжает писать стихи контрреволюционного характера, распространяя их среди участников контрреволюционной организации.
Установлено, что некоторую часть своих контрреволюционных произведений Клюев переотправил за границу и из г. Томска через соответствующих лиц, имеющих связи с представителями иностранных государств.
В целях пресечения дальнейшей контрреволюционной деятельности Клюев Николай Алексеевич подлежит аресту и привлечению к ответственности по ст. 58-2-10-11.
Нач. 3-го Отд. Том. ГО НКВД
Лейтенант Госбезопасности
Подпись Великанов
28 мая 1937 г.
г. Томск».
Арест состоялся через неделю – 5 июня 1937 года. В протоколе обыска среди изъятых у Клюева вещей значатся: тетрадь рукописная, 4 листа; рукописи на отдельных листах – 6 штук; удостоверение личности №4275; разных книг – 9 штук.
Приведенный выше документ – «справка на арест» – наводит на некоторые размышления. Ну откуда было томскому НКВД знать, что Клюев встречался с Этторе Ло Гатто или «увязался» с другими «представителями иностранного государства»? Почему, вообще, в этой «справке» трижды упоминается не Москва, а Ленинград?
Думается, товарищи из томского НКВД располагали некими оперативными данными, которые либо негласно следуют за осужденным или ссыльным, либо, если требуется, пересылаются по спецканалам. Вполне вероятно, что эти данные – по запросу Томгоротдела НКВД – поступили из Ленинграда, а не Москвы. Этих «совершенно секретных» оперативных сведений в самом деле, разумеется, нет, и томские исследователи, получившие к нему доступ в конце 1980-х годов, ознакомлены с ними не были. Сохранились ли эти оперативки?
Возникают и другие вопросы. А как же было в действительности? Каковы были подлинные настроения Клюева и сколь заметно они проявлялись? Искал ли он в Томске «единомышленников» или вел (обычно ему не свойственный) уединенный образ жизни? В какой степени делился наболевшим, как глубоко раскрывал себя в частных разговорах? Показания людей, допрошенных в связи с мнимым делом «Союза спасения России», помогают косвенным образом ответить на эти вопросы. Сквозь характерные канцелярско-чекистские штампы («ярый противник советской власти»; «контрреволюционная монархическая организация»; «идейным вдохновителем и руководителем организации является...» и т.п.) проступает подлинный облик подследственного – не сломленного, духовно свободного человека. За полуграмотной словесной шелухой протоколов допроса и обвинительных заключений угадывается автор «Деревни» и «Погорельщины» – все тот же Клюев, не приемлющий большевистскую власть и не считающий нужным скрывать свои взгляды. Во всяком случае, такие определения, как «враждебно настроен к существующему строю», представляются довольно верными.
Арестованный весной 1937 года, И.Г. Мельников, учитель из деревни Мелехино Томской области, случайно познакомившийся с Клюевым, признался на допросе, что состоит в монархической организации, в которую завербовал чуть ли не половину актива колхозов «Трудовик» и «Показатель Сталина» <так! – К.А.>, ведет контрреволюционную работу, связан с «Союзом братства русской правды» и «Российским общевоинским союзом», имеет контакты с японской разведкой и т.д. Все это очевидная фальсификация, не требующая комментариев. Но вот Мельников дает показания о Клюеве: «Я имел с ним продолжительную беседу, во время которой Клюев активно высказал свои резко враждебные к советской власти взгляды, высказывал исключительную ненависть к коммунистам и говорил мне, что недолго осталось коммунистам и советской власти существовать, что скоро мы станем хозяевами России и восторжествуем». Что ж, нечто подобное Клюев, возможно, и говорил (или давал понять) своему собеседнику. Далее тот же Мельников сообщает следователю, что конец 1937 года, по словам Клюева, «должен быть началом беспощадной борьбы и уничтожения коммунистов <...> что близится час, когда такие страны, как Япония и Германия, придут к нам в качестве наших освободителей». Допустим, что Клюев и не произносил этих слов, но ведь надеждами такого рода питались в то время многие задавленные большевизмом граждане советской страны.
Впоследствии, на слова следователя: «Вы говорили Мельникову о скорой войне, что конец 1937 г. должен быть началом беспощадной борьбы и уничтожения коммунистов. Вы тогда говорили, что близится час, когда Япония и Германия придут к нам как наши освободители <...> предложили Мельникову вести активную работу по вербовке новых участников к-р организации и одобрили его за сделанную уже работу», – Клюев ответил: «Я это не признаю. У меня с ним в беседе могло быть выражено только недовольство на Соввласть, а что касается об организации, то я ему не говорил».
Говорил – не говорил... Что это могло изменить! Все «дело» от начала и до конца, как и все прочие такие «дела» советской эпохи, – чистейшей воды фальсификация. Клюев был обречен на гибель, что и с кем бы и где бы ни говорил. Не только ведь по словам и поступкам – органы выявляли «врагов», и подчас безошибочно, по их происхождению, внешнему виду, манере поведения и речи. Клюев был обречен, потому что всем своим обликом и образом жизни напоминал о прошлом, тяготел к религии и церковности, олицетворял поэзию и культуру – для таких не было и не могло быть места в советской действительности.
Дело, однако, не клеилось. «Тщательно просматривая дело Клюева, – пишет Л.Ф. Пичурин, – я так и не смог установить, что же происходило с Николаем Алексеевичем между 6 июня и 9 октября. Четыре месяца пустоты – я имею в виду пустоту в бумагах – ни заявлений, ни протоколов допросов или очных ставок...». Между тем машина работала. За отсутствием убедительных доказательств делу «Союза спасения России» решено было придать «церковную» окраску. Тем более, что один из допрошенных, П.Н. Иванов, сообщил (или, возможно, подписал сообщенное следователем):
«Клюев также говорил мне, что он в Томске установил связи среди бывшего и в данное время действующего духовенства и церковного актива, которые, как он выражался, верны спасению России, ведут работу против коммунистической власти и что он активно помогает этой организации».
Арестованные летом 1937 года священнослужители (епископ Ювеналий, в миру И.Н. Зиверт; священник Ивановской церкви протоиерей И.Г. Назаров; священник Троицкой единоверческой церкви Я.Л. Соколов; священник той же церкви А.А. Ширинский-Шихматов, бывший князь и штабс-капитан царской армии) с поразительным единодушием дают показания против Клюева.
Епископ Ювеналий: «...Я с Клюевым связался через протоиерея Назарова. Встреча состоялась на квартире Назарова. <...> Там я Клюеву объяснил свои цели, с которыми приехал в Томск. Он был очень рад моей информации и в свою очередь сказал мне, что здесь, в г. Томске, сколочена довольно многочисленная кадетско-монархическая организация, ведущая активную деятельность по подготовке восстания. Клюев мне сказал, что он лично активизировал церковников. <...> В результате последние создали ряд повстанческих групп в Нарыме, в Томске, Асиновском, Кожевниковском, Шегарском и других районах, прилегающих к Томску. Мы договорились с Клюевым активизировать в дальнейшем церковников и контактировать свою деятельность с руководством кадетско-монархической организации. Клюев мне высказал сожаление по поводу смерти главы кадетско-монархической организации в Томске князя Волконского, но сказал, что во главе организации остались довольно опытные люди, назвал бывшего князя штабс-капитана белой армии Ширинского-Шихматова, бывшего ротмистра, начальника жандармского управления Левицкого-Щербину и кадета Слободского. Клюев обещал мне познакомить меня с этими лицами и организационно увязать».
Что можно сказать по поводу этих показаний? Типичный «протокол допроса» сломленного (под пытками?!) человека, которому уже безразлично, что говорить и кого оговаривать. Самооговор. Беспомощный лепет жертвы.
И.Г. Назаров: «После ареста 19 участников нашей кадетско-монархической организации вдохновителем и продолжателем у нас является Клюев, с которым я был тесно связан. Клюев познакомил меня и Зиверта с бывшим князем штабс-капитаном Ширинским-Шихматовым, который перешел на нелегальное положение, служил в Троицкой церкви священником. <...> По поручению Зиверта и Клюева я проводил активную обработку лиц, подготовлял их к вербовке и вербовал в к-р монархическую организацию».
А.А. Ширинский-Шихматов: «В состав кадетско-монархической организации я вошел через Клюева Николая Алексеевича в конце сентября 1936 года или в начале 1937 года. <...> После ряда бесед на контрреволюционные темы с Клюевым Николаем Алексеевичем он сообщил мне, что в городе Томске существует контрреволюционная монархическая организация, ставящая своей задачей вооруженное свержение Советской власти. <...> Будучи врагом существующего строя в России, я дал свое согласие на участие в контрреволюционной организации».
Достаточно. Приведенных «улик» вполне хватит для того, чтобы поставить к стенке не одного «ссыльного монархиста» – целую группу. Что и было исполнено.
Но опять-таки: общался ли Клюев на самом деле с Ювеналием и другими священниками? Какова была степень их близости? Думается, что общался, и довольно тесно. Письма Клюева к Н.Ф. Садомовой – свидетельства того, насколько углубляются в томский период его религиозные переживания. Общие духовные интересы, потребность в «очищении сердца», чувство братской связи с «гонимой» православной церковью – все это, вне сомнений, тянуло Клюева к священникам, неважно, были они обновленцами или нет. Тем более что И.Г. Назаров, проживал в переулке Красного Пожарника через дом от Клюева, а в апреле 1937 года Клюев поселился на Старо-Ачинской улице в одной квартире с Я.Л. Соколовым (родственником упомянутого И.Г. Мельникова).
Дело о «Союзе спасения России» стремительно подвигалось к концу. 9 октября 1937 года Клюев был вызван на последний допрос. Следователь объявил ему, что его «изобличают» десять обвиняемых (имелись в виду, вероятно, А.Ф. Голов, И.Н. Зиверт, П.Н. Иванов, П.А. Ивановский, Г.В. Лампе, И.Г. Мельников, И.Г. Назаров, Я.Г. Соколов, А.П. Успенский, А.А. Ширинский-Шихматов), притом что показания, «уличавшие» Клюева, были получены и от других лиц. На вопрос следователя «Как вы с ними увязались как с участниками к-р организации?» – Клюев ответил: «Я их знал хорошо, иногда встречался, они высказывали мне свои антисоветские настроения. Были ли они участниками к-р организации, мне известно не было».
А на заключительный вопрос: «Следствием вы достаточно изобличены, что вы можете заявить правдиво об организации?» – последовал ответ: «Больше показаний давать не желаю».
Какая достойная емкая фраза, дошедшая до нас через десятилетия! Как много угадывается в ней! Сознавая, что все кончено, Клюев не унижается, не вымаливает себе снисхождения. Строивший свою жизнь в «игровой» эстетике, он – в свой последний час – не желает участвовать в позорном спектакле. Понимает: единственный достойный разговор с палачами, с нелюдью – молчание.
После допроса он подписал протокол следующего содержания: «1937 года октября 9 дня мне, Клюеву Николаю Алексеевичу, сего числа объявлено, что следствие по моему делу закончено, с делом я знаком. Следствие попол<нить> ничем не желаю».
Мог ли знать Клюев, подписывая этот (последний в жизни!) документ, что накануне в Москве был расстрелян его «дорогой брат» Сергей Клычков. Арестованный 31 июля 1937 года, сломленный зверскими пытками, он все признал: и свое участие в контрреволюционной Трудовой крестьянской партии, и причастность к террористической группе, основанной якобы в 1936 году поэтом Владимиром Кирилловым... Не мог знать Клюев и того, что именно 9 октября 1937 года Петергофским райотделом НКВД был арестован Н.И. Архипов (впоследствии осужден к пяти годам лишения свободы и отправлен в исправительно-трудовой лагерь в Соликамский район Молотовской области). К ходу расследования в стенах томского НКВД все это, разумеется, уже не имело ни малейшего отношения. Огромная машина Террора работала на полную мощность.
В тот же день, 9 октября, было составлено – на скорую руку – обвинительное заключение, в котором утверждалось, что Клюев
«является одним из активных участников кадетско-монархической повстанческой организации в Томском, Асиновском и других районах Запсибкрая, которые готовились к вооруженному восстанию против советской власти, в кадетско-монархическую организацию был завербован в 1934 году одним из руководителей кадетско-монархической организации бывшим князем Волконским, являлся одним из близко стоящих к руководству кадетско-монархической организации, по заданию руководства организации непосредственно осуществлял и направлял к-р деятельность духовенства и церковников, входивших в состав кадетско-монархической организации, писал клеветнические к-р сочинения, которые помимо распространения среди участников организации нелегально переотправлял <так! – К.А.> за границу, т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 58-2-10-11 УК РСФСР».
К 10-му, «нерасстрельному» пункту 58-й статьи, по которому он был осужден в 1934 году, прибавилось еще два – 2-й и зловещий 11-й («организационная деятельность»).
13 октября заседала тройка Управления НКВД Новосибирской области. Выслушав дело №12301 по обвинению Клюева Н.А., 1870 г. <так. – К.А.> рождения, уроженца дер. Макеево быв. Кирилловского уезда Новгородской губернии, обвиняемого в контрреволюционной деятельности, тройка постановила:
«Клюева Николая Алексеевича расстрелять. Лично принадлежавшее ему имущество конфисковать».
Приговор был приведен в исполнение, о чем свидетельствует последний, 119-й лист дела, 23-25 октября 1937 года (должно быть, в те дни совершались массовые расстрелы). Что же касается «лично принадлежавшего имущества», то это не более чем обычная формула – она повторялась в каждом постановлении. «Конфискованы» были, по-видимому, тетрадь, рукописи и книги, «9 штук» – все, что значилось в протоколе обыска.
Но и тайны безымянных могил раскрываются с течением времени. В 1990 году было опубликовано сообщение И.Г. Морозова, который летом 1956 года, будучи студентом Томского коммунально-строительного техникума, оказался во время производственной практики очевидцем обнаружения массовых захоронений 1930-х годов. Копая котлован под фундамент будущего здания на площадке «между заброшенным польским кладбищем и тюрьмой», студенты «отрыли что-то непонятное». Это были человеческие останки. Примчался ректор Горбенко (тот самый! Георгий Иванович Горбенко, бывший оперуполномоченный Томского горотдела НКВД, проводивший обыск и арест у Клюева 5 июня 1937 года, затем – допрос и прочие следственные действия* [«Умер он, – сообщает о Горбенко Л.Ф. Пичурин, – в 1972 году, окруженный почетом и уважением, так ни в чем и не покаявшись»]); с ним прибыли «трое солидных мужчин». Внимание привлек к себе черный чемодан, торчавший среди трупов; когда его попробовали извлечь, он легко развалился от ветхости. «В чемодане были, – рассказывает очевидец, – беспорядочно скомканный черный шевиотовый костюм, нижнее белье, завернутые в клеенку книжечка и фотография и две бутылки водки. <...> Книга была из плохой желтой бумаги. Стихи неизвестного мне поэта. На фото огрудно были два человека в пальто и зимних шапках, молодой и старый».
Оказавшаяся поблизости старушка «с коровой на веревке» рассказала, что в томскую тюрьму свозили арестантов со всей Западной Сибири. «Тюрьма была переполнена, и этапников до ночи держали во дворе под пулеметными вышками. К основной зоне к ограде кладбища примыкала вторая зона, где днем уголовники-малосрочники рыли глубокие ямы. Ночью новоприбывших выводили небольшими группами и расстреливали из наганов. Сваливали кучей, с узлами, мешками и чемоданами и зарывали».
(Должно быть, в ту последнюю ночь его и подняли по команде: «С вещами! На выход!»).
В начале 1970-х годов, завершает свой рассказ И.К. Морозов, он купил трехтомник Есенина и увидел точно такую же фотографию, «как и в могиле». Это были Есенин и Клюев.
Кто еще мог взять с собой в томскую тюрьму стихи и фотографию Есенина! Смотреть в любимое, дорогое лицо – единственное и последнее утешение смертника.
Через несколько месяцев в московскую квартиру Н.Ф. Садомовой зашли двое мужчин. Не представившись, сказали, что оказались в Москве случайно, проездом из Томска, и сообщили:
«Николай Алексеевич Клюев умер в Томской тюрьме».
Ничего не добавив, ушли.
А через двадцать с лишним месяцев из Новосибирска в Томск отправилось предписание (дата – 10 июля 1939 года):
«Начальнику Томского ГО НКВД
В вашем районе отбывает ссылку ссыльный Клюев Николай Алексеевич. Срок ссылки ссыльному Клюеву закончился 2/П 39 года, об освобождении его из ссылки никаких сообщений нет. В трехдневный срок сообщите в 1-й спецотдел НКВД, когда освобожден и куда выбыл. Если же ссыльный Клюев не освобожден, то немедленно освободить и выдать справку.
Зам. нач. 1-го спецотдела УНКВД НСО
ст. лейтенант госбезопасности Дасов
Пом. оперуполномоченного Лушпий».
Чем было вызвано столь заботливое внимание к ссыльному поэту, давно уже истлевшему в общей могиле, – до сих пор необъяснимо и странно. Одна из неразгаданных клюевских тайн.
назад | содержание
| вперед
|
|