|
Базанов, Василий Григорьевич. С родного берега
: О поэзии Н. Клюева / В.Г. Базанов; отв. ред. А.И. Павловский ; АН СССР, Ин-т рус. лит. (Пушкин. дом). – Л. : Наука. Ленингр. отд-ние, 1990. – 241, [2]с.
назад | содержание
Глава седьмая
ОЛОНЕЦКИЙ ПЕСНОПЕВЕЦ
1
Как мы уже говорили, идейная эволюция Клюева часто оказывалась в противоречии с объективным ходом истории, с культурным и социальным прогрессом. Односторонне представляя себе «связь» времен, он противопоставлял патриархальное прошлое настоящему, догматически понимал отношения между деревней и городом. Поэт использовал народные мифы, сказки и легенды для обоснования явно устаревших идеалов, проявляя при этом удивительную приверженность к застойному крестьянскому быту, веря в непреходящую силу дедовского обычая.
Даже свою комнату в Ленинграде на Большой Морской он сумел превратить в заонежскую избу с русской печью и полатями, древними рукописями и строгановскими иконами. Клюев и в своей поэзии пытался построить «избу-богатырицу». Есенин метко сказал о нем и о его неудачном «строительстве»: «Ты сердце выпеснил избе. Но в сердце дома не построил» (Е, 1, 174). Крепкую бревенчатую избу в поэзии он выстроил, умело разукрасил ее, но дорогу из избы в город так и не нашел.
Внеисторично не то, что Клюев обращался к мифам и преданиям, находил в них отражение народных мечтаний о счастливой жизни. Внеисторична сама концепция Клюева, внеисторично отношение поэта к современной деревне, наивна попытка создать модель будущего из обломков патриархальной старины. Воспевая трудящегося человека с «молотом в руках, в медвежьей дикой шкуре», Клюев непременно желает навязать «первобытный коммунизм» современности и найти ему в современном обществе антагониста. Гимн свободному человеку тут же оборачивается реакционной патриархальной утопией. Поэт безуспешно стучится в накрепко закрытую дверь народной истории. В «деревенских» стихах появляются «облака из ковриг», которые должны заслонить «ад электрический». «Олонецкий крестьянин» через всю свою поэзию пронес «избяную сказку», противопоставляя ее неисправимым порокам цивилизованного мира. Здесь мы сталкиваемся с непреодолимым заблуждением поэта, с ложной альтернативой. Клюеву не хватало чувства истории, он смотрел на проблему «город и деревня» из узкого окна заснеженной заонежской избы. У него была одна идея, одно стремление – искать положительные идеалы у народов, не испытавших на себе всех ужасов капитализма, сохранивших в неприкосновенности патриархальный быт и нравы. С этой целью он совершает поэтическое путешествие к народам Востока, на крайний русский Север, в лопарские чумы, где пытается найти воображаемую «обетованную землю». В фольклорных преданиях, легендах, эпических песнях и сказках, где все вершит «большая семья», поэт ищет прообраз будущего крестьянского общежития, не знающего отчуждения человека от природы и страха перед «железным гостем». Отсюда в поэзии Клюева такое внимание к лопарскому «берестяному чуму», к рунам «Калевалы» «Скуластое солнце лопарье» освещает в поэзии Клюева путь к идеальным человеческим отношениям. Оттуда, с Севера, не затронутого, как полагает Клюев, противоречиями современного мира, придет возрождение. Северные его стихи, стихи о народах, населяющих суровый край, звучат необыкновенно торжественно и пророчески. Это была позиция запоздалого романтика, олонецкого руссоиста-сказочника.
Поэт проявлял наивную беззаботность, когда призывал вернуться в Древнюю Русь:
Пустите Баяна – Рублевскую Русь,
Я Тайной умоюсь, а Песней утрусь.
(К, 1, 464)
Он ставил себя в трудное положение. Непримиримый к режиму царской России и к буржуазному Западу, непосредственный участник двух революций, Клюев заблудился в собственной стране, которую беспредельно любил, любил как-то по-особенному, ревниво, болезненно. Свой мужицкий «стяг» («За ковригу возносим стяг...»), свои идеи, часто опровергаемые ходом истории, он пронес через всю свою многотрудную жизнь:
Строгановские иконы –
Самоцветный мужицкий рай;
Не зовите нас в Вашингтоны,
В смертоносный, железный край.
(К, 2, 168)
Трагедию понимал и сам поэт. Он с грустью пишет о «плакучем погосте», о приближающейся старости, жалуется на одиночество, говорит о каком-то «удаве», который мстит поэту за «сермяжные» песни («Пожрал мое сердце, поэзии мстя...»):
Но есть роковое: Печаль и Седины,
Плакучие ивы и воронов грай...
Отдайте поэту родные овины,
Где зреет напев – просяной каравай!
(К, 2, 148)
В его поэзии постоянны образы и мотивы, уходящие в далекое прошлое, в древние легенды и предания о Китеж-граде и об «Индеюшке богатой». Талантливый, разносторонне образованный поэт играет в мужика-лапотника, утверждая:
Свить сенный воз мудрее, чем создать
«Войну и мир» иль Шиллера балладу.
(К, 1, 422)
Ясно, что здесь Клюев юродствует, впадает в парадоксы. «Олонецкий сказочник» превращается в заскорузлого мужичка, который, сидя на печке, только и думает о том, чтобы на столе был «мед и мучная сыть» и что у Маланьи «груди брыкасты, как оленята». Клюеву принадлежат стихи о лежанке: «Не хочу коммуны без лежанки, Без хрустальной лесенки углей!». Безусловно, такие настроения в годы социалистического строительства заслуживали принципиальной критики, они были обречены всем ходом исторического развития, В. II. Ленин писал о «крестьянской точке зрения» на будущее: «...верна ли эта точка зрения? соответствует ли она объективным хозяйственным условиям и ходу экономического развития? Достаточно поставить ясно этот вопрос, чтобы увидеть, что крестьянский взгляд определяется отживающим и безвозвратным прошлым, а не нарастающим будущим. Крестьянский взгляд неверен. Он представляет из себя идеологию вчерашнего дня…»[1] [Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 17. С. 135].
Многое зависело и от личного характера Клюева: он был несговорчивым и неуступчивым человеком. В конечном итоге Клюев оказался перед им же воздвигнутой каменной стеной мифического Китеж-града. Идеализация патриархальной старины в исторической перспективе стала помехой в его собственной идейной эволюции. Судьба заблудившегося Клюева вдвойне трагична: талантливый поэт отстал от жизни, устал, погубил свое дарование. Все его поиски патриархального идеала, поиски тяжелые, трудные, обращенные в «безвозвратное прошлое», оказались бесперспективными.
2
Разобраться в таком сложном, а порой и очень противоречивом явлении, как поэзия Клюева, нелегко. В. Брюсов очень тонко заметил: «Поэзия Н. Клюева похожа на <...> дикий, свободный лес, не знающий никаких „планов", никаких „правил". Стихи Клюева вырастали тоже „как попало", как вырастают деревья в бору». Среди этого «дикого» леса встречаются и высохшие деревья, замшелые пни, непроходимые чащобы. Поэзия пестрая, неоднородная, объединяющая разные стилистические элементы – от самых архаических до модернистских. Мировоззрение Клюева, осложненное патриархальными иллюзиями, не могло не сказаться на художественном мышлении, поэта, на всей его образной системе. У Клюева ветхозаветное восприятие мира. Этим отчасти объясняются статичность творческого метода, неподвижность поэтики, эмоциональная скованность. Многие образы-символы в поэзии Клюева, обращенные к прошлому, в большей степени представляют собой умозрительную конструкцию, чем такие известные определения, как зеркало души или человеческий документ. В этом отношении творчество Есенина составляло полную противоположность поэзии Клюева. Стихи Есенина – поэзия самого непосредственного отклика на окружающую действительность. На его пути тоже были блуждания и провалы – сейчас речь не о них, а о том, что и личности Есенина, столь откровенно и многогранно раскрывавшейся перед читателем в образе лирического героя, зримо проступали черты бурной эпохи, «ход событий», определявший реальную жизнь самого плота. Творчество Клюева – поэзия одного направления, одной излюбленной мысли, выстраивающей один и тот же в общем-то искусственный или, по меньшей мере, исчезающий мир патриархальной деревня далеко не в полном объеме. Он и Октябрьскую революцию воспринимал с мужицких позиций. Дмитрий Фурманов в свою рабочую тетрадь занес характеристики двух поэтов – Есенина и Клюева. О Есенине говорится совсем неубедительно, Фурманов повторяет расхожие в ту пору критические оценки: «Любит родину-Русь – сермяжную, иконную, ржаную, монастырскую, смиренную... Деревня – идиллическая... социальный гнев мужика ему незнаком, мало занимала нужда-горе мужичье». Характеристика Есенина страдает крайней односторонностью, даже первый сборник «Радуница» не укладывается в нее. Так о Есенине писали рапповские критики, и Фурманов, видимо, зафиксировал ходячую характеристику, явно тенденциозную, несправедливую. О Клюеве сказано более пространно и объективно. Возможно, что Фурманов и сам собирался написать о крестьянских поэтах, и его конспект нужно рассматривать как подготовительный материал. Основные тезисы о Клюеве поражают своей точностью, вдумчивостью, проникновением в суть клюевской поэзии: «Мастер разукрашивать.
Мир его песен – застойный, замкнутый в себе.
Стихи его не динамичны.
Приемлет революцию, она дает (по Клюеву) мужицкий пшенично-медвяный рай.
Он, может, и не верит в бога по-своему, но бога не забывает, не выбрасывает из обихода.
Насыщен прошлым.
Отрицательное отношение к городской культуре»[2] [Вопр. лит. 1957. №5. С. 205].
Действительно, Клюев был «мастером разукрашивать». В основе поэтики «разукрашивания» – предметное восприятие мира. В словесном изографстве была заключена и гибельная для поэта опасность: далеко не всегда Клюев умеет обуздать разбушевавшуюся стихию метафор, добиться внутренней художественной логики, единства идеи и образов. В результате появляется пестрота, лоскутность, изломанность, внутренняя несогласованность образов. Некоторые стихи Клюева звучат почти пародийно. В стихотворении «Олений гусак сладкозвучнее Глинки...» что ни строка, то какая-то странная самоуверенность и претенциозность: «Стерляжьи молоки Верлена нежней...», «Что в куньем раю громыхает Чикаго...» и т.п. Все эти «стерляжьи молоки» были кстати в поморских стихах, в лирике природы, и уж совсем ни к чему они по соседству с Верденом и Чикаго. Создается впечатление, что крестьянский поэт доводит свой «цветистый узор» до нарочитой изощренности. Словесное щегольство сказывается и в стихах «фольклорного» стиля. Здесь тоже встречаются искусственно взвинченные, вычурные или, наоборот, обветшалые, вялые, лубочные образы. В одном из программных стихотворений, где приветствуется «пролетарский Пушкин» («Се знамение: багряная корова...»), клюевский метафоризм разрушает естественную образность, ясность и простоту. Стих Клюева становится неуклюжим, поэт слишком закручивает, «завивает» «мужицкий язык», словотворчество превращается в акробатику. Беспорядочная «толпа» образов несет с собой риторику наизнанку, «кудреватую» поэтику, которая «застилает» реальное содержание деревенской действительности. «Багряные коровы», «пламенные подойники» отдают эстетической безвкусицей, лубочной картинностью, старым «дедовским нарядом»:
Телка ж бурая, с добрым носом
И с молочным, младенческим взором...
Кружит врачеватель альбатросом
Над избой, над лысым косогором.
(К, 1, 402)
Клюев теряет чувство меры. Гонясь за яркостью метафор, он впадает в усложненный метафоризм и надуманную символику. Есенин имел основание иронизировать: «...мозоль, простой мужичий мозоль, вставляет в пятку, как алтарную ладанку» (Е, 5, 185).
При всем том, что в поэзии Клюева встречаются и примитивные, и слишком цветистые образы, его лучшие «избяные песни» поражают нас своей естественной самобытностью, энергией стиха и словесной изобретательностью. Клюев-художник сполна проявляет свою индивидуальность в стихах, созданных под живым впечатлением окружающей природы и деревенской жизни, без предварительного рационального обдумывания и метафизических размышлений. В «диком лесу» клюевской поэзии вырастают великолепные мачтовые сосны, целый «сосновый храм», где дышится легко и свободно, поднимаются прекрасные «словесные деревья», корни которых «купаются в чистых источниках бытия, в сердце матери-природы»[3] [Клюев Н. Красный набат // Звезда Вытегры. 1919. 6 июня. №24]. Клюев не боялся словесного риска, он любил экспериментировать, повертывать слова неожиданной стороной. Его заостренные и энергичные, красочные и порой причудливые стихи требуют от читателя зрительного и слухового напряжения. Поэт специально собирал и вынашивал редкие, самоцветные слова, ссылаясь на пример Пушкина, который прислушивался к говору московских просвирен. Из русских поэтов Клюев Пушкина ценил особенно высоко. Обращаясь к великому Пушкину, который прекрасно чувствовал язык фольклора, понимал народные думы и чаяния, Клюев напоминал:
Моя душа, как мох на кочке,
Пригрета пушкинской весной.
(К, 1, 446)
В одном из писем к В.С. Миролюбову Клюев пояснял, что он многим обязан живому народному языку, «словам бытового народного колдовства, которыми народ говорит со своей душой и природой»; «...там, где требовала гармония и власть слова, я, – писал Клюев,– оставлял нетронутыми подлинно народные слова и образы, которые я прошу не принимать только за олонецкие, так как они (слова, наречия) держатся крепко, как я знаю из опыта, во всей северной России и Сибири»[4] [ИРЛИ, ф. 195, он. 1, №617, л. 15 об.-16].
Сами по себе, отдельно взятые элементы неоднородного поэтического стиля Клюева еще мало о чем говорят. Только в совокупности, во взаимодействии общих принципов организации стиха, изобразительных средств, создающих зрительные впечатления (мир красочный), инструментовки отдельных фраз и целых строф (музыка стиха) проясняется конкретная наполненность клюевского словесного рисунка, смысловое значение художественных образов.
Клюев в одном слове выразил сущность своей поэтики: звукоцвет. Андрей Белый видел в клюевской звукописи (у Белого – цвето-звук) глубокие народные истоки. «Здесь поэт, – пишет Белый о Клюеве, – знает то, что искусственно нам препарируют в школе эстетов; в этой школе эстетов искусственно варят метафоры и уснащают их солью искусственных звуков». У Клюева краски и звуки вспоены «народной мудростью». Андрей Белый даже несколько преувеличивал достижения Клюева в постижении «души жизни звука», резко противопоставляя клюевскую «звуковую гармонию» («образ и звук суть единство») «футуристическим крикам» и искусственной аллитерации «парнасцев». Но Белый был совершенно прав, когда утверждал, что в «избяных песнях» Клюева – осмысленные «жесты звуков», не «смакование звуков», не «плотоядное пожирание звуков»[5] [Белый А. Жезл Аарона: (О слове и поэзии) // Скифы. М., 1917. Сб. 1.С. 189-190]. «Напевы» и «думы» у Клюева действительно сливаются, образуя один поток, уходящий опять-таки в «избяную Русь». Звуковая организация стиха выполняет определенную функцию. Поэт не любит «выкриков», громких слов, напоминающих о гуле городских улиц. Его звукопись – не «разбойный посвист» и не трубные звуки:
Осеняет Словесное дерево
Избяную, дремучую Русь!
(К, 1, 413)
Ударные «я» и «е» сливаются с протяжным «у», образуя единый звуковой поток. Звук «у-у-у» приковывает наш слух к чему-то далекому, глубокому, ведёт в «избяную дремучую Русь», древнюю, былинную, сказочную. Из нее вырастает «словесное древо» с его звукообразами. Клюев подчеркивает свою оппозиционность даже здесь, когда говорит о лике живого слова:
Я видел звука лик и музыку постиг,
Даря уста цветку, без ваших ржавых книг!..
(К, 1, 443)
Стихотворение «Звук ангелу собрат, бесплотному лучу...», появившееся в 1917 г. в альманахе «Скифы» и входившее в состав цикла «Земля и Железо», звучало надрывно, как оборванная струна. В деревенскую тишину врывался скрежет железа:
Но крик железа глух и тяжек, как валун,
Ему не свить гнезда в блаженной роще струн.
(К, 1, 442)
Поэт не прочь иногда послушать в музыку железа, но общим оркестром («музыкой революции») все же, по его убеждению, должна дирижировать крестьянская Россия:
Чтобы млечным огнем серебрилась строка,
Как в плотичные токи лесная река,
И суровый шахтер по излукам стихов
Наловил бы певучих гагар и бобров.
(К, 2, 158)
Не подлежит сомнению гуманный пафос клюевских стихов в природе: беречь природу, по-хозяйски к ней относиться, заботиться о ней для блага будущего. Можно понять поэта, болевшего за судьбу родной природы. Экологическая проблема с особой остротой и теперь волнует людей. Но верно и то, что Клюев, защищая первозданную природу, совершал насилие и над нею самой, отлучая природу от цивилизации, социального прогресса, от человека XX в. В лирику природы Клюев вкладывает свой философский смысл, оставаясь верным патриархальному мировоззрению. Беспокоясь за сохранение среды, в которой привык жить крестьянин, Клюев превращается в своеобразного «олонецкого Руссо». В этом состояло его глубочайшее заблуждение. У Клюева своя тропа в большую национальную поэзию. Она идет не через мировоззрение патриархального мужика, а через внутреннее родство с народным художественным миром, с фольклорной эстетикой. Не случайно Николай Тряпкин один из своих сборников стихотворений назвал «Златоуст», выделив в нем особый раздел «Изба и поле». В предисловии к этому сборнику Николай Банников пишет: «Николай Тряпкин учился у многих поэтов: читая его, осознаешь, что не заглохла, не пропала и клюевская песенная, словно узорчатыми цветными камушками выложенная стежка, не прошло бесследно языческое мифотворчество Городецкого, что овевает своим овсяным теплом нашу литературную поросль Сергей Есенин, что дают ей свои уроки Прокофьев и Твардовский»[6] [Тряпкин Н. Златоуст: Избр. стихи. М., 1971. С. 7].
3
Поэзия Клюева неотделима от народного орнаментального искусства, в котором он находил соразмерность линий и «внутреннюю: музыку». Орнаментальность становится одним из ее глазных стило-образующих элементов, материальным источником поэтики. Есенин не случайно цитирует в «Ключах Марии» клюевские стихи:
...на кровле конек
Есть знак молчаливый, что путь наш далек.
(К, 1, 428)
Клюев пристально всматривался в народный орнамент и фрески, в выпестренные коньки на крышах деревенских изб, затейливые оконные наличники, в вышивки и кружева, поражающие своим разнообразием и тонкостью рисунка. Именно здесь, в словесном народном творчестве, в северном зодчестве, в «цветном узорочье» Клюев видит то «неколебимое древо», на ветвях которого, по словам Есенина, «растут плоды дум и образов» (Е, 5, 178).
Поэзия Клюева обращена не только к слуху, но и к зрению (живописная письменность). Между орнаментальной поэзией и живописью существует определенное сходство, возникшее в результате своеобразного семантического сцепления устно-поэтической речи и «немой музыки» материальных вещей. Отсюда многозначность красок и слов, зримая конкретность, предметность изображаемого мира, слияние сказочного повествования и бытового разговора. В лучших своих «избяных песнях» Клюев был «красным древоделом», поэтом-живописцем, придававшим огромное значение зрительным образам, предметной наглядности, неразгаданным «письменам», которые были заключены в домовой архитектуре, в вышивках на полотенцах. В орнаментальных стихах, расцвеченных, как холщовые полотенца, как крыльца пли ставни заонежских изб, есть нечто общее с произведениями В.М. Васнецова, В.Д. Поленова, К.А. Коровина и С.В. Малютина. Е.Д. Поленова по рисунку Коровина сумела создать целую «русскую деревню» со всеми ее орнаментальными украшениями, представленную в 1900 г. на выставке в Париже. Клюев-поэт тоже пытался воссоздать онежскую деревню во всем ее этнографическом своеобразии. Всего вернее клюевскую колористическую поэзию с ее несколько причудливой простотой и чрезмерной фольклорной фигуральностью сопоставлять с тенишевским «Теремком», разукрашенным художником Малютиным. Возрождая древнерусский стиль в бытовом искусстве, Малютин создавал изысканно-орнаментальные декорации, поражающие своей яркостью, избыточностью резьбы и красок. С.П. Дягилев так отзывался о талантливом художнике-декораторе: «...слишком чудный рисовальщик и слишком сложный колорист»[7] [Дягилев С.П. С.В. Малютин // Мир искусства. 1903. №4. С. 158].
Клюев тоже был «чудным рисовальщиком», который умел создавать впечатление материальной драгоценности окружающего мира. Он придавал огромное значение словесному узору, нарядной поэтике, выразительности цветовых обозначений. В центре внимания поэта – крестьянская изба, а также все, что ее окружает и что с нею связано: родная природа, вещественный мир и мир духовный, выраженный в народном творчестве. Есенин в «Ключах Марии» писал: «Изба простолюдина – это символ понятий и отношений к миру, выработанных еще до него его отцами и предками, которые неосязаемый и далекий мир подчинили себе уподоблениями вещам их кротких очагов. <…> Красный угол например, в избе есть уподобление заре, потолок – небесному своду, а матица – Млечному Пути» (Е, 5, 174). «Бревенчатые» стихи Клюева рассказывают о тайнах мироздания и «строителе-тайновидце».
Нужно сказать, что Клюев, прекрасно ощущавший устное народное творчество, изобразительный фольклор, прикладное искусство, древнерусскую иконопись, хорошо знал и современную живопись и графику. Об этом свидетельствует народный художник РСФСР А.Н. Яр-Кравченко, друг Клюева, которому поэт посвятил несколько дружеских посланий в стихах[8] [А.Н. Яр-Кравченко мог бы написать содержательные воспоминания о замечательном русском поэте. У него сохранилось много писем Клюева. Но главное – живая память о столь своеобычном человеке. Все меньше и меньше: остается людей, лично знавших поэта, встречавшихся с ним. О Клюеве если и писали современники, то чаще по шапочному знакомству, односторонне рисуя «олонецкого крестьянина», обращая главное внимание на внешний облик и домотканую рубаху. Между тем Клюев представлял собой яркую и самобытную личность, неповторимую в своей оригинальности; тот, кто встречался с ним в естественной обстановке, пользовался его доверием, не мог не отметить огромной субъективной культуры, разносторонней образованности, незаурядного» поэтического дарования Клюева].
А.Н. Яр-Кравченко рассказывает о первой встрече с Клюевым и о своей дружбе с ним: «В 1928 году в Зале поощрения художеств, в Ленинграде, па улице Герцена, 39, была открыта выставка художников-куинджистов. Приехав издалека, я с жадностью рассматривал экспонированные тут работы. Среди многочисленных зрителей я увидел пожилого человека с бородой, в поддевке и в сапогах. Сначала удивился, потом поразило, как он внимательно рассматривал рисунки, этюды и картины, он смотрел, а вокруг него мнутся люди, да какие! Вся интеллигенция, люди, видимо, искусства. Слышу, заговорил, да как заговорил! Умно, осмысленно и толково. Я посмотрел еще раз на старика и пошел в следующий зал. Увидел прекрасные портреты Ф. Бухгольца. Среди изображенных артистов, писателей и поэтов увидел человека с бородой, вглядываюсь в надпись под портретом:„Поэт Н. Клюев".
К этому времени с группой зрителей в зал вошел и он. Я присоединился к идущим и оказался возле поэта. Рассматривая пейзаж, он склонился к этикетке, но, видимо, без очков не мог прочесть и обратился ко мне: „Вы не будете добры разобрать, что под этим пейзажем написано?". Я пробежал глазами и прочел вслух содержание. Он поблагодарил меня, завязался разговор, и мы познакомились. Я сказал, что приехал поступать в Академию художеств. Он пожелал мне успеха, и мы пошли, продолжая осмотр выставки и обмениваясь мнениями. Долго ходили по выставке, устали и присели на диван отдохнуть; говорили об искусстве, литературе, он рассказывал о писателях, я завел разговор о Есенине, он прослезился, вспоминая о нем. К нам подошли две дамы. Клюев представил меня: „Вот молодой художник, знакомьтесь". Я назвал себя. „А это, – сказал Клюев, – жена Есенина – внучка графа Л.Н. Толстого – Софья Андреевна". – „Очень приятно!" – И я пожал протянутую мне руку, так было и со второй дамой. Осмотрев выставку, всей этой компанией пошли к нему домой, на улицу Герцена, 45, кв. 8. Это было началом нашего знакомства.
Николай Алексеевич бывал у меня. Мы вместе были у многих художников, поэтов и писателей. Я познакомился с А. Рыловым, К. Петровым-Водкиным, С. Власовым, В. Щербаковым, с писателями – А. Толстым, В. Шишковым, К. Фединым, А. Белым и со многими другими.
Художники, возвращаясь с летних этюдов, приглашали Клюева на „крестины". Он брал и меня с собой: показывались этюды и давались им названия. Помню один этюд С. Власова: дерево, под ним скамейка, вещь обыкновенная, а когда Клюев ее „окрестил" – „Мне припомнилась юность далекая" – все ее увидели по-другому и нашли в ней большой смысл.
В то время я учился в студии В.Е. Савинского и там подружился с Ю. Непринцевым. Приехал его отец, известный тбилисский архитектор, и, увидев на выставке этот этюд, приобрел его. Сын возмущался покупкой отца, считая ее малоинтересной, тогда отец сказал: „Ты понимаешь – это хорошая вещь, когда я прочел ее название «Мне припомнилась юность далекая», я вспомнил свою молодость и захотел эту вещь иметь у себя".
У Клюева я встречался с А. Белым, А. Чапыгиным, В. Рождественским, А. Прокофьевым, Н. Брауном и многими другими.
Николай Алексеевич слагал свои стихи на прогулках, сидя дома, оттачивая эпитеты, – и все в себе. На бумаге они появлялись, когда их надо было нести в редакцию для издания. Много стихов и поэм записал я.
В то время мне много позировали писатели и поэты, позировал и Николай Алексеевич. Я сделал его 8 портретов акварелью и маслом[9] [Кроме этих портретов, сохранились еще наброски, подготовительные материалы. Особенно интересны, как об этом пишет Владимир Бахмут в газете «Вологодский комсомолец» (1977. 21 авг.), акварели художника, сделанные им во время поездки вместе с Клюевым в Вятку в 1929 г. Поэт изображен на одной из них в русской вышитой рубахе на берегу реки, на другой – возле крестьянской избы. Бахмут в отрывках использует публикуемый нами рассказ А.Н. Яр-Кравченко о первой встрече с Клюевым]. Мы сдружились, много говорили об искусстве, о судьбах людей искусства. Он был очень интересный собеседник, когда у него сидишь, бывало, видишь как бы весь мир; его эрудиция, знания и образное восприятие жизни поражали. Сколько, слушая Клюева, я увидел заново, представил и вообразил, так интересно было услышать о судьбах интересных людей.
Глядя на мое искусство, он восхищался им и много посвятил мне стихов, которые я с благодарностью вспоминаю»[10] [Машинописная копия этого рассказа А.Н. Яр-Кравченко была любезно предоставлена мне автором в ноябре 1978 г.]
В «Ключах Марии» Есенин называет Клюева рисовальщиком-копиистом. Есенину казалось, что Клюев слишком долго задержался в заонежской избе, застыл в своем художественном мышлении. Поэтому человек в его поэзии уменьшается до микроскопических размеров, в космической грандиозности мира, в «ледовитом пожаре» сгорают простые человечески чувства, исчезают повседневные народные думы и чаяния. Главный недостаток клюевской поэзии, по Есенину, состоит в «словесной мертвенности». В.В. Ермилова справедливо замечает, что «поэзия Клюева вырастает не непосредственно из жизни, а опосредованно. Между жизнью и его поэзией лежит пространство – уже созданное, искусственное поле: народный орнамент, религиозный миф, отстоявшиеся в сказках образы народной фантазии, и его поэзия вырастает из этой, уже когда-то кем-то созданной сферы. Народная жизнь – основа искусства для Есенина, а для Клюева только тема, знак, условный поэтический символ. От этого и печать стилизации, мертвенности, искусственности»[11] [Критический реализм XX века и модернизм. М., 1967. С. 242].
И все же определение Клюева как рисовальщика-копииста, несколько сгоряча данное Есениным в «Ключах Марии», следует принимать с большими оговорками. Сам Есенин выделял у Клюева цикл стихотворений под названием «Избяные песни», где поэт обнаруживает удивительно тонкое понимание самоцветного народного слова и народного изобразительного искусства. Своеобразной поэтической декларацией является стихотворение «Рожество избы», которым открывается сборник избранных «избяных песен» под названием «Изба и поле» (1928). Под крышей избы протекала вся жизнь крестьянина с ее радостями и печалями. Вдохновенный поэтический гимн посвящен крестьянской избе и ее строителю – «красному древоделу»:
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
Тепел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шеломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
По стене, как зернь, пройдут зарубки;
Сукрест, лапки, крапица, рядки,
Чтоб избе-молодке в красной шубке
Явь и сонь мерещились – легки.
Крепкогруд строитель-тайновидец,
Перед ним щепа как письмена;
Запоет резная пава с крылец,
Брызнет ярь с наличника окна.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок
Сказ пойдет о красном древоделе
По лесам на запад и восток
(К, 1, 292–293)
Поэт и сам умеет «рябью писать» и в каждой «зарубке» разгадывать «потайный смысл». И у него не просто изба, а «изба-богатырица», где все подчинено заботам о завтрашнем дне. Главное богатство крестьянского стола – ржаной хлеб. Изба и поле неразлучны, они составляют единое целое. «Избяные песни» – это песни о плоти земли, о чаше крестьянской жизни.
В условиях русского Севера песенный образ земли-кормилицы приобретал особый смысл, получал дополнительное значение. Еще поэт-декабрист Федор Глинка в поэме «Карелия» метко отметил своеобразие карельской земли: «Лишь изредка отрывки пашен Висят на тощих ребрах скал»[12] [Глинка Ф.Н. Карелия: Описательное стихотворение в четырех частях / Ред. и ст. В. Базанова. Петрозаводск, 1938. С. 23]. Хлебопашество требовало от крестьянина огромных усилий, колоссального трудолюбия. Заонежские мужики выкорчевывали пни, выворачивали каменные глыбы, как это делает былинный богатырь Микула Селянинович, чтобы каменистую почву сделать плодородной:
Кругом земля-землища
Лежит, пьяна дождем,
И бора-старичища
Подоблачный шелом.
Из-под шелома строго
Грозится туча-бровь...
К заветному порогу
Я припадаю вновь.
(К, 1, 288)
Забота о «пахучих ковригах», о вольной зажиточной жизни, о счастье на земле – давняя крестьянская мечта. «Избяные песни» Клюева крепко привязаны к земле-кормилице, к земле-хозяйке, они взошли на ржаной опаре. В народных поговорках, приметах и поверьях хлеб приравнен к «священным предметам», от хлеба зависит материальное благополучие, народное счастье. Народ в своих изречениях величает, прежде всего, хлеб насущный: «Все добро за хлебом», «Хлеб всему голова», «Хлеб-батюшка», «Хлеб на стол, так и стол – престол, а хлеба ни куска, так и стол – доска». Исследователи народного творчества отмечают наличие в нем «хлебных песен». «Нельзя сказать, чтобы в народной поэзии хлебные песни составляли самостоятельный раздел. Они, – пишет Н.Ф. Сумцов, – переплетаются со всеми проявлениями народного быта, входят во все семейные и общественные праздники, переплетаются со всем наличным составом словесного народно-поэтического творчества. Нет, однако, ни одного крупного праздника, ни одного выдающегося семейного или общественного торжества, когда хлебные песни не выдвигались бы, не заявляли о своем существовании, и чем крупнее и архаичнее праздник, тем большую они играют роль в его отправлении»[18] [Сумцов Н.Ф. Хлеб в обрядах и песнях. Харьков, 1885. С. 89].
«Земля-землища» щедро расплачивается за крестьянский труд. Клюев воспел в своих «хлебных» песнях эту землю-землицу, на которой колосилась народная культура:
Седых веков наследство,
Поклон вам, труд и пот!
(К, 1, 288)
Одна из «избяных песен» Клюева называется «Коврига». Стихотворение негромкое, но в нем есть своя тихая музыка. Это песнь, пропетая насущному, родимому хлебу. Ржаная коврига удостаивается самого высокого поэтического сравнения. Коврига – «избяное светило». И лежит эта коврига на столе в «ржаном золотистом сиянье»:
Коврига свежа и духмяна,
Как росная пожня в лесу,
Пушист у кормилицы мякиш
И бел, как береста, испод.
Она – избяное светило,
Лучистее детских кудрей:
В чулан загляни ненароком –
В лицо тебе солнцем пахнёт.
И в час, когда сумерки вяжут,
Как бабка, косматый чулок,
И хочется маленькой Маше
Сытового хлебца поесть –
В ржаном золотистом сиянье
Коврига лежит на столе,
Ножу лепеча: «Я готова
Себя на закланье принесть».
(К, 1, 391)
Поэзия Клюева становится соучастницей крестьянской жизни, ей дороги «избы родного села», все, что делается под крышами этих изб и на «заплаканном» поле. Опять-таки мы говорим о тех «избяных песнях», которые входят в сборник «Изба и поле», где собраны лучшие стихи поэта, созданные и до 1917 г., и после Октябрьской революции. К примеру, стихотворение «Зима изгрызла бок у стога...». Уже первая его строка содержит намек, что пришло время для новых хозяйственных забот, В этом стихотворении о весне говорится по народным приметам. Сороки возвращаются к деревенским избам весной, они ее первые вестники:
Сороки хохлятся – к капели,
Дорога пега – быть теплу.
Как лещ наживку, ловят ели
Луча янтарную иглу.
(К, 1, 389)
И далее почти каждая деталь имеет «производственный» характер, все свидетельствует о приближении нового хозяйственного года, о крестьянских делах и заботах. На санях по «пегой» дороге мужики везут коровам залежавшееся сено. В сумерках слышны тяжелые «коровьи вздохи»:
По вечерам коровьи вздохи
Снотворней бабкиных речей...
Завершают эту прозаическую деревенскую картину крестьянские мечты о близкой весне. У Клюева весна приходит с крестьянскими думами о завтрашнем дне. Не случайно даже домашняя утварь – подойник, щербатая крынка, – как «злато» считают «теленье» и «удой»:
Лишь в поставце, как скряга злато,
Теленье числя и удой,
Подойник с крынкою щербатой
Тревожат сумрак избяной.
(К, 1, 390)
Достаточно одной этой «производственной» детали, чтобы понять радость пробудившейся от зимней спячки деревни, – радость вполне естественную: весна обнадеживает, с весной наступает новый хозяйственный год.
В поэзии Клюева все пронизано плотью крестьянского бытия; он не скупится на метафоры и сравнения, стремясь ярче, красочнее показать связь между человеком и окружающей его природой. Старый пень с «сивой бородой», подлинный лесной патриарх, хранит следы крестьянских рук. Под рукой «лаптевяза», умельца-художника, поет бересто. Олонецкое лыко превращается у поэта в музыкально-живописный образ, в «скрипку лаптей»:
Дымится пень – ему лет со сто,
Он в шапке, с сивой бородой...
Скрипит лощеное бересто
У лаптевяза под рукой.
(К, 1, 306)
У Клюева острый взгляд на вещи, предметы крестьянского обихода, животный и растительный мир, на все явления природы. Своему земляку Н.И. Архипову Клюев посвящает стихотворение «Портретом ли сказать любовь...», по форме самое традиционное, в стиле державинского «Приглашения к обеду». Обычное дружеское послание с пояснением: «Надпись на портрете». Поэт приглашает друга к обеду, за семейный стол. Дружеский стол без державинской избыточности, убран по-деревенски. Но от Державина идет ощущение предметной красочности: «Уж зарумянилась морковь, в рассоле нежатся налимы...». Этот стол (от бараньих почек до рассола) по-своему великолепен. Даже комар в пиршественной картине удостаивается необычайного словесного изображения:
С бараньих почек сладкий жир
Как суслик прыскает свечою.
И вдовий коротает пир
Комар за рамою двойною.
(К, 2, 175)
Клюев открывает глаза на вещи самые простые, повседневно окружающие крестьянина, в них находит необыкновенную красоту. Он умел обнаружить «сокровища» там, где, на первый взгляд, не было ничего особенного, поражающего воображение. Это умение в предметном мире видеть необычайное богатство красок, создавать зрительные образы, близкие натуре, объединяет Клюева с художниками-графиками и живописцами-колористами. Именно живопись, как об этом пишет Н.А. Дмитриева в своей книге «Изображение и слово», «воспитывает у людей глубокое уважение к земному, предметному миру, как таковому, учит ценить и бережно любоваться самой материальной сутью этого мира, открывать вокруг себя неисчерпанные пещеры сокровищ, показывая в них не поддающийся словам внутренний смысл»[14] [Дмитриева Я. Изображение и слово. М., 1962. С. 227]. Клюев декоративно обогащал поэзию, причем брал краски у самой природы, пытался разглядеть в «избяной» орнаментике отражение народного миросозерцания, услышать молчаливую беседу северного крестьянина с окружающим миром. В поэзии Клюева есть что-то общее с живописью Н.К. Рериха, с которым он был близко знаком (они встречались в «Красе» Сергея Городецкого). В цикле картин «Начало Руси. Славяне» предметы древности получают у Рериха «такое окружение природной средой, которое внутренне присуще им самим: они сливаются с нею, и их красота, и их сила как бы возникают из красоты и силы самой природы, почувствованной сердцем самого народа русского»[15] [Кеменов В. Образы Рериха // Лит. газ. 1974. 25 дек. №52].
В обоих случаях – в поэзии Клюева и в живописи Рериха – огромное значение имеют летописные и фольклорные источники, народное декоративно-прикладное искусство, древнее зодчество.
4
Клюевский «поэзии ковер» соткан на деревенском станке, и краски на нем самые что ни есть обыкновенные – синие, голубые, зеленые, розовые с примесью позолоты, а рисунок у Клюева узорчатый, как и вологодских кружевниц или у живописцев-палехчан.
Расчетливый хозяин народного слова, и он же поэт-изограф, художник-орнаменталист. В его стихах «пернатый народ» уподобляется человеческому общежитию. Галки, курицы, петухи, голуби, гуси, воробьи имеют свои наряды, взятые из деревенского обихода. Это целая ярмарочная толпа, что-то вроде народного маскарада, сборище ряженных в пестрые костюмы:
Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборой, в сизой подпояске,
Голубь в однорядке, воробей в сибирке,
Курица ж в салопе – клепаные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках.
В галочьи потемки, взгромоздясь на жердки,
Спят, нахохлив зобы, курицы-молодки.
Лишь петух-кудесник, запахнувшись в саван,
Числит звездный бисер, чует травный ладан.
(К, 1, 291)
В народном изобразительном искусстве мы видим нечто подобное – тот же разукрашенный мир зверей и пернатых. В декоративных стихах Клюева даже «птица золотая» гнездится среди вещей, которые составляют непременную принадлежность крестьянского обихода. «Пир метафор» по-крестьянски праздничен, красочен и... скромен, без раблезианских излишеств. Рядом с образами «избяного космоса», берущими свое начало в природе и в деревенской избе («Беседная изба – подобие вселенной...»), – овдовевшее «лысатое» поле, «простуженная старая печь», «комар за рамою двойною» и множество других бытовых подробностей. Даже осеннее солнце напоминает «старую лодку»:
Октябрьское солнце, косое, дырявое,
Как старая лодка, рыбачья мерда,
Баюкает сердце, незрячее, ржавое,
Как якорь на дне, как глухая руда.
(К, 1, 432)
Целый набор живописных этнографических деталей. Из четырех строк складывается описание беломорского рыбачьего села, его обыденной повседневности. Поэт как бы рисует с натуры, но непременно и природу, и быт освещает двойным светом. Метафоры приобретают значение символов.
Художник-живописец создает на «буквенных скалах» яркий «лебяжий базар»:
В той книге страницы – китовьи затоны,
На буквенных скалах – лебяжий базар,
И каркают точки – морские вороны,
Почуя стихов ледовитый пожар.
В той книге строка – беломорские села
С бревенчатой сказкою изб и дворов,
Где темь – медвежонок, и бабы с подола
Стряхают словесных куниц и бобров.
(К, 2, 301)
В этой говорящей картине – поэзия русского Севера, музыка окружающей природы.
В стихотворении «Пушистые горностаевые зимы…» содержатся по-настоящему прекрасные картины «вешних перелесков». Правда, в этом же стихотворении есть и совсем вялые или слишком изысканные строфы. Но «осетры янтарные» «вырываются» из тинистого словесного «болота», стихи о природе звучат, как чистый лесной ручей. У Клюева эллинское понимание природы. О «птахах» и «осетрах» он пишет с эпическим полногласием. Поэт имеет в виду и летописные сказания о «новгородских владениях», где природа предстает как некое чудо, сотворенное на удивление человеку. Клюев не забывает также народную эпическую поэзию, былины о чудесном Вольге, который со своей дружиною ловил «дорогую рыбку осетринку». Богатырь Вольга в эпической народной песне говорит дружине:
Выезжайте вы на сине море,
Ловите рыбу семжинку и белужинку,
Щученьку и плотиченку,
И дорогую рыбку осетринку.[16] [Онежские былины, записанные А.Ф. Гильфердингом летом 1871 г. М.; Л., 1950. Т. 2. С. 171].
Клюевские «птахи» и «осетры» поражают буйством красок, какой-то особой восторженностью изображения:
В теле буйство вешних перелесков:
Под ногтями птахи гнезда вьют,
В алой пене от сердечных плесков
Осетры янтарные снуют.
(К, 1, 407)
В поэзии Клюева заложена не только орнаментальная, но и философская дешифровка. Природа и человек настолько связаны друг с другом, что человек составляет частицу природы, а природа становится неким подобием живого, человеческого существа.
Звукоцветная поэзия Клюева, богатая вещными символами, мозаическими сцеплениями и метафорическими загадками, вырастает из «чернозема» народной песни и классического наследия великой русской поэзии (Державин, Пушкин, Тютчев, Некрасов, Блок). Отсюда самые значительные художественные достижения и открытия крестьянского поэта, свойственное ему метафорическое видение окружающего мира, способность мыслить яркими неподражаемыми образами. Метафоры поэт вписывает в образы, а образы и звуки входят в метафоры, составляя равноценные «половинки». Важно, что звуковые элементы стиха находятся в полном согласии со зрительными образами. Иначе говоря: звуковая наполненность стиха при метафорической насыщенности самих образов. Звуки «вплетаются» в образы: «Скрипит лощеное бересто». Это «музыка глаз».
В кладовой народного слова, в образной системе фольклора, в живом разговорном языке хранились ценнейшие пособия клюевской поэзии. Из поэтического наследия «олонецкого крестьянина» выжили лучшие его произведения, выросшие из народной почвы и отмеченные талантом художника-живописца:
Привязал гнедого к тыну.
Будет лихо, али прок, –
Пояс шелковый закину
На точеный шеломок.
Скрипнет крашеная ставня…
«Что, разлапушка, – не спишь?»
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
(К, 1, 235)
Можно отметить, что в поэзии Клюева сказывается огромный опыт многих столетий народной художественной мысли. Самых крупных побед Клюев достиг в лирике природы. «Любование природой» он возвел в основной эстетический принцип своей поэзии:
Оттого в глазах моих просинь,
Что я сын Великих Озер.
Точит сизую киноварь осень
На родной беломорский простор.
На закате плещут тюлени,
Загляделся в озеро чум...
Златороги мои олени –
Табуны напевов и дум.
(К, 1, 412)
Несмотря на то, что магистральная тема произведений Клюева – тема избяной, мужицкой России, его творчество имеет более широкий смысл, выходящий за пределы исключительно деревенской проблематики. Ведь, в сущности, его поэзия посвящена вечно живой теме искусства всех народов и стран – теме отношений человека и природы. Выдающееся значение ее в истории русской классической литературы – от Пушкина до Льва Толстого – не подлежит сомнению. Тема эта неизбежно возникает, когда речь заходит об идеале гармонического человека социалистического общества. Ее постоянно имеет в виду и вся наша советская литература.
Хотя Клюев и не создал своей «школы», он оказывал и до сих пор оказывает влияние на советскую поэзию своим проникновением в звуки и краски природы, в самовитую народную речь. В лирике природы, в «избяных песнях», в мужественных стихах об Октябрьской революции и гражданской войне Клюев – наш современник.
Конечно, он отличается от таких самобытных и разных советских поэтов, как Павел Васильев, Борис Корнилов, Александр Прокофьев, Николай Тряпкин, Анатолий Жигулин. Каждый из них шел своим путем к народности, к использованию богатейших возможностей фольклора. Но все же многие достижения Клюева были взяты на вооружение советскими поэтами, близко стоявшими к крестьянской России. Кстати сказать, Павла Васильева Клюев один из первых приметил, оценил его дарование, посвятив молодому талантливому поэту две, но многозначительные стихотворные строчки:
Иртыш баюкает тигренка –
Васильева в полынном шелке!..
(К, 2, 277)
В минуты грустных размышлений Клюев думал о молодом поколении, к нему обращался с просьбой не судить его слишком строго за поклоны «дедовским иконам»:
Недоуменно не кори,
Что мало радио-зари
В моих стихах – бетона, гаек,
Что о мужицком хлебном рае
Я нудным оводом бубню
Иль костромским сосновым звоном!
Как перс священному огню,
Я отдал дедовским иконам
Поклон до печени земной,
Микула с мудрою сохой,
И надломил утесом шею.
(К, 2, 285)
Не будем корить поэта, но и не будем забывать, что главнейшее его заблуждение, главная его «вина» заключается отнюдь не в чрезмерной любви к патриархальному быту крестьян, к духовному наследию Древней Руси, к «дедовским иконам», а в том, что он пытался наперекор истории навязать свои идеалы современности. Поэт оказался очень плохим пророком. Это сузило его творческие возможности, помешало увидеть вещи в их настоящем свете, лишило широких и прочных контактов с современной действительностью. «Совсем старик одряхлел» – сказал однажды Есенин о Клюеве Петру Орешину. И тут же добавил: «А поэт огромный. Ну, только не по пути»[17] [Воспоминания о Сергее Есенине. М., 1965. С. 189].
Превосходный знаток культуры Древней Руси, крестьянского миропонимания, деревенского быта, умевший в поразительно красочных образах донести эти знания до читателя, наконец, вдохновенный живописец родной природы, Клюев не потерял своего значения и в наши дни. Самоцветный язык, яркая орнаментальная живопись его поэзии неувядаемы, как неувядаема красота народного слова.
назад | содержание
|
|