- Сто пятьдесят.
- Да вы же просто крошка. Второй полусредний вес. Кроме шуток. Кому
нужна кожа да кости? Каждому фунту вашего веса просто цены нет.
Он болтает просто так, от радости, но что-то в его словах заставляет ее
насторожиться.
- Уж очень вы умный, - замечает она, поднимая к глазам пустой бокал.
Это плоская вазочка на коротенькой ножке вроде тех, в каких подают
мороженое на пижонских вечеринках по случаю дня рождения. Бледные дуги
отраженного света проплывают по ее лицу.
- Про свой вес вы тоже не желаете говорить. Гм. - Отправив в рот еще
одно пирожное, он ждет, чтобы прошло первое ощущение острого вкуса желе. - Ладно, переменим пластинку. Что вам требуется, миссис Америка, так это
"чудо-терка". Сохраняет витамины. Снимает излишек жиров. Один поворот
пластмассового винта - и вы можете натереть морковь или наточить карандаши
вашего супруга. Годится на все случаи жизни.
- Бросьте. Бросьте дурака валять.
- Ладно.
- Поговорим о чем-нибудь приятном.
- Ладно. Начинайте вы.
Она откусывает пирожное и смотрит на него, улыбаясь полным ртом и
потешно опустив уголки туго надутых губ; когда она жует, на лице ее
изображается безмерное удовольствие. Наконец она глотает, широко
раскрывает круглые голубые глаза, коротко вздыхает, хочет что-то сказать,
но вместо этого смеется прямо ему в лицо.
- Обождите, - говорит она, - сейчас. - Затем заглядывает в свой бокал,
сосредоточенно думает, но все, на что она способна, - это заявить: - Не
надо жить в гостинице.
- Придется. Скажите, какая лучше.
Интуиция подсказывает ему, что она много чего знает про гостиницы. Там,
где ее шея незаметно переходит в плечо, белеет мелкая ложбинка, в которую,
свернувшись клубочком, ложится его внимательный взгляд.
- Они все дорогие, - говорит она. - Все дорого. Даже моя маленькая
квартирка и та дорогая.
- Где ваша квартира?
- Тут неподалеку. На Летней. Второй этаж, над кабинетом врача.
- Вы там одна живете?
- Да. Моя подруга вышла замуж.
- Как же вы платите за квартиру, если нигде не работаете?
- Что вы хотите этим сказать?
- Ровно ничего. Вы же сами говорили, что нигде не работаете. Какая
плата?
Рут смотрит на него с тем настороженным любопытством, которое он
заметил с самого начала, еще возле счетчиков на автостоянке.
- За квартиру, - поясняет он.
- Сто десять в месяц. Не считая света и газа.
- И вы нигде не работаете.
Она смотрит в бокал и раскачивает его обеими руками, от чего отраженный
свет пробегает по краю стекла.
- О чем вы думаете? - спрашивает Кролик.
- Просто удивляюсь.
- Чему?
- Какой вы умный.
Не поворачивая головы, он чувствует дуновение легкого ветерка. Ага, вот
куда она клонит, а он еще сомневался.
- Ну так вот что я вам скажу. Почему бы мне не помочь вам уплатить за
квартиру?
- С какой стати?
- По доброте сердечной, - отвечает он. - Десятку?
- Мне нужно пятнадцать.
- За свет и газ. О'кей, о'кей.
Ему не совсем ясно, что делать дальше. Они сидят и смотрят на пустое
блюдо, где лежала пирамидка кунжутных пирожных, - они их все съели.
Появившийся официант удивленно переводит глаза с блюда на Кролика, с
Кролика на Рут - все это в течение секунды. Он подает им чек на 9.60.
Кролик кладет на чек десятку и доллар, а рядом еще десятку и пятерку. Он
подсчитывает, что остается в бумажнике: три десятки и четыре доллара.
Когда он поднимает голову, деньги Рут уже исчезли с полированного стола.
Он встает, берет ее мягкое пальтишко, подает ей, и, словно большая зеленая
рыба, его добыча тяжело поднимается, выходит из кабинки и безучастно
позволяет надеть на себя пальто. По десять центов фунт, подсчитывает он.
И это сверх ресторанного счета. Подойдя со счетом к стойке, он
протягивает девушке десятку. Она хмуро отсчитывает сдачу; жуткая пустота
ее глаз аккуратно обведена тушью. Простое лиловое кимоно никак не вяжется
с пружинистым перманентом и нарумяненным испитым лицом, с типично
американской кислой миной. Когда она кладет монеты на розовое блюдце для
сдачи, он отмахивается от кучки серебра и, добавив еще доллар, показывает
на молодого китайца, который торчит возле девушки, не спуская с них глаз.
- Пасиба, сэр. Бальшое пасиба, - говорит он Кролику. Однако его
благодарности не хватает даже на то время, в течение которого они успевают
скрыться из виду. Когда они направляются к стеклянной двери, он
поворачивается к кассирше и тонким голосом с безупречным произношением и
интонациями продолжает свой рассказ: "...и тогда тот второй парень ему
говорит..."
Вместе с этой самой Рут Кролик выходит на улицу. Справа, в сторону от
горы Джадж, сияет центр города - путаница огней, обведенные неоном
контуры: башмак, земляной орех, цилиндр, реклама пива "Подсолнечник" - зеленый неоновый стебель высотой с шестиэтажное здание и желтая, как
вторая луна, сердцевина цветка. Кварталом ниже слышатся торопливые
монотонные удары колокола, шлагбаум на железнодорожном переезде - два
длинных ножа с красными кончиками, - опускаясь, врезается в мягкую массу
неона, и движение, постепенно замедляясь, останавливается.
Рут сворачивает налево, в тень горы. Кролик следует за ней; они идут
вверх по гулкой мостовой. Покрытый асфальтом склон - точно погребенный
голос, нежданное эхо земли, которая была здесь задолго до города. Мостовая
кажется Кролику тенью едко-прозрачного дайкири; ему весело, и он
подпрыгивает, чтобы попасть в ногу со своей дамой. Ее глаза обращены к
небу, в котором яркое созвездие гостиницы "Бельведер" смешивается со
звездами над горой Джадж. Они шагают молча, а позади с пыхтением и
скрежетом ползет через переезд товарный состав.
Ага, вот в чем дело - сейчас он ей явно не нравится, совсем как той
шлюхе в Техасе.
- Слушайте, вы хоть раз поднимались на вершину? - спрашивает он.
- Ну да. В автомобиле.
- Когда я был маленький, - говорит он, - мы часто ходили наверх, только
с другой стороны. Там такой густой мрачный лес, и однажды я натолкнулся на
развалины старого дома - просто дыра в земле да несколько камней;
наверняка ферма какого-нибудь пионера.
- Я была наверху только раз, ездила на машине с одним нахальным типом.
- С чем вас и поздравляю, - отзывается он, раздосадованный той жалостью
к самой себе, которая таится под ее резким лицом.
Чувствуя, что он это понял, она огрызается:
- На что он мне сдался, этот ваш пионер?
- Не знаю. Пригодится. Вы ведь американка.
- Подумаешь! С таким же успехом я могла бы родиться мексиканкой.
- Ну нет, для этого надо быть поменьше ростом.
- Знаете, вы просто свинья.
- Брось, детка, - отвечает он, обнимая ее широкую талию. - По-моему, я
довольно чистоплотный.
- Как бы не так.
С Уайзер-стрит она сворачивает налево и отстраняет его руку. Теперь они
на Летней улице. Кирпичные фасады сливаются в один сплошной темный фасад.
Номера домов вставлены в полукруглые цветные оконца над входными дверями.
В зеленовато-оранжевом свете маленькой бакалейной лавки видны силуэты
болтающихся на углу мальчишек. Супермаркеты вытесняют эти мелкие лавчонки,
заставляют торговать до поздней ночи.
Обняв ее, он просит:
- Ну, хватит. Будь паинькой.
Он хочет показать ей, что грубыми речами его не оттолкнешь. Она хочет,
чтобы он довольствовался только ее тяжелым телом, тогда как он хочет,
чтобы женщина принадлежала ему целиком, легкая, как перышко. К его
удивлению, она, повторяя движение его руки, тоже обнимает его за талию.
Идти в таком положении неудобно, и у светофора они разъединяются.
- По-моему, в ресторане я тебе понравился. Я ведь старался угодить
Тотеро, говорил ему, какой он был замечательный.
- По-моему, ты говорил только о том, какой замечательный был ты.
- А я и был замечательный. Факт. Теперь-то я почти ни на что не годен,
а раньше я и вправду здорово играл.
- А знаешь, что я здорово делала?
- Что?
- Стряпала.
- Это как раз то, чего не умеет моя жена. Бедняжка.
- Помнишь, в воскресной школе нам вечно талдычили, что Господь Бог
наделил каждого каким-нибудь талантом. Так вот, мой талант - это стряпня.
Я мечтала стать замечательной стряпухой.
- Ну и что, стала?
- Не знаю. Я ведь редко обедаю дома.
- Почему?
- В нашем деле иначе нельзя, - отвечает она, и он умолкает. Он не думал
о ней так грубо. Ему становится страшно. Если так, то ее любовь сулит
слишком уж много.
- Ну вот я и пришла, - говорит она.
Ее дом кирпичный, как и все остальные на западной стороне улицы. Через
дорогу, словно серая штора под фонарем, высится большая, выстроенная из
известняка церковь. Они входят в подъезд под цветным оконцем. В вестибюле
- ряд звонков под медными почтовыми ящиками, лакированная подставка для
зонтов, резиновый коврик на мраморном полу и две двери: справа с матовым
стеклом, прямо - с небьющимся проволочным стеклом, сквозь которое видна
лестница, покрытая резиновыми дорожками. Рут вставляет в эту дверь ключ, а
Кролик читает на второй двери позолоченную надпись: "Д-р
Ф.-Кс.Пеллигрини".
- Старая лиса, - замечает Рут и ведет его по лестнице наверх.
Она живет этажом выше. Ее дверь в дальнем конце покрытого линолеумом
коридора, ближе к улице. Пока Рут скребет ключом в замке, он стоит у нее
за спиной. В холодном свете уличного фонаря, проникающем сквозь четыре
неровных стекла в окне, возле которого он стоит, - эти синие стекла на вид
такие тонкие, что кажется, стоит к ним прикоснуться, как они тотчас же
лопнут, - его неожиданно охватывает дрожь: сперва начинают дрожать ноги,
потом кожа на боках. Наконец ключ поворачивается в замке, и дверь
открывается.
Войдя в квартиру. Рут тянется к выключателю; Кролик, оттолкнув руку,
поворачивает ее к себе и целует. Это какое-то безумие; он хочет ее
раздавить; моторчик у него под ребрами удваивает и учетверяет это желание
- давить, давить что есть силы; это не любовь, что взглядом скользит по
коже, ни своей, ни ее кожи он не ощущает, ему хочется только вдавить ее
сердце в свое, чтобы раз и навсегда ее утешить. Она вся сжимается.
Податливая влажная подушечка губ, охотно принявших его поцелуй, твердеет и
высыхает, и как только Рут удается откинуть голову и высвободить руку, она
отталкивает ладонью его подбородок, словно желая выбросить его череп
обратно в коридор. Пальцы ее скрючиваются, и длинный ноготь впивается в
нежную кожу у него под глазом. Он отпускает ее. Чудом уцелевший глаз
косит, шея начинает ныть.
- Убирайся, - говорит она. В свете, падающем из коридора, ее пухлое
помятое лицо кажется уродливым.
- Перестань, - говорит он. - Я же хотел тебя приласкать.
В темноте он видит, что ей страшно; он чует этот страх в изгибе ее
крупного тела, как язык чует кровь в полости из-под вырванного зуба. Самый
воздух как бы велит ему стоять недвижимо; его душит беспричинный смех. Ее
страх и его внутренняя уверенность очень уж не вяжутся друг с другом - он-то ведь знает, что не причинит ей вреда.
- Приласкать? - говорит она. - Скорее задушить.
- Я так любил тебя весь вечер, - продолжает он. - Мне надо было
вытеснить эту любовь из своего организма.
- Знаю я ваши организмы. Пшик - и все.
- Со мной так не будет, - обещает он.
- Пусть лучше будет. Я хочу, чтоб ты поскорее отсюда убрался.
- Неправда.
- Вы все воображаете себя замечательными любовниками.
- А я такой и есть. Я - замечательный любовник, - уверяет он и, гонимый
волной алкоголя и возбуждения, словно в забытьи подается вперед.
Она отступает, но не настолько быстро, чтобы он не успел почувствовать,
что каверна ее страха затянулась. В свете, проникающем с улицы, он видит,
что они в маленькой комнате, обстановку которой составляют два кресла,
диван-кровать и стол. Рут идет в соседнюю комнату, чуть побольше, с
двуспальной кроватью. Штора наполовину опущена, и в низких лучах света
каждый бугорок на покрывале отбрасывает тень.
- Ладно, заходи, - говорит она.
- Куда ты? - отзывается он, заметив, что она взялась за ручку двери.
- Сюда.
- Ты хочешь там раздеваться?
- Да.
- Не надо. Позволь мне раздеть тебя. Ну, пожалуйста.
Он так поглощен этой мыслью, что подходит и берет ее за руку. Она
уклоняется от его прикосновения.
- Я смотрю, ты привык командовать.
- Пожалуйста, прошу тебя.
- _Мне нужно в сортир! - говорит она уже с нескрываемым раздражением.
- Только возвращайся одетая.
- Мне нужно там еще кое-что сделать.
- Нет, не нужно. Я знаю, о чем ты. Терпеть не могу эти штуки.
- Тебе-то что, ты и не почувствуешь.
- Ноя ведь знаю! По мне, это как искусственные почки, что ли.
Рут смеется.
- А ты привереда!. Может, сам тогда примешь меры?
- Ну нет. Это я совсем не перевариваю_.
- Слушай, я не знаю, что ты хочешь получить за свои пятнадцать
долларов, а только я рисковать не желаю.
- В таком случае верни мне пятнадцать долларов.
Она пытается уйти, но теперь он крепко держит ее за руку.
- Ты так командуешь, словно мы муж и жена.
Его снова обдает прозрачной волной, и он еле слышно шепчет:
- Ну что ж, пожалуй. - Так стремительно, что она не успевает шевельнуть
руками, висящими вдоль тела, он опускается на колени у ее ног и целует на
пальце то место, где должно быть кольцо. Потом начинает расстегивать
ремешки ее туфель. - И зачем только женщины ходят на высоких каблуках? - спрашивает он и таким сильным рывком поднимает ей ногу, что она вынуждена
схватить его за волосы, чтобы не упасть. - Неужели у тебя от них ноги не
болят?
Он швыряет в соседнюю комнату одну туфлю с переплетенными ремешками,
вслед за ней вторую. Ее ноги теперь твердо стоят на полу. Схватив ее за
лодыжки, он начинает с силой растирать округлые толстые икры. Когда он
нервничает, массаж действует на него успокаивающе.
- Ну ладно, - говорит Рут. Голос ее слегка напряжен - она боится
упасть, потому что он всем своим весом пригвоздил ей ноги к полу. - Ложись
в постель.
_Он чует подвох.
- Не выйдет, - говорит он, распрямляясь. - Ты меня надуешь.
- Да нет же, что ты привязался, ты ведь ничего не заметишь.
- Еще как замечу. Знаешь, какой я чувствительный!
- Господи! Ну, хорошо, в сортир-то мне все равно надо.
- Давай валяй, это меня не трогает, - говорит он, удерживая дверь
открытой.
Она усаживается по-женски чинно, спина прямая, подбородок втянут. Ноги
повыше колен стреножены полоской трусиков, и Рут неподвижно ждет, замерев
над вкрадчивым шелестом струи. Дома они с Дженис начали приучать Нельсона
к унитазу, и вот сейчас, когда он стоит в дверях, опершись на косяк, такой
большой и сильный - словом, папаша, - он вдруг чувствует, вот потеха,
безотчетное желание сказать ей: "Вот молодец, вот умница". И какая
опрятная - клочок лимонно-желтой туалетной бумаги ныряет вниз, под платье;
она рывком встает, и на какую-то сладостную долю секунды перед ним
открывается все сотканное из лоскутков беззащитное потаенное целое - чулки
и резинки, и шелк и мех, и нежная плоть.
- Вот и умница, - говорит он и ведет ее в спальню.
За спиной у них возмущаются и воркуют водопроводные трубы_.
Завороженная его волей, она движется скованно и робко. Он тоже робеет.
Дрожа всем телом, он подводит ее к кровати и начинает искать застежку
платья. Нашарив на спине пуговицы, он не может сразу их расстегнуть,
потому что берется за петли не с той стороны.
- Дай я сама.
- Не спеши, я расстегну. Ты должна радоваться. Ведь это наша брачная
ночь.
- По-моему, ты просто спятил.
Он грубо поворачивает ее к себе, и его снова обуревает неуемное желание
ее утешить. Он касается ее густо накрашенных щек, и когда он смотрит
сверху на затененное сердитое лицо, она кажется ему совсем маленькой. Он
ласково тянется к ее глазу, пытаясь внушить ей, что в эту ночь не надо
торопиться. Рискуя вызвать смех своей бесстрастной осторожностью, он
целует второй глаз, потом, возбужденный собственной нежностью, поддается
страсти и так неистово покусывает и лижет ей лицо, что она и в самом деле
смеется от удовольствия и отталкивает его. Он прижимает ее к себе,
наклоняется и вдавливает зубы в мягкую горячую ложбинку у основания шеи.
Ожидая укуса. Рут испуганно вздрагивает и упирается ему ладонями в плечи,
но он не отпускает ее и, чуть не задушив в объятиях, кричит, что ему нужно
не ее тело, а она, она вся. Хотя слов не слышно, Рут все понимает и
говорит ему:
- Не старайся доказать, какой ты замечательный любовник. Делай свое
дело и катись.
- Ишь ты какая умница.
Подняв руку, чтобы ее ударить, он сдерживается и предлагает:
- Ударь меня. Валяй. Тебе ведь очень хочется. Отколоти меня как
следует.
- О Господи, эта канитель на всю ночь. - Он хватает ее вялую руку,
нацеливает на себя, но она сгибает пальцы и легонько шлепает его по щеке.
- Бедняжка Маргарет, точно так ей приходится ублажать этого старого
подонка, твоего приятеля.
- Не говори о них, - умоляет он.
- Проклятые мужчины. Непременно хотят сделать больно или чтобы больно
сделали им.
- Я вовсе этого не хочу. Ни того, ни другого. Честное слово.
- Кончай эту волынку! Раздевай меня, и давай ближе к делу.
- Ну и язычок у тебя, - вздыхает он.
- Мне очень жаль, если я тебя шокирую. - В голосе ее звучит
металлическая нотка.
- Нет, ничуть не шокируешь, - отвечает он и, всерьез приступив к делу,
берется за подол ее платья. Глаза его теперь настолько привыкли к темноте,
что ясно различают зеленый цвет ткани. Когда он тянет платье вверх, она
поднимает руки, и голова ее на секунду застревает в узком вороте. Она
сердито трясет головой, платье высвобождается и бесформенным теплым комком
падает ему на руки. Он швыряет его на маячащий в углу стул. - Ох, до чего
ж ты хороша! - восклицает он.
В серебристой комбинации она похожа на привидение. Стаскивая через
голову платье, он растрепал ей прическу. Хмуро глядя на него. Рут быстро
вынимает шпильки, и волосы густыми кольцами рассыпаются по плечам. В
комбинациях все женщины похожи на новобрачных.
- Не столько хороша, сколько толста, - отзывается она.
- Нет, ты такая... - В мгновение ока он поднимает на руки эту огромную
сахарную глыбу, обтянутую прозрачной, чуть зернистой на ощупь комбинацией,
и несет к кровати.
- Ты меня поднял. Теперь у тебя ничего не получится.
Яркий свет из окна падает ей прямо на лицо, резко обводя чернотой
морщины на шее.
- Опустить штору?
- Да, пожалуйста. Любоваться не на что.
Он подходит к окну посмотреть, о чем она говорит. На противоположной
стороне видна только церковь - серая, мрачная, самоуверенная. За
окном-розеткой все еще горит свет, и в городской ночи этот красный,
лиловый и золотой кружок кажется дырой, которую пробили в реальном мире,
чтоб люди увидели за ним неземное сияние. Кролика охватывает благодарность
к создателям этой красоты, и он виновато опускает штору. Стремительно
обернувшись, он видит, что глаза Рут следят за ним из теней; они тоже
кажутся пробоинами на поверхности. На изгибе ее бедра серебрится
полумесяц, и кажется, будто самое ощущение ее тяжести источает какой-то
аромат.
- Ну, что там на тебе еще осталось? - Сняв пиджак, Кролик швыряет его
прочь. Он любит разбрасывать одежду - разлетаясь во все стороны, вещи
подчеркивают нарастающую наготу. - Чулки?
- С ними не так-то просто, - отвечает она. - Еще нитку зацепишь!
- Тогда снимай сама.
Сидя на кровати, она мягкими кошачьими движениями ловко выскальзывает
из тонкой паутины эластика, шелка и хлопка. Сняв и аккуратно скатав чулки,
она засовывает их в щель между матрасом и спинкой кровати _и вдруг,
откинувшись назад и выгнув спину, стаскивает с себя пояс с резинками и
трусики. Так же внезапно и быстро он наклоняется вниз, утыкаясь лицом в
пушистую рощицу, в душистые пряные заросли, и ему_ кажется, что он парит в
темном, загадочном, лишенном всех измерений пространстве и где-то совсем
рядом, за углом, его ждет нежная, прекрасная женщина. Когда он
выпрямляется, стоя на коленях у кровати. Рут в его глазах приобретает
размеры какого-то необъятного континента; сбившаяся кверху комбинация
белеет, как снежная шапка на Северном полюсе.
- Какая ты большая.
- Слишком большая.
- Нет, ты послушай. Ты добрая.
Просунув ладонь под ее горячий затылок, он рывком поднимает ее и
стягивает через голову комбинацию. Она соскальзывает легко, словно
жидкость, - одежда сама собой спадает с женщины, которая хочет, чтобы ее
раздели. Прохладная впадина, которую он нащупывает у нее пониже пояса,
сливается в ее мыслях с прозрачной тенью, что осеняет кожу, струящуюся с
плеч. Кролик целует это место. Там, где кожа белее, она прохладнее.
_Твердый подбородок стукается о что-то твердое на бюстгальтере.
- Дай-ка я, - шепчет он, когда ее рука тянется за спину к застежке.
Он поворачивает ее спиной к себе. Она садится прямо. Толстые ноги, как
лезвия складного ножа, раздвинуты в сторону, спина идеально симметричная,
точно огромная ваза. Махонькие неудобные крючочки плохо слушаются; она
сводит лопатки. Наконец тугая лента с шумным хлопком расстегивается. Спина
вольготно распрямляется, становится совсем широкой, выпуклой - это она
стряхивает с плеч лямки. Одна рука зашвыривает бюстгальтер куда-то через
край кровати, другая, с его стороны, прижимается к груди, прикрывая ее от
него. Но он видел - быстрый промельк тяжелой белой плоти с темным
кончиком_. Он отодвигается, садится в уголке кровати и впитывает зрелище
этой чистой наготы. Когда она, не отнимая руки от груди, прикрылась еще и
второй рукой, на пальце блеснуло кольцо. Ее застенчивость ему льстит - это
признак чувства. Свет падает на нее справа; бесшумно повернувшись, она
всей своей тяжестью опирается на вытянутую руку и застывает в этой
стыдливой грациозной позе, одной лишь неподвижностью защищаясь от его
взгляда. Она не меняет позы, и белизна начинает резать ему глаза. Когда
наконец раздается ее голос, он даже вздрагивает.
- Ну, а ты?
Он все еще одет вплоть до галстука. Пока он вешает на стул брюки,
стараясь сохранить складку. Рут забирается под одеяло. Стоя над ней в
одном белье, он спрашивает:
- Теперь на тебе и вправду больше ничего нет?
- Так ты же сам велел все снять.
Он вспоминает, как блеснуло что-то у нее на пальце.
- Дай кольцо.
Она выпрастывает из-под одеяла руку, и он осторожно свинчивает с
припухшего сустава толстое латунное кольцо. Он задумчиво смотрит на нее
сверху вниз. Она накрыта до самого подбородка, бледная рука на одеяле
свернулась, как змея.
- Больше ничего?
- Одна кожа, - отзывается она. - Иди сюда. Ложись.
- Ты меня хочешь?
- Не обольщайся. Я хочу, чтоб это поскорее кончилось.
- У тебя все лицо в штукатурке.
- Перестань меня оскорблять.
- Я просто очень люблю тебя. Где взять салфетку?
- Черта с два я позволю мыть себе лицо!
Он идет в ванную, зажигает свет, находит махровую салфетку, смачивает
под горячим краном, выжимает и гасит свет. Когда он возвращается в
комнату, Рут смеется.
- Что тут смешного? - удивляется он.
- В этом дурацком белье ты и впрямь похож на кролика. Я думала, только
маленькие дети носят эластичные трусики.
Он смотрит вниз на свою майку и плотно прилегающие трусы, довольный и
еще больше возбужденный. Звук его имени ощущается как физическое
прикосновение. Она поняла, что он не такой, как все. Когда он прикладывает
шероховатую ткань к ее лицу, она пытается вырваться, совсем как Нельсон,
однако он - умудренный опытом отец - продолжает свое привычное дело. Он
протирает ей лоб, щеки, засовывает кончик салфетки в ноздри и, не обращая
внимания на то, что она, пытаясь увернуться, извивается всем телом,
стирает ей с губ помаду, заглушая слова. Когда он наконец отпускает ее
руки и убирает салфетку, она мельком взглядывает на него и молча закрывает
глаза.
_Опускаясь на колени возле кровати, чтобы склониться к ее лицу, он
случайно прижался к краю матраса чувствительной обнаженной антенной своей
любви, и любовный сок непроизвольно стал сочиться понемногу - совсем как
медленно, но верно лезут через край сливки из горлышка бутылки с
замороженным молоком. Он отстраняется; стыдливо, украдкой производит серию
кое-каких манипуляции, наконец кое-как останавливает непрошеное
извержение_. Он стоит, прижимая салфетку к своему лицу, будто плачет.
Потом подходит к изножью кровати, швыряет салфетку в сторону ванной,
сбрасывает белье, ныряет в постель и скрывается в длинном темном
пространстве между простынями.
_Он избирает с ней ту же тактику, что и со своей женой. После свадьбы
она утратила чуткую нервную реакцию, и теперь обращаться с ней нужно было
терпеливо, ласково; обычно для начала он массировал ей спину. Рут нехотя
подчиняется его команде лечь на живот. Чтобы можно было полностью
распрямить руки, он садится верхом на ее ягодицы и, помогая всем своим
весом, большими пальцами и ладонями честно обрабатывает широкие спинные
мышцы и упрямые позвонки. Она глубоко вздыхает и поудобнее устраивает
голову на подушке.
- Тебе бы в турецких банях работать, - говорит она.
Он переходит на шею, пропуская пальцы вперед, к ее горлу, к подвижным,
как связки тростника, колоннам кровеносных жил, и массирует ей плечи, едва
касаясь кончиками пальцев выпирающих холмов ее атласных грудей. Он снова
возвращается к спине и трудится, пока не начинает ломить запястья, и тогда
он, почти в изнеможении, сползает со спины своей русалки, словно в полусне
от каких-то подводных чар. Он натягивает одеяло, прикрывая себя и ее почти
до глаз.
Дженис стеснялась его глаз, поэтому и Рут будет распаляться в
отсутствие его взгляда. Закрытые веки только подрагивают, хотя она
призывно выгибается ему навстречу. Ее рука на ощупь тянется к нему и
деловито подвигает его, как ей нужно, и, наконец, это прикосновение его
крепко сомкнутые веки воспринимают в красном цвете. Синий он видит, когда
она другой рукой размыкает ему рот и толкает его голову к своей
обремененной увесистой плотью груди. Восхитительные упругие шары, не
воздушные, нет, тяжеленные, и запах духов в ложбинке посередине. Вкус ее,
кисло-соленый, размазывается кругами вместе с его слюной. Она
отодвигается, перекатывается на спину, прерывая окрашенное в красное
блаженство, и поворачивается по-новому, подставляя ему прохладную
нетронутую кожу. Не церемонясь сама с собой, она резко высвобождает
другую, сухую, грудь и сует ему в лицо. Он открывает глаза, ища ее
взглядом, и видит ее лицо - маска нежности, глядящая на него сверху вниз
спокойно, ласково, небезразлично - и он, закрыв глаза, снова припадает к
ее угощению; его рука, позабытая где-то на просторах ее тела,
вытягивается, ищет и находит лопнувший стручок, приоткрытую складку,
бесформенную, бесхитростную. Она перекатывается еще больше, на бок, уютно
устраивая свой зад в колыбели его живота и бедер. Они вступают в ленивое
пространство неги. Ему хочется, чтобы время тянулось долго, тянулось и
тянулось, истончаясь. Она легонько ласкает его кончиками пальцев.
Поднимает ступню, и он берет ее за пятку. Они все глубже вдавливаются друг
в друга, и он начинает ощущать нетерпение, оттого что, несмотря на все эти
совместные изгибы, плоть их разделена, не едина; но он боится настаивать,
боится оскорбить доверие товарища, с которым на пару пустился в этот
поиск; перед ними повсюду стена. Телу не хватает голоса, нет у него своей
собственной песни. Нетерпение сужается клином; оно плывет по его
кровотоку. Солоноватый запах, влажное сдавливание, явственное ощущение ее
миниатюрности, когда ее тело торопливо тычется тут и там в его руки, ее
дыхание, скрип пружин, нечаянные шлепки и боль у основания его пересохшего
языка - все это, каждое в отдельности, имеет свой особый цвет.
В его терпеливую нежность прорывается настойчивость: "Можно уже?"
Хриплый клекот в ответ. Он, как в болезненном дурмане, встает на колени
между ее раздвинутых ног. Она приходит на помощь, и они наконец сливаются.
В этой окончательности есть что-то печальное. Он приподнимается над ней,
упираясь в кровать руками, заранее пугаясь - это тот самый момент, когда
он, случалось, обманывал ожидания Дженис, - как бы ему не выйти из игры
раньше времени. Но то ли алкоголь в организме повлиял, то ли маленький
казус вначале, с матрасом, но сегодня его любовь не спешит тотчас излиться
в ее щедрое теплое тело_. Уткнувшись лицом ей в шею, он впивает мятный
запах ее волос. _Тонкими руками она крепко обнимает его, тянет вниз и
потом сама над ним поднимается. От ее голых плеч в высоте до низу, до его
паха, она маячит в полумраке, как величественное продолжение и торжество
его эрекции_.
- Хорошо, - одобрительно шепчет он.
- Хорошо, - отзывается она.
- Ты красивая.
- _Давай, давай работай!
Разозлившись, он "работает" так, чтоб ей уже неповадно было его
подзадоривать, и, кроме того, еще берет ее за подбородок и толкает ее
голову назад, просовывая пальцы ей в рот, чувствуя, как напрягается ее
скользкое горло; но, словно и не заметив его злобной вспышки, она снова
меняется с ним местами, и он опять оказывается сверху; они слипаются
кожей; она протягивает руку вниз к спутанной-перепутанной шерсти, и ее
дыхание с разбегу натыкается на какое-то острие. Бедра ее раскрываются,
бьют его по бокам, снова распахиваются, так широко, что он пугается, - она
пытается, да нет, не может быть, вывернуться наизнанку; мышцы, кожа, кости
- все, что там есть, в ее разросшемся подбрюшье, - вжимается в него,
изумляя его какой-то новой, неведомой анатомией неведомого существа_. Ей
кажется, что она стала прозрачной, что он видит ее сердце. Она обогнала
его и теперь ждет, а он в трепетном апогее нежности снова и снова обводит
большим пальцем крутой изгиб ее бровей.
- Ну как? - спрашивает она наконец.
- Ты красивая.
Он смотрит ей в лицо, и в глубоких тенях ему чудится грустное
всепрощенье, словно она знает, что в последний миг любви он предал ее
своим отчаяньем. Природа ведет тебя как мать, но, едва заполучив свою
награду, оставляет ни с чем. Пот холодит ему кожу, и он поднимает
сбившееся одеяло.
- Ты была прекрасна, - говорит он, вялой рукой касаясь ее мягкого бока.
Ее тело все еще трепещет, восторг гаснет в ней не так быстро, как в нем.
- Я совсем забыла.
- Что ты забыла?
- Что мне тоже может быть хорошо.
- А что ты при этом чувствуешь?
- У меня такое ощущение, словно я проваливаюсь.
- Куда?
- Никуда. Не хочется об этом говорить.
Он целует ее в губы. Она не виновата. Она лениво принимает поцелуй. Он
обнимает ее талию и, прижавшись к ней, готовится уснуть.
- Мне надо встать, - говорит она.
- Лежи.
- Я пойду в ванную.
- Нет. - Он крепко держит ее рукой.
- Пусти.
- Не пугай меня, - бормочет он, еще уютнее прижимаясь к ее боку.
Когда она высвобождается и встает, он просыпается настолько, чтобы
почувствовать, как сквозь его обмякшие губы рвется сухое дыхание.
- Принеси-ка мне стакан воды.
Она стоит у кровати, бесформенная в своей наготе, потом _идет в ванную,
так положено. Это женское правило коробит его; сами с собой обращаются,
как со старым, видавшим виды чехлом. Трубки в трубки, давай смывай скорее
мужскую грязь - обидно, в сущности_. Ревут краны. Чем больше он
просыпается, тем в большее уныние приходит. Глубоко зарывшись в подушку,
он смотрит на горизонтальную полоску витража в церковном окне, которая
светится из-под шторы. Этот ребяческий блеск только и остался ему в
утешение.
Свет, пробивающийся из-за закрытой двери в ванную, слегка подсвечивает
воздух спальни. Плеск воды напоминает ему детство, когда он, проснувшись
среди ночи, осознавал, что родители поднялись в спальню, что скоро весь
дом погрузится во тьму, а потом он увидит утро. Когда умытая Рут, в лунном
свете похожая на фавна, тихонько выходит из ванной со стаканом воды и
ложится рядом с ним, он уже спит.
Ему снится очень четкий сон. Они с матерью, отцом и еще с кем-то сидят
за столом у них на кухне. Это кухня в их старом доме. Девочка за столом
протягивает длинную руку с браслетом, открывает деревянный ледник, и
Кролика обдает струя холодного воздуха. За открытой дверцей
четырехугольной камеры в нескольких дюймах от себя Кролик видит
подтаявший, кривобокий, но все еще большой брусок льда; в центре
металлической черной массы блестит белая прослойка, как у всех ледяных
брусков, которые соскакивают с лотка на фабрике искусственного льда.
Нагнувшись, он тянется к холодному, пропахшему жестью дыханию льда - оно
ассоциируется у него с металлом, из которого сделаны стенки и ребристые
основания камеры. Металл бледно-серого, носорожьего, цвета, с такими же
темными крапинками, какими испещрен линолеум.
Нагнувшись еще ниже, он видит, что под водянистой поверхностью
переливается множество белых прожилок наподобие капилляров на листе,
словно лед тоже состоит из живых клеток. Дальше в глубине, настолько
смутное и зыбкое, что он замечает его только под конец, висит зазубренное
по краям облачко, словно образованное взрывом, в эпицентре которого
расплывается от преломления света яркая звезда, а ее прямые и длинные лучи
расходятся под косым углом ко всем поверхностям куба. Ржавые ребра, на
которых покоится ледяной брусок, колышутся у него перед глазами, словно
зубы, оскаленные в кривой усмешке. Его пронизывает страх - эта холодная
глыба живая.
- Закрой дверцу, - говорит ему мать.
- Я ее не открывал.
- Знаю.
- Это она открыла.
- Знаю. Мой славный мальчик никого не обидит.
Девушка за столом ковыряет в тарелке еду, и мать, обернувшись,
обрушивает на нее град сердитых упреков. Упреки продолжаются,
бессмысленно, однообразно, бесконечно; непрерывный поток слов напоминает
сильное внутреннее кровотечение. Это у него кровотечение; от обиды за
девушку лицо его так вытянулось, что ему кажется, будто оно превратилось в
большое белое блюдо.
- Уличная девка, а ведет себя за столом как дитя, - говорит мать.
- Хватит, хватит, хватит! - кричит Кролик, вступаясь за сестру.
Мать с усмешкой отходит. Они стоят в узком пространстве между двумя
домами, теперь их только двое - он и девушка; это Дженис Спрингер. Он
пытается объяснить ей про мать. Дженис робко смотрит на него, и, обняв ее,
он видит, что глаза у нее покраснели. Хотя их лица не прижаты друг к
другу, он ощущает ее горячее от слез дыхание. Они в Маунт-Джадже, позади
танцевального зала. На затоптанном участке, поросшем сорняками и усыпанном
осколками бутылок; за стеной слышится музыка из репродукторов, на Дженис
розовое бальное платье; она всхлипывает. Кролик с тяжелым сердцем твердит,
что мать хотела выбранить его, а не ее, но девушка все плачет и плачет, и
он с ужасом замечает, что лицо ее начинает расплываться, кожа потихоньку
сползает с костей, но костей нет, под кожей всего лишь тающая масса; он
подставляет ладони, пытаясь поймать эту струящуюся массу, приклеить ее
обратно на место, и когда она падает ему в ладони, воздух становится белым
от его собственного крика.
Эта белизна - свет; от солнца у него перед глазами блестит подушка; на
опущенной шторе отражаются изъяны стекол. Между ним и окном под одеялом
свернулась клубочком женщина. Лучи солнца окрашивают рассыпавшиеся по
подушке волосы в рыжий, темно-коричневый, золотистый, черный и белый цвет.
С облегчением улыбнувшись, он опирается на локоть, целует ее в толстую
мягкую щеку и восхищается четкой структурой пор. В полосах слабого
розового света видно, что в темноте он плохо отмыл ей лицо. Он снова
принимает положение, в котором спал, но за последние несколько часов он
проспал уже слишком много. Как бы нащупывая вход в следующий сон, он через
небольшое пространство, отделяющее их друг от друга, тянется рукой к ее
обнаженному телу, оглаживая сверху вниз широкие, теплые, как свежий пирог,
склоны. Она лежит к нему спиной; ее глаз он не видит. Тяжело вздохнув и
потянувшись, она поворачивается, и только тогда он понимает, что она
ощутила его ласку.
В утреннем свете они вновь предаются любви, целуясь заспанными вялыми
губами; ее груди распластались по ребристой грудной клетке. Соски - поникшие коричневые бутоны. Нагота ее кажется ему чрезмерной. Рядом с
изобилием этой блестящей кожи его страсть выглядит слабой и ничтожной, и
он подозревает, что она притворяется. Однако она говорит, что нет - сегодня было иначе, но все равно хорошо. Правда хорошо. Он снова прячется
под одеяло, а она, расхаживая босиком по комнате, начинает одеваться.
Забавно - сперва бюстгальтер, потом трусики. Когда она их надевает, он
впервые воспринимает ее ноги как отдельные предметы - толстые, розовые,
зыбкие, утончающиеся книзу, как треугольные кулечки для конфет. При
движении они отбрасывают друг на друга розовые блики. Она не мешает ему
смотреть; он польщен и чувствует себя надежней, уверенней. Это уже совсем
по-домашнему.
Громко звонят церковные колокола. Он подвигается к ее стороне кровати
посмотреть, как люди в отутюженных костюмах идут в известняковую церковь,
освещенное окно которой накануне его убаюкивало. Протянув руку, он
приподнимает штору. Окно-розетка теперь не светится, а над церковью, над
Маунт-Джаджем, на голубом фасаде небес сияет солнце. В прохладной
приземистой тени колокольни, словно на негативе, стоят и сплетничают
несколько мужчин с цветками в петлицах, между тем как простые овечки,
опустив головы, стадом вливаются в церковь. Мысль о том, что люди решились
оставить свои дома и прийти сюда молиться, радует и ободряет Кролика, он
закрывает глаза и склоняет голову таким легким движением, чтобы Рут этого
не заметила. _Помоги мне, Господи. Прости меня. Наставь на путь истинный.
Благослови Рут, Дженис, Нельсона, маму и папу, мистера и миссис Спрингер и
неродившегося младенца. Прости Тотеро и всех остальных. Аминь_.
Открыв глаза навстречу дню, он говорит:
- Тут довольно большой приход.
- Воскресное утро, - отвечает она. - В воскресенье утром мне всегда
хочется блевать.
- Почему?
- Фу, - отзывается она коротко, словно ответ ему заранее известен.
Подумав немного и убедившись, что он серьезно смотрит в окно, она
добавляет: - У меня тут однажды был один тип, так он разбудил меня в
восемь утра, потому что в девять тридцать ему надо было преподавать в
воскресной школе.
- Ты ни во что не веришь?
- Нет. А ты веришь?
- Пожалуй, да. По крайней мере, я так думаю.
Ее сердитый уверенный тон режет ему слух, и он начинает сомневаться,
правду ли он говорит. Если соврал, значит, он подвешен в центре пустоты;
эта мысль преследует его, и у него сжимается сердце. Напротив несколько
человек в праздничной одежде идут по тротуару вдоль ряда облезлых
кирпичных домов - идут не чуя под собой ног? Так ли? Одежда! Они надели
свою лучшую одежду; он лихорадочно цепляется за эту мысль: она кажется ему
зримым доказательством существования невидимого мира.
- Если ты верующий, то что ты тут делаешь? - спрашивает она.
- А что такого? Ты что, считаешь себя Сатаной, что ли?
От неожиданности она останавливается с расческой в руке, потом смеется.
- Да верь на здоровье, если тебе от этого легче.
- Почему ты ни во что не веришь? - не отстает он.
- Ты что, шутишь?
- Нисколько. Разве тебе никогда, хотя бы на секунду, не казалось, что
это ясно?
- Что - ясно? Что существует Бог? Нет. Наоборот, по-моему, ясно, что
его нет. Яснее ясного.
- Но если Бога не существует, то почему существует все остальное?
- Почему? При чем тут почему? Просто существует, и все. - Она стоит
перед зеркалом, и расческа, оттягивая назад волосы, чуть приподнимает ее
верхнюю губу, как в кадре из кинофильма.
- Про тебя я бы так не сказал. Что ты просто существуешь, и все.
- Слушай, может, ты все-таки оденешься, вместо того чтобы валяться и
проповедовать мне слово Божие.
Это замечание, а также движение, с каким она, взмахнув волосами,
поворачивается к нему, отзывается в нем желанием.
- Иди сюда, - зовет он. Неплохо бы заняться делом, когда в церквах
полно народу; эта затея его возбуждает.
- Нет, - отзывается Рут. Она действительно немножко рассердилась. То,
что он верит в Бога, ее раздражает.
- Я тебе больше не нравлюсь? - спрашивает он.
- А тебе не все равно?
- Ты знаешь, что не все равно.
- Вставай с моей кровати.
- Я ведь должен тебе еще пятнадцать долларов.
- Ничего ты мне не должен. Катись отсюда подальше.
- Что? Бросить тебя в одиночестве? - Он выпаливает это как бы в шутку
и, пока она стоит, застыв от неожиданности, вскакивает с кровати, хватает
что-то из одежды, ныряет в ванную и закрывает дверь. Затем выходит оттуда
в одном белье и, все еще дурачась, печально повторяет: - Я тебе больше не
нравлюсь, - после чего направляется к стулу, на котором аккуратно сложены
его брюки. Пока его не было, она застелила постель.
- Вполне нравишься, - рассеянно отвечает она, приглаживая покрывало.
- Вполне - это как?
- Просто так.
- Почему я тебе нравлюсь?
- Потому что ты выше меня ростом. - Она переходит к другому углу
кровати и выравнивает покрывало. - Я просто подыхаю от злости, когда эти
маленькие женщины, которых все считают такими пикантными, хватают самых
высоких мужчин.
- В них что-то есть, - говорит он. - Их вроде бы легче уломать.
- Пожалуй, - смеется она.
Он натягивает брюки и застегивает ремень.
- А еще чем я тебе нравлюсь?
Она смотрит на него.
- Сказать?
- Скажи.
- Тем, что ты не сдаешься. Хоть и по-дурацки, а продолжаешь бороться.
Ему приятно это слышать, удовольствие щекочет нервы, он чувствует себя
очень высоким и улыбается. Но привычная американская скромность берет
верх, и, скривив губы, он произносит:
- Воля к совершенству.
- Этот несчастный старый подонок, - понимающе отзывается она. - Самый
настоящий подонок.
- Знаешь что, - говорит Кролик, - я сбегаю в лавку и куплю нам
что-нибудь на завтрак.
- Ты что, намерен тут оставаться?
- А почему бы и нет? Ты кого-нибудь ждешь?
- Никого я не жду.
- Вот и прекрасно. Ты же вчера сказала, что любишь стряпать.
- Когда-то любила.
- Раз когда-то любила, значит, и теперь любишь. Что купить?
- Откуда ты знаешь, что лавка открыта?
- А разве нет? Конечно, открыта. Из-за универсамов эти лавчонки только
и могут заработать что по воскресеньям. - Он выглядывает из окна. Так и
есть, дверь на углу открывается, и из нее появляется человек с газетой.
- У тебя грязная рубашка, - говорит Рут.
- Знаю. - Он выходит из полосы света, льющейся из окна. - Это рубашка
Тотеро. Мне надо взять дома кое-что из одежды. Но сначала я схожу за
продуктами. Что купить?
- А что ты любишь?
Он уходит очень довольный. Что в ней есть, так это доброта Он понял это
в ту самую секунду, когда увидел ее возле счетчиков на автостоянке. Уж
очень мягким выглядел ее живот. С женщинами вечно натыкаешься на острые
углы, потому что им надо совсем не то, что мужчинам, они - другая раса.
Либо все отдают, как растение, либо царапают, как камень. На всем белом
свете нет ничего лучше женской доброты. Мостовая так и летит из-под ног,
когда он в своей грязной рубашке мчится в лавку. _А что ты любишь_? Теперь
она от него не уйдет. Не уйдет, это факт.
Он приносит восемь булочек с сосисками, завернутых в целлофан, пакет
замороженной, нарезанной соломкой картошки, кварту молока, баночку острого
соуса, хлеб с изюмом, головку сыра в красном целлофане и сверх всего
пенсильванский сладкий пирог от "Матушки Швейцер". Все это стоит 2 доллара
43 цента. Вынимая из сумки свертки в маленькой разноцветной кухне, Рут
говорит:
- Я смотрю, ты на диете.
- Я хотел взять бараньи отбивные, но у него были только сосиски, салями
и тушенка в банках.
Пока она готовит завтрак, он слоняется по гостиной и находит на полке
журнального столика несколько детективов. В Форт-Худе его сосед по койке
беспрерывно их читал. Рут открыла окно, и прохладный мартовский воздух при
воспоминании о знойном Техасе кажется еще холоднее. Пыльные, в горошек
занавески трепещут, кисея полнится ветром, выгибаясь в сторону Кролика,
который стоит, парализованный другим, более приятным воспоминанием:
детство, он дома, вечерний ветерок задувает в окно и треплет воскресные
газеты, на кухне гремит посудой мать, скоро она освободится и поведет их
всех - папу, его и малютку Мириам - на прогулку. Мим еще совсем маленькая,
и поэтому они пройдут совсем немного, всего несколько кварталов, возможно,
до старого гравийного карьера, где зимний лед растаял озерцом в несколько
дюймов глубиной. Отражаясь в воде, каменистый берег кажется вдвое выше,
чем на самом деле. Но это всего лишь вода; они проходят еще несколько
шагов по краю обрыва, и под новым углом зрения пруд отражает солнце,
иллюзия перевернутых камней исчезает, и водная гладь кажется твердой, как
лед на свету. Кролик крепко держит за руку маленькую Мим.
- Слушай, - кричит он Рут. - У меня колоссальная идея. Давай пойдем
гулять.
- Гулять? Я и так все время гуляю.
- Дойдем до вершины Джаджа.
Он не припомнит, чтобы ему приходилось подниматься на гору со стороны
Бруэра; и когда он, предвкушая удовольствие, в восторге отворачивается от
надутой ветром занавески, раздается звон больших церковных колоколов.
- Пойдем! Пожалуйста! Пойдем! - кричит он в кухню.
Из церкви выходят люди, рассеянно держа в руках зеленые ветки.
Рут подает завтрак, и он видит, что она стряпает лучше, чем Дженис, - ухитрилась подогреть сосиски так, что они не лопнули. У Дженис они всегда
подавались на стол изорванные и перекрученные, словно их пытали. Они с Рут
едят за маленьким белым столиком на кухне. Прикоснувшись вилкой к тарелке,
он вспоминает, какое холодное было лицо у Дженис в приснившемся ему сне,
когда оно, растаяв, текло ему в ладони; воспоминание портит ему аппетит, и
первый кусок от ужаса не лезет в горло.
- Колоссально, - говорит он, однако, но все же храбро берется за еду и
постепенно вновь обретает аппетит.
Гладкая поверхность стола бросает бледный отсвет на лицо сидящей
напротив Рут, кожа на широком лбу блестит, а два прыщика возле носа
напоминают пятнышки пролитой жидкости. Она чувствует, что стала
непривлекательной, и торопливо, как бы украдкой, отщипывает кусочками еду.
- Послушай.
- Что?
- Моя машина все еще стоит там на Вишневой.
- Ну и пусть. По воскресеньям счетчики не работают.
- Да, но завтра они будут работать.
- Продай ее.
- Что?
- Продай машину. Жизнь станет проще. Сразу разбогатеешь.
- Да нет, не в этом дело. Может, тебе нужны деньги? Знаешь, у меня
осталось тридцать долларов. Хочешь, я сейчас их тебе отдам? - Он тянется к
карману брюк.
- Нет, нет, что ты. Я совсем не то имела в виду. Я вообще ничего не
имела в виду. Просто так ляпнула. - Она смутилась, шея пошла пятнами, и
ему становится ее жалко - ведь вчера она казалась такой хорошенькой.
- Понимаешь, мой тесть торгует подержанными машинами, и, когда мы
поженились, он продал нам эту машину с большой скидкой, - объясняет он. - Машина, в сущности, принадлежит жене, а поскольку малыш остается с ней, я
думаю, что и машина тоже должна быть у нее. И потом, ты сама сказала, что
у меня грязная рубашка, и мне надо взять кое-что из одежды. Вот я и
подумал, что после завтрака съезжу домой, оставлю там машину и заберу свои
вещи.
- А вдруг она там?
- Ее там нет. Она у своей матери.
- По-моему, ты очень обрадуешься, если она окажется дома, - говорит
Рут.
Может, и правда? Он представляет себе, как открывает дверь и видит, что
Дженис, сидя в кресле, смотрит телевизор; возле нее пустой стакан. И
словно внутри у него что-то оборвалось, словно застрявший в горле кусок
наконец проглочен, он чувствует огромное облегчение от того, что лицо у
нее такое же тупое и упрямое, как всегда.
- Нет, - говорит он. - Ничуть не обрадуюсь. Я ее боюсь.
- Еще бы, - замечает Рут.
- В ней есть что-то такое, - настаивает он. - Она опасный человек.
- Эта несчастная, которую ты бросил? Ты сам опасный человек.
- Нет.
- Ах, ну да. Ты воображаешь, что ты кролик. - Слова звучат насмешливо и
раздраженно - непонятно почему. - Интересно, что ты собираешься делать со
своими вещами? - спрашивает она.
Так вот оно что - она чувствует, что он хочет у нее поселиться.
- Принести их сюда, - признается он.
Она переводит дух, словно хочет что-то сказать, но молчит.
- Только на сегодня, - просительно говорит он. - Ты ведь никуда не
пойдешь?
- Может быть... Не знаю. Наверно, нет.
- Прекрасно. Знаешь, я тебя люблю.
Она встает, чтобы убрать посуду, останавливается и глядит на середину
белого стола. Медленно покачав годовой, она отвечает:
- Ты - сюрприз неприятный.
Ее широкий таз, обтянутый пупырчатой коричневой юбкой, тяжел и
симметричен, как основание мощной колонны. Эта массивная колонна наполняет
его сердце восхитительным ощущением вновь пробудившейся любви, однако
посмотреть Рут в лицо он не смеет.
- Ничего не поделаешь, - говорит он. - Зато ты - приятный сюрприз.
Он съедает три куска пирога от "Матушки Швейцер", и крошка, застрявшая
в уголке его рта, остается на свитере Рут, когда он, прощаясь, целует ее
на кухне. Он оставляет ее с грязной посудой. Его машина ждет его на
Вишневой улице в прохладном воздухе полудня. При виде ее у него возникает
такое чувство, словно одну из комнат его дома прибило течением к краю
тротуара, а когда ночной прилив отступил, она в целости и сохранности
осталась стоять на песке и теперь загадочно поблескивает, готовая с первым
же поворотом ключа отправиться в новое плавание. Тело его под измятой и
грязной одеждой кажется чистым, тонким и звонким. Его любят. От машины
исходит успокоительный запах резины, пыли и разогретого солнцем
окрашенного металла. Она - ножны, а он - нож. Он разрезает оглушенный
воскресеньем город - мягкие ряды кирпичных домов, обнесенные перилами
безмятежные деревянные веранды. Он объезжает большой бок горы Джадж, ее
склон вдоль шоссе припудрен желтовато-зеленой молодой листвой, еще выше
вечнозеленые деревья черной линией обводят горизонт. С тех пор, как он
последний раз был здесь, пейзаж изменился. Вчера утром небо распирали
тонкие полосы предрассветных облаков, а он, измученный усталостью,
направлялся в самый центр сети, где, казалось, только и можно отдохнуть.
Теперь полдень нового дня сжег облака, небо в ветровом стекле стало пустым
и холодным, а впереди нет ничего, ничего, как в голубых глазах Рут; она
сказала ему, что ничего не делает, ни во что не верит. Сердце вечно рвется
в это пустое небо.
Стоит ему спуститься к знакомым домам Маунт-Джаджа, как его душевное
равновесие рассыпается в прах. Он оглядывается, нервничает. Поднимаясь
вверх по Джексон-, Поттер- и Уилбер-стрит, он пытается по внешним
признакам определить, есть ли кто-нибудь в его квартире. И по свету ничего
не угадаешь - день стоит в зените. Перед домом нет никакой машины. Он
дважды объезжает квартал и, напрягая шею, пытается разглядеть в окне
чье-нибудь лицо. Высокие стекла непроницаемы. Рут была неправа - он вовсе
не хочет видеть Дженис.
Даже мысль о такой возможности настолько лишает его сил, что, когда он
выходит из машины, яркое солнце чуть не сбивает его с ног. Он поднимается
по лестнице, и ступеньки, словно зубцы бегущей в обратную сторону
шестерни, тянут вниз обессилившее от страха тело. Готовый обратиться в
бегство, он стучит в дверь. На стук никто не отзывается. Он снова стучит,
прислушивается и вынимает из кармана ключ.
Квартира пуста, но до сих пор так полна Дженис, что его бросает в
дрожь; при виде повернутого к телевизору кресла у него подгибаются колени.
От разбросанных по полу ломаных игрушек Нельсона мутится в голове; все
содержимое черепа - серое вещество, слуховой и зрительный аппарат - беспорядочно теснится в трубке, какой представляется ему он сам; лобные
пазухи забиты, хочется не то чихнуть, не то заплакать. Гостиная насквозь
пропылена. Шторы опущены. Дженис днем их всегда опускает, чтобы на экран
телевизора не падал свет. Кто-то пытался навести порядок - ее пепельница и
пустой бокал убраны. Кролик кладет ключ от квартиры и ключи от машины на
телевизор - металлическую коробку, выкрашенную коричневой краской под
дерево. Когда он открывает стенной шкаф, ручка дверцы задевает угол
телевизора. Нескольких платьев Дженис не хватает.
Вместо того чтобы достать одежду, Кролик поворачивается и плетется в
кухню, стараясь разобраться в своих поступках. Сочащийся сквозь шторы
солнечный свет падает на просевшую кровать. У них никогда не было хорошей
кровати. Эту подарили им родители Дженис. На комоде - ее флакончики,
маникюрные ножницы, белая катушка с иголкой, латунные заколки, телефонная
книга, будильник со светящимся циферблатом, вырванный из журнала рецепт,
которым она ни разу не воспользовалась, ожерелье из яванских резных
деревянных бусин - его подарок к Рождеству. К стенке прислонено большое
овальное зеркало, которое они взяли, когда ее родители оборудовали себе
новую ванную комнату; он все хотел прикрепить его над комодом Дженис, да
так и не собрался купить шурупы. На подоконнике стакан, до половины
наполненный затхлой пузыристой водой, отбрасывает блеклый солнечный зайчик
на пустое место, куда нужно было повесить зеркало. Тут же на стене три
длинные параллельные царапины. Чем это? Когда? Из-за застланной постели
виднеется белый треугольник пола ванной; Дженис после душа, ее спина
розовеет от пара, она радостно тянется к нему с поцелуем, под мышками
слипшиеся мокрые волосы. Что за непрошеная радость обуяла ее, а потом и
его?
В кухне забытые на сковородке холодные, как смерть, свиные отбивные
покоятся в застывшем жире. Сбросив их в бумажный мешок под раковину, он
лопаточкой счищает куски пятнистого твердого жира и отправляет их туда же.
Мешок, в темно-коричневых пятнах снизу, издает сладкий запах тления. Он
тупо смотрит на него. Мусорный ящик внизу, за домом, но он не хочет лишний
раз маячить тут. Нечего и думать об этом. Он открывает горячий кран и
ставит сковородку в раковину, чтобы ее размочить. Дыхание пара, словно
шепот в гробнице.
Объятый страхом, он торопливо берет чистые трусы, майки и носки из
одного ящика, три рубашки в затянутой целлофаном голубой картонке из
другого, выстиранные коричневые бумажные брюки из третьего, вынимает из
стенного шкафа оба костюма, спортивную рубашку и завертывает мелкие вещи в
костюмы, чтобы удобнее было нести. От этой работы он прямо вспотел. Зажав
сверток между руками и согнутой в колене ногой, он еще раз оглядывает
квартиру; мебель, ковры, обои - все, как и его лицо, словно подернуто
густою темной пеленой; в комнатах царит беспорядок, и он рад уйти отсюда.
Дверь безвозвратно захлопывается. Его ключ остался внутри.
Зубная щетка. Бритва. Запонки. Башмаки. С каждым шагом вниз по лестнице
он вспоминает еще какую-нибудь забытую вещь. Он торопится, ноги стучат.
Подпрыгнув, чуть не задевает голую лампочку на черном шнуре в вестибюле.
Когда он проносится через вестибюль, ему чудится, будто его имя на
почтовом ящике зовет его к себе, выведенные синими чернилами буквы немым
криком наполняют воздух. Он выскальзывает на солнце и кажется самому себе
смешным - ни дать ни взять один из тех таинственных воров, о которых пишут
на последних страницах газет, - вместо денег и серебра они уносят
фарфоровую полоскательницу, двадцать рулонов обоев и кучу старого тряпья.
- Добрый день, мистер Энгстром.
Это их соседка, мисс Арндт, она в лиловой шляпе для церкви, в руках
зажата зеленая ветка.
- А, хелло. Как здоровье?
Она живет через три дома от них, говорят, у нее рак.
- Великолепно, - отзывается она, - просто великолепно.
И стоит на солнце, ошалев от великолепия, на плоских ступнях,
инстинктивно кренясь на идущей под уклон мостовой. Мимо подозрительно
медленно проезжает зеленая машина. Мисс Арндт загораживает ему дорогу, она
приятно смущена, преисполнена благодарности неизвестно за что, наверно,
просто за то, что держится на мостовой, словно муха, которая ползла по
потолку и остановилась подивиться на самое себя.
- Прекрасная погода, - замечает Кролик.
- Ах, я просто в восторге, просто в восторге. Вербное воскресенье
всегда такое голубое. Даже кровь быстрей бежит по жилам, - смеется она.
Кролик тоже смеется. Она словно приросла к горячему асфальту в
узорчатой тени двух молодых кленов. Она ничего не знает, это совершенно
ясно.
- Да, а я вот решил подумать о весенней чистке, - поясняет он, видя,
что она уставилась на его руки, и для наглядности встряхивает сверток.
- Прекрасно, - с неожиданно саркастической ухмылкой отзывается мисс
Арндт. - Молодые мужья вечно мчатся закусив удила. - И, повернувшись
кругом, восклицает: - Ой, священник!
Зеленая машина еще медленнее прежнего возвращается обратно посередине
улицы. В тревоге, которая удваивает вес узла с одеждой. Кролик видит, что
попался. Он скатывается с крыльца, пробегает мимо мисс Арндт и в ответ на
ее глубокомысленное замечание: "Нет, это не преподобный Круппенбах", - говорит: "Мне пора".
Нет, конечно, это не Круппенбах. Кролик знает, кто это, хотя и не
знает, как его зовут. Священник епископальной церкви. Спрингеры ходят в
епископальную церковь - еще одна уловка, с помощью которой старый подонок
пытается пролезть в высшее общество; раньше они принадлежали к
реформатской церкви. Кролик не то чтобы бежит; идущий под уклон тротуар на
каждом шагу хватает его за пятки. Сверток заслоняет асфальт. Хотя бы до
переулка добраться. Единственная надежда, что священник его не узнает. Он
чувствует, что зеленая машина ползет за ним; может, бросить вещи и на
самом деле дать деру? Хорошо бы спрятаться на старой фабрике
искусственного льда. Но до нее еще целый квартал. Рут, наверно, уже вымыла
посуду и ждет его по ту сторону горы. Синева за синевой под синевой.
Подобно акуле, беззвучно рассекающей перед собою воду, зеленое крыло
машины поднимает в воздух зыбь, которая ударяет Кролика сзади под коленки.
Чем быстрее он шагает, тем сильнее зыбь ударяется в него. Позади тонкий
детский голосок гнусавит:
- Простите, вы не Гарри Энгстром?
Чувствуя, как слабеет желание соврать. Кролик оборачивается и
полушепотом отвечает:
- Да.
Молодой блондин с какими-то белыми путами на шее сворачивает к левому
тротуару, вытягивает ручной тормоз, глушит мотор и, таким образом, ставит
машину не на той стороне улицы и к тому же под косым углом. Забавно, как
эти священники игнорируют мелкие правила. Кролик вспоминает, как сын
Круппенбаха носился по городу на мотоцикле. Это всегда казалось ему
богохульством.
- Я Джек Экклз, - говорит священник, совершенно некстати хихикнув. В
сочетании с белым воротником приклеенная к губам белая полоска незажженной
сигареты производит комический эффект. Он вылезает из автомобиля,
оливково-зеленого четырехдверного "бьюика" образца пятьдесят восьмого
года, и протягивает Кролику руку. Чтобы пожать ее, тому приходится
положить узел с одеждой на газон между мостовой и тротуаром.
Рукопожатие Экклза, энергичное, отработанное и крепкое, очевидно,
должно символизировать объятие. На мгновение Кролику кажется, что он его
уже никогда не выпустит. Он чувствует, что попался; предвидит объяснения,
смущенные недомолвки, мольбы, примирения - все это встает перед ним, как
сырые унылые стены; от отчаяния по коже пробегают мурашки. В его
преследователе чувствуется упорство.
Священник одних лет с ним, может быть, чуть-чуть постарше, но намного
ниже ростом. Однако он не тщедушен; под черным пиджаком играет явно
бесполезная мускулатура. Он чем-то раздосадован и стоит слегка выпятив
грудь. Длинные рыжеватые брови образуют озабоченную морщинку над
переносицей, под ртом торчит маленький, бледный, острый, как шишка,
подбородок. Несмотря на сердитый вид, в нем чувствуется что-то дружелюбное
и глуповатое.
- Куда вы идете? - спрашивает он.
- Что? Никуда.
Кролика сбивает с толку костюм этого типа. Костюм только притворяется
черным, на самом деле он темно-синий, скромный, но элегантный, из
облегченной ткани. Манишка, слюнявчик, или как там эта штука называется,
напротив, черна, как печка. Экклз хочет улыбнуться, но, стараясь удержать
в губах сигарету, вместо этого фыркает. Он хлопает себя по пиджаку.
- У вас случайно нет спички?
- К сожалению, нет. Я бросил курить.
- Значит, вы добродетельнее меня. - Задумавшись, он смотрит на Гарри,
испуганно подняв брови. От напряжения его серые глаза становятся круглыми
и бледными, как стекло. - Хотите, я вас подвезу?
- Нет, черт возьми. Не беспокойтесь.
- Я хотел бы с вами побеседовать.
- В самом деле?
- Серьезно. Даже очень.
- Ладно. - Кролик подбирает с земли свою одежду, обходит "бьюик"
спереди и садится. Внутри стоит острый сладковатый запах пластика - запах
новой машины; глубоко вдохнув его, Кролик немного успокаивается. - Это
насчет Дженис?
Экклз кивает и, повернув голову и глядя в заднее стекло, отъезжает от
тротуара. Его верхняя губа от усердия натягивается на нижнюю, под глазами
- усталые фиолетовые впадины. Воскресенье для него тяжелый день.
- Как она? Что делает?
- Сегодня она как будто гораздо нормальнее. Они с отцом утром были в
церкви.
Они едут по улице вниз. Экклз молчит и, мигая, смотрит в ветровое
стекло. Потом нажимает кнопку прикуривателя на приборном щитке.
- Я так и думал, что она поедет к ним, - говорит Кролик.
Он несколько раздосадован тем, что священник на него не орет; видно,
неважно знает свое дело.
Прикуриватель выскакивает обратно. Экклз подносит его к сигарете,
затягивается и как будто вновь собирается с мыслями.
- По-видимому, - говорит он, - когда вы через полчаса не вернулись, она
позвонила вашим родителям и попросила вашего отца привезти мальчика. Ваш
отец, как я понимаю, всячески ее успокаивал и сказал, что вы, наверно,
где-нибудь задержались. Тогда она вспомнила, что вы опоздали домой, потому
что играли с кем-то на улице, и решила, что вы снова туда вернулись. Мне
даже кажется, что ваш отец ходил по городу и смотрел, не играют ли где в
баскетбол.