x x x А. А. Ахматовой За церквами, садами, театрами, за кустами в холодных дворах, в темноте за дверями парадными, за бездомными в этих дворах. За пустыми ночными кварталами, за дворцами над светлой Невой, за подъездами из, за подвалами, за шумящей над ними листвой. За бульварами с тусклыми урнами, за балконами, полными сна, за кирпичными красными тюрьмами, где больных будоражит весна, за вокзальными страшными люстрами, что толкаются, тени гоня, за тремя запоздалыми чувствами Вы живете теперь от меня. За любовью, за долгом, за мужеством, или больше -- за Вашим лицом, за рекой, осененной замужеством, за таким одиноким пловцом. За своим Ленинградом, за дальними островами, в мелькнувшем раю, за своими страданьями давними, от меня за замками семью. Разделенье не жизнью, не временем, не пространством с кричащей толпой, Разделенье не болью, не бременем, и, хоть странно, но все ж не судьбой. Не пером, не бумагой, не голосом -- разделенье печалью... К тому ж правдой, больше неловкой, чем горестной: вековой одинокостью душ. На окраинах, там, за заборами, за крестами у цинковых звезд, за семью -- семьюстами! -- запорами и не только за тысячу верст, а за всею землею неполотой, за салютом ее журавлей, за Россией, как будто не политой ни слезами, ни кровью моей. Там, где впрямь у дороги непройденной на ветру моя юность дрожит, где-то близко холодная Родина за финляндским вокзалом лежит, и смотрю я в пространства окрестные, напряженный до боли уже, словно эти весы неизвестные у кого-то не только в душе. Вот иду я, парадные светятся, за оградой кусты шелестят, во дворе Петропаловской крепости тихо белые ночи сидят. Развевается белое облако, под мостами плывут корабли, ни гудка, ни свистка и ни окрика до последнего края земли. Не прошу ни любви, ни признания, ни волненья, рукав теребя... Долгой жизни тебе, расстояние! Но я снова прошу для себя безразличную ласковость добрую и при встрече -- все то же житье. Приношу Вам любовь свою долгую, сознавая ненужность ее. 1962 * Стихотворение отсутствует в СИБ. Крик в Шереметьево И. Е. Что ты плачешь, распростясь с паровозом. Что ты слушаешь гудки поездные. Поклонись аэродромным березам, голубиному прогрессу России. Что ты смотришь все с печалью угрюмой на платочек ее новый, кумашный. Поклонись этой девочке юной, этой девочке, веселой и страшной. Что ей стоит нас любить и лелеять. Что ей стоит поберечь нас немного. Кто ей, сильной, заперечить посмеет. Только ждет она кого-то другого! Ничего! Ей не грозит перестарок. Не гожусь ей в сыновья, а уж рад бы... Посылаю ей все слезы в подарок, потому что не дожить мне до свадьбы. 1962 x x x А. Н. Мы вышли с почты прямо на канал, который начал с облаком сливаться и сверху букву "п" напоминал. И здесь мы с ним решили расставаться. Мы попрощались. Мелко семеня, он уходил вечернею порою. Он быстро уменьшался для меня как будто раньше вчетверо, чем втрое. Конечно, что-то было впереди. Что именно -- нам было неизвестно. Для тех, кто ждал его в конце пути, он так же увеличивался резко. Настал момент, когда он заслонил пустой канал с деревьями и почту, когда он все собой заполонил. Одновременно превратившись в точку. 1962 На титульном листе Ты, кажется, искал здесь? Не ищи. Гремит засов у входа неизменный. Не стоит подбирать сюда ключи. Не тут хранится этот клад забвенный. Всего и блеску, что огонь в печи. Соперничает с цепью драгоценной цепь ходиков стенных. И, непременный, горит фонарь под окнами в ночи. Свет фонаря касается трубы. И больше ничего здесь от судьбы действительной, от времени, от века. И если что предполагает клад, то сам засов, не выдержавший взгляд пришедшего с отмычкой человека. 1962 Ночной полет В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч и на звезды глядел, и в кармане моем заблудившийся ключ все звенел не у дел, и по сетке скакал надо мной виноград, акробат от тоски; был далек от меня мой родной Ленинград, и все ближе -- пески. Бессеребряной сталью мерцало крыло, приближаясь к луне, и чучмека в папахе рвало, и текло это под ноги мне. Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи. Над одною шестой в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои двухголовый святой. Я бежал от судьбы, из-под низких небес, от распластанных дней, из квартир, где я умер и где я воскрес из чужих простыней; от сжимавших рассудок махровым венцом откровений, от рук, припадал я к которым и выпал лицом из которых на Юг. Счастье этой земли, что взаправду кругла, что зрачок не берет из угла, куда загнан, свободы угла, но и наоборот: что в кошачьем мешке у пространства хитро прогрызаешь дыру, чтобы слёз европейских сушить серебро на азийском ветру. Что на свете -- верней, на огромной вельми, на одной из шести -- что мне делать еще, как не хлопать дверьми да ключами трясти! Ибо вправду честней, чем делить наш ничей круглый мир на двоих, променять всю безрадостность дней и ночей на безадресность их. Дуй же в крылья мои не за совесть и страх, но за совесть и стыд. Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах или Бог пощадит -- все едино, как сбившийся в строчку петит смертной памяти для: мегалополис туч гражданина ль почтит, отщепенца ль -- земля. Но услышишь, когда не найдешь меня ты днем при свете огня, как в Быково на старте грохочут винты: это -- помнят меня зеркала всех радаров, прожекторов, лик мой хранящих внутри; и -- внехрамовый хор -- из динамиков крик грянет медью: Смотри! Там летит человек! не грусти! улыбнись! Он таращится вниз и сжимает в руке виноградную кисть, словно бог Дионис. 1962 x x x Огонь, ты слышишь, начал угасать. А тени по углам -- зашевелились. Уже нельзя в них пальцем указать, прикрикнуть, чтоб они остановились. Да, воинство сие не слышит слов. Построилось в каре, сомкнулось в цепи. Бесшумно наступает из углов, и я внезапно оказался в центре. Всё выше снизу взрывы темноты. Подобны восклицательному знаку. Все гуще тьма слетает с высоты, до подбородка, комкает бумагу. Теперь исчезли стрелки на часах. Не только их не видно, но не слышно. И здесь остался только блик в глазах, застывших неподвижно. Неподвижно. Огонь угас. Ты слышишь: он угас. Горючий дым под потолком витает. Но этот блик -- не покидает глаз. Вернее, темноты не покидает. 1962 x x x Они вдвоем глядят в соседний сад, и мысленно в той комнате огромной уже давно. Но тени их назад бегут вдвоем по грядке помидорной. Стоит безмолвно деревянный дом, но всё в морщинах: стены, дверь, стропила как будто повествуют здесь о том, что сходство между ними наступило. И в то же время дымную свечу труба пускает в направленьи взгляда, вложив сюда всю зависть к кирпичу, которая плывет через ограду. Они ж не шелохнутся. Но из глаз струится ровный свет в чужие розы. И как прекрасно, что они сейчас еще не там, совсем не там, где грезы, что вот они и могут выбирать, пустой участок предпочесть раките, и там свою дилемму повторять, как миф о Филемоне и Бавкиде. 1962 От окраины к центру Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик, рай речный пароходов, я опять прошептал: вот я снова в младенческих ларах. Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок. Предо мною река распласталась под каменно-угольным дымом, за спиною трамвай прогремел на мосту невредимом, и кирпичных оград просветлела внезапно угрюмость. Добрый день, вот мы встретились, бедная юность. Джаз предместий приветствует нас, слышишь трубы предместий, золотой диксиленд в черных кепках прекрасный, прелестный, не душа и не плоть -- чья-то тень над родным патефоном, словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном. В ярко-красном кашне и в плаще в подворотнях, в парадных ты стоишь на виду на мосту возле лет безвозвратных, прижимая к лицу недопитый стакан лимонада, и ревет позади дорогая труба комбината. Добрый день. Ну и встреча у нас. До чего ты бесплотна: рядом новый закат гонит вдаль огневые полотна. До чего ты бедна. Столько лет, а промчались напрасно. Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна. По замерзшим холмам молчаливо несутся борзые, среди красных болот возникают гудки поездные, на пустое шоссе, пропадая в дыму редколесья, вылетают такси, и осины глядят в поднебесье. Это наша зима. Современный фонарь смотрит мертвенным оком, предо мною горят ослепительно тысячи окон. Возвышаю свой крик, чтоб с домами ему не столкнуться: это наша зима все не может обратно вернуться. Не до смерти ли, нет, мы ее не найдем, не находим. От рожденья на свет ежедневно куда-то уходим, словно кто-то вдали в новостройках прекрасно играет. Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает. Значит, нету разлук. Существует громадная встреча. Значит, кто-то нас вдруг в темноте обнимает за плечи, и полны темноты, и полны темноты и покоя, мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою. Как легко нам дышать, оттого, что подобно растенью в чьей-то жизни чужой мы становимся светом и тенью или больше того -- оттого, что мы все потеряем, отбегая навек, мы становимся смертью и раем. Вот я вновь прохожу в том же светлом раю -- с остановки налево, предо мною бежит, закрываясь ладонями, новая Ева, ярко-красный Адам вдалеке появляется в арках, невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах. Как стремительна жизнь в черно-белом раю новостроек. Обвивается змей, и безмолвствует небо героик, ледяная гора неподвижно блестит у фонтана, вьется утренний снег, и машины летят неустанно. Неужели не я, освещенный тремя фонарями, столько лет в темноте по осколкам бежал пустырями, и сиянье небес у подъемного крана клубилось? Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось. Кто-то новый царит, безымянный, прекрасный, всесильный, над отчизной горит, разливается свет темно-синий, и в глазах у борзых шелестят фонари -- по цветочку, кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку. Значит, нету разлук. Значит, зря мы просили прощенья у своих мертвецов. Значит, нет для зимы возвращенья. Остается одно: по земле проходить бестревожно. Невозможно отстать. Обгонять -- только это возможно. То, куда мы спешим, этот ад или райское место, или попросту мрак, темнота, это все неизвестно, дорогая страна, постоянный предмет воспеванья, не любовь ли она? Нет, она не имеет названья. Это -- вечная жизнь: поразительный мост, неумолчное слово, проплыванье баржи, оживленье любви, убиванье былого, пароходов огни и сиянье витрин, звон трамваев далеких, плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких. Поздравляю себя с этой ранней находкой, с тобою, поздравляю себя с удивительно горькой судьбою, с этой вечной рекой, с этим небом в прекрасных осинах, с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов. Не жилец этих мест, не мертвец, а какой-то посредник, совершенно один, ты кричишь о себе напоследок: никого не узнал, обознался, забыл, обманулся, слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся. Слава Богу, чужой. Никого я здесь не обвиняю. Ничего не узнать. Я иду, тороплюсь, обгоняю. Как легко мне теперь, оттого, что ни с кем не расстался. Слава Богу, что я на земле без отчизны остался. Поздравляю себя! Сколько лет проживу, ничего мне не надо. Сколько лет проживу, сколько дам на стакан лимонада. Сколько раз я вернусь -- но уже не вернусь -- словно дом запираю, сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая. 1962 Притча "Пусть дым совьется в виде той петли, которая согнать его сумела своим кивком с холмов родной земли". Должно быть, в мщеньи выше нет предела. Конечно, достигая до небес, начнет гулять, дымить противоборство. Не стоит крыш снимать, чтоб видел лес сей быстрый труд, настойчивость, упорство. Все в ход пойдет: смола, навоз, трава, должно быть, в виде той петли разложат в горящем очаге свои дрова. Пусть ветер им поможет. Пусть поможет. Нет, никогда ничья на свете власть и всех стихий внезапное движенье не явит ту, что просто родилась и вот живет в их злом воображеньи. Лес по краям. Блестящий снег хрустит, никак не различить теней нерезких, свидетелей того, как слабый мстит. И он пошел во тьму с холмов еврейских. 1962 Сонет Великий Гектор стрелами убит. Его душа плывет по темным водам, шуршат кусты и гаснут облака, вдали невнятно плачет Андромаха. Теперь печальным вечером Аякс бредет в ручье прозрачном по колено, а жизнь бежит из глаз его раскрытых за Гектором, а теплая вода уже по грудь, но мрак переполняет бездонный взгляд сквозь волны и кустарник, потом вода опять ему по пояс, тяжелый меч, подхваченный потоком, плывет вперед и увлекает за собой Аякса. 1962 * Датировано 1961 в SP. -- С. В. Сонет Прошел январь за окнами тюрьмы, и я услышал пенье заключенных, звучащее в кирпичном сонме камер: "Один из наших братьев на свободе". Еще ты слышишь пенье заключенных и топот надзирателей безгласных, еще ты сам поешь, поешь безмолвно: "Прощай, январь". Лицом поворотясь к окну, еще ты пьешь глотками теплый воздух, а я опять задумчиво бреду с допроса на допрос по коридору в ту дальнюю страну, где больше нет ни января, ни февраля, ни марта. 1962 Сонет Я снова слышу голос твой тоскливый на пустырях -- сквозь хриплый лай бульдогов, и след родной ищу в толпе окраин, и вижу вновь рождественскую хвою и огоньки, шипящие в сугробах. Ничто верней твой адрес не укажет, чем этот крик, блуждающий во мраке прозрачною, хрустальной каплей яда. Теперь и я встречаю новый год на пустыре, в бесшумном хороводе, и гаснут свечи старые во мне, а по устам бежит вино Тристана, я в первый раз на зов не отвечаю. С недавних пор я вижу и во мраке. 1962 Стансы Е. В., А. Д. Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду, между выцветших линий на асфальт упаду. И душа, неустанно поспешая во тьму, промелькнет над мостами в петроградском дыму, и апрельская морось, под затылком снежок, и услышу я голос: -- До свиданья, дружок. И увижу две жизни далеко за рекой, к равнодушной отчизне прижимаясь щекой, -- словно девочки-сестры из непрожитых лет, выбегая на остров, машут мальчику вслед. 1962 x x x Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам, вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам, вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну, освещенный луной, и ее замечая одну. Гулкий топот копыт по застывшим холмам -- это не с чем сравнить, это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить, там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей, где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей. Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах, возникая вдали, освещенный луной, на бескрайних холмах, мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу, говоря сам с собой, растворяется в черном лесу. Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, -- не отыщется след, даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет, все равно ты его никогда ни за что не сумеешь догнать. Кто там скачет в холмах... я хочу это знать, я хочу это знать. Кто там скачет, кто мчится под хладною мглой, говорю, одиноким лицом обернувшись к лесному царю, -- обращаюсь к природе от лица треугольных домов: кто там скачет один, освещенный царицей холмов? Но еловая готика русских равнин поглощает ответ, из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет, кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес, по застывшей траве, мимо черных кустов. Приближается лес. Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд. Кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд, кто глядит на себя, отраженного в черной воде, тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте. Нет, не думай, что жизнь -- это замкнутый круг небылиц, ибо сотни холмов -- поразительных круп кобылиц, из которых в ночи, но при свете луны, мимо сонных округ,- засыпая во сне, мы стремительно скачем на юг. Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму, создавая свой мир по подобию вдруг твоему, от бобровых запруд, от холодных костров пустырей до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей. Все равно -- возвращенье... Все равно даже в ритме баллад есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат даже если Творец на иконах своих не живет и не спит, появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт. Ты, мой лес и вода! кто объедет, а кто, как сквозняк, проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк, кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече, кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье. Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь, потому что не жизнь, а другая какая-то боль приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна, лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна. 1962 * В сб. ФВ под заглавием "Лесная баллада". Утренняя почта для А. А. Ахматовой из города Сестрорецка В кустах Финляндии бессмертной, где сосны царствуют сурово, я полон радости несметной, когда залив и Комарово освещены зарей прекрасной, осенены листвой беспечной, любовью Вашей -- ежечасной и Вашей добротою -- вечной. 1962 Холмы Вместе они любили сидеть на склоне холма. Оттуда видны им были церковь, сады, тюрьма. Оттуда они видали заросший травой водоем. Сбросив в песок сандалии, сидели они вдвоем. Руками обняв колени, смотрели они в облака. Внизу у кино калеки ждали грузовика. Мерцала на склоне банка возле кустов кирпича. Над розовым шпилем банка ворона вилась, крича. Машины ехали в центре к бане по трем мостам. Колокол звякал в церкви: электрик венчался там. А здесь на холме было тихо, ветер их освежал. Кругом ни свистка, ни крика. Только комар жжужал. Трава была там примята, где сидели они всегда. Повсюду черные пятна -- оставила их еда. Коровы всегда это место вытирали своим языком. Всем это было известно, но они не знали о том. Окурки, спичка и вилка прикрыты были песком. Чернела вдали бутылка, отброшенная носком. Заслышав едва мычанье, они спускались к кустам и расходились в молчаньи -- как и сидели там. ___ По разным склонам спускались, случалось боком ступать. Кусты перед ними смыкались и расступались опять. Скользили в траве ботинки, меж камней блестела вода. Один достигал тропинки, другой в тот же миг пруда. Был вечер нескольких свадеб (кажется, было две). Десяток рубах и платьев маячил внизу в траве. Уже закат унимался и тучи к себе манил. Пар от земли поднимался, а колокол все звонил. Один, кряхтя, спотыкаясь, другой, сигаретой дымя -- в тот вечер они спускались по разным склонам холма. Спускались по разным склонам, пространство росло меж них. Но страшный, одновременно воздух потряс их крик. Внезапно кусты распахнулись, кусты распахнулись вдруг. Как будто они проснулись, а сон их был полон мук. Кусты распахнулись с воем, как будто раскрылась земля. Пред каждым возникли двое, железом в руках шевеля. Один топором был встречен, и кровь потекла по часам, другой от разрыва сердца умер мгновенно сам. Убийцы тащили их в рощу (по рукам их струилась кровь) и бросили в пруд заросший. И там они встретились вновь. ___ Еще пробирались на ощупь к местам за столом женихи, а страшную весть на площадь уже принесли пастухи. Вечерней зарей сияли стада густых облаков. Коровы в кустах стояли и жадно лизали кровь. Электрик бежал по склону и шурин за ним в кустах. Невеста внизу обозленно стояла одна в цветах. Старуха, укрытая пледом, крутила пред ней тесьму, а пьяная свадьба следом за ними неслась к холму. Сучья под ними трещали, они неслись, как в бреду. Коровы в кустах мычали и быстро спускались к пруду. И вдруг все увидели ясно (царила вокруг жара): чернела в зеленой ряске, как дверь в темноту, дыра. ___ Кто их оттуда поднимет, достанет со дна пруда? Смерть, как вода над ними, в желудках у них вода. Смерть уже в каждом слове, в стебле, обвившем жердь. Смерть в зализанной крови, в каждой корове смерть. Смерть в погоне напрасной (будто ищут воров). Будет отныне красным млеко этих коров. В красном, красном вагоне с красных, красных путей, в красном, красном бидоне -- красных поить детей. Смерть в голосах и взорах. Смертью полн воротник. -- Так им заплатит город: смерть тяжела для них. Нужно поднять их, поднять бы. Но как превозмочь тоску: если убийство в день свадьбы, красным быть молоку. ___ Смерть -- не скелет кошмарный с длинной косой в росе. Смерть -- это тот кустарник, в котором стоим мы все. Это не плач похоронный, а также не черный бант. Смерть -- это крик вороний, черный -- на красный банк. Смерть -- это все машины, это тюрьма и сад. Смерть -- это все мужчины, галстуки их висят. Смерть -- это стекла в бане, в церкви, в домах -- подряд! Смерть -- это всё, что с нами -- ибо они -- не узрят. Смерть -- это наши силы, это наш труд и пот. Смерть -- это наши жилы, наша душа и плоть. Мы больше на холм не выйдем, в наших домах огни. Это не мы их не видим -- нас не видят они. ___ Розы, герань, гиацинты, пионы, сирень, ирис -- на страшный их гроб из цинка -- розы, герань, нарцисс, лилии, словно из басмы, запах их прян и дик, левкой, орхидеи, астры, розы и сноп гвоздик. Прошу отнести их к брегу, вверить их небесам. В реку их бросить, в реку, она понесет к лесам. К черным лесным протокам, к темным лесным домам, к мертвым полесским топям, вдаль -- к балтийским холмам. ___ Холмы -- это наша юность, гоним ее, не узнав. Холмы -- это сотни улиц, холмы -- это сонм канав. Холмы -- это боль и гордость. Холмы -- это край земли. Чем выше на них восходишь, тем больше их видишь вдали. Холмы -- это наши страданья. Холмы -- это наша любовь. Холмы -- это крик, рыданье, уходят, приходят вновь. Свет и безмерность боли, наша тоска и страх, наши мечты и горе, все это -- в их кустах. Холмы -- это вечная слава. Ставят всегда напоказ на наши страданья право. Холмы -- это выше нас. Всегда видны их вершины, видны средь кромешной тьмы. Присно, вчера и ныне по склону движемся мы. Смерть -- это только равнины. Жизнь -- холмы, холмы. 1962 x x x Не то Вам говорю, не то твержу с гримасой неуместной. Рассудок мой что решето, а не сосуд с водой небесной. В худую пору взялся я расписываться в чувстве чистом, -- полна сейчас душа моя каким-то сором ненавистным. Простите описанье чувств, фальшивую и злую ноту, всю болтовню, но больше -- грусть, за матушку ее -- длинноту. Простите, что разверз сей хлев пред Вами, Господи, простите. Как будто, ног не отерев, я в дом влезал... И не грустите: ведь я-то помню свой оскал, а также цену рифмованью, а также все, что здесь искал в грошовом самобичеваньи. О не жалейте Ваших слов о нас. Вы знаете ли сами, что неубыточно любовь делить Вам можно с небесами. 1962(?) x x x Что ветру говорят кусты, листом бедны? Их речи, видимо, просты, но нам темны. Перекрывая лязг ведра, скрипящий стул -- "Сегодня ты сильней. Вчера ты меньше дул". А ветер им -- "Грядет зима!" "О, не губи". А может быть -- "Схожу с ума!" "Люби! Люби!" И в сумерках колотит дрожь мой мезонин... Их диалог не разберешь, пока один. 1962 x x x Я памятник воздвиг себе иной! К постыдному столетию -- спиной. К любви своей потерянной -- лицом. И грудь -- велосипедным колесом. А ягодицы -- к морю полуправд. Какой ни окружай меня ландшафт, чего бы ни пришлось мне извинять, -- я облик свой не стану изменять. Мне высота и поза та мила. Меня туда усталость вознесла. Ты, Муза, не вини меня за то. Рассудок мой теперь, как решето, а не богами налитый сосуд. Пускай меня низвергнут и снесут, пускай в самоуправстве обвинят, пускай меня разрушат, расчленят, -- в стране большой, на радость детворе из гипсового бюста во дворе сквозь белые незрячие глаза струей воды ударю в небеса. 1962 * Стихотворение отсутствует в СИБ.