К северному краю Северный край, укрой. И поглубже. В лесу. Как смолу под корой, спрячь под веком слезу. И оставь лишь зрачок, словно хвойный пучок, и грядущие дни. И страну заслони. Нет, не волнуйся зря: я превращусь в глухаря, и, как перья, на крылья мне лягут листья календаря. Или спрячусь, как лис, от человеческих лиц, от собачьего хора, от двуствольных глазниц. Спрячь и зажми мне рот! Пусть при взгляде вперед мне ничего не встретить, кроме желтых болот. В их купели сырой от взоров нескромных скрой след, если след оставлю, и в трясину зарой. Не мой черед умолкать. Но пора окликать тех, кто только не станет облака упрекать в красноте, в тесноте. Пора брести в темноте, вторя песней без слов частоколу стволов. Так шуми же себе в судебной своей судьбе над моей головою, присужденной тебе, но только рукой (плеча) дай мне воды (ручья) зачерпнуть, чтоб я понял, что только жизнь -- ничья. Не перечь, не порочь. Новых гроз не пророчь. Оглянись, если сможешь -- так и уходят прочь: идут сквозь толпу людей, потом -- вдоль рек и полей, потом сквозь леса и горы, все быстрей. Все быстрей. май 1964 Ломтик медового месяца М. Б. Не забывай никогда, как хлещет в пристань вода и как воздух упруг -- как спасательный круг. А рядом чайки галдят, и яхты в небо глядят, и тучи вверху летят, словно стая утят. Пусть же в сердце твоем, как рыба, бьется живьем и трепещет обрывок нашей жизни вдвоем. Пусть слышится устриц хруст, пусть топорщится куст. И пусть тебе помогает страсть, достигшая уст, понять без помощи слов, как пена морских валов, достигая земли, рождает гребни вдали. май 1964 * Датировано 1963 в SP. Отрывок В ганзейской гостинице "Якорь", где мухи садятся на сахар, где боком в канале глубоком эсминцы плывут мимо окон, я сиживал в обществе кружки, глазея на мачты и пушки и совесть свою от укора спасая бутылкой Кагора. Музыка гремела на танцах, солдаты всходили на транспорт, сгибая суконные бедра. Маяк им подмигивал бодро. И часто до боли в затылке о сходстве его и бутылки я думал, лишенный режимом знакомства с его содержимым, В восточную Пруссию въехав, твой образ, в приспущенных веках, из наших балтических топей я ввез контрабандой, как опий. И вечером, с миной печальной, спускался я к стенке причальной в компании мыслей проворных, и ты выступала на волнах... май 1964 x x x Твой локон не свивается в кольцо, и пальца для него не подобрать в стремлении очерчивать лицо, как ранее очерчивала прядь, в надежде, что нарвался на растяп, чьим помыслам стараясь угодить, хрусталик на уменьшенный масштаб вниманья не успеет обратить. Со всей неумолимостью тоски, с действительностью грустной на ножах, подобье подбородка и виски большим и указательным зажав, я быстро погружаюсь в глубину, особенно устами, как фрегат, идущий неожиданно ко дну в наперстке, чтоб не плавать наугад. По горло или все-таки по грудь, хрусталик погружается во тьму. Но дальше переносицы нырнуть еще не удавалось никому. Какой бы не почувствовал рывок надежды, но (подальше от беды) всегда серо-зеленый поплавок выскакивает к небу из воды. Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал, рад муку, чем придется, утолить и первый подвернувшийся овал любимыми чертами заселить. И то уже удваивает пыл, что в локонах покинутых слились то место, где их Бог остановил, с тем краешком, где ножницы прошлись. Ирония на почве естества, надежда в ироническом ключе, колеблема разлукой, как листва, как бабочка (не так ли?) на плече: живое или мертвое, оно, хоть собственными пальцами творим, -- связующее легкое звено меж образом и призраком твоим. май 1964 В распутицу Дорогу развезло как реку. Я погрузил весло в телегу, спасательный овал намаслив на всякий случай. Стал запаслив. Дорога как река, зараза. Мережей рыбака -- тень вяза. Коню не до ухи под носом. Тем более, хи-хи, колесам. Не то, чтобы весна, но вроде. Разброд и кривизна. В разброде деревни -- все подряд хромая. Лишь полный скуки взгляд -- прямая. Кустарники скребут по борту. Спасательный хомут -- на морду. Над яблоней моей, над серой, восьмерка журавлей -- на Север. Воззри сюда, о друг -- потомок: во всеоружьи дуг, постромок, и двадцати пяти от роду, пою на полпути в природу. весна 1964 x x x К семейному альбому прикоснись движением, похищенным (беда!) у ласточки, нырнувшей за карниз, похитившей твой локон для гнезда. А здесь еще, смотри, заметены метелью придорожные холмы. Дом тучами придавлен до земли, березы без ума от бахромы. Ни ласточек, ни галок, ни сорок. И тут кому-то явно не до них. Мальчишка, атакующий сугроб, беснуется -- в отсутствие родных. 16 июня 1964 С грустью и с нежностью А. Горбунову На ужин вновь была лапша, и ты, Мицкевич, отодвинув миску, сказал, что обойдешься без еды. Поэтому и я, без риску медбрату показаться бунтарем, последовал чуть позже за тобою в уборную, где пробыл до отбоя. "Февраль всегда идет за январем, а дальше -- март". -- Обрывки разговора, сверканье кафеля, фарфора; вода звенела хрусталем. Мицкевич лег, в оранжевый волчок уставив свой невидящий зрачок. А может, там судьба ему видна... Бабанов в коридор медбрата вызвал. Я замер возле темного окна, и за спиною грохал телевизор. "Смотри-ка, Горбунов, какой там хвост!" "А глаз какой!" -- "А видишь тот нарост над плавником?" -- "Похоже на нарыв". Так в феврале мы, рты раскрыв, таращились в окно на звездных Рыб, сдвигая лысоватые затылки, в том месте, где мокрота на полу. Где рыбу подают порой к столу, но к рыбе не дают ножа и вилки. 16 июня 1964 x x x Дни бегут надо мной, словно тучи над лесом, у него за спиной сбившись стадом белесым. И, застыв над ручьем, без мычанья и звона, налегают плечом на ограду загона. Горизонт на бугре не проронит о бегстве ни слова. И порой на заре -- ни клочка от былого. Предъявляя транзит, только вечер вчерашний торопливо скользит над скворешней, над пашней. июнь 1964 x x x Дом тучами придавлен до земли, охлестнут, как удавкою, дорогой, сливающейся с облаком вдали, пустой, без червоточины двуногой. И ветер, ухватившись за концы, бушует в наступлении весеннем, испуганному блеянью овцы внимая с нескрываемым весельем. И вороны кричат, как упыри, сочувствуя и радуясь невзгоде двуногого, но все-таки внутри никто не говорит о непогоде. Уж в том у обитателя залог с упреком не обрушиться на Бога, что некому вступать тут в диалог и спятить не успел для монолога. Стихи его то глуше, то звончей, то с карканьем сливаются вороньим. Так рощу разрезающий ручей бормочет все сильней о постороннем. июнь 1964 x x x Не знает небесный снаряд, пронзающий сферы подряд (как пуля пронзает грудь), куда устремляет путь: спешит ли он в Эмпирей иль это бездна, скорей. К чему здесь расчет угла, поскольку земля кругла. Вот так же посмертный напев, в пространствах земных преуспев, меж туч гудит на лету, пронзая свою слепоту. июнь 1964 Сонетик Маленькая моя, я грущу (а ты в песке скок-поскок). Как звездочку тебя ищу: разлука как телескоп. Быть может, с того конца заглянешь (как Левенгук), не разглядишь лица, но услышишь: стук-стук. Это в медвежьем углу по воздуху (по стеклу) царапаются кусты, и постукивает во тьму сердце, где проживаешь ты, помимо жизни в Крыму. июнь 1964 x x x М. Б. Как тюремный засов разрешается звоном от бремени, от калмыцких усов над улыбкой прошедшего времени, так в ночной темноте, обнажая надежды беззубие, по версте, по версте отступает любовь от безумия. И разинутый рот до ушей раздвигая беспамятством, как садок для щедрот временным и пространственным пьяницам, что в горящем дому ухитряясь дрожать под заплатами и уставясь во тьму, заедают версту циферблатами, -- боль разлуки с тобой вытесняет действительность равную не печальной судьбой, а простой Архимедовой правдою. Через гордый язык, хоронясь от законности с тщанием, от сердечных музык пробираются память с молчанием в мой последний пенат -- то ль слезинка, то ль веточка вербная, -- и тебе не понять, да и мне не расслышать, наверное, то ли вправду звенит тишина, как на Стиксе уключина. То ли песня навзрыд сложена и посмертно заучена. июнь -- июль 1964 x x x Отскакивает мгла от окон школы, звонят из-за угла колокола Николы. И дом мой маскарадный (двуличья признак!) под козырек парадной берет мой призрак. июнь -- август 1964 x x x Осенью из гнезда уводит на юг звезда певчих птиц поезда. С позабытым яйцом висит гнездо над крыльцом с искаженным лицом. И как мстительный дух, в котором весь гнев потух, на заборе петух кричит, пока не охрип. И дом, издавая скрип, стоит, как поганый гриб. июнь -- август 1964 x x x Колесник умер, бондарь уехал в Архангельск к жене. И, как бык, бушует январь им вослед на гумне. А спаситель бадей стоит меж чужих людей и слышит вокруг только шуршанье брюк. Тут от взглядов косых горяча, как укол, сбивается русский язык, бормоча в протокол. А безвестный Гефест глядит, как прошил окрест снежную гладь канвой вологодский конвой. По выходе из тюрьмы, он в деревне лесной в арьергарде зимы чинит бочки весной и в овале бадьи видит лицо судьи Савельевой и тайком в лоб стучит молотком. июль 1964 Настеньке Томашевской в Крым Пусть август -- месяц ласточек и крыш, подверженный привычке стародавней, разбрасывает в Пулкове камыш и грохает распахнутою ставней. Придет пора, и все мои следы исчезнут, как развалины Атланты. И сколько ни взрослей и ни гляди на толпы, на холмы, на фолианты, но чувства наши прячутся не там (как будто мы работали в перчатках), и сыщикам, бегущим по пятам, они не оставляют отпечатков, Поэтому для сердца твоего, собравшего разрозненные звенья, по-моему, на свете ничего не будет извинительней забвенья. Но раз в году ты вспомнишь обо мне, березой, а не вереском согрета, на Севере родном, когда в окне бушует ветер на исходе лета. август 1964 x x x Смотритель лесов, болот, новый инспектор туч (без права смотреть вперед) инспектирует луч солнца в вечерний час, не закрывая глаз. Тает последний сноп выше крыш набекрень. Стрелочник сонных троп, бакенщик деревень стоит на пыльной реке с коромыслом в руке. август 1964 Псковский реестр для М. Б. Не спутать бы азарт и страсть (не дай нам, Господь). Припомни март, семейство Найман. Припомни Псков, гусей и, вполнакала, фонарики, музей, "Мытье" Шагала. Уколы на бегу (не шпилькой -- пикой!). Сто маковок в снегу, на льду Великой катанье, говоря по правде, сдуру, сугробы, снегири, температуру. Еще -- объятий плен, от жара смелый, и вязаный твой шлем из шерсти белой. И черного коня, и взгляд, печалью сокрытый -- от меня -- как плечи -- шалью. Кусты и пустыри, деревья, кроны, холмы, монастыри, кресты, вороны. И фрески те (в пыли), где, молвить строго, от Бога, от земли равно немного. Мгновенье -- и прерву, еще лишь горстка: припомни синеву снегов Изборска, где разум мой парил, как некий облак, и времени дарил мой "Фэд" наш облик. О синева бойниц (глазниц)! Домашний барраж крикливых птиц над каждой башней, и дальше (оборви!) простор с разбега. И колыбель любви -- белее снега! Припоминай и впредь (хотя в разлуке уже не разглядеть: а кто там в люльке) те кручи и поля, такси в равнине, бифштексы, шницеля, долги поныне. Умей же по полям, по стрелкам, верстам и даже по рублям (почти по звездам!), по формам без души со всем искусством Колумба (о спеши!) вернуться к чувствам. Ведь в том и суть примет (хотя бы в призме разлук): любой предмет -- свидетель жизни. Пространство и года (мгновений груда), ответы на "когда", "куда", "откуда". Впустив тебя в музей (зеркальных зальцев), пусть отпечаток сей и вправду пальцев, чуть отрезвит тебя -- придет на помощь отдавшей вдруг себя на миг, на полночь сомнениям во власть и укоризне, когда печется страсть о долгой жизни на некой высоте, как звук в концерте, забыв о долготе, -- о сроках смерти! И нежности приют и грусти вестник, нарушивши уют, любви ровесник -- с пушинкой над губой стихотворенье пусть радует собой хотя бы зренье. лето 1964 (1965?) * "Фэд" -- популярный фотоаппарат "Феликс Эд- мундович Дзержинский". x x x А. Буров -- тракторист -- и я, сельскохозяйственный рабочий Бродский, мы сеяли озимые -- шесть га. Я созерцал лесистые края и небо с реактивною полоской, и мой сапог касался рычага. Топорщилось зерно под бороной, и двигатель окрестность оглашал. Пилот меж туч закручивал свой почерк. Лицом в поля, к движению спиной, я сеялку собою украшал, припудренный землицею как Моцарт. август -- сентябрь 1964 Румянцевой победам Прядет кудель под потолком дымок ночлежный. Я вспоминаю под хмельком Ваш образ нежный, как Вы бродили меж ветвей, стройней пастушек, вдвоем с возлюбленной моей на фоне пушек. Под жерла гаубиц морских, под Ваши взгляды мои волнения и стих попасть бы рады. И дел-то всех: коня да плеть и ногу в стремя. Тем, первым, версты одолеть, последним -- время. Сойдемся на брегах Невы, а нет -- Сухоны. С улыбкою воззритесь Вы на мисс с иконы. Вообразив Вас за сестру (по крайней мере), целуя Вас, не разберу, где Вы, где Мэри. Но Ваш арапский конь как раз в полях известных. И я -- достаточно увяз в болотах местных. Хотя б за то, что говорю (Господь с словами), всем сердцем Вас благодарю -- спасенным Вами. Прозрачный перекинув мост (упрусь в колонну), пяток пятиконечных звезд по небосклону плетется ночью через Русь -- пусть к Вашим милым устам переберется грусть по сим светилам. На четверть -- сумеречный хлад, на треть -- упрямство, наполовину -- циферблат, и весь -- пространство, клянусь воздать Вам без затей (в размерах власти над сердцем) разностью частей -- и суммой страсти! Простите ж, если что не так (без сцен, стенаний). Благословил меня коньяк на риск признаний. Вы все претензии -- к нему. Нехватка хлеба, и я зажевываю тьму. Храни Вас небо. август -- сентябрь 1964 Сонет М. Б. Прислушиваясь к грозным голосам, стихи мои, отстав при переправе за Иордан, блуждают по лесам, оторваны от памяти и яви. Их звуки застревают (как я сам) на полпути к погибели и славе (в моей груди), отныне уж не вправе как прежде доверяться чудесам. Но как-то глуховато, свысока, тебя, ты слышишь, каждая строка благодарит за то, что не погибла, за то, что сны, обстав тебя стеной, теперь бушуют за моей спиной и поглощают конницу Египта. август -- сентябрь 1964, Норенская x x x М. Б. Деревья в моем окне, в деревянном окне, деревню после дождя вдвойне окружают посредством луж караулом усиленным мертвых душ. Нет под ними земли -- но листва в небесах, и свое отраженье в твоих глазах, приготовившись мысленно к дележу, я, как новый Чичиков, нахожу. Мой перевернутый лес, воздавая вполне должное мне, вовне шарит рукой на дне. Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне. В деревянном окне деревьев больше вдвойне. 26 октября 1964, Норенская x x x М. Б. Тебе, когда мой голос отзвучит настолько, что ни отклика, ни эха, а в памяти -- улыбку заключит затянутая воздухом прореха, и жизнь моя за скобки век, бровей навеки отодвинется, пространство зрачку расчистив так, что он, ей-ей, уже простит (не верность, а упрямство), -- случайный, сонный взгляд на циферблат напомнит нечто, тикавшее в лад невесть чему, сбивавшее тебя с привычных мыслей, с хитрости, с печали, куда-то торопясь и торопя настолько, что порой ночами хотелось вдруг его остановить и тут же -- переполненное кровью, спешившее, по-твоему, любить, сравнить -- его любовь с твоей любовью. И выдаст вдруг тогда дрожанье век, что было не с чем сверить этот бег, -- как твой брегет -- а вдруг и он не прочь спешить? И вот он в полночь брякнет... Но темнота тебе в окошко звякнет и подтвердит, что это вправду ночь. 29 октября 1964 Гвоздика М. Б. В один из дней, в один из этих дней, тем более заметных, что сильней дождь барабанит в стекла и почти звонит в звонок (чтоб в комнату войти, где стол признает своего в чужом, а чайные стаканы -- старшим); то ниже он, то выше этажом по лестничным топочет маршам и снова растекается в стекле; и Альпы громоздятся на столе, и, как орел, парит в ущельях муха; -- то в холоде, а то в тепле ты все шатаешься, как тень, и глухо под нос мурлычешь песни. Как всегда, и чай остыл. Холодная вода под вечер выгонит тебя из комнат на кухню, где скрипящий стул и газовой горелки гул твой слух заполнят, заглушат все чужие голоса, а сам огонь, светясь голубовато, поглотит, ослепив твои глаза, не оставляя пепла -- чудеса! -- сучки календаря и циферблата. Но, чайник сняв, ты смотришь в потолок, любуясь трещинок системой, не выключая черный стебелек с гудящей и горящей хризантемой. октябрь 1964 Орфей и Артемида Наступила зима. Песнопевец, не сошедший с ума, не умолкший, видит след на тропинке волчий и, как дятел-краснодеревец, забирается на сосну, чтоб расширить свой кругозор, разглядев получше узор, оттеняющий белизну. Россыпь следов снега на холмах испещрила, будто в постели красавицы утро рассыпало жемчуга. Среди полей и дорог перепутались нити. Не по плечу Артемиде их собрать в бугорок. В скобки берет зима жизнь. Ветвей бахрома взгляд за собой влечет. Новый Орфей за счет притаившихся тварей, обрывая большой календарь, сокращая словарь, пополняет свой бестиарий. октябрь 1964 Чаша со змейкой I Дождливым утром, стол, ты не похож на сельского вдовца-говоруна. Что несколько предвидел макинтош, хотя не допускала борона, в том, собственно, узревшая родство, что в ящик было вделано кольцо. Но лето миновало. Торжество клеенки над железом налицо. II Я в зеркало смотрюсь и нахожу седые волосы (не перечесть) и пятнышки, которые ужу, наверное, составили бы честь и место к холодам (как экспонат) в каком-нибудь виварии: на вид хоть он витиеват и страшноват, не так уж плодовит и ядовит. III Асклепий, петухами мертвеца из гроба поднимавший! незнаком с предметом -- полагаюсь на отца, служившего Адмету пастухом. Пусть этот кукарекающий маг, пунцовой эспаньолкою горя, меня не отрывает от бумаг (хоть, кажется, я князь календаря). IV Пусть старый, побежденный материал с кряхтением вгоняет в борозду озимые. А тот, кто не соврал, -- потискает на вешалке узду. Тут, в мире, где меняются столы, слиянием с хозяином грозя, поклясться нерушимостью скалы на почве сейсмологии нельзя. V На сей раз обоняние и боль, и зрение, пожалуй, не у дел. Не видел, как цветет желтофиоль, да, собственно, и роз не разглядел. Дождливые и ветреные дни таращатся с Олимпа на четверг. Но сердце, как инструктор в Шамони, усиленно карабкается вверх. VI Моряк, заночевавший на мели, верней, цыган, который на корню украв у расстояния нули, на чувств своих нанижет пятерню, я, в сущности, желавший защитить зрачком недостающее звено, -- лишь человек, которому шутить по-своему нельзя, запрещено. VII Я, в сущности... Любители острот в компании с искателями правд пусть выглянут из времени вперед: увидев, как бывалый астронавт топорщит в замешательстве усы при запуске космических ракет, таращась на песочные часы, как тикающий в ужасе брегет. VIII Тут в мире, где меняются столы, слиянием с хозяином грозя, где клясться нерушимостью скалы на почве сейсмологии нельзя, надев бинокулярные очки, наточим перочинные ножи, чтоб мир не захватили новички, коверкая сердца и падежи. IX Дождливым утром проседь на висках, моряк, заночевавший на мели, холодное стояние в носках и Альпы, потонувшие в пыли. И Альпы... и движение к теплу такое же немного погодя, как пальцы барабанят по стеклу навстречу тарахтению дождя. октябрь 1964