Но в ночь под Рождество не повторять о том, что можно много потерять, что этого нельзя предотвратить, чтоб жизнь свою в корову обратить. Как будто ты ужален и ослеп, за белою коровой вьется вслед жужжащая небесная оса, безмолвствуют святые небеса, напрасно ты, безмолвствуя, бежал ужасного, но лучшего из жал, напрасно ты не чувствуешь одно: стрАДаний ОДинаково ДАно, стрАДанье и забвение -- труха, стрАДание не стоило греха. Почувствуешь ли в панике большой бессмертную погоню за душой, погоню, чтобы времени не ждать, с той выгодой, чтоб чувства передать в мгновение, схватившее виски, в твой век по мановению тоски, чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь, оделись в серебро авиапочт. Предчувствуешь все это в снегопад в подъезде, петроградский телепат, и чувства распростертые смешны, шпагатом от войны и до войны, он шепчет, огибая Летний сад: немыслимый мой польский адресат. Любовь твоя -- воспитанница фей, возлюбленный твой -- нынешний Орфей, и образ твой -- фотографа момент, твой голос -- отдаленный диксиленд. Прогулки в ботаническом саду, возлюбленного пение в аду, возлюбленного пение сквозь сон, -- два голоса, звучащих в унисон, органный замирающий свинец, венчальные цветы, всему венец, душа твоя прекрасна и тиха, душа твоя не ведает греха, душа твоя по-прежнему в пути, по-прежнему с любовью во плоти. Ничто твоей души не сокрушит. Запомни, что душа твоя грешит! Душа твоя неслыханно больна. Запомни, что душа твоя одна. От свадебного поезда конец души твоей неслыханный венец, души твоей венчальные цветы, блестящие терновые кусты. Душа твоя грехи тебе простит, душа тебя до девочки взрастит, душа твоя смоковницу сожжет, душа твоя обнимет и солжет, душа твоя тебя превознесет, от Страшного Суда душа спасет! Чье пение за окнами звучит? Возлюбленный за окнами кричит. Душа его вослед за ним парит. Душа его обратно водворит. Как странно ты впоследствии глядишь. Действительно, ты странствуешь весь день, душа твоя вослед тебе, как тень, по комнате витает, если спишь, душа твоя впоследствии как мышь. Впоследствии ты сызнова пловец, впоследствии "таинственный певец" -- душа твоя не верит в чепуху, -- впоследствии ты странник наверху. Так, девочкой пожертвовать решась, любовь твоя, души твоей страшась, под черными деревьями дрожит, совсем тебя впоследствии бежит. На улице за окнами рябя, там что-то убегает от тебя, ты смотришь на заржавленный карниз, ты смотришь не на улицу, а вниз, ты смотришь из окна любви вослед, ты видишь сам себя -- автопортрет, ты видишь небеса и тени чувств, ты видишь диабаз и черный куст, ты видишь это дерево и ад, в сей графике никто не виноват. Кто плотью защищен, как решетом, за собственной душой как за щитом, прекрасной задушевностью дыши за выпуклым щитом своей души. Вся жизнь твоя, минувшая как сон: два голоса, звучавших в унисон, деревьев развевающихся шум, прекрасными страданьями твой ум наполненный, как зернами гранат, впоследствии прекрасный аргонавт, впоследствии ты царствуешь в умах, запомни, что ты царствуешь впотьмах, однако же все время на виду, запомни, что жена твоя в аду. Уж лучше без глупца, чем без вруна, уж лучше без певца, чем без руна, уж лучше грешным быть, чем грешным слыть, уж легче утонуть, чем дальше плыть. Но участи пловца или певца уж лучше -- положиться на гребца. Твой взор блуждает сумрачен и дик, доносится до слуха Эвридик возлюбленного пение сквозь ад, вокруг него безмолвие и смрад, вокруг него одни его уста, вокруг него во мраке пустота, во мраке с черным деревом в глазу возлюбленного пение внизу. Какая наступает тишина в прекрасном обрамлении окна, когда впотьмах, недвижимый весь век, как маятник, качнется человек, и в тот же час, снаружи и внутри, возникнет свет, внезапный для зари, и ровный звон над копьями оград, как будто это новый циферблат вторгается, как будто не спеша над плотью воцаряется душа, и алый свет, явившийся извне, внезапно воцаряется в окне, внезапно растворяется окно, как будто оживает полотно. Так шествовал Орфей и пел Христос. Так странно вам кощунствовать пришлось, впоследствии нимало не стыдясь. Прекрасная раскачивалась связь, раскачивалась, истово гремя, цепочка между этими двумя. Так шествовал Христос и пел Орфей, любовь твоя, воспитанница фей, от ужаса крича, бежала в степь, впотьмах над ней раскачивалась цепь, как будто циферблат и телефон, впотьмах над ней раскачивался звон, раскачивался бронзовый овал, раскачивался смертный идеал. Раскачивался маятник в холмах, раскачивался в полдень и впотьмах, раскачивался девочкой в окне, раскачивался мальчиком во сне, раскачивался чувством и кустом, раскачивался в городе пустом, раскачивался деревом в глазу, раскачивался здесь и там, внизу, раскачивался с девочкой в руках, раскачивался крик в обиняках, раскачивался тенью на стене, раскачивался в чреве и вовне, раскачивался, вечером бледнел, при этом оглушительно звенел. Ты, маятник, душа твоя чиста, ты маятник от яслей до креста, как маятник, как маятник другой, как маятник рука твоя с деньгой, ты маятник, отсчитывая пядь от Лазаря к смоковнице и вспять, как маятник от злости и любви, ты движешься как маятник в крови. Ты маятник, страданья нипочем, ты маятник во мраке ни при чем, ты маятник и маятнику брат, твоя душа прекрасный циферблат, как маятник, чтоб ты не забывал, лицо твое, как маятник, овал. Как маятник, то умник, то дурак, ты маятник от света и во мрак за окнами, как маятник, рябя, -- зачатие, как маятник, тебя. Ты маятник, как маятник я сам, ты маятник по дням и по часам, как маятник, прости меня, Господь, как маятник душа твоя и плоть, ты маятник по каждой голове, ты маятник -- от девочки в траве, ты маятник внизу и наверху, ты маятник страданью и греху, ты маятник от уличных теней до апокалиптических коней. Крик: Я маятник. Не трогайте меня. Я маятник для завтрашнего дня. За будущие страсти не дрожу, я сам себя о них предупрежу. Самих себя увидеть в нищете, самих себя увидеть на щите, заметить в завсегдатаях больниц божественная участь единиц. Признание, награда и венец, способность предугадывать конец, достоинство, дарующее власть, способность, возвышающая страсть, способность возвышаться невпопад, как маятник -- прекрасный телепат. Способные висеть на волоске, способные к обману и тоске, способные к сношению везде, способные к опале и звезде, способные к смешению в крови, способные к заразе и любви, напрасно вы не выключили свет, напрасно вы оставили свой след, знакомцы ваших тайн не берегут, за вами ваши чувства побегут. Что будет поразительней для глаз, чем чувства, настигающие нас с намереньем до горла нам достать? Советую вам маятником стать. апрель 1962 Стансы городу Да не будет дано умереть мне вдали от тебя, в голубиных горах, кривоногому мальчику вторя. Да не будет дано и тебе, облака торопя, в темноте увидать мои слезы и жалкое горе. Пусть меня отпоет хор воды и небес, и гранит пусть обнимет меня, пусть поглотит, мой шаг вспоминая, пусть меня отпоет, пусть меня, беглеца, осенит белой ночью твоя неподвижная слава земная. Все умолкнет вокруг. Только черный буксир закричит посредине реки, исступленно борясь с темнотою, и летящая ночь эту бедную жизнь обручит с красотою твоей и с посмертной моей правотою. 2 июня 1962 x x x М. Б. Ни тоски, ни любви, ни печали, ни тревоги, ни боли в груди, будто целая жизнь за плечами и всего полчаса впереди. Оглянись -- и увидишь наверно: в переулке такси тарахтят, за церковной оградой деревья над ребенком больным шелестят, из какой-то неведомой дали засвистит молодой постовой, и бессмысленный грохот рояля поплывет над твоей головой. Не поймешь, но почувствуешь сразу: хорошо бы пяти куполам и пустому теперь диабазу завещать свою жизнь пополам. 4 июня 1962 Диалог "Там он лежит, на склоне. Ветер повсюду снует. В каждой дубовой кроне сотня ворон поет." "Где он лежит, не слышу. Листва шуршит на ветру. Что ты сказал про крышу, слов я не разберу." "В кронах, сказал я, в кронах темные птицы кричат. Слетают с небесных тронов сотни его внучат." "Но разве он был вороной: ветер смеется во тьму. Что ты сказал о коронах, слов твоих не пойму." "Прятал свои усилья он в темноте ночной. Все, что он сделал: крылья птице черной одной." "Ветер мешает мне, ветер. Уйми его, Боже, уйми. Что же он делал на свете, если он был с людьми." "Листьев задумчивый лепет, а он лежит не дыша. Видишь облако в небе, это его душа." "Теперь я тебя понимаю: ушел, улетел он в ночь. Теперь он лежит, обнимая корни дубовых рощ." "Крышу я делаю, крышу из густой дубовой листвы. Лежит он озера тише, ниже всякой травы. Его я венчаю мглою. Корона ему под стать." "Как ему там под землею." "Так, что уже не встать. Там он лежит с короной, там я его забыл." "Неужто он был вороной." "Птицей, птицей он был." 6 июня 1962 Инструкция опечаленным Не должен быть очень несчастным и, главное, скрытным... А. Ахматова Я ждал автобус в городе Иркутске, пил воду, замурованную в кране, глотал позеленевшие закуски в ночи в аэродромном ресторане. Я пробуждался от авиагрома и танцевал под гул радиовальса, потом катил я по аэродрому и от земли печально отрывался. И вот летел над облаком атласным, себя, как прежде, чувствуя бездомным, твердил, вися над бездною прекрасной: все дело в одиночестве бездонном. Не следует настаивать на жизни страдальческой из горького упрямства. Чужбина так же сродственна отчизне, как тупику соседствует пространство. 6 июня 1962 x x x 1 Под вечер он видит, застывши в дверях: два всадника скачут в окрестных полях, как будто по кругу, сквозь рощу и гать, и долго не могут друг друга догнать. То бросив поводья, поникнув, устав, то снова в седле возбужденно привстав, и быстро по светлому склону холма, то в рощу опять, где сгущается тьма. Два всадника скачут в вечерней грязи, не только от дома, от сердца вблизи, друг друга они окликают, зовут, небесные рати за рощу плывут. И так никогда им на свете вдвоем сквозь рощу и гать, сквозь пустой водоем, не ехать ввиду станционных постов, как будто меж ними не сотня кустов! Вечерние призраки! -- где их следы, не видеть двойного им всплеска воды, их вновь возвращает к себе тишина, он знает из окриков их имена. По сельской дороге в холодной пыли, под черными соснами, в комьях земли, два всадника скачут над бледной рекой, два всадника скачут: тоска и покой. 2 Пустая дорога под соснами спит, смолкает за стеклами топот копыт, я знаю обоих, я знаю давно: так сердце звучит, как им мчаться дано. Так сердце стучит: за ударом удар, с полей наплывает холодный угар, и волны сверкают в прибрежных кустах, и громко играет любимый состав. Растаял их топот, а сердце стучит! Нисходит на шепот, но все ж не молчит, и, значит, они продолжают скакать! Способны умолкнуть, не могут -- смолкать. Два всадника мчатся в полночную мглу, один за другим, пригибаясь к седлу, по рощам и рекам, по черным лесам, туда, где удастся им взмыть к небесам. 3 Июльскою ночью в поселке темно. Летит мошкара в золотое окно. Горячий приемник звенит на полу, и смелый Гиллеспи подходит к столу. От черной печали до твердой судьбы, от шума в начале до ясной трубы, от лирики друга до счастья врага на свете прекрасном всего два шага. Я жизни своей не люблю, не боюсь, я с веком своим ни за что не борюсь. Пускай что угодно вокруг говорят, меня беспокоят, его веселят. У каждой околицы этой страны, на каждой ступеньке, у каждой стены, в недальное время, брюнет иль блондин, появится дух мой, в двух лицах един. И просто за смертью, на первых порах, хотя бы вот так, как развеянный прах, потомков застав над бумагой с утра, хоть пылью коснусь дорогого пера. 4 Два всадника скачут в пространстве ночном, кустарник распался в тумане речном, то дальше, то ближе, за юной тоской несется во мраке прекрасный покой. Два всадника скачут, их тени парят. Над сельской дорогой все звезды горят. Копыта стучат по заснувшей земле. Мужчина и женщина едут во мгле. 7 -- 9 июня 1962 x x x "Был черный небосвод светлей тех ног, и слиться с темнотою он не мог".1 В тот вечер возле нашего огня увидели мы черного коня. Не помню я чернее ничего. Как уголь были ноги у него. Он черен был, как ночь, как пустота. Он черен был от гривы до хвоста. Но черной по-другому уж была спина его, не знавшая седла. Недвижно он стоял. Казалось, спит. Пугала чернота его копыт. Он черен был, не чувствовал теней. Так черен, что не делался темней. Так черен, как полуночная мгла. Так черен, как внутри себя игла. Так черен, как даревья впереди, как место между ребрами в груди. Как ямка под землею, где зерно. Я думаю: внутри у нас черно. Но все-таки чернел он на глазах! Была всего лишь полночь на часах. Он к нам не приближался ни на шаг. В паху его царил бездонный мрак. Спина его была уж не видна. Не оставалось светлого пятна. Глаза его белели, как щелчок. Еще страшнее был его зрачок. Как будто был он чей-то негатив. Зачем же он, свой бег остановив, меж нами оставался до утра? Зачем не отходил он от костра? Зачем он черным воздухом дышал? Зачем во тьме он сучьями шуршал? Зачем струил он черный свет из глаз? Он всадника искал себе средь нас. 28 июня 1962 * Датировано 1961 в SP. Эпиграф написан Бродским. x x x А. А. Ахматовой Закричат и захлопочут петухи, загрохочут по проспекту сапоги, засверкает лошадиный изумруд, в одночасье современники умрут. Запоет над переулком флажолет, захохочет над каналом пистолет, загремит на подоконнике стекло, станет в комнате особенно светло. И помчатся, задевая за кусты, невидимые солдаты духоты вдоль подстриженных по-новому аллей, словно тени яйцевидных кораблей. Так начнется двадцать первый, золотой, на тропинке, красным солнцем залитой, на вопросы и проклятия в ответ, обволакивая паром этот свет. Но на Марсовое поле дотемна Вы придете одинешенька-одна, в синем платье, как бывало уж не раз, но навечно без поклонников, без нас. Только трубочка бумажная в руке, лишь такси за Вами едет вдалеке, рядом плещется блестящая вода, до асфальта провисают провода. Вы поднимете прекрасное лицо -- громкий смех, как поминальное словцо, звук неясный на нагревшемся мосту -- на мгновенье взбудоражит пустоту. Я не видел, не увижу Ваших слез, не услышу я шуршания колес, уносящих Вас к заливу, к деревам, по отечеству без памятника Вам. В теплой комнате, как помнится, без книг, без поклонников, но также не для них, опирая на ладонь свою висок, Вы напишите о нас наискосок. Вы промолвите тогда: "О, мой Господь! этот воздух запустевший -- только плоть дум, оставивших признание свое, а не новое творение Твое!" июнь 1962 Дорогому Д. Б. Вы поете вдвоем о своем неудачном союзе. Улыбаясь сейчас широко каждый собственной музе. Тополя и фонтан, соболезнуя вам, рукоплещут, в теплой комнате сна в двух углах ваши лиры трепещут. Одинокому мне это все интересно и больно. От громадной тоски, чтобы вдруг не заплакать невольно, к молодым небесам за стеклом я глаза поднимаю, на диване родном вашей песне печальной внимаю. От фонтана бегут золотистые фавны и нимфы, все святые страны предлагают вам взять свои нимбы, золотистые лиры наполняют аккордами зданье и согласно звучат, повествуя о вашем страданьи. Это значит, весь мир, -- он от ваших страстей не зависит, но и бедная жизнь вашей бедной любви не превысит, это ваша печаль -- дорогая слоновая башня: исчезает одна, нарождается новая басня. Несравненная правда дорогими глаголет устами. И все громче они ударяют по струнам перстами. В костяное окно понеслась обоюдная мука к небесам и в Аид -- вверх и вниз, по теории звука. Создавая свой мир, окружаем стеною и рвами для защиты его. Оттого и пространство меж вами, что, для блага союза, начиная ее разрушенье, вы себя на стене сознаете все время мишенью. 18 июля 1962 Отрывок На вас не поднимается рука. И я едва ль осмелюсь говорить, каким еще понятием греха сумею этот сумрак озарить. Но с каждым днем все более, вдвойне, во всем себя уверенно виня, беру любовь, затем что в той стране вы, знаю, отвернетесь от меня. 14 августа 1962 x x x Z. K. Пограничной водой наливается куст, и трава прикордонная жжется. И боится солдат святотатственных чувств, и поэт этих чувств бережется. Над холодной водой автоматчик притих, и душа не кричит во весь голос. Лишь во славу бессилия этих двоих завывает осенняя голость. Да в тени междуцарствий елозят кусты и в соседнюю рвутся державу. И с полей мазовецких журавли темноты непрерывно летят на Варшаву. 10 октября 1962 x x x Я шел сквозь рощу, думая о том, что сосны остаются за плечами, должно быть, так, как листья под кустом: гниют и растворяются ночами. Что существует то, что впереди; как например бетон, который залит в песок, с автомобилем на груди, где ждут меня, но что-то не сигналят. Я быстро шел среди вечерней мглы, мой шаг шуршал, но все кругом уснуло. Я задевал ладонью за стволы, и пару раз меж них шоссе мелькнуло. Я полчаса тропинки расплетал, потом солдатским шагом расторопным я на бугор взбежал и увидал: шоссе пустынным было и неровным. Но небо, подгибая провода, не то сливалось с ним, не то касалось. Я молча оглянулся, и тогда совсем другой мне роща показалась. 20 октября 1962 x x x Все чуждо в доме новому жильцу. Поспешный взгляд скользит по всем предметам, чьи тени так пришельцу не к лицу, что сами слишком мучаются этим. Но дом не хочет больше пустовать. И, как бы за нехваткой той отваги, замок, не в состояньи узнавать, один сопротивляется во мраке. Да, сходства нет меж нынешним и тем, кто внес сюда шкафы и стол, и думал, что больше не покинет этих стен; но должен был уйти, ушел и умер. Ничем уж их нельзя соединить: чертой лица, характером, надломом. Но между ними существует нить, обычно именуемая домом. октябрь 1962 x x x Эстонские деревья озабоченно удерживают тусклые листы. Эстонскою латынью у обочины надписаны могильные кресты. И облако седое, кропотливое клубится и охватывает лес. И чувство возникает сиротливое к минувшему и будущему здесь. Былое упоительней грядущего. И прожитым уверенней дышу. Ни облика, ни голоса петушьего теперь уже в себе не нахожу. И встреча со знакомым впечатлением, когда я оборачиваюсь вспять, так радостна, что вместе с удивлением теряется желанье удивлять. Ни ревности к грядущему, ни робости. Лишь новым соответствием души -- рожок междугородного автобуса, рыдающий в заоблачной тиши. 1 ноября 1962, Пирита x x x Откуда к нам пришла зима, не знаешь ты, никто не знает. Умолкло все. Она сама холодных губ не разжимает. Она молчит. Внезапно, вдруг упорства ты ее не сломишь. Вот оттого-то каждый звук зимою ты так жадно ловишь. Шуршанье ветра о стволы, шуршанье крыш под облаками, потом, как сгнившие полы, скрипящий снег под башмаками, а после скрип и стук лопат, и тусклый дым, и гул рассвета... Но даже тихий снегопад, откуда он, не даст ответа. И ты, входя в свой теплый дом, взбежав к себе, скажи на милость, не думал ты хоть раз о том, что где-то здесь она таилась: в пролете лестничном, в стене, меж кирпичей, внизу под складом, а может быть, в реке, на дне, куда нельзя проникнуть взглядом. Быть может, там, в ночных дворах, на чердаках и в пыльных люстрах, в забитых досками дверях, в сырых подвалах, в наших чувствах, в кладовках тех, где свален хлам... Но видно, ей там тесно было, она росла по всем углам и всё заполонила. Должно быть, это просто вздор, скопленье дум и слов неясных, она пришла, должно быть, с гор, спустилась к нам с вершин прекрасных: там вечный лед, там вечный снег, там вечный ветер скалы гложет, туда не всходит человек, и сам орел взлететь не может. Должно быть, так. Не все ль равно, когда поднять ты должен ворот, но разве это не одно: в пролете тень и вечный холод? Меж ними есть союз и связь и сходство -- пусть совсем немое. Сойдясь вдвоем, соединясь, им очень просто стать зимою. Дела, не знавшие родства, и облака в небесной сини, предметы все и вещества и чувства, разные по силе, стихии жара и воды, увлекшись внутренней игрою, дают со временем плоды, совсем нежданные порою. Бывает лед сильней огня, зима -- порой длиннее лета, бывает ночь длиннее дня и тьма вдвойне сильнее света; бывает сад громаден, густ, а вот плодов совсем не снимешь... Так берегись холодных чувств, не то, смотри, застынешь. И люди все, и все дома, где есть тепло покуда, произнесут: пришла зима. Но не поймут откуда. ноябрь 1962 Сонет Г. П. Мы снова проживаем у залива, и проплывают облака над нами, и современный тарахтит Везувий, и оседает пыль по переулкам, и стекла переулков дребезжат. Когда-нибудь и нас засыпет пепел. Так я хотел бы в этот бедный час приехать на окраину в трамвае, войти в твой дом, и если через сотни лет придет отряд раскапывать наш город, то я хотел бы, чтоб меня нашли оставшимся навек в твоих объятьях, засыпанного новою золой. ноябрь 1962 x x x Топилась печь. Огонь дрожал во тьме. Древесные угли чуть-чуть искрились. Но мысли о зиме, о всей зиме, каким-то странным образом роились. Какой печалью нужно обладать, чтоб вместо парка, что за три квартала, пейзаж неясный долго вспоминать, но знать, что больше нет его; не стало. Да, понимать, что все пришло к концу тому назад едва ль не за два века, -- но мыслями блуждать в ночном лесу и всё не слышать стука дровосека. Стоят стволы, стоят кусты в ночи. Вдали холмы лежат во тьме угрюмо. Луна горит, как весь огонь в печи, и жжет стволы. Но только нет в ней шума. ноябрь 1962 x x x А. А. А. 1 Когда подойдет к изголовью смотритель приспущенных век, я вспомню запачканный кровью, укатанный лыжами снег, платформу в снегу под часами, вагоны -- зеленым пятном и длинные финские сани в сугробах под Вашим окном, заборы, кустарники, стены и оспинки гипсовых ваз, и сосны -- для Вас уже тени, недолго деревья для нас.1 2 (явление стиха) Не жаждал являться до срока, он медленно шел по земле, он просто пришел издалека и молча лежит на столе. Потом он звучит безучастно и тает потом в лесу. И вот, как тропинка с участка, выводит меня в темноту. 1962 Вариант: "но долго деревья для нас"? Загадка ангелу М. Б. Мир одеял разрушен сном. Но в чьем-то напряженном взоре маячит в сумраке ночном окном разрезанное море. Две лодки обнажают дно,1 смыкаясь в этом с парой туфель. Вздымающееся полотно и волны выражают дупель. Подушку обхватив, рука сползает по столбам отвесным, вторгаясь в эти облака своим косноязычным жестом. О камень порванный чулок, изогнутый впотьмах, как лебедь, раструбом смотрит в потолок, как будто почерневший невод. Два моря с помощью стены, при помощи неясной мысли, здесь как-то так разделены, что сети в темноте повисли пустыми в этой глубине, но всё же ожидают всплытья от пущенной сквозь крест в окне, связующей их обе, нити. Звезда желтеет на волне, маячат неподвижно лодки. Лишь крест вращается в окне подобием простой лебедки. К поверхности из двух пустот два невода ползут отвесно, надеясь: крест перенесет и опустит в другое место. Так тихо, что не слышно слов, что кажется окну пустому: надежда на большой улов сильней, чем неподвижность дома. И вот уж в темноте ночной окну с его сияньем лунным две грядки кажутся волной, а куст перед крыльцом -- буруном. Но дом недвижен, и забор во тьму ныряет поплавками, и воткнутый в крыльцо топор один следит за топляками. Часы стрекочут. Вдалеке ворчаньем заглушает катер, как давит устрицы в песке ногой бесплотный наблюдатель. Два глаза источают крик. Лишь веки, издавая шорох, во мраке защищают их собою наподобье створок. Как долго эту боль топить, захлестывать моторной речью, чтоб дать ей оспой проступить на теплой белизне предплечья? Как долго? До утра? Едва ль. И ветер шелестит в попытке2 жасминовую снять вуаль с открытого лица калитки. Сеть выбрана, в кустах удод свистком предупреждает кражу; и молча замирает тот, кто бродит в темноте по пляжу. 1962 Ранний вариант следующих 4 строк (по ЧР) Висит в кустах аэростат. Две лодки тонут в разговорах, что туфли в комнате блестят, но устрицам не давят створок. Ранний вариант следующих 3 строк (по ЧР) И ветер паутину гонит, из веток шевеля вуаль, где глаз аэростата тонет. x x x Затем, чтоб пустым разговорцем развеять тоску и беду, я странную жизнь стихотворца прекрасно на свете веду. Затем, чтоб за криком прощальным лицо возникало в окне, чтоб думать с улыбкой печальной, что выпадет, может быть, мне, как в самом начале земного движенья -- с мечтой о творце -- такое же ясное слово поставить в недальнем конце. 1962