"В этом смысле все шестьдесят монахов связаны с библиотекой. Так же как все они связаны с церковью. Почему вы не занимаетесь церковью? Вот что, брат Вильгельм. Вы ведете следствие по моему распоряжению и в границах, установленных мной. Что касается всего прочего, то в этих стенах над всем прочим единственный и неограниченный хозяин - я. После Господа Бога, разумеется, и благодаря бесконечной его милости. Это придется запомнить и Бернарду. С другой стороны, - добавил он более примирительно, - нигде не сказано, что Бернард едет сюда исключительно ради драки. Конкский аббат мне пишет, что Бернард следует через наше аббатство проездом на юг. В то же время, по словам аббата, кардинал Поджеттский Бертран получил от папы распоряжение выехать из Болоньи и явиться сюда, чтобы возглавить папскую делегацию. Возможно, Бернард едет, чтобы увидеться с кардиналом".
      "Тогда это, при более широком рассмотрении, еще хуже. Бертран тоже известен как "молот еретиков", но в центральной Италии. Встреча двух главных фигур антиеретической борьбы может знаменовать начало ее широчайшего наступления по всей стране с целью полного разгрома всего францисканского движения..."
      "А вот об этом мы немедленно известим императора, - сказал Аббат. - Подобные вещи в одну минуту не делаются. Мы не будем дремать. Прощайте".
      Вильгельм хранил молчание, пока Аббат не скрылся из виду. Потом сказал мне: "Прежде всего, Адсон, не следует поддаваться спешке. Нельзя быстро решить вопросы, в которых имеет значение такое множество мелких частных наблюдений. Я иду в мастерскую, потому что пока не готовы мои стекла, я лишен не только возможности прочесть записи Венанция, но и возможности, скажем, сегодня ночью посетить библиотеку. Ты тем временем сходи узнай, не обнаружилось ли что-нибудь касательно Беренгара".
      Но тут мы увидели бегущего навстречу Николая Моримундского. Он нес самые скверные новости. Обтачивая лучшее из отобранных Вильгельмом стекол (на которое тот возлагал основные надежды), Николай, оказывается, его сломал. А другое, пригодное для замены, лопнуло при попытке вставить его в оправу.
      Теперь Николай сокрушенно указывал на небо. Наступил уже час вечерни, и спускалась темнота. В тот день больше не было надежды продолжить работу. Еще один потерянный день, угрюмо заключил Вильгельм, преодолевая (как он мне позднее сознался) желание придушить незадачливого стекольщика, который, надо отдать ему должное, был и так достаточно безутешен.
      Оставив Николая с его угрызениями, мы пошли узнавать, что известно о Беренгаре. Разумеется, никто ничего не нашел.
      Похоже, мы были в тупике. Не зная, что теперь делать, мы бессмысленно кружили по церковному двору. Но скоро я заметил, что Вильгельм впадает в состояние задумчивости, зрачки его замирают - при том, что он, кажется, ничего перед собой не видит. В начале прогулки он нашарил в складках рясы несколько травок из тех, которые собирал на прошлой неделе, и теперь тихо пожевывал стебельки, как будто черпая в них источник какого-то плавного возбуждения. Вид у него был отсутствующий. Но время от времени глаза вспыхивали, как если бы опустелое сознание озарялось неожиданно яркой мыслью. И тут же он снова впадал в свое странное деятельное оцепенение. Вдруг я расслышал, как он бормочет: "Конечно, можно бы..."
      "Что?" - спросил я.
      "Я ищу способ ориентировки в лабиринте... Это было бы довольно сложно соорудить... зато действенно... В конце концов, выход находится в восточной башне. Это известно. Теперь предположим, что в нашем распоряжении машина, позволяющая в любой момент определить направление на север. Что это даст?"
      "Достаточно будет пойти направо, и мы придем в восточную башню. Или, если пойти в противоположную сторону, попадем в южную. Но даже если предположить, что такая магическая машина существует, лабиринт есть лабиринт. И как только мы направимся на восток - тут же упремся в стену. Прямой путь будет нам перекрыт. А если повернем в сторону - снова собьемся с дороги..." - отвечал я.
      "Да, но машина, о которой я говорю, будет указывать на север в любом случае. Как бы мы ни меняли направление. Мы всегда будем знать, куда поворачивать".
      "О, это было бы дивно! Но где взять такую машину? Она должна уметь распознавать север и юг в темноте, в закрытом помещении, не сообщаясь с солнцем и звездами... Не думаю, чтобы даже ваш хитроумный Бэкон мог построить такую машину!" - со смехом ответил я.
      "Вот и ошибаешься, - сказал Вильгельм. - Ибо машина подобного рода уже сделана, и кораблеводители ею уже пользуются. Она не сверяется ни со звездами, ни с солнцем, а использует силу одного замечательного камня. Того самого, который мы видели в лечебнице у Северина. Он притягивает железо. Это свойство было изучено Бэконом и еще одним ученым, пикардийским магом Петром из Махарикурии. И описаны многие возможные употребления этого свойства".
      "А вы можете соорудить такую машину?"
      "Соорудить ее не так уж сложно. Этот камень используется для устройства самых разных редкостей. Например, двигателя, работающего вечно, без вмешательства какой бы то ни было внешней силы. Но самое простейшее изобретение описано одним арабом, Байлеком аль-Кубаяки. Возьми котелок с водою и помести в него плавучую пробку. Пробку проткни железной спицей. Затем поднеси магнитный камень к поверхности воды и делай круги до тех пор, покуда спица не позаимствует свойства камня. Когда это случится, спица исполнит то же, что исполнил бы и камень, если был бы свободен обращаться на своей опоре.
      Она потянется острием к северу. И сколько бы ты ни вращал котелок, все равно эта спица будет глядеть на север. Незачем добавлять, что если на края котелка ты нанесешь, относительно севера, знаки остальных стран света - австр, аквилон и прочие, - ты будешь всегда знать, в какую сторону идти, чтобы попасть в восточную или в любую иную башню библиотеки".
      "Сколь дивное изобретение! - воскликнул я. - Отчего же спица всегда поворачивается к северу? Камень, как я видел, притягивает железо, и можно предположить, что очень большая масса железа притягивает к себе камень... Но из этого следует... из этого следует, что в стороне полярной звезды, на крайней оконечности земного шара, имеются богатейшие запасы железа!"
      "Действительно, кое-кем высказывалась и такая догадка. Хотя, если говорить совсем точно, спица наводится не на звезду мореплавателей, а на место встречи небесных меридианов. То есть, как было некогда сказано, "сей камень метит в свое подобье на небе". Сиречь полюса магнита усваивают определенное наклонение не от земных, а от небесных полюсов. Что, в свою очередь, превосходный образчик движения, возбужденного на расстоянии, а не через прямую материальную причинность. Этим вопросом сейчас занимается мой друг Иоанн Яндунский. В те часы, когда император Не требует от него немедленно устроить так, чтоб Авиньон провалился сквозь землю".
      "Тогда идемте к Северину, за камнем, и возьмем котелок, воду, пробку..." - возбужденно заговорил я.
      "Тише, тише, - сказал Вильгельм. - Не знаю уж почему, но я ни разу не видел, чтоб машина, самая замечательная в философской теории, так же замечательно действовала в своем механическом воплощении. А крестьянская мотыга, никакими философами не описанная, работает как надо... Боюсь, что бегать по лабиринту с фонарем в одной руке и с котелком воды в другой... Погоди, у меня новая идея. Машина будет показывать на север и если вносить ее в лабиринт, и если не вносить. Верно или нет?"
      "Верно. Но вне лабиринта она не нужна. Есть солнце, звезды..."
      "Понятно, понятно. Но если машина работает и внутри, и вне лабиринта, может быть, наши мозги тоже?"
      "Мозги? Конечно. Они работают и вне лабиринта... Именно вне лабиринта! Нам прекрасно известно, какую наружную форму имеет Храмина! Но стоит попасть внутрь - и мы перестаем что-либо понимать!"
      "Совершенно верно. Теперь выбрось вообще из головы эту машину. Я стал думать о машине, но постепенно перешел к размышлениям о закономерностях природы и закономерностях нашего разума. И дошел до следующего. Мы должны, находясь снаружи, понять, как устроена Храмина изнутри".
      "Как это?"
      "Дай подумать. Это должно быть не очень сложно".
      "А тот метод, о котором вы вчера рассказывали? С угольными крестиками?"
      "Нет, - сказал Вильгельм. - Чем больше я о нем думаю, тем меньше в него верю. Наверное, я не совсем точно вспомнил правило. А может быть, для прогулки по лабиринтам нужна надежная Ариадна, которая будет ждать за дверью, держа хвостик путеводной нити. Но вообще таких длинных нитей не бывает. А если б они и были, этим бы доказывалось только (в сказках часто доказывается истина), что из лабиринтов выбираются исключительно при помощи извне. Значит, внутри действуют те же законы, что снаружи. Поэтому, Адсон, обратимся к законам математики. Аверроэс утверждал: только в математике вещи, известные нам непосредственно, отождествляются с вещами, известными лишь абстрактно".
      "Видите! Значит, вы признаете универсальные понятия".
      "Математические понятия суть представления, созданные нашим интеллектом для постоянного употребления вместо реальных. Может быть, дело в том, что эти понятия - врожденные, а может в том, что математика была изобретена раньше остальных наук. Библиотека тоже создана человеческим интеллектом, мыслившим в математических категориях, так как без математики лабиринт не построишь. Теперь остается сопоставить наши собственные математические представления с представлениями строителей библиотеки. Каковое сопоставление приведет нас к научным выводам, понеже математика есть наука определения определений... И в любом случае, прекрати втягивать меня в метафизические диспуты. Что за черт тебя сегодня укусил? Лучше найди, раз уж у тебя хорошее зрение, какой-нибудь пергамент, дощечку... На чем пишут. И чем писать... Ах, у тебя все при себе! Умница Адсон! Пойдем погуляем вокруг Храмины, пока еще можно хоть что-то разглядеть".
      Мы довольно долго кружили у Храмины. И как могли вглядывались в восточную, южную и западную башни и в соединявшие их стены. Что касается прочих помещений - они выходили на обрыв, но, согласно законам симметрии, не должны были отличаться от тех, которые мы видели.
      "А то, что мы видели, - подытожил Вильгельм (тогда как я все в точности заносил на свою дощечку), - сводилось к следующему. В каждой стене было по два окошка, в каждой башне по пять".
      "Теперь будем думать, - сказал учитель. - Каждая из виденных нами комнат была с одним окном".
      "Кроме семиугольных", - сказал я.
      "Это понятно. Семиугольные - центральные в каждой башне".
      "И кроме тех, которые и не семиугольные и окон не имеют".
      "Их пока не бери во внимание. Прежде всего отыщем правило, потом попробуем оправдать исключения. Итак, вдоль внешней стороны Храмины мы имеем... В каждой башне по пять комнат и в каждой из соединительных стен по две комнаты. Все они с окнами. Но если из комнаты с окном двигаться к середине Храмины, попадаешь снова в комнату с окном. Следовательно, речь пойдет об окнах во внутренний двор. Какую форму, Адсон, имеет тот колодец, который можно видеть из кухни и из скриптория?"
      "Восьмиугольную", - сказал я.
      "Превосходно. И в скриптории по каждой стороне восьмиугольника прорублено, если не ошибаюсь, по два окна. Это означает, что в лабиринте вдоль каждой грани восьмиугольника устроены две комнаты. Правильно?"
      "Да. Но как нам быть с этими странными безоконными комнатами?"
      "Их должно быть, по-моему, восемь. И вот почему. В середине каждой башни есть семиугольная комната. Пятью стенами она сообщается с пятью комнатами наружной стороны башни. А с чем сообщаются остальные две стены? За ними что-то должно быть. Но это не комнаты, расположенные по внешней стороне соединительных стен: в таком случае они были бы с окнами. И это не комнаты, выходящие внутрь колодца. По той же причине. Вдобавок, они получились бы ужасно вытянутыми. Так что... надо попробовать нарисовать расположение комнат этой библиотеки как бы глядя сверху... Должно выйти, что при входе в каждую башню есть еще две комнаты, граничащие с центральной семиугольной - и они же граничащие с теми двумя, которые выходят во внутренний двор".
      Я попробовал начертить то, что описывал мой учитель. И закричал в полном восторге: "Да, теперь все понятно! Ну-ка посчитаем! В библиотеке пятьдесят шесть комнат, из них четыре семиугольных и пятьдесят две более или менее квадратных, причем из них четыре безоконных, двадцать восемь выходящих наружу и шестнадцать выходящих внутрь Храмины!"
      "В каждой из четырех башен пять четырехугольных комнат и одна семиугольная... Библиотека устроена согласно небесной гармонии. К этим цифрам можно подверстать немало изобретательнейших толкований".
      "О, счастливейшее открытие! - воскликнул я. - Но почему же в библиотеке так трудно ориентироваться?"
      "Потому что есть нечто неподвластное математическому расчету. Это расположение дверных проемов. Одни комнаты ведут в несколько последующих, другие только в одну последующую. И возникает вопрос: нет ли таких комнат, которые вообще никуда не ведут? Если ты учтешь эту особенность и притом отсутствие освещения и возможности определяться по наклону солнца... да еще если прибавишь привидения и зеркала... ты поймешь, что лабиринт способен сбить с толку любого, кто в него вступает. А пуще всего - тех, кто заранее взбудоражен собственной дерзостью. С другой стороны, вспомни, до чего мы сами дошли вчера, когда не могли выбраться из лабиринта. Высшая степень смятения, основанная на высшей степени упорядоченности. По мне, самый изящный на свете расчет! Строители этой библиотеки - гениальные мастера!"
      "Так как же в ней ориентироваться?"
      "Теперь это уже нетрудно. Пользуясь тем планом, который ты нарисовал - надо надеяться, он, худо ли, бедно ли, соответствует расположению библиотеки, - мы, как только окажемся в первой семиугольной комнате, сразу пойдем в какую-нибудь из безоконных. Оттуда, двигаясь все время направо, минуем три или четыре комнаты - и окажемся уже в новой башне, причем это будет несомненно северная башня. Потом мы опять пойдем в безоконную комнату, и левой стеной она будет граничить с семиугольной, а если повернуть направо, можно будет, повторив точно такой же отрезок пути, добраться до следующей башни... и так вплоть до возвращения к исходной точке..."
      "Да. Это при условии, что из любой комнаты можно беспрепятственно пройти в соседнюю".
      "Вот именно. Это невозможно. На этот-то случай ты и рисуешь свой план. Мы пометим на нем все глухие переборки, чтобы видеть, в какую сторону уклонились. Это будет совсем несложно".
      "Но у нас точно выйдет?" - переспросил я, чувствуя беспокойство из-за того, что на словах все выглядело слишком легко.
      "Точно, - ответил Вильгельм. - Все "знание основания природных правил дадены в линиях, углах, фигурах. Аще инаково не узнать, что от чего", - прочитал он наизусть. - Это слова одного из величайших оксфордских мудрецов. Но, к сожалению, нам "дадено" еще не все. Отныне мы знаем, что делать, чтоб не заблудиться. Но теперь нам предстоит узнать, существует ли правило, определяющее размещение книг по комнатам. В этом смысле стихи Апокалипсиса почти ничего не говорят. Отчасти потому, что они то и дело повторяются в совершенно разных комнатах..."
      "В то время как книга апостола содержит гораздо больше пятидесяти шести стихов!"
      "Вне всякого сомнения. Значит, годятся только некоторые стихи. Странно. Получается, что их понадобилось меньше пятидесяти... а тридцать... или двадцать... А-ах, клянусь бородой Мерлина!"
      "Чьей?"
      "Неважно. Это один колдун из моих мест... Они же взяли ровно столько стихов, сколько букв в латинском алфавите! Ну конечно! Слова не имеют значения. Важны только первые буквы. Выходит, каждая комната обозначена буквой алфавита, а все вместе они образуют какой-то текст, а какой - мы обязаны дознаться".
      "Наподобие фигурных стихотворений в форме креста или рыбы!"
      "Более или менее. Хотя, по всей вероятности, ты прав. Когда строилась библиотека, именно такие стихотворения были в моде".
      "Но откуда начинать читать?"
      "С тех дщиц, которые больше прочих... С семиугольной комнаты в башне, где вход... Или же... Да нет, разумеется - с красных надписей!"
      "Но их столько!"
      "Значит, столько и текстов. Или слов. Ну, теперь ты наилучшим образом и как можно крупнее перерисуй свой план. Когда придем в библиотеку, станешь отмечать стилосом, легонечко, все пройденные комнаты. А также усовершенствуешь план: укажешь расположение дверей, глухих стен и, разумеется, окон. А кроме того - повсюду проставишь начальные буквы стихов и особо выделишь, как делают настоящие миниатюристы - например, укрупненным шрифтом, - красные буквы".
      "Да как же это вышло, - спросил я, охваченный восхищением, - что вы разгадали тайну библиотеки, находясь снаружи? Тогда как изнутри ничего разгадать не удалось?"
      "Так и Господу известно все в этом мире, ибо все зачато в его помышлении, то есть извне, еще до акта творения. А нам законы мира невнятны, ибо мы обитаем внутри него и нашли его уже сотворенным".
      "Значит, чтобы познавать вещи, надо рассматривать их извне!"
      "Рукотворные вещи - да. Мы воспроизводим в нашем сознании работу творца. Но не природные вещи, ибо они не суть творения наших рук и разума".
      "Но для библиотеки это правило годится, да?"
      "Да, - сказал Вильгельм. - Но только для библиотеки. Теперь пойдем отдохнем. Я не способен ничего делать до завтрашнего утра, когда --надо надеяться - все-таки добуду зрительные стекла. Поэтому предпочитаю раньше лечь и раньше подняться. Кроме того, мне нужно подумать".
      "А ужин?"
      "Ах да, ужин... А время ужина кончилось. Все монахи уже на повечерии... Но кухня, наверное, еще не заперта. Поди поищи, не осталось ли чего".
      "Украсть?"
      "Попросить. У Сальватора. Он же теперь твой приятель".
      "Но тогда украдет он!"
      "А ты что, сторож своему брату? - ответил Вильгельм подобно Каину. Но я догадался, что он шутит, и на самом деле желает сказать, что Господь милостив и благ. С тем я и пошел разыскивать Сальватора, которого обнаружил на конюшне.
     
      "Какой красивый, - начал я, кивнув на Гнедка и таким образом завязывая беседу. - Хорошо бы на нем прокатиться".
      "Не моги. Аббатов. Притом на то дело не один кровный жереб. Иной також годен. Зри овамо, третий в конях". Это он хотел мне указать третьего справа коня. "На что же годен это "третий в конях?" - спросил я, посмеиваясь над его дурацкой латынью.
      И Сальватор открыл мне странные вещи. Он утверждал, что может заставить любого коня, даже самую дряхлую, ледащую скотину, скакать так же скоро, как скачет Гнедок. Надо подмешать коню к овсу одну травку - называется сатирион, - предварительно хорошенько размолов. А потом натереть бабки оленьим жиром. Затем надо сесть на коня и, прежде чем пускать, - поворотить его мордой к востоку и трижды шепнуть в ухо заклятие: "Гаспар, Мельхиор, Мелисард". Конь рванет во весь опор и за час одолеет путь, на который Гнедку потребно восемь часов. А если еще иметь ожерелье из зубов волка, которого сам конь забил копытами на скаку, и надеть ожерелье на коня - он весь свой век не будет знать устали.
      Я спросят Сальватора, испытал ли он эти средства. Он отвечал, подозрительно озираясь и дыша мне прямо в ухо (пахло от него очень дурно), что испытать эти средства непросто, потому что с некоторых пор сатирион выращивают только у епископов и их дружков-рыцарей. И те и другие вовсю укрепляются отменным зельем... Я решил прервать эти речи и сказал Сальватору, что сегодня учитель намерен читать кое-какие книги в келье и хотел бы поесть у себя.
      "Мигом, - ответил тот. - Сыр вам под одеялом".
      "Как-как?"
      "Просто. Надо сыр, чтоб не стар и не кисл. Его ломтями. Квадраты или как любишь. Туда жир, масло, свинье сало. Чтоб печи в печи. Вокруг - хлебцы. Вовнутрь суй еще козий сыр. Да для сласти - что дашь - сахар, корицу. Спекши, мигом брать, жевать с огня".
      "Что ж, пусть будет сыр под одеялом", - сказал я на это. Сальватор удалился в направлении кухонь, велев мне дожидаться. Вернулся он через полчаса, неся блюдо, укрытое салфеткой. Пахло приятно.
      "Тебе", - сказал он, протягивая блюдо и фонарь, доверху заправленный маслом.
      "Это зачем?" - спросил я.
      "Мне что, - отвечал он с сонным видом. - А вдруг твоему магистру идти нынче, где темно".
      Сальватор безусловно знал больше, чем можно было заподозрить. Я не стал разбираться, что еще ему известно, и понес Вильгельму провизию. Мы закусили. Потом я ушел в свою келью. По крайней мере так предполагалось. Но я хотел все же повидать Убертина, и поэтому тихонько возвратился в церковь.
     
     
     
      Третьего дня ПОСЛЕ ПОВЕЧЕРИЯ,
     
      где Убертин рассказывает Адсону историю брата Дольчина,
      другие подобные истории Адсон припоминает и читает
      самостоятельно, а после этого встречается с девицей
      прекрасною и грозною, как выстроенное к битве войско
     
     
     
      Убертин действительно был перед статуей Богоматери. Я тихо опустился рядом и ненадолго прикинулся (да, признаю со стыдом!) - прикинулся погруженным в молитву. Потом посмел заговорить.
      "Святой отец, - начал я. - Хочу просить у вас истины и совета".
      Убертин поглядел на меня, взял за руку и поднялся, приглашая сесть рядом с ним на лавку. Он тесно обнял меня, и его дыхание коснулось моей щеки.
      "Возлюбленный сын, - сказал он. - Все, что этот бедный старый грешник может сделать для твоей души, будет с радостью исполнено. Что тебя смущает? Томления, да? - допытывался он, сам как будто в томлении. - Томления плоти, да?"
      "Нет, - покраснев, отвечал я. - Скорее томления ума, стремящегося познать слишком многое".
      "Это дурно. Все познал Господь. Нам же вместно лишь поклоняться его познанию".
      "Но нам вместно также различать добро от зла и постигать человеческие страсти. Я пока что послушник, но стану иноком и священнослужителем, и я должен видеть зло и знать, под каким видом оно бывает, чтоб распознавать его и учить других распознавать его".
      "Это правда, мой мальчик. Так о чем ты хочешь узнать?"
      "О плевелах ереси, отец, - решительно ответил я и тут же выпалил: - Я слышал что-то о дурном человеке, совратившем прочих. О брате Дольчине".
      Убертин застыл в молчании. Потом сказал: "Верно, мы с братом Вильгельмом позавчера упоминали при тебе о нем. Но это скверная история. О ней говорить тяжко. Она показывает... Хотя ради этого ее, наверно, и следует узнать - чтоб извлечь полезный урок... Так вот, она показывает, как из жажды покаяния и из намерения очистить мир могут выйти кровопролитие и человекоубийство..."
      Он уселся удобнее, чуть ослабив хватку на моих плечах, но, продолжая обнимать рукой за шею, как бы для того, чтобы приобщить не то своей мудрости, не то своей горячности.
      "Все началось задолго до брата Дольчина, - сказал он. - Более шестидесяти лет тому. Я был ребенком. Это было в Парме. Появился проповедник, некий Герард Сегалелли. Он призывал к нищенской жизни и кричал на улицах "всепокайтеся!". Этим возгласом, он, неученый человек, пытался возвестить: "Покайтесь и сотворите дела достойные покаяния, ибо близится Царствие Небесное!" И он звал своих учеников стать наподобие апостолов, и хотел, чтобы его секта носила имя ордена апостолов и чтоб его люди ходили по свету как нищие попрошайки, питаясь только милостыней".
      "Как полубратья, - сказал я. - Но разве не такова заповедь Господа Бога нашего и вашего Франциска?"
      "Да, - признал Убертин не вполне уверенным голосом и вздохнул. - Но Герард был склонен преувеличивать... Он и его люди обвинялись в том, что отрицали права священства, отрицали отправление литургии, исповедь, праздно бродяжничали".
      "Но в этом обвинялись и францисканцы-спиритуалы. А разве теперь не сами братья-минориты отрицают права папы?"
      "Папы. Но не всего священства. Мы сами священники. Знаешь, мальчик, нелегко разобраться в этих вещах. Грань, отделяющая добро от зла, так зыбка... Кое в чем Герард ошибся - и запятнал себя ересью... Пожелал вступить в орден миноритов, но наши братья его не приняли. С этого времени он сидел во францисканской церкви и смотрел на изображения апостолов в сандалиях и широких плащах, наброшенных на плечи. По их подобию и он отрастил волосы и бороду, надел сандалии и подпоясался вервием, как минориты. Ибо, заметь, все основатели новых конгрегаций всегда берут что-нибудь из опыта ордена блаженного Франциска..."
      "Но все это было вполне праведно..."
      "Да. Но кое в чем он ошибался. Он стал носить длинную белую тунику, а поверх нее - белую же широкую мантию, длинную бороду, отпущенные волосы.
      Очень скоро простецы окружили его ореолом святости. Он продал свой домишко и, встав на камень перед дворцом, откуда в старые времена подеста говорил гражданам, он не роздал деньги, не оделил бедняков, а кликнул чернь, игравшую на соборной площади, и стал разбрасывать из мешка деньги, вырученные от продажи его имущества, крича "Бери, кто хочет!". И мошенники взяли деньги и пошли проигрывать их в кости, и промотали их, и хулили вечносущего Владыку, а тот, кто дал им, все слышал и не стыдился".
      "Но Франциск тоже роздал все, что имел. И я слышал от Вильгельма, что Франциск проповедовал воронам и ястребам, не говоря о прокаженных, - то есть самым подонкам, которых народ, почитавший себя добродетельным, отвергал".
      "Да. Но кое в чем Герард ошибся. Франциск никогда не имел трений со святой церковью. И в Евангелии не сказано: "Продай все, что имеешь и раздай бездельникам". Герард давал, а взамен ничего не получил. Это оттого, что давал он дурным людям. И начал он дурно, и жил дурно, и кончил дурно, потому что его община была запрещена папой Григорием X..."
      "Должно быть, - сказал я, - это был не такой дальновидный папа, как тот, который утвердил устав Св. Франциска..."
      "Да. Но кое в чем Герард ошибся. В то время как Франциск отлично понимал, что делает. И в конце концов, мой мальчик, эти свинопасы и скотники, заделавшиеся ни с того ни с сего лжеапостолами, просто хотели жить приятно и без работы подаяниями тех, в ком минориты большим трудом и собственным добрым примером воспитали благотворительность! Но не только в этом дело, - тут же прибавил он. - Дело в том, что, стремясь уподобиться апостолам, которые были еще иудеями, Герард Сегалеяли подверг себя обрезанию, а сие противоречит посланию Павла к Галатам. Тебе должно быть известно, что многие святые люди предсказывали: Антихрист явится из племени обрезанных... Но еще худшее затеял Герард, когда созвал простецов и сказал: "Войдемте со мной в виноградник!" Они же поняли плотски то, что он понимал духовно, и вошли с ним в чужой виноградник, считая, что это его собственный, и ели чужой виноград..."
      "Ну, уж не миноритам убиваться о чужом добре", - нагло вставил я.
      Убертин сурово посмотрел на меня: "Минориты хотят жить в бедности, но они никогда не требовали этого от других. Нельзя безнаказанно посягать на имущество добрых христиан, иначе добрые христиане посчитают тебя разбойником. Это и случилось с Герардом. О нем говорили даже... Но тут не берусь судить, правда ли это, - имей в виду, я только доверяюсь сведениям брата Салимбене, знававшего их всех... Говорили, что, желая испытать волю и воздержность, он спал с женщинами, не вступая в половую связь. Но когда ученики пытались повторить его подвиги - исход бывал совсем другой... Ох, об этих вещах не следует рассказывать юному. Женщина - сосуд диавола... Герард продолжал кричать "всепокайтеся", а в это время один из его учеников, Гвидон Путаджи, решил захватить главенство в общине. И разъезжал с большой свитою, с лошадьми и слугами, и давал в городах блестящие обеды - в точности как кардиналы римской церкви. Дошло до форменной схватки за главенство в секте, и начались позорные дела. Многие люди все же текли к Герарду, и не только из сел, но и из городов, люди, записанные в цехи... А Герард велел им обнажаться и в наготе служить нагому Христу. И посылал их по миру с проповедью, а себе велел сделать другое одеяние, тоже белое, без рукавов, из грубого холста. И в нем больше походил на шута, чем на духовное лицо. Домов эти люди не имели. Время от времени они подымались на амвоны церквей, прерывая богослужение набожных христиан, и сгоняли с амвонов священников, а однажды усадили какого-то мальчика на епископский трон в церкви Св. Урса в Равенне. И звали себя последователями Иоахима Флорского..."
      "Но францисканцы тоже, - воскликнул я. - И Герард из Борго Сан Доннино, и вы сами!"
      "Успокойся, мальчик. Иоахим Флорский был великий пророк и первым понял, что Франциск несет обновление христианской церкви. А лжеапостолы, ссылаясь на его учение, желали оправдать свои безумства. Сегалелли водил с собой некую апостольшу, не то Трипию, не то Рипию... Она утверждала, что обладает пророческим даром. Водил женщину, понимаешь?"
      "Но отче, - возразил было я, - вы же сами говорили позавчера о святости Клары Монтефалькской и Ангелы из Фолиньо..."
      "Те были святые! Они жили в смирении, признавая права церкви и не заикаясь ни о каких пророчествах! А лжеапостолы, наоборот, допускали своих женщин проповедовать по городам, как делали и прочие еретики. И уже сами не разбирали холостяков от женатых, и ни один обет не почитался за ненарушимый. Коротко говоря... Не хочу донимать тебя этими тоскливыми рассказами, к тому же ты все равно не поймешь некоторых тонкостей... Епископ Пармский Обиццо решил в конце концов заковать Герарда в цепи. Но тут произошла странная вещь. По ней можешь видеть, до чего слаба человеческая натура и как упорны плевелы ереси. Дело в том, что епископ освободил Герарда, и стал сажать к себе за стол, и смеялся его выходкам, держа его как бы за шута..."
      "Но почему?"
      "Не знаю... Хотя, к сожалению, догадываюсь. Епископ был из дворян и презирал горожан - купцов и ремесленников. Наверное, его тешило, что Герард всякий раз, проповедуя бедность, обрушивался на тех, и начав попрошайничеством, кончал разбоем... Но в конце концов вмешался папа, и епископу пришлось проявить должную суровость. Герард пошел на костер как нераскаянный еретик. Это было в начале нашего столетия".
      "А какое отношение все это имеет к Дольчину?"
      "Имеет. И являет пример того, как ересь живет и после уничтожения ее носителей, еретиков. Этот Дольчин был ублюдком одного священника Новарской епархии. Это в здешних краях, в Италии, немного на север отсюда. Кое-кто утверждал, что он родился в другом месте, не то в долине Оссолы, не то в Романье. Но это не так уж важно. Он рос способным юношей и обучался словесности. Однако обокрал своего воспитателя, который много с ним занимался, и бежал на восток, в Тридент. Там он взялся проповедовать учение Герарда, в самом еретическом виде, заявляя, будто он единственный сущий апостол Господа, и что в любви все должно быть общим, и что можно без всякого различия ложиться со всеми женщинами, за что никого нельзя обвинить в любодеянии. Даже если ляжешь с сестрою, с дочерью..."
      "Он вправду так говорил или его в этом обвиняли? Я слышал, что в подобном обвиняли и спиритуалов, и монахов из Монтефалько..."
      "De hoc satis,[1] - резко оборвал меня Убертин. - То были уже не монахи. То были еретики. И погубленные именно Дольчином. Кроме того... Слушай дальше. Достаточно узнать, что было дальше, дабы увериться в его гнусности. Как он прознал об учении лжеапостолов - мне неизвестно. Вероятно, еще отроком побывал в Парме и слушал там Герарда. Но известно, что он держал связь с болонскими еретиками после смерти Сегалелли. Совершенно точно известно, что проповедовать он начал в Триденте. Там он соблазнил одну девицу из богатой и знатной семьи, Маргариту, либо она соблазнила его, как соблазнила Элоизия Абеляра. Потому что, запомни, именно чрез посредничество женщины внедряется диавол в сердце человека!
      Тогда епископ Тридентский изгнал из своей епархии Дольчина с его подругой, но у него уже было больше тысячи последователей. И с ними он вышел в долгий путь, чтоб добраться до родных краев. По дороге к ним присоединялись и новые обольщенные, соблазнившиеся его речами, и к ним же, надо думать, примыкали еретики-вальденцы, жившие в тех горах, через которые он шел. А может, он так и рассчитывал - соединиться с вальденцами этих северных краев. Добравшись до Новары, Дольчин нашел там обстановку чрезвычайно благоприятную для своего мятежа. Дело в том, что вассалы, правившие страной Каттинара от имени епископа Верчелли, были изгнаны из собственных владений. И они встретили разбойников Дольчина как самую желанную помощь".
      "А что эти вассалы сделали епископу?"
      "Не знаю. И меня это не интересует. Но, как видишь, ересь охотно братается с бунтом против законных властей. Часто бывает, что еретик сначала прославляет мадонну Бедность, а потом сам не умеет справиться с соблазнами власти, войны, насилия. Шла какая-то борьба между правящими семьями в городе Верчелли. Лжеапостолы воспользовались этим. А семьи, в свою очередь, воспользовались беспорядком, учиненным лжеапостолами. Господа феодалы вербовали наемников, чтобы грабить горожан, а горожане искали защиты у епископа Новары".
      "Запутанная история. А за кого был Дольчин?"
      "Не знаю. Сам за себя. Он ввязывался во все склоки и везде находил случай проповедать войну против чужого добра. Во имя бедности, разумеется. Дольчин со своими людьми, которых к тому времени стало уже три тысячи, разбил лагерь на одной горе близ Новары. На, так называемом, Лысом Утесе. И поставил там укрепления и палатки, и правил оравой мужчин и женщин, которые жили скопом в самом бессовестном блуде... Оттуда он рассылал письма единомышленникам, оттуда изрекал еретическое учение. Он говорил и писал, что идеал у всех должен быть одинаковый - бедность, и что никакие обязательства внешнего повиновения не должны их сковывать, и что он, Дольчин, ниспослан от Бога, чтобы открыть пророчества Ветхого и Нового заветов и истолковать Писание. И называл все духовенство, и секулярных клириков, и проповедников, и миноритов служителями Сатаны, и освободил кого бы то ни было от необходимости им подчиняться. Он различал четыре возраста существования Народа Божия. Первый - это ступень Ветхого Завета, то есть патриархи, пророки и праведники до Христа; на этой ступени следовало брать жен, чтобы земля населялась и размножался род человеческий. Потом наступила эпоха Христа и его апостолов - эпоха святости и целомудрия. На третьей ступени первосвященники начали думать, будто им следует сначала приобрести земное состояние, а потом с его помощью управлять народом; но когда в народе стала охладевать любовь к Господу, появился Бенедикт и выступил против всякой земной собственности. Когда же даже и бенедиктинские монастыри начали накапливать богатства, появились братья Св. Франциск и Св. Доминик, каковые еще суровее, чем Бенедикт, стали проповедовать против посюстороннего могущества и посюстороннего господства. Но теперь, провозгласил Дольчин, даже и в этих орденах жизнь множества прелатов снова вошла в противоречие с добрыми евангельскими заповедями, наступил час конца третьего времени и требуется возврат к указанию апостолов".
      "Но получается, что Дольчин призывают именно к тому же, к чему призывали и францисканцы, а среди францисканцев - именно спирнтуалы, а среди них - именно вы, святой отец!"
      "Да. да. Но он извлек из этого неправильный силлогизм! Он утверждал, что для скончания третьего возраста необходимо всему духовенству, и с монахами, и с братьями-схимниками сгинуть в страшных мучениях; он предсказывал, что скоро все церковные прелаты, священнослужители, монахи и монахини, прихожане и прихожанки, и все посвященные в ордены проповедников и миноритов, все святые отшельники и с ними сам Бонифаций, римский папа, будут уничтожены обетованным императором, которого укажет он, Дольчин, и император этот будет Фредерик Сицилийский".
      "Но разве не тот же самый Фредерик с почестями принимал у себя на Сицилии спиритуалов, выгнанных с умбрских земель, и разве не минориты обращались с призывами к императору, - неважно, что ныне этот император Людовик, - уговаривая его истребить власть папы и кардиналов?"
      "Ереси - а равно и безумию - свойственно извращать самые прямые помыслы и затеи и приводить их в вид, противный любому установлению, как Божьему, так и человеческому. Никогда минориты не подстрекали императора убивать других священнослужителей".
      Убертин обманывался. Теперь я знаю это точно. Ибо когда через несколько месяцев Баварец начал наводить свои порядки в Риме, Марсилий и прочие минориты сделали с приверженцами папы именно то, что намеревался сделать Дольчин. Этим я желаю доказать не то, что Дольчин поступил верно, а, наоборот, что Марсилий и приверженцы Марсилия могли поступать ошибочно. Однако уже и в описываемый день, особенно после утреннего разговора с Вильгельмом, я все более решительно ставил перед собой вопрос: как же можно было ждать от простецов, чтобы они самостоятельно разобрались и увидели различие между спиритуалами и Дольчином? Ведь Дольчин проводил в жизнь призывы спиритуалов! И не являлось ли единственною его виною намерение осуществить именно то, что людьми общепризнанно добропорядочными преподносилось в виде мистических загадок? Или, может статься, именно в этом коренится различие между святостью и ересью? Выходит, святость предполагает смиренное ожидание от Господа того, что обещано его святыми, а, ересь - это попытка добиться того же собственными средствами? Теперь я знаю, что действительно дело обстоит так; и я знаю, что Дольчин действовал ошибочно, ибо нет позволения самосильно менять порядок вещей; позволено лишь уповать на его изменение. Но это теперь. А в тот вечер я был переполнен самыми противоречивыми мыслями.
      "И к тому же, - продолжал свою речь Убертин, - клеймо ереси напечатлено на любом проявлении гордыни. Во втором своем послании Дольчин, в год 1303, именовал себя ректором ордена апостольского, а рядом с собой выводил, как настоятелей, свою Маргариту (женщину!) и Лонгина из Бергамо, Фредерика Новарского, Альберта Карентского и Вальдерика Брешианского. И нахально распространялся о последовательности будущих пап, двух добрых, первого и последнего, и двух лихих, второго и третьего. Добрый пастырь, предшествовавший обоим лихим, был Целестин. Вторым был Бонифаций VIII, о котором сказано пророками: "Надменность сердца твоего обольстила тебя, о ты, живущий в расщелинах скал". Третий папа не назван Дольчином, хотя о нем и говорится у Иеремии: "Вот восходит он, как лев, от возвышения Иордана на укрепленные жилища". Однако, к стыду, Дольчин предполагал под этим львом Фредерика Сицилийского, долженствующего растерзать лже-пастырей... Четвертый папа Дольчину был неизвестен, но это должен был быть святой Божий, ангелический папа, о котором пророчествовал аббат Иоахим. Он должен был быть призван Богом, и тогда Дольчин и все Дольчиновы люди, которых к тому дню поднабралось уже более четырех тысяч, осенились бы милостями Духа Святого, и церковь избавилась бы от бедствий, и с тем обновилась бы вовеки и до скончания времен. Однако все это долженствовало совершиться через три года, а в эти три года надлежало исчерпать все земное зло. Этим-то и занимался Дольчин, разнося войну по свету. А четвертый по порядку папа - вот нам пример, до чего любит нечистый насмехаться над своими суккубами! - это был тот Климент V, который провозгласил поход против Дольчина. И был вполне в своем праве, поскольку в посланиях Дольчина содержались высказывания, несовместимые с христианством. Дольчин утверждал, что Римская церковь - блудница, что священнослужителям никто не должен подчиняться, что отныне все духовное руководство миром переходит к секте апостолов, что одни только апостолы в состоянии основать новую церковь, что апостолы могут пренебрегать таинством брака, что только тот, кто примкнет к его секте, тот спасется, что ни один из пап не правомощен отпускать грехи, чтоб церковную десятину не платили, что более совершенна жизнь без обетов, нежели с обетами, и что освященная церковь - не лучшее для молитвы место, чем любая конюшня, и что Христа безразлично где почитать - в часовне или в лесу".
      "Он действительно говорил все это?"
      "Конечно, говорил, это доказано и подписано им самим. Однако, к сожалению, поступал он еще гораздо хуже. Утвердившись на Лысом Утесе, он стал громить долинные деревушки, грабил все подчистую, чтобы добыть провиант. Велась самая настоящая война против соседствующих сел".
      "И все села были против него?"
      "Неизвестно. Может быть, кто-то его и поддерживал. Я ведь уже сказал, что он ввязывался в запутаннейшие раздоры жителей той местности. Тем временем пришла зима 1305 года - одна из самых свирепых за последние несколько десятилений, - и в округе наступил ужасный голод. Дольчин распространил третье письмо к собратьям, и многие стекались к нему, но скоро жизнь на горе стала невыносимой и лишения были таковы, что пришлось есть лошадей, других живых тварей и пареное сено. И многие померли".
      "Но с кем они воевали?"
      "Епископ Верчелли обратился за помощью к Клименту V, и тот снарядил крестовый поход на еретиков. Он объявил всякому, кто примет в нем участие, полное отпущение грехов. Он обратился к графу Савойскому, к ломбардским инквизиторам, к архиепископу Милана. Многие выступили на помощь жителям Верчелли - и новарцы, и савояры, и провансальцы, и французы. Во главе похода стал епископ Верчелли. Передовые отряды обоих войск то и дело налетали друг на друга, но укрепления Дольчина были неприступны, и, кроме того, нечестивцы получали основательную поддержку".
      "Откуда?"
      "Думаю, от других нечестивцев. От тех, кому на руку был этот рассадник беспокойства... В конце 1305 года ересиарх был вынужден увести людей с Лысого Утеса, бросив там раненых и больных, неспособных идти, и перешел в область Триверо, и укрепился там на вершине, которая раньше именовалась Цубелло, а с той поры ее стали звать Рубелло или Ребелло, потому что она стала оплотом бунтарей (геЬеlli). Не в моих силах рассказать тебе все, что там происходило. Происходили ужасные кровопролития. Но в конце концов бунтарей принудили сдаться. Дольчин и его люди были схвачены и получили по заслугам. Их сожгли".
      "И красавицу Маргариту?"
      Убертин посмотрел мне в лицо: "Ага, ты запомнил, что она была красавицей? Да, говорят, она была очень хороша. И многие знатные люди в тех краях хотели взять ее в жены, чтобы спасти от костра. Но она не пожелала, умерла нераскаянной со своим нераскаянным любовником. И да послужит все это тебе уроком. Остерегайся блудодеицы Вавилонской, даже когда она принимает облик самого восхитительного создания".
      "А теперь объясните мне, отец. Я слышал, что монастырский келарь, а также, вероятно, и Сальватор встречались с Дольчином и как-то споспешествовали ему..."
      "Замолчи. И не повторяй непроверенных мнений. Я узнал келаря в монастыре миноритов. Это действительно было после событий, связанных с историей Дольчина. Да, это было тогда. Тогда многие спиритуалы (покуда мы не приняли решения просить укрытия в братстве Св. Бенедикта), покинули свои монастыри, переживали трудное время. И я не знаю, где был Ремигий до того, как мы встретились. Знаю только, что он всегда был хорошим монахом, по крайней мере с точки зрения благонадежности. Что же до прочего... Увы, плоть так слаба..."
      "Что вы хотите сказать?"
      "Тебе такие вещи знать не следует. Хотя впрочем... Раз уж мы об этом заговорили и раз уж ты учишься отличать доброе от дурного... - он поколебался и продолжал, - я могу рассказать, о чем тут шепчутся... в этом аббатстве. Что келарь не в силах устоять перед некоторыми соблазнами. Но все это сплетни. Ты должен приучить себя о подобных вещах даже не думать".
      Он снова привлек меня к себе, тесно обнял и указал на статую Богоматери. "Ты должен приучить себя к непорочной любви. Вот Та, чья женственность - высшего порядка. Поэтому о ней можно сказать, что она прекрасна, как возлюбленная Песни Песней. В ее особе, - и лицо Убертина озарилось каким-то внутренним ликованием, так же точно, как вчера лицо Аббата, когда он говорил о самоцветах и золоте своей сокровищницы, - в ее особе дивная красота тела в точности воплощает ее небесное благолепие. И сего ради ваятель представил ее в полном телесном роскошестве, каким только может быть одарена женщина".
      Он указал на маленькие груди Приснодевы, высоко и туго затянутые корсажем, завязками которого играли ручонки Младенца: "Видишь? Те же сосцы пригожи, что выпирают не сильно, полны, в меру упруги, но не колышутся дерзко, а возвышаются еле, воздеты, однако не сжаты... Что ты ощущаешь при созерцании этого?"
      Я покраснел до ушей, так как ощущал некий сокровенный жар и не мог найти себе места. Убертин, должно быть, заподозрил что-то или догадался по красноте моего лица, поскольку тут же добавил: "Однако научись точно отличать жар сверхчеловеческой любви от обольщения чувств. Это нелегко даже и святым".
      "Каковы же признаки благой любви?" - спросил я.
      "Что такое любовь? На всем свете ни человек, ни дьявол, ни какая-нибудь иная вещь не внушает мне столько подозрений, сколько любовь, ибо она проникает в душу глубже, неужели прочие чувства. Ничто на свете так не занимает, так не сковывает сердце, как любовь. Поэтому, если не иметь в душе оружия, укрощающего любовь, - эта душа беззащитна и нет ей никакого спасения. И я убежден: если б не Маргаритин соблазн, Дольчин не заслужил бы проклятия, и если б не разнузданное и не распутное житье на Лысом Утесе - многие люди устояли бы перед Дольчиновой мятежной проповедью. И запомни, что я говорю это не только о дурной любви. Ее, разумеется, следует всемерно избегать как дьяволова обольщения... Но я говорю это с великим страхом также и о любви благой, рождающейся меж Богом и человеком, меж ближним и ближним. Часто случается, что двое или трое, мужчины или женщины, любят друг друга самым сердечным образом, и питают невиданную взаимную привязанность, и желают вечно жить в близости. Одни желают, другие в ответ жаждут... Признаюсь тебе, это описанное чувство испытывал и я к таким величайшим женщинам, как Ангела и Клара. Так вот: даже это чувство в определенном смысле было предосудительно, хотя все и вершилось исключительно в воображении и во имя Господне... Дело в том, что даже самая духовная любовь, если не умеешь противостоять и отдаешься ей с жаром, ведет к падению, к потере всяческого понятия... Ах, у любви столько сложностей. Сперва она размягчает душу... Потом изъязвляет... Однако душа, ввергнутая в горячку, в пламя божественной любви, в пещь огненную, где ей вконец истлеть и истончиться, и превратиться в известь, счастлива даже и этой пыткой, даже и этим кровавым мучением..."
      "Это и есть благая любовь?"
      Убертин погладил меня по голове и я, заглянув ему в лицо, увидел слезы. Наверное, его растрогал мой вопрос. "Да, это бесконечная благая любовь, - и убрал руку с моих плеч. - Но как же трудно, - продолжил он, - как же трудно отличить ее от той, другой... Когда душу рвут демоны соблазна и ты, как человек, повешенный за шею, с заломленными руками и завязанными глазами, повешенный на виселице и все-таки живой, без надежды на помощь, без надежды на поддержку, без надежды на спасение, брошенный в пустоте..."
      Теперь лицо его было залито не только слезами, но и ручьями пота. "Ну, уходи, - отрывисто сказал он. - Ты узнал все, что хотел узнать. Тут сонм ангелов, там зев ада. Иди. Благословен Господь". Он снова простерся пред Богоматерью, и до меня донеслись подавленные рыдания. Он молился.
     
      Я не ушел из церкви. Речи Убертина возжгли в душе моей и в чреслах какой-то свирепый огонь. Я ощутил невыразимое волнение. Возможно, по этой причине, и восставая сам не знаю против чего, я отважился в полном одиночестве проникнуть в библиотеку.
      Я не могу объяснить, зачем шел туда. Хотелось в одиночку разведать это заклятое место. Я был опьянен мыслью, что смогу совершить подвиг сам, без помощи учителя. Я шел туда так же, как Дольчин в свое время шел на вершину Лысого Утеса.
      У меня был при себе фонарь (для чего я захватил его? Может статься, план вылазки заранее, тайно, вызрел в моем уме?). По оссарию я бежал, крепко зажмурившись, и единым духом домчался до второго этажа Храмины, до скриптория.
      Видимо, рок распоряжался этим вечером, ибо, пробираясь между столами, я и разглядеть ничего не успел, как уже бросилась в глаза раскрытая на чьем-то столе рукопись. Я сразу заметил заглавие: "Гистория мниха Дульцина, ересиарха". По-моему, это был стол Петра Сант-Альбанского, о котором я и раньше слышал, что он трудится над составлением монументальной истории ересей. После того, что произошло в аббатстве впоследствии, он, конечно, не смог завершить свой труд. Но не будем забегать вперед... Таким образом, было вполне естественно, что на столе оказалась именно эта рукопись. Там были и другие тома на сходные темы, например о патаренах и флагеллантах. Однако я воспринял все это как сверхъестественное знамение, непонятно только какого рода - небесное, либо же дьявольское. И приник к листам, жадно впитывая их содержание. Рассказ был недлинный. Первая часть повторяла со множеством мелких подробностей, ныне мною уже позабытых, то же, что рассказал Убертин. Описывались и многие преступления дольчиниан в ходе войны и обороны крепости, и последняя битва, жесточайшая из всего, что только можно себе вообразить. Но я нашел и такие вещи, о коих Убертин не стал мне рассказывать. И эти вещи были засвидетельствованы человеком, который явно видел все своими глазами и чье воображение ко времени записи еще не успело успокоиться.
      Итак, я прочел, как в марте 1307 года, в святую субботу, Дольчина, его Маргариту и Лонгина, наконец-то захваченных солдатами, привезли в город Биеллу и передали епископу, ожидавшему папских распоряжений. Папа, получив эти новости, немедленно поставил в известность французского короля Филиппа. Он писал: "У нас сообщения самые великолепные, чреватые восторгом и ликованием. Зловоннейший демон, отродье Велиала и мерзкое чудовище ересиарх Дольчин ценой огромной опасности, лишений, битв и постоянных усилий наконец-то и со своими приспешниками схвачен и находится в наших острогах заслугами многоуважаемого нашего брата Раньера, епископа града Верчелли, и он пойман в канун святой вечери Господней, и многая толпа с ним бывшая, зараженная еретической проказою, перебита в тот же самый день".
      Папа не имел жалости к преступникам и поручил епископу предать их смерти. Поэтому в июле того же года, в первый день месяца, еретики поступили в руки светской власти. На всех колокольнях города заливались колокола; обреченных поместили на повозку, там же находились палачи, вокруг - стражники, и так волоклись по площадям города, и на каждой площади раскаленными щипцами разрывали им члены. Маргариту сожгли первой на глазах Дольчина, который должен был смотреть, как ее жгут. У него не изменилась ни одна черта лица, точно так же как он не дрогнул под пытками каленым железом.
      И так продолжали двигаться по городу - а палачи всякий раз накаляли свои орудия в котлах, полных пылающих угольев. Дольчин вынес все мучения и не проронил ни звука, только когда ему отнимали нос - сотрясся всем телом, а когда рвали щипцами детородный орган, он испустил глубокий вздох, похожий на мычание. Его последние слова были непримиримы. Он заявил, что воскреснет в третий день. После этого он был сожжен, а пепел развеяли по ветру.
      Я закрыл рукопись непослушными, трясущимися руками. Дольчин был во многом виноват, я знал это, но казнь, которой его подвергли, была слишком ужасна. И на костре он выказал... что? Твердость мученика или закоснелость проклятой души?
      Неверные ноги сами несли меня вверх по лестнице, ведущей в библиотеку, и постепенно мне открывалась скрытая причина моего нынешнего смятения. Шаг за шагом у меня в памяти воскресала, как будто въяве, одна картина, виденная мною за несколько месяцев до того, в Тоскане, почти что сразу после выхода из монастыря. Я видел ее так ясно, что не мог теперь уяснить, как она мне ни разу не вспоминалась дотоле - можно было подумать, что изъязвленная душа, чтоб сберечься, напрочь выбросила из памяти воспоминание, тяготеющее над нею, как морок. Хотя, наверное, лучше было бы сказать, что я ни на минуту не забывал эту картину, потому что всегда, как только упоминали о полубратьях, образы того дня моментально всплывали перед моими глазами, но я тотчас же, не успев осмыслить, отгонял их в потайные пазухи сознания, как будто чего-то стыдился, как будто могло бы быть названо греховным мое присутствие при том давнем страхе.
      О полубратьях я услыхал впервые одновременно с тем, как во Флоренции своими глазами наблюдал сожжение одного из них. Это было перед тем, как в Пизе я должен был познакомиться с братом Вильгельмом. Мы давно ожидали его приезда, он задерживался, и батюшка разрешил мне отлучиться и осмотреть Флоренцию, о чьих великолепнейших соборах мы много слышали хорошего. Я воспользовался этим, чтоб объехать Тоскану, в целях лучшего овладения итальянской народной речью, а под конец поселился примерно на неделю во Флоренции, поскольку бесконечно много слышал про этот город и хотел узнать его лучше.
      Таким-то случаем я прибыл в этот город именно тогда, когда он весь сотрясался от известий о необычном деле.
      Полубрат-вероотступник, обвиняемый в прегрешениях против закона Божия и предстоящий перед судом епископа и церкви, именно в эту неделю подлежал самой суровой инквизиции. Следом за теми, кто мне рассказывал об этом, я тоже отправился туда, где осуществлялось следствие. Многие в народе говорили, что этот полубрат, Михаил, на самом деле человек весьма пристойный, призывавший других к покаянию и суровой жизни, повторявший проповедь Франциска, а на епископский суд он, как говорили, угодил по злобе некоторых женщин, которые, побывав у него на исповеди, болтали, будто слышали богомерзкие предложения; более того, он и взят якобы был людьми епископа из дома таких вот женщин, что меня неприятно удивило, так как служителю нашей церкви вообще-то не пристало отправлять таинства Господни в подобных малопригодных местах; но такова уж, по-видимому, была слабость полубратьев - не учитывать должным образом всю совокупность обстоятельств, и вдобавок я вполне допускаю, что имелась некая правота в том общественном мнении, которое приписывало полубратьям, кроме еретических взглядов, еще и распущенность нравов (так же точно как о катарах всегда злословили, что они булгары и содомиты).
      Я добрался до церкви Св. Спасителя, где было судилище, но не мог в нее протиснуться из-за густой толпы, загораживавшей вход. Некоторые из этой толпы, однако, опираясь на остальных и цепляясь за оконные решетки, сумели вскарабкаться выше прочих и через окна видели и слышали, что делалось внутри и передавали это тем, кто находился внизу. Там, внутри церкви, брату Михаилу снова перечитывали показания, которые он сделал накануне, где он возглашал, что Христос и его апостолы "не имели ничего своего ни в личном, ни в общественном владении, исповедуя нищету". Слушая показания, Михаил негодовал и доказывал, что писец прибавил к его словам "множество облыжных клевет", и кричал громчайшим голосом (так, что даже на площади слышали): "Во всем этом придется сознаваться и вам в судный день!" Однако инквизиторы все равно прочитали Михайловы показания в таком виде, в каком они были у них переписаны, а под конец спросили, согласен ли он по-хорошему прислушаться к мнению руководителей святой церкви и всего населения города. И я сам слышал, как Михаил закричал им в ответ, что он желает прислушаться к собственным убеждениям, а именно, что "Христос был нищ и распят, а папа Иоанн XXII - еретик, потому что отрицает это". Последовало долгое препирательство, в ходе которого инквизиторы, из них многие - францисканцы, внушали ему, что в Священном Писании нет того, о чем он толкует, а он в ответ обвинял их, что они противоречат правилу собственного ордена, и тогда они обозлились и стали допытываться, уж не думает ли он, что он лучше знает Священное Писание, чем они, назначенные его преподавать. Брат же Михаил, и в самом деле человек неслыханно упорный, стоял на своем и до того довел тех, что они, выйдя из себя, стали требовать от него отречения: "Признавай же немедленно, что Христос имел собственность, а папа Иоанн - христианнейший и святой". Михаил им в ответ непримиримо: "Нет, еретик". И те отступились со словами: "Никогда не было видано, чтобы так коснели в подлости!" Однако среди толпы, окружавшей церковь, я слышал, многие говорили, что он похож на Христа перед фарисеями, и чем дальше, тем сильнее я убеждался, что многие в народе веруют в святость брата Михаила.
      В конце концов епископские люди отволокли его в колодках в острог. Вечером мне рассказали, что многие братья, друзья епископа, приходили, поносили его и требовали, чтобы он отказался, но он отвечал с полным чувством совершеннейшей правоты. И повторял перед каждым приходившим, что Христос был беден, и что об этом же говорили Св. Франциск и Св. Доминик, и что, если за эти справедливейшие мысли посылают его на муку, оно и лучше, потому что тем скорее он увидит собственными глазами все, о чем рассказано в Священном Предании: и старцев Апокалипсиса, числом двадцать четыре, и Христа Иисуса, и Св. Франциска, и славнейших христианских мучеников. И еще мне передавали, будто он сказал: "Если мы в таком восторге от суждений святых отцов, насколько же больше и радости, и счастья должна доставлять нам мысль оказаться среди оных". После подобных слов инквизиторы выходили из темницы в неописуемой мрачности, возглашая с негодованием (я сам слышал): "Бес ему помогает, что ли!"
      На следующий день мы узнали, что приговор уж вынесен, и, побывав в епископате, я успел ознакомиться с его текстом и кое-что даже переписал для себя на табличку.
      Начиналось все со слов: "Во имя Господне, аминь. Ниже следует уголовное дело и уголовное же обвинительное заключение, обсужденное, утвержденное и с великой точностию на сих пергаментах запечатленное..." и далее в подобном духе. Ниже приводился устрашающий перечень грехов и преступлений Михаила, откуда я воспроизведу некоторые отрывки, чтобы читатель сам мог составить окончательное мнение.
      "Иоанна, зовомого иначе братом Михаилом Иаковом, из общежития Св. Фредиана, личность вредного характера и еще более вредоносную своими речами, поступками и известностью, отщепенца и проводника еретического лжеучения, против основ христианства восстающего и выступающего... Бога не имея пред очами, а точнее завербовавшись в стан неприятелей человечества, коий еретик старательно, постепенно, предумышленно, злонамеренно, умственно и телесно способствовал распространению умственной заразы и открыто сносился с фратицеллами, сиречь полубратьями убогой жизни, тоже еретиками и отступниками, и поддерживал их пагубный соглас, и действовал в ущерб народу Божию... И взошед во сказанный град Флорентию, и в публичных скоплениях сказанного града, как отыскалось на проведенном расследовании, собирал около себя народ и с нахальнейшим упорством проповедовал... Будто Христос, спаситель человечества, не владел никаким земным имуществом ни самолично, ни с кем-либо союзно, а любое имущество, которое в Священном Писании упоминается как его, он имел якобы только во временном пользовании".
      И не в одних лишь этих прегрешениях обвинялся Михаил; а из прочих одно меня особенно задело, хоть я и не знаю, учитывая все прохождение расследования, точно ли он утверждал то, что ему приписывалось; как бы то ни было, обвинение гласило, что-де преступный минорит доказывал, будто бы святой Фома из Аквино не заслуживает ни святости, ни загробного спасения, а якобы проклят и обречен на вечные муки! Приговор оканчивался опредением полагающейся казни, ввиду того, что подсудимый не желает сознаваться в своих грехах:
      "И потому приходится нам ныне, беря в расчет все доселе известное и исходя из выше приведенного приказа милостивого государя флорентийского архиерея, сказанного Иоанна, в ереси упорствующа и не хотяща от многих своих невежеств и от скверны очищаться и исправляться грешным духом, на прямой и на истинный путь не позволяюща себя наставить, ныне полагать указанного Иоанна за неисправимого, за упрямого и закоснелого в злонамеренной своей испорченности; и дабы вперед сей указанный Иоанн бесчестиями своими и преступлениями не мог ни перед кем тщеславиться, и дабы мера пресечения его подлости составила бы для всех остальных охотников полезнейшую науку, надлежит вышеуказанному Иоанну, еще зовомому братом Михаилом, кознодею и вору, к обыкновенному лобному месту быть возведену и на этом положенном месте предану смерти через сожжение, дабы совсем он лишился жизни и душа бы его от тела отделилась".
      После того как приговор был обнародован, в темницу снова пришли церковники и оповестили Михаила о том, что его ожидает. Я слышал, как эти люди его стращали: "Брат Михаил, знай же, что уже готовы и архимандритские шапки, и плащи, и на всех нарисовано, как полубратья попадают к бесам". Так хотели заставить его отказаться. Но брат Михаил опустился на колени и молвил: "Около моего костра будет стоять Франциск, наш родитель, и, скажу больше, я убежден, что будут Иисус и его апостолы, и преславные мученики Антоний с Варфоломеем". Так Михаил в последний раз отверг предложения инквизиторов.
      На следующий день утром я, как и все, стоял на мосту у епископата, где собрались инквизиторы, к коим вывели, все в тех же железах, брата Михаила. Кто-то из его сторонников кинулся на колени за последним благословением и был тут же схвачен охранниками и отведен в тюрьму. После этого инквизиторы прочитали обвиненному приговор, чтобы он мог все-таки одуматься и покаяться. Всякий раз, когда в приговоре он назывался еретиком, Михаил говорил: "Не еретик я; грешник, но христианин". А когда упоминался в том же самом обвинении "достопочтеннейший и святейший папа Иоанн XXII", Михаил всякий раз вставлял: "Нет, еретик". После этого епископ приказал Михаилу стать перед ним на колени, а Михаил на это отвечал, что перед еретиками на колени не становится. Тогда его поставили силой, и он пробормотал сквозь зубы: "Господь свидетель, что меня приневолили". Поскольку на нем еще оставались отличительные знаки его сана, с него начали снимать вещь за вещью, и под конец он остался в одной рубахе, которую во Флоренции зовут "тельницей". И, как предписывает обычай при расстрижении любого иерея, ему острейшим ножом отрезали подушечки пальцев и отрезали волосы. Затем его передали капитану стражников. Стражники обошлись с ним очень жестоко и поволокли его в железах к острогу, а он на ходу говорил каждому встречному: "Per Dominum moriemur".[1]
      Сжечь его собирались, как я понял, только назавтра. Вечером его посетили еще раз и спросили, угодно ли ему исповедаться и причаститься. Он сказал, что не будет причащаться греха, принимая таинства от грешников. В этом он, я думаю, был неправ и повел себя как человек, несвободный от патаренского заблуждения.
      Наконец наступило утро казни. За ним явился гонфалоньер, показавшийся мне человеком доброжелательным, потому что он начал спрашивать осужденного, что он за упрямец и почему отказывается повторить то же самое, что повторяет весь народ: ибо все, что от него требуется, - это согласиться с мнением святой нашей матери церкви. Но Михаил стоял на своем: "Верую во Христа распятого, неимущего". И гонфалоньер ушел, разводя руками. Тогда прибыли капитан и его люди и препроводили Михаила в тюремный двор, где епископский наместник дожидался, чтобы снова прочитать ему приговор и показания; Михаил снова взялся спорить и объяснять, что ему приписывают не его мысли; дело шло о таких действительно тончайших разграничениях, что я их не запомнил да и, честно сказать, не слишком-то точно понял. Однако именно эти различия, судя по всему, решили вопрос о казни Михаила и о дальнейших гонениях на полубратьев. Хотя, признаться, я не совсем уяснил себе, с какой стати представители церкви и секулярного клира так свирепо набрасываются на людей, желающих жить в бедности и считающих, что Христос не имел земного богатства. Коли уж на то идет, рассуждал я сам с собою, опасаться следовало бы людям, желающим жить в довольстве и вымогать деньги у своих ближних и вводить церковь во грех, оскверняя ее святокупством. Этими мыслями я поделился со стоящими рядом, так как молчать мне было непосильно. Один человек с ехидной усмешкой ответил, что, если брат придерживается бедной жизни, он подает опасный пример всему народу, который начинает избегать прочих братьев, живущих богаче. Кроме того, продолжал он, проповедь бедности наполняет народные головы ненужными мыслями, ибо тогда и собственную бедность всякий может посчитать основанием для гордыни, а гордыня может привести ко многим дурным поступкам. И наконец, заключил говоривший, мне должно быть без сомнения известно - хотя ему и самому, признаться, непонятно, из какого силлогизма это проистекает, - что со стороны бедных братьев прославление бедности означает поддержку императору, а папа, естественно, этим очень недоволен. Прекрасно обоснованный ответ, подумал я, хотя и ответ простого неученого человека.
      Правда, я все равно так до конца и не понял, зачем брату Михаилу понадобилось умирать такой ужасной смертью ради удовольствия императора - или ради прекращения розни между орденами. В толпе и вправду перешептывались: "Это не святой, он подослан Людовиком, чтобы сеять раздор между гражданами, а полубратья хотя сами и тосканцы, но за ними стоит кто-то из начальников империи". А другие в ответ только вскрикивали: "Да он сумасшедший! Он обуян вражьей силою! До чего горд собой! Он и мученичеству своему рад, чтобы потешить гордыню! Все эти полубратья слишком много житий прочитали, лучше бы жениться им позволили, что ли!" Третьи оспаривали их: "Ничего такого! Всем бы нам христианам быть как они и не менее твердо охранять свою веру, как во времена язычников". И, прислушиваясь к нестройным крикам, тогда как сам я уж не знал что и помыслить, я вдруг столкнулся своим взглядом, лицо к лицу, с приговоренным, которого густая толпа перед тем от меня закрывала. И я увидел лицо человека, который смотрит на что-то уже вне этого мира, - такие бывают лица у изваяний, изображающих святых во власти виденья. И я понял, что сумасшедший ли он или провидец, но он просветленно жаждет смерти, ибо верит, что смертью победит своего врага, кем бы этот враг ни был. И я понял, что пример его смерти толкнет на смерть еще сотни и сотни. И пришел в смятение от неописуемого их упорства, ибо и тогда не понимал, и до сих пор не понимаю, что в них преобладает - высокомерная ли страсть к своей истине, вынуждающая к смерти, или высокомерная их страсть к смерти, вынуждающая оборонять свою истину, какова бы ни была эта истина. И я стоял в волнении и в испуге.


К титульной странице
Вперед
Назад