В последние годы в разряд национального предания выдвигается еще один поэт, имя которого для своей эпохи звучит почти так же всеобъятно, эхом проходя по самым дальним ее закоулкам, как имя Пушкина - для своей. Это Блок. И. Роднянская пишет: "Пришла пора сказать, что Блок для нас равен Пушкину по жребию культурного рождения и национального призвания"2.
1. Пытаясь обосновать фактами это устойчивое впечатление от русской поэзии: короткая жизнь и вечная молодость ее авторов,- я подсчитал средний возраст десяти лучших русских, немецких, английских и французских поэтов XIX-XX веков (отбор основывался на самых канонических оценках). Получилось: для России - 46,4 года. Германии - 57, Англии - 57,2, Франции - 57,8. Разрыв более чем Ю лет - огромный срок, если учесть, что в среднем он вычтен у каждого поэта,- четверть всей сознательно-творческой жизни.
2 Роднянская И. Муза Александра Блока.- "Новый мир". 1980, № 11, с. 230.
Такое равенство (пусть приблизительное) возможно только потому, что Блок олицетворяет какой-то другой полюс национальной души, чем Пушкин. Равным или хотя бы сравнимым с Пушкиным можно быть, лишь не совпадая с ним, выйдя из очерченного им магического круга. Значение Блока в наши дни обусловлено именно тем, что в нем с особой силой выразилось начало стихийности, оттесненное и подавленное формообразующим, гармонизирующим гением Пушкина.
Еще при жизни Блока целостный образ его судьбы вошел в сознание современников, как бы даже предвосхищая развитие его лирического героя. Ю. Тынянов писал в год смерти Блока: "Он (блоковский лирический герой.- М. Э.) был необходим, его уже окружает легенда, и не только теперь - она окружала его с самого начала, казалось даже, что она предшествовала самой поэзии Блока, что его поэзия только развила и дополнила постулированный образ"'. Итак. Блок шел по следам собственной легенды, которая обгоняла его, навязывала ему некую волшебно-обольстительную роль, в которую он вживался на пределе всех своих душевных возможностей. В этом плане Блок даже легендарнее Пушкина - в смысле более однозначного соответствия принятому на себя образу. Легенда следовала за Пушкиным, а не опережала его, она во многом его упрощала, с трудом к себе приспосабливала. Блок же сам себя приспособил к легенде - как гениальный актер к роли. Не случайно, как замечает И. Роднянская, "его легендарная слава кое в чем напоминала славу артистическую"2. Артист славен не столько сам по себе, сколько в рамках того образа, который ему удается сыграть, наполнить жизнью. И такая заданность блоковской легенды глубоко соответствовала ее содержанию: ведь отдача стихиям - это нечто более доступное, прямолинейно выводимое, в своем роде даже популярно-массовое, чем открытый и непредсказуемый труд творения из ничего, оформления зыбкой материи. Форм много, бесформенность одна. Вот почему ясного Пушкина предвидеть было трудное, чем темного Блока, который нашел себя на противоположном полюсе именно потому, что первый полюс был уже дан. Так или иначе,
Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977, "Новый мир". 1980, № 11, с. 241.
вся судьба Блока есть осуществленная в событиях и описанная в стихах легенда, содержание которой - "мгла" и "бездна" русской души, тогда как Пушкин есть легенда о солнечной, ясной ее стороне. Недавний юбилей - столетие со дня рождения Блока - выявил его место в системе русских легендарных преданий и мифотворческих образов. Вглядимся пристальнее в черты личности, даже внешности поэта, которые наиболее бросались в глаза современникам, и сопоставим их с пушкинскими.
В Пушкине всех поражала живость, непрестанная сменяемость обликов и выражений. Он был непоседа, юла, "егоза", как он сам себя назвал,- его трудно было зафиксировать взглядом. Вот воспоминание актрисы А. М. Каратыгиной: "Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте; вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гарусу в моем вышиваньи; разбросает карты в гран-пасьянсе..."' Другое воспоминание (М. В. Юзефовича): "Как теперь вижу его, простого в обращении, хохотуна, очень подвижного, даже вертлявого..."2 Недаром современники давали Пушкину такие прозвища: стрекоза, сверчок, искра - все маленькое и необычайно подвижное, вспыхивающее, трепещущее, неугомонное.
Совершенно иным входит в наше сознание Блок. Современники отмечали удивительную неподвижность - скульптурность или картинность его облика. Вспоминает А. Белый: "...казался опять и опять новым Байроном, перерисованным со старых портретов"3. Горький: "...строгое лицо и голова флорентийца эпохи Возрождения"4. В Блоке было что-то отрешенное, весь он не отсюда, не из живой действительности, а из другой эпохи, страны, будто вылеплен или нарисован. Даже глаза - самое подвижное в облике - не движутся у него: "тяжелая грусть его зеленоватых, неподвижных, задумчивых глаз"5. "Дремлющее", "каменное", "похожее на маску" -это все о лице, которое предстает в таких описаниях странным,
1. Цит. по: Вересаев В. Пушкин в жизни. М.-Л., 1932, т. 1, с. 68.
2 Там же, т. 2, с. 8.
3 Белый А. Из книги "Начало века".-"Вопросы литературы". 1974, № 6, с. 235.
4 Горький М. Портреты. М., 1967, с. 306.
5 Чуковский К. Современники. М., 1969, с. 441.
нечеловеческим фантомом, то ли вещественным, то ли сфабрикованным, то ли приснившимся, но не живым. Временами - пугающе мертвым. "Его лицо было малоподвижно, иногда почти мертвенно",- замечает К. Федин'.
Таким образом, во внешности Блока явно выступает идея покоящейся, застылой, заколдованной красоты'. В нем нам чудится что-то европейское, нерусское. То ли флорентиец, то ли Байрон, то ли, как выразилась одна простодушная барышня, "красивый такой, очень гордое лицо, я даже подумала, иностранец"2.
Он весь чужеземный, нездешний, со сцены или с Запада, который мы воспринимаем как сцену: в нем проступает нечто гордое и холодное, отстраненное от реальности, как будто он всю свою жизнь оставался тем "принцем" или "царевичем", каким домашние окрестили его в детстве. Что-то в нем было то ли от средневекового рыцаря, то ли от Гамлета - частых лирических и драматических его персонажей. Этой своей строгостью и сдержанностью он создает в нашем сознании образ поэта, противоположного Пушкину,- поэта, которого нам не хватало, который уравновесил бы своей торжественной осанкой и глухим, замогильным голосом ту вертлявую простоту и посюсторонность, которая определяла облик Пушкина. Национальное сознание слагается не из общих понятий, а из конкретных образов, наиболее полно воплощающих эти понятия. Образ Пушкина объясняет и обобщает все знакомые нам черты русской простоты, проворности, открытости, задушевности. В облике же Блока соединилось накопленное XIX и особенно началом XX века - отрешенность поэта от жизненной прозы, гордая лермонтовская осанка, герценовский и тургеневский аристократизм, эстетизм Брюсова и Бальмонта, надмирность Владимира Соловьева - все то, что не вмещается в пушкинский облик.
Так они и запечатлены нашим внутренним взором: стремительный, неуследимый Пушкин - строгий, неподвижный Блок. И это же самое улавливается нашим внутренним слухом - в звучании их имен. В имени Пушкина есть что-то легкое, летящее, "как пух от уст Эола",- "веселое имя", "легкое имя", как сказал о Пушкине Блок.
' Федин К. Писатель. Искусство. Время. М., 1980, с. 39.
Горький М. Портреты, с. 306.
У самого Блока имя тяжелое, массивно-каменное или стальное, замкнутое, как клетка. В высших легендарных проявлениях личности ее имя и внешность, как мы уже говорили, абсолютно взаимосвязаны.
Конечно, дело не только в облике или имени. Судьба поэта - совокупность его жизненной и творческой ипостасей, единство которых и образует легенду. Все стихийное и подвижное в пушкинской натуре просветлялось и очищалось актом творчества, обретая форму чеканную и литую, хочется сказать - скульптурную. Процесс творчества был для Пушкина отливкой стройных форм из кипящего хаоса душевных движений. Направленность творческого процесса у Блока противоположна. В его стихах лилась та огненная стихия, которая, казалось, не трогала величаво-застывшей, как маска, его внешности. Творя, Блок расплавлял себя, для него творчество было разгорячением своего душевного состава, а не охлаждением, как для Пушкина.
Эта противоположность сказалась и на ходе творческой эволюции поэтов. В поздние, 30-е годы у Пушкина преобладают мотивы смирения, умиления, раскаяния - по словам Гоголя, разгул ранних стихов уступает место тихой беспорывности, какою дышит русская природа. "Осень", "Пора, мой друг, пора...", "Не дай мне бог сойти с ума..." - всеми этими стихотворениями Пушкин как бы отвечает на порывы своей молодости, когда душевная стихия, разгоряченная Югом - наследством крови и местом изгнания,- то и дело прорывалась сквозь формы нравственного и эстетического самоограничения. В своей поздней лирике поэт особенно сдержан, медитативен, его тянет к дому - после скитаний, к осени - после Юга, к отрезвлению - после разгула. Напротив, в творчестве Блока все более и более нарастает тон пророчества, одержимости, гордого и пламенного витийства, что особенно заметно в последних его произведениях - "Скифы", "Двенадцать", "Крушение гуманизма". Начинал Блок как поэт высшего служения и отречения, как смиренный страж покоев своей Прекрасной Дамы. "Порой - слуга; порою - милый; И вечно - раб" - так молитвенно и коленопреклоненно не начинал в русской лирике ни один поэт. В этом опять-таки чудится что-то западное, рыцарски-сдержанное и почтительное: лирика трубадуров и миннезингеров, Данте, Петрарки... Какой уж там пушкинский ранний разгул - напротив, доходящее до аскезы смирение, самообуздание. Стройная, почти математическая гармония строк, строф, циклов. Задумчивость, мечтательность - для Блока такая же изначальная, "немецкая" данность, как для Пушкина - "африканская" безудержность и мятежность. Но оба рождены в России, образуются ею, только с разных сторон.
Блока влечет стихия русской жизни, воспринятая им как путь отрешения от "уютов" и "покоев" европейской цивилизации, от строгих заветов европейского разума. "Дом", "очаг", "трезвость", "покой" - все это для него синонимы мещанства, от которого единственное спасение - это кануть "в метель, во мрак и в пустоту", в бескрайность и бездомность России. "Приюти ты в далях необъятных. Как и жить, и плакать без тебя!" Если для Пушкина существо русского склада, русской природы - беспорывность, стыдливая тишина, целомудренное смирение, то для Блока - порыв, бушевание, неистовство.
Плохо понимали Блока те его соотечественники, которых удивила и ужаснула готовность поэта безоговорочно принять революцию - этот "грозовой вихрь", "снежный буран" ("Интеллигенция и революция") - и раствориться в ней. В ответ на обвинения в сотрудничестве с большевиками Блок писал, что его отделил от либеральных и кадетских мыслителей не только семнадцатый, но и пятый год. Поэт уже тогда рвался к слиянию с пробуждающейся стихией народных недр, тогда как Д. Мережковский, 3. Гиппиус и другие стремились заковать ее в берега культуры, уберечь Россию от "хамства". Д. Мережковский еще в 1907 году удивлялся, что Блок, этот рыцарь Прекрасной Дамы, выскочивший в современную литературу прямо из готического окна с разноцветными стеклами,- и тот устремился в "некультурную Русь", к "исчадию Волги"'. Но это было не удивительно, а вполне закономерно - говоря словами самого Блока: "...И опять мы к тебе, Россия, добрели из чуждой земли". Именно в силу исконной "чужести" ощущение России у Блока было насквозь катастрофичным, мечтательно-разрушительным - он чуял и жаждал ее в гуле подземных стихий и народных бунтов. Кажется, нигде родина не называется у Блока "матерью", но только "женой" и "невестой" - ей не сыновний долг воздают, а неистово отдаются. -
Мережковский Д. В. В тихом омуте. СПб., 1908, с. 98.
И приняв революцию, Блок остается верен себе: "...в январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 или в марте 1914"'.
Подведем итог сопоставлению двух великих русских поэтов, столь по-разному воспринимавших и любивших Россию. Для Пушкина с его -жаркой "арапской" кровью, "бесстыдным бешенством желаний", изначальной импульсивностью и необузданностью натуры Россия - остужающее и гармонизирующее начало, форма, в которую отливалась его страстность. Оттого и был он так чуток к скромности и застенчивости русской природы, что она как бы придавала необходимую форму пылкому содержанию его чувствований. Любовь Пушкина к осени и зиме отчасти проясняет ход его творческого процесса: нужна была холодная среда, уравновешивающая и охлаждающая кипение крови, внутренний жар. Для Блока же Россия, напротив, безудержно кипящая, занесенная метелями, хаотическая страна, сплошная стихия, ибо он подходит к ней с позиции европейской культуры. "Ты стоишь под метелицей дикой, роковая, родная страна". Россия для него - возможность преодолеть ограниченность разума, отдаться стихии, закружиться в вихре, испытать сладость погибели. "Я всегда был последователен в основном... Я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви..."
Так, встречным влиянием и отталкиванием образовались в русской поэзии два полюса, два предела. Блок исходит из упорядоченности западноевропейского мира, означившегося в статике его облика, в прекрасной неподвижности, "рисованности", "сценичности", наконец, в строгой задумчивости и камерности его ранних стихов,- и бросается в русскую жизнь, воспринятую как стихия и революция. Пушкин, "потомок негров безобразный", всей своей кипучей и непоседливой натурой, стремительно-переменчивым обликом выразивший наследие своих буйных предков, постигает Россию как начало великого примирения и успокоения, схождения крайностей. Обоих Россия вдохновляла, оборачиваясь тем своим ликом, который по контрасту острее всего ими воспринимался. Блоку она обернулась своей "азиатской", "скифской" рожей; Пушкину же - умиротворенным, просветленным ликом, "красою тихою, блистающей смиренно".
' Блок А. Собр. соч. в 6-ти т., т. 2. Л., 1980, с. 377. 2 Там же, т. 6, с. 180.
Потому и сближаются в нашей исторической памяти эти поэты, что воплощают два архетипа национального сознания: Россию-примирительницу и Россию-воительницу, Россию морозно-солнечную и Россию метельно-мглистую.
Итак, Пушкин и Блок знаменуют в нашем восприятии два предела русской поэзии, два ее противоположных, но равно сильных устремления; от хаоса к гармонии и от гармонии к хаосу. Эти встречные движения создают циклический ход русской истории. Маленький, вертлявый "бесенок", "егоза", завороженный светом и миром русской равнины с ее блистающей и холодной белизной; и стройный и строгий рыцарь, с каменным лицом, пропадающий в метели, заверченный ветрами. Солнце и бездна русской поэзии.
***
Мы остановились на судьбах трех русских поэтов, выбранных из всего огромного классического наследия нашей литературы. Почему трех и почему именно этих? Державин, Пушкин и Блок воплощают три важнейших и взаимосвязанных аспекта сегодняшнего представления о классике и одновременно - три важнейшие фазы ее собственного исторического развития: разрозненное многообразие, объединяющую целостность и всесокрушающую стихийность.
Державин хаотичен, как сама природа в своих разломах и обнажениях богатых пород: у него всего много, и мы любуемся зрелищем этого прихотливого и неприбранного богатства, гениальностью природы, проявляющейся в дивных ее созданиях без всякого умысла. Таково первичное состояние нашей классики, на рубеже ее рождения из доклассического. Пушкин - это природа возделанная, многообразие, приведенное к единству, гений человека, покорившего естество своему искусству. Это зенит нашей классики. Наконец, Блок, в поэзии которого уже есть взлелеянная Пушкиным певучесть, гладкость, искусность; но свою формальную, стиховую гармонию он обращает на разрушение гармонического содержания, утверждая всеобъемлющий хаос и буйство стихий. В конечном счете этот хаос прорывается и в форму стиха, расшатывая ее и переполняя рваными ритмами, что обнаруживается в итоговом создании Блока - поэме "Двенадцать". Если у Державина - природный, первозданный хаос, у Пушкина - стремление человека к гармонии, то у Блока мы уже видим стремление человека к хаосу, его поощрительное и даже инспирирующее отношение к буйству природных сил. Точно так же соотносятся пресловутое "татарство" Державина, "эллинство" Пушкина и "скифство" Блока: уклон к культурному обособлению, прирожденное азиатство - эстетическая всеотзывчивость, европейский универсализм, восходящий к античности,- "азиатство" сознательное и горделивое, упор на стихийных, враждебных форме и разуму началах.
Что у Державина было изначальной неупорядоченной данностью, то у Блока превращается в заветную сокрушительную цель. Мирное и спокойное сосуществование разных жанров и стилей, пройдя через пушкинскую стадию объединения, превращается в яростную разноголосицу и взаимоуничтожительную ломку стилей в завершающей блоковской поэме, где гимн и балаган, частушка и романс, лозунг и пародия не добродушно поощряют друг друга, как у Державина, а неистово спорят за право на существование. Блоком завершается эпоха классической русской поэзии, начатая Державиным. Блок стоит на последнем рубеже классики, за которым она переходит в постклассическое.
Облик и судьба этих трех поэтов глубоко различны, поскольку они олицетворяют собой три основные фазы и аспекта русской дореволюционной культуры вообще: начальную, срединную и конечную, или первозданную. созидательную и разрушительную. И то, что в современном сознании все эти поэты приобретают принципиальную важность, входят в систему национальных символов и преданий, свидетельствует о расширительных тенденциях самого современного сознания, о его растущей разомкнутости. Долгое время мы воспитывались на одной пушкинской традиции, которая считалась единственно плодотворной и перспективной. Пушкин и сейчас нам близок и дорог, как никогда,- это середина, мимо которой нельзя пройти, двигаясь в любую сторону. Но движение-то и важно само по себе - почитание середины не должно перерастать в ограниченность серединой, в мертвую точку, где сходятся и кончаются все пути. Перекресток для того и существует, чтобы идти разными дорогами, переходить с одной на другую, а не стоять неподвижно на их скрещении. Две главные дороги, ведущие к Пушкину и от Пушкина,- это Державин и Блок, и то, что они все настоятельнее входят в наше современное восприятие, сами по себе становятся традициями, несводимыми к пушкинской,- это важный фактор нашего культурного обогащения. Расширяется само наше понятие классического, не ограничиваясь уже одной только "высокой" классикой, но распространяясь вдаль и вблизь, к доклассическим и постклассическим пределам.
Традиции возникают не потому, что так задумано предками, а потому, что так выбирают потомки. Установление каждой новой традиции взаимно обогащает времена, соприкоснувшиеся благодаря ей. Может быть, главное своеобразие нашего времени состоит в том, что оно обнаружило в себе способность создавать все новые и новые традиции - творить, воспринимая.
1980