Себестьян Жапризо
Ловушка для Золушки
Изд. "Орлов и сын", Москва, 1992 г.
OCR Палек, 1998 г.
МНЕ СУЖДЕНО УБИТЬ
Жили-были когда-то, давным-давно, три девочки. Первой считалась Ми,
второй - До, третьей - Ля. И была у них крестная, душистая-предушистая,
и она никогда не читала детям нотаций. Прозвали они ее "крестная Мидоля".
Бывало, играют они во дворе, и крестная, здороваясь, целует Ми, а До
не целует, не поцелует и Ля.
И, бывало, играют они в свадьбу. Крестная непременно выберет себе в
пару Ми, ни за что не выберет ни До, ни Ля.
А бывало у них и огорчение: крестная уезжает. Плачет она, прощаясь с
Ми, ничего не скажет она До, ничего не скажет она на прощание Ля.
Самая красивая из трех этих девочек - Ми, самая умная - До, ну а Ля
скоро умрет.
День ее похорон - памятный в жизни Ми и До. Вереницей стоят зажженные
свечи, горкой высятся шляпы на столе в церковном притворе. Гробик Ля белый, земля на кладбище сырая, вязкая. Яму роет человек в куртке с золотыми пуговицами. На похороны приехала крестная Мидоля. И, когда Ми ее
целует, крестная говорит: "Ненаглядная ты моя". А До она говорит: "Ты
запачкаешь мне платье!"
Проходят годы. Крестная Мидоля живет далеко-далеко и шлет письма с
грамматическими ошибками, а рассказывают о ней шепотом, сначала она бедная и шьет обувь для богатых дам. А потом ей удается разбогатеть, и в
мастерских ее делают женскую обувь для бедных. А потом у нее уже столько
денег, что она скупает красивые дома. И однажды - когда помер дедушка - она приезжает в большущей машине. Она дает Ми примерить свою красивую
шляпку, а на До смотрит и не узнает ее. Земля на кладбище сырая, вязкая,
а человек, который засыпает дедушкину могилу, носит куртку с золотыми
пуговицами.
Со временем До станет Доменикой, а Ми-далекой Мишелью; они видятся
только изредка, когда Мишель приезжает на каникулы и дает кузине До примерить свои пышные наряды из органди, и, что бы Мишель ни сказала, все
кругом умиляются, а крестная шлет ей письма, в которых называет ее "своей ненаглядной". И настанет день, когда Ми заплачет над могилой матери.
Земля на кладбище сырая, вязкая, крестная обнимает за плечи Ми, Мики,
Мишель и что-то ей нежно шепчет, а что - До не слышит.
И потом Ми - она в трауре, потому что у нее не стало матери, - скажет
кузине До: "Мне нужно, нужно, чтобы меня любили". Когда они идут гулять,
она же берет До за руку и не выпускает ее. Она говорит своей кузине До:
"Если ты поцелуешь меня, если прижмешь меня к себе, я никому об этом не
скажу, мы с тобой поженимся".
А некоторое время спустя - то ли через два, то ли через три года - Ми
простится с отцом на асфальтовой дорожке аэродрома, подле огромной птицы, что унесет его вдаль, в свадебное путешествие с крестной Мидоля, в
город, который До разыскивает, водя пальцем по картам своего школьного
атласа.
А еще через некоторое время Ми уже больше нигде не встретишь, разве
что на фотографиях в журналах с глянцевитой обложкой. То увидишь ее с
распущенными по плечам длинными черными волосами, в бальном платье, входящую в огромный зал, весь в мраморе и позолоте. То предстанет перед тобой длинноногая девушка в белом купальном костюме, лежащая на палубе белого парусника. А иной раз она ведет маленькую открытую машину, на которую карабкаются, цепляясь друг за друга и размахивая руками, какие-то
молодые люди. Иногда хорошенькое личико Мики серьезно, брови над красивыми светлыми глазами немного насуплены, но это потому, что ее слепит
играющее на снегу солнце. А иногда она улыбается совсем близко, глядя
прямо в объектив, и под фотографией написано по-итальянски: "Когда-нибудь эта девушка станет одной из самых богатых наследниц в стране".
Пройдут еще годы, крестная Мидоля умрет, как умирают феи, в своем
дворце-то ли во Флоренции, то ли в Риме, то ли на берегу Адриатического
моря, - и не кто иной, как До, выдумает эту сказку, хоть и отлично знает
(ведь она уже не маленькая девочка), что сказка эта-ложь.
Правды в ней чуть, но и этого довольно, чтобы До не спалось по ночам,
да и крестная Мидоля ведь не фея, а всего лишь богатая старуха, которая
пишет безграмотные письма, и До видела ее только на похоронах, и она
вовсе ей не крестная, да и Мишель ей вовсе не кузина-это просто расхожие
слова, какие говорят кухаркиным детям вроде До и Ля: и звучит приятно, и
вреда никому не принесет.
Сверстница юной принцессы с длинными волосами, украшающей иллюстрированные журналы, двадцатилетняя До всю свою жизнь получает на Рождество
открытые туфельки, шитые во Флоренции. Оттого, может быть, она и считает
себя Золушкой.
УБИЛА
Вспышка яркого света ножом полоснула по глазам. Кто-то склоняется надо мной, чей-то голос пронзает мой мозг, я слышу крики, отдающиеся эхом
в дальних коридорах, но знаю: это кричу я. Я вдыхаю открытым ртом тьму,
наполненную незнакомыми лицами, чьим-то шепотом, и снова умираю, счастливая.
Через мгновение - через день, неделю, год-свет вспыхивает снова по
другую сторону моих смеженных век, мои руки горят, и рот и глаза тоже.
Меня катят по пустым коридорам, я опять кричу, вокруг тьма.
Иногда боль сосредоточивается в одной точке, где-то в затылке. Иногда
я чувствую, что меня передвигают, куда-то катят, и боль растекается по
жилам, как поток пламени, иссушающий кровь. Во тьме подчас возникает
огонь или вода, но я больше не мучаюсь. Полосы огня наводят ужас. А водяные струи-холодные, от них мне сладко спится. Так хочется, чтобы растаяли эти лица, чтобы угасли эти шепоты. Когда я ловлю ртом тьму, я жажду чернейшей, беспросветной тьмы, жажду погрузиться поглубже в ледяную
воду и никогда не всплывать.
И вдруг я всплываю, выталкиваемая болью во всем теле, пригвожденная
глазами к возникшему надо мной белому свету. Я отбиваюсь, издаю вопли, я
слышу свои крики где-то очень далеко, и голос, пронзающий мой мозг,
что-то грубо говорит, но что - я не понимаю.
Тьма. Лица. Шепоты. Мне хорошо. Милая деточка, если ты опять примешься за свое, я отхлестан) тебя по щекам пожелтевшими от сигарет папиными пальцами. Зажги папину сигарету, моя цыпочка, огонь, погаси спичку,
огонь. Белизна. Болят руки, рот, глаза.
Не шевелитесь. Не шевелитесь, моя маленькая. Вот так, тихонечко. Я
ведь не делаю больно. Кислород. Тихонечко. Вот так, умница, умница.
Тьма. Лицо женщины. Дважды два-четыре, трижды двашесть, линейкой ее
по пальцам! У выхода стройся в ряды. Хорошенько открывай рот, когда поешь. Все лица всплывают, построились попарно. Где сиделка? Я не хочу,
чтобы в классе шептались. Когда будет хорошая погода, пойдем купаться.
Она разговаривает? Сначала она бредила. После пересадки кожи жалуется на
боль в руках, на лицо не жалуется. Море. Если далеко заплывешь, утонешь.
Она жалуется на мать и на какую-то учительницу, которая била ее линейкой
по пальцам. Над моей головой прокатились волны. Вода, волосы в воде, ныряй, воскресни, свет.
Я воскресла в одно сентябрьское утро, лежа на спине, укутанная в чистые простыни, руки и лицо у меня больше не горели. У моей кровати было
большое окно, передо мной - большой солнечный зайчик.
Вошел какой-то мужчина, говорил со мной очень ласково, жаль, что так
мало. Просил меня быть умницей, не пытаться поворачивать голову или шевелить руками. Он говорил, отчеканивая каждое слово по слогам. Он был
спокоен и внушал спокойствие. У него длинное угловатое лицо, большие
черные глаза. Больно мне было только от его белого халата. Он это понял,
заметил, что я жмурюсь.
Во второй раз он пришел в сером пиджаке. Опять говорил со мной. Попросил закрывать глаза, когда я хочу сказать "да". Мне больно? Да. Голова? Да. Руки? Да. Лицо? Да. Я понимаю, что он говорит? Да. Потом он
спросил, знаю ли я, что случилось. Увидел, что я отчаянно раскрыла глаза.
Он ушел, сиделка сделала мне укол, чтобы я спала. Она большая, с
большими белыми руками. Я поняла, что мое лицо не голое, как у нее, а
закутано. Я постаралась ощутить на своей коже повязки, мази. Я мысленно
проследила - петля за петлей - бинт, который окутывал мою шею, переходил
на затылок и темя, потом на лоб, оставляя глаза свободными, спускался к
нижней части лица и дальше - кругами, кругами. Я заснула.
В последующие дни я стала кем-то, кого перекладывают, кормят, возят
по коридорам, кто закрывает глаза один раз, если хочет сказать "да", и
два раза, если хочет сказать "нет", кто не кричит, а истошно вопит во
время перевязок, кто пытается с помощью глаз дать выход теснящимся в голове вопросам, кто не может ни говорить, ни двигаться; я превратилась в
животное, чье тело очищают мазями, а мозг - уколами, в существо безрукое, безликое; я стала - Никто.
- Через две недели снимем с вас повязки, - сказал мне доктор с угловатым лицом. - По правде говоря, немножко жаль: вы мне нравитесь такой,
похожей на мумию.
Он назвал мне свою фамилию: Дулен. Радовался тому, что через пять минут я помнила ее, а еще больше тому, что я способна повторить ее не коверкая. Сначала, когда он наклонялся надо мною, он говорил только: "моя
барышня", "малютка", "умница". Я повторяла: "мобашкола", "малинейка",
"умнисердие - слова, которые мое сознание отмечало как неправильные, но
одеревенелые губы выговаривали помимо моей воли. Позднее доктор Дулен
назвал это "столкновением поездов", он говорил, что это не так неприятно, как прочее, и очень быстро пройдет.
И впрямь, мне понадобилось меньше десяти дней, чтобы научиться узнавать услышанные мною глаголы и прилагательные. На имена нарицательные у
меня ушло еще несколько дней. Но я никак не могла осмыслить имена
собственные. Мне удавалось повторять их так же правильно, как и все другое, но они не вызывали в памяти ничего, кроме слов доктора Дулена. За
исключением некоторых - таких, как Париж, Франция, Китай, площадь Массены или Наполеона, они оставались запертыми в неведомом мне прошлом. Я
заучивала их заново, и все. Бесполезно, впрочем, было объяснять мне, что
означает "есть", "ходить", "автобус", "череп", "клиника" или любое другое слово, если оно не подразумевало определенного человека, места, события. Доктор Дулен говорил, что это в порядке вещей и не надо волноваться.
- Вы помните мою фамилию?
- Я помню все, что вы говорили. Когда мне можно будет себя увидеть?
Он куда-то шагнул, и, когда я попыталась проследить его движения, у
меня заболели глаза. Вернулся он с зеркалом. Я погляделась в зеркало.
Вот она - я: два глаза и рот в длинном твердом шлеме из марли и белых
бинтов.
- Чтобы разбинтовать все это, понадобится добрых полтора часа. А вот
то, что там скрывается, кажется, будет прелестно.
Он держал зеркало передо мной. Я полулежала, опираясь на подушки, руки мои, привязанные к краям кровати, были вытянуты вдоль тела.
- Когда мне развяжут руки?
- Скоро. Надо быть умницей и поменьше шевелиться. Их будут привязывать только на ночь.
- Я вижу свои глаза. Они голубые.
- Да. Голубые. А теперь будьте паинькой: не двигаться, не думать.
Спать. Я приду опять во второй половине дня.
Зеркало исчезло, а с ним и эта штуковина с голубыми глазами и ртом.
Длинное угловатое лицо снова оказалось передо мной.
- Бай-бай, мумия.
Я почувствовала, что перехожу в лежачее положение. Мне хотелось увидеть руки доктора. Лица, руки, глаза - сейчас это было для меня самым
важным. Но он ушел, и я заснула без укола, всем своим телом ощущая усталость и повторяя имя, такое же незнакомое, как и все другие, - свое
собственное имя.
- Мишель Изоля. Меня зовут Ми или Мики. Мне двадцать лет. Будет двадцать один в ноябре. Родилась в Ницце. Мой отец по-прежнему живет в Ницце.
- Не спешите, мумия. Вы проглатываете половину слов и переутомляетесь.
- Я помню все, что вы говорили. Несколько лет я жила в Италии с тетей, в июне она умерла. Я получила ожоги во время пожара три месяца тому
назад.
- Так. Что я вам еще рассказывал?
- У меня была машина. Марки "МГ". Зарегистрирована за номером ТТХ
66-43-13. Белого цвета.
- Молодец, мумия.
Я хотела его удержать, но вверх по руке у меня и дальше, до самого
затылка, пробежала острая боль. Он всегда бывал у меня не больше нескольких минут. Затем мне давали какое-то питье со снотворным.
- Моя машина была белая. Марки "МГ". Регистрационный номер TVX
66-43-13.
- Дом?
- Он стоит на мысе Кадэ. Это между Ла-Сьота и Бандолем. Двухэтажный,
три комнаты и кухня внизу, три комнаты и две ванные наверху.
- Не так быстро. Ваша спальня?
- Выходит окнами на море и на поселок, который называется Лек. Стены
выкрашены в голубой и белый цвет. Нет, но это и вправду глупо. Я помню
все, что вы говорите.
- Это важно, мумия.
- Важно то, что я это повторяю. А в памяти это ничего не вызывает.
Одни слова, и все.
- Вы бы могли повторить их по-итальянски?
- Нет. Я помню только: camera, casa, macchina, Maanca. Я ведь вам уже
говорила!
- Ну, на сегодня довольно. Когда вы еще немного окрепнете, я покажу
вам фотографии. Мне их дали три полные коробки. Так что теперь я знаю
вас лучше, чем вы сами, мумия.
Оперировал меня некий доктор Шавер, в Ницце, спустя три дня после пожара. По словам доктора Дулена, наблюдать работу Шавера, проделанную
после перенесенных мною в один день двух кровотечений из ран, было одно
удовольствие; каждая деталь в ней - просто чудо, но он не пожелал бы ни
одному хирургу повторить эту операцию.
Затем я лежала в Булонском лесу, в клинике доктора Динна, куда меня
поместили через месяц после первой операции. В самолете у меня было
третье кровотечение, потому что летчику за четверть часа до посадки
пришлось набирать высоту.
- Доктор Динн занимался вами после того, как стало ясно, что пересадка кожи прошла благополучно. Он сделал вам красивый носик. Я видел слепки. Уверяю вас, получилось очаровательно.
- А вы кто?
- Я зять доктора Шавера. Служу при Святой Анне. Наблюдаю вас с того
самого дня, как вас перевезли в Париж.
- И что со мной делали?
- Здесь? Вам, мумии, сделали прехорошенький носик.
- А раньше?
- Это уже несущественно, раз это позади. Ваше счастье, что вам двадцать лет.
- Почему мне нельзя никого видеть? Я уверена: когда увижу отца или
кого-нибудь, кого я прежде знала, я с ходу все вспомню.
- У вас удивительная способность находить нужное слово, моя крошка.
"С ходу" вы уже получили удар по черепу, да такой, что порядком нас помучил. Чем меньше вы будете получать их теперь, тем лучше.
Он улыбнулся, медленно протянул руки, осторожно, без нажима притронулся к моему плечу:
- Не терзайтесь, мумия. Все образуется. Через некоторое время ваши
воспоминания вернутся к вам, одно за другим, потихонечку, чтобы вам не
было бо-бо. Есть много видов амнезии, почти столько же, сколько больных
ею. А у вас очень, очень симпатичная амнезия. Ретроградная, частичная,
без потери речи, без малейшего заикания, но при этом с таким широким и
мощным кругом действия, что теперь этот зияющий провал непременно будет
зарастать. И останется от него только вот этакая, совсем махонькая щелочка.
Он показал пальцами, какая, сблизив большой с указательным.
Улыбаясь, он медленно встал - специально так медленно, чтобы я не
слишком напрягала глаза.
- Будьте умницей, мумия.
Наступило время, когда я стала настолько "умницей", что меня перестали глушить трижды в день пилюлями снотворного - мне их давали в бульоне.
Это было в конце сентября, месяца три спустя после того ужасного, что со
мной произошло. Я могла притворяться спящей, а моя память - вдоволь
биться о прутья моей клетки.
Где-то были залитые солнцем улицы, пальмы у моря, школа, класс, учительница с гладко причесанными волосами, красный шерстяной купальник,
озаренные огнями иллюминации ночи, военный оркестр, плитка шоколада, которую протягивает американский солдат, дальше - провал.
Затем вспышка ослепительного белого света, руки сиделки, лицо доктора
Дулена.
Временами я очень ясно, с гнетущей и пугающей ясностью видела перед
собою толстые руки мясника, с топорными как будто, а все же ловкими
пальцами, одутловатое мужское лицо, бритую голову. То были руки и лицо
доктора Шавера, которые я видела между двумя погружениями в забытье,
между двумя коматозными состояниями. Воспоминание о Шавере относилось,
должно быть, к июлю, когда он вернул меня в этот мир - белый, равнодушный, непонятный.
Умостив больной затылок на подушке, закрыв глаза, я подсчитывала в
уме. Подсчеты эти складывались передо мною как на грифельной доске. Мне
двадцать лет. Американские солдаты, по словам доктора Дулена, раздавали
шоколад детям то ли в 1944, то ли в 1945 году. Предел моей памяти-первые
пять-шесть лет жизни. Пятнадцать лет как резинкой стерло.
Я привязалась к именам собственным, потому что они ничего во мне не
вызывали, никак не были связаны с той новой жизнью, какою меня заставляли жить. Жорж Изоля, мой отец. Флоренция, Рим, Неаполь, Лек, мыс Кадэ.
Но тщетно я их твердила: потом я узнала от доктора Дулена, что билась о
глухую стену.
- Я же просил вас, мумия: лежите смирно. Если имя вашего отца вам ни
о чем не говорит, выходит, вы забыли отца вместе со всем прочим. Это еще
ничего не значит, что вы не помните его имя.
- Но ведь, когда я произношу: "река", "лисица", то знаю, о чем говорю. А разве я после случившегося видела реку, лисицу?
- Слушайте, цыпушка, когда вы встанете на ноги, у нас с вами обо всем
этом будет длинный разговор, обещаю вам! А сейчас мне бы хотелось, чтобы
вы были умницей. Но одно вам надо усвоить: вы замкнуты в рамки определенного, изученного, я бы даже сказал - нормального процесса. Каждое утро мне приходится видеть с десяток стариков, которые не разбивали себе
голову, однако испытывают почти в точности то же самое. Пяти - или шестилетний возраст - таков примерно предел их памяти. Они помнят свою
школьную учительницу, а вот собственных детей или внуков - нет. Это не
мешает им перебрасываться в картишки. Они забыли почти что все, а вот
карточные ходы или как скрутить цигарку - помнят. Так-то. Вы задали нам
хлопот своей амнезией старческого характера. Будь вам сто лет, я бы сказал: "Желаю здравствовать", - и сбросил бы вас со счетов. Но вам двадцать. Поэтому нет и одного шанса на миллион, что вы останетесь такой,
как сейчас. Поняли?
- Когда мне можно будет увидеть отца?
- Скоро. Через несколько дней с вашего лица снимут это средневековое
украшение. А там посмотрим.
- Я бы хотела знать, что со мной такое было.
- Немного погодя, мумия. Есть вещи, в которых я хочу быть вполне уверен, а если я слишком долго буду сидеть у вас, вы устанете. Ну-ка, номер
вашей машины?
- 66-43-13. ТТХ.
- Вы нарочно называете номер в обратном порядке?
- Да, нарочно! Хватит с меня! Я хочу двигать руками! Хочу увидеть отца! Хочу выбраться отсюда! Вы изо дня в день заставляете меня повторять
всякую чушь! Хватит!
- Смирно, мумия.
- Не называйте меня так!
- Прошу вас, успокойтесь!
Я подняла руку - огромный гипсовый кулак. В этот вечер со мной было
то, что врачи назвали припадком. Пришла сиделка. Мне снова привязали руки к кровати. Доктор Дулен стоял передо мной у стены, пристально глядя
на меня злым, полным обиды взглядом.
Я бешено выла, не ведая, на кого я бешусь, на него или на себя. Мне
сделали укол. Пришли еще сиделки, еще врачи. Именно тогда, кажется, я
впервые ясно представила себе свой физический облик. У меня было такое
ощущение, словно я вижу себя со стороны глазами тех, кто на меня в эту
минуту смотрел, словно бы я раздвоилась в этой белой комнате, на этой
белой кровати. Бесформенное существо с тремя отверстиями на месте лица - уродливое, постыдное, воющее. Я выла от омерзения.
Потом меня несколько дней подряд навещал доктор Динн и разговаривал
со мной так, будто я пятилетняя девчонка, немного избалованная и распущенная, которую надо приструнить, иначе ей же самой будет хуже.
- Если вы еще раз закатите такую сцену, я за последствия не отвечаю.
Неизвестно, что мы обнаружим под вашими повязками. Пеняйте тогда на себя.
Доктор Дулен не навещал меня целую неделю. Я сама много раз просила
его вызвать. Моя сиделка, которой, должно быть, сделали выговор после
моего припадка, отвечала на вопросы нехотя. Руки мне она отвязывала
только на два часа в день и эти два часа не спускала с меня глаз, подозрительно и напряженно следя за мною.
- Это вы дежурите при мне, когда я сплю?
- Нет.
- А кто?
- Другая.
- Я хотела бы увидеть отца.
- Не положено.
- Тогда доктора Дулена.
- Доктор Динн не позволяет.
- Скажите мне что-нибудь.
- Что?
- Что угодно. Поговорите со мной.
- Запрещено.
Я смотрела на ее большие руки - они казались мне такими красивыми и
надежными. Наконец она почувствовала мой взгляд, он ее стеснял.
- Нечего следить за мной.
- Нет, это вы следите за мною.
- Приходится, - отвечала она.
- Сколько вам лет?
- Сорок шесть лет.
- Сколько времени я здесь?
- Семь недель.
- Это вы ходили за мной все семь недель?
- Я. Ну, хватит разговаривать.
- А какая я была в первые дни?
- Лежали неподвижно.
- Бредила?
- Случалось.
- А что я говорила?
- Ничего интересного.
- Ну что, например?
- Не помню.
К концу второй недели, второй вечности, доктор Дулен вошел в мою комнату с каким-то свертком под мышкой. На нем был забрызганный грязью непромокаемый плащ, который он даже не снял. В оконные стекла у моей кровати барабанил дождь.
Он подошел ко мне и очень быстро и, как обычно, легко прикоснулся к
моему плечу:
- Здравствуйте, мумия.
- Долго же я ждала вас!
- Знаю, - ответил он. - А я зато получил подарок.
Он рассказал мне, что кто-то, не из клиники, прислал ему после моего
припадка цветы. Букет георгинов - любимые цветы госпожи Дулен. К букету
был приложен брелок с кольцом для ключей от машины. Дулен показал мне
эту вещицу. Золотая, круглая, похожа на висячий замочек и звонит через
столько минут, на сколько ее поставишь. Очень удобно, когда стоишь в
"голубой зоне".
- Это вам мой отец подарил?
- Нет. Одна дама, что взяла вас на свое попечение после кончины вашей
тетушки. В последние годы вы встречались с ней гораздо чаще, чем с отцом. Зовут ее Жанна Мюрно. Она поехала вслед за вами в Париж. Справляется о вас три раза в день.
Я ответила, что это имя ничего мне не говорит. Дулен взял стул, подсел ко мне, завел свой брелок-таймер и положил его у моего плеча на кровать.
- Через четверть часа он зазвонит. И мне надо будет уходить. Вы хорошо себя чувствуете, мумия?
- Мне не хочется, чтобы вы меня так называли.
- Завтра я перестану вас так называть. Утром вас повезут в операционную. Там снимут повязки. Доктор Динн считает, что все хорошо зарубцевалось.
Он развернул сверток. В нем оказались фотографии, на них была снята
я. Он показывал мне их по одной, следя за моим взглядом. Похоже, он не
надеялся, что они пробудят во мне какое-нибудь воспоминание. Так оно и
вышло. Я увидела черноволосую девушку, на одних фотографиях лет шестнадцати, на других-лет восемнадцати, и нашла ее прехорошенькой: она охотно
и много улыбалась, у нее были длинные ноги и тонкая талия.
Снимки были замечательные, но при виде них меня охватывал ужас. Я даже не попыталась вспомнить лицо девушки со светлыми глазами, как и запечатленные на снимках пейзажи. Напрасный труд - я поняла это сразу, едва
взглянула на первое фото. Я жадно рассматривала себя и была счастлива и
несчастна; такой несчастной я еще ни разу не чувствовала себя с тех пор,
как открыла глаза под белым светом лампы. Мне хотелось и смеяться, и
плакать. В конце концов я заревела.
- Ну-ну, цыпушка. Не глупите.
Он убрал фотографии, как мне ни хотелось еще их рассматривать.
- Завтра я покажу вам другие снимки, где вы не одна, а с Жанной Мюрно, с тетушкой, с отцом, с друзьями, ведь всего три месяца назад у вас
были друзья. Не следует особенно надеяться, что это вернет вам прошлое.
Но это вам поможет.
Я сказала: "Да, я вам верю". Брелок-таймер зазвонил у моего плеча.
Из операционной я пришла на собственных ногах, но меня поддерживали
сиделки и ассистент доктора Динна. Тридцать шагов по коридору; правда,
из-под полотенца, которым мне закутали голову, я видела впереди только
каменный пол: шашечницу в черную и белую клетку. Руки мои устали больше,
чем ноги, потому что кисти еще не освободили от тяжелых шин.
Меня усадили, подложив под спину подушку. Доктор Динн, в пиджаке, без
халата, пришел вслед за нами в мою комнату. По-видимому, он был доволен.
Смотрел он на меня как-то странно, внимательно следя за каждым моим движением. Мое голое лицо казалось мне холодным как лед.
- Я бы хотела себя увидеть.
Доктор Динн кивнул сиделке. Он был низенький, тучный, лысоватый. Сиделка подошла к моей кровати с тем самым зеркалом, в котором я две недели назад увидела себя в маске.
Мое лицо. Мои глаза, смотрящие мне в глаза. Короткий прямой нос.
Гладкие выдающиеся скулы. Пухлые губы, приоткрывшиеся в тревожной, чуть
жалобной улыбке. Кожа не мертвенно-бледная, как я ожидала, а розовая,
словно свежевымытая. Лицо, в общем, приятное, но лишенное естественности, оттого что я еще боялась напрягать мышцы; мне, правда, показалось,
что за счет выступающих скул и подтянутых к вискам уголков глаз оно приобрело ярко выраженный азиатский облик. Мое неподвижное и ошеломляющее
лицо, по которому скатились сперва две теплые слезы, а за ними еще, и
еще, и еще... мое собственное лицо, которое заволоклось туманом и стало
неразличимо.
- Волосы у вас отрастут быстро, - сказала сиделка, - поглядите, как
они погустели за три месяца под повязкой. Ресницы у вас тоже станут
длинней.
В больнице все звали ее сестрой Раймондой. Она прилагала все свое
старание, пытаясь сделать мне "прическу": мои жалкие волосенки, прикрывавшие шрамы на голове, она начесывала прядку за прядкой, чтобы они выглядели гуще. Протирала ватой мне лицо и шею, приглаживала щеточкой брови. Должно быть, она больше не сердилась на меня за припадок. Каждый
день она наводила на меня такой лоск, словно собиралась замуж выдать. И
все приговаривала: