Это была единственная вещь, принадлежавшая Николаю Антонычу, которую
Катя увозила с собой. Если бы она могла, она увезла бы самую память о
капитане из этого подлого дома.
Не знаю, кому принадлежал маленький морской компас, который когда-то
так поразил меня, - тайком от Кати я сунул и его в чемодан. Во всяком
случае, он принадлежал капитану.
Вот и все. Вероятно, это было самое пустынное место на свете, когда,
уложив вещи и взяв в руки пальто, мы прощались с Ниной Капитоновной в
передней. Она оставалась, но ненадолго - пока Катя не переедет в комнату,
которую ей предлагал институт.
- Ненадолго, - торжественно сказала старушка, заплакала и поцеловала
Катю.
Кира споткнулась на лестнице, села на чемодан, чтобы не скатиться, и
захохотала. Катя сердито сказала ей: "Кирка, дура!" А я шел за ними, и мне
казалось, что я вижу, как Николай Антоныч поднимается по этой лестнице,
звонит и молча слушает, что говорит ему старушка. Дрожащей рукой он
проводит по лысой голове и идет в свой кабинет, механически переставляя
ноги, как будто боится упасть. Один в пустом доме.
И он догадывается, что Катя не вернется никогда.
Глава десятая
НА СИВЦЕВОМ-ВРАЖКЕ
До сих пор это был самый обыкновенный кривой московский переулок,
вроде Собачьей Площадки, на которой когда-то жил Петька. Но вот Катя
переехала на Сивцев-Вражек - и с тех пор он удивительно переменился. Он
стал именно тем переулком, в котором жила Катя и который поэтому был
ничуть не похож на все другие московские переулки. И самое название,
которое всегда казалось мне смешным, теперь стало значительным и каким-то
"Катиным", как все, что было связано с нею...
Каждый день я приходил на Сивцев-Вражек. Кати с Кирой еще не было
дома, и меня встречала и занимала разговорами Кирина мама. Это была чудная
мама, артистка-декламаторша, выступавшая в московских клубах с чтением
классических произведений, маленькая, седеющая и романтическая - не то,
что Кира. Обо всем она говорила как-то восторженно, и сразу было видно,
что она обожает литературу. Это тоже было не очень похоже на Киру,
особенно если вспомнить, с каким трудом она когда-то одолела "Дубровского"
и как была убеждена, что в конце концов "Маша за него вышла".
С этой мамой мы разговаривали иной раз часа по два, к сожалению, все
о какой-то Варваре Робинович, тоже декламаторше, но знаменитой, у которой
Кирина мама собиралась брать уроки, но раздумала, потому что эта Варвара
приняла ее с "задранным носом".
Потом являлась Кира - и каждый раз говорила одно и тоже:
- Ай-ай-ай, опять одни, в темноте. Интересно, интересно... Саня, я
просто дрожу за мать, - говорила она трагически. - Она в тебя влюбилась.
Мамочка, что с тобой? Такое увлечение на старости лет! Боюсь, что это
может кончиться плохо.
И, как всегда, мама обижалась и уходила на кухню, а Кира топала за
ней - объясняться и целоваться.
Потом приходила Катя. Иван Павлыч был прав - я не знал ее. И дело
вовсе не в том, что я не знал многих фактов ее жизни, - например, что в
прошлом году ее партия (она работала начальником партии) нашла богатое
золотое месторождение на Южном Урале или что на выставке фотолюбителей ее
снимки заняли первое место. Я не знал ее душевной твердости, ее
прямодушия, ее справедливого, умного отношения к жизни - всего, что
Кораблев так хорошо назвал "нелегкомысленной, серьезной душой". Мне
казалось, что она гораздо старше меня, - особенно, когда она начинала
говорить об искусстве, от которого я здорово отстал за последние годы. Но
вдруг в ней показывалась прежняя Катька, увлекавшаяся взрывами и глубоко
потрясенная тем, что "сопровождаемый добрыми пожеланиями тлакскаланцев,
Фердинанд Кортес отправился в поход и через несколько дней вступил в
Гонолулу". О Фердинанде Кортесе я вспомнил, увидев на одном фото Катю
верхом, в мужских штанах и сапогах, с карабином через плечо, в широкополой
шляпе. Геолог-разведчик! Капитан был бы доволен, увидев это фото.
Так прошло несколько дней, а мы еще не говорили о том, что произошло
после нашей последней встречи, хотя произошло так много, что разговоров об
этом могло бы, кажется, хватить на целую жизнь. Мы как будто чувствовали,
что нужно сначала хорошенько вспомнить друг друга. Ни слова о Николае
Антоныче, о Ромашове, о том, что я виноват перед ней. Но это было не
так-то легко, потому что почти каждый вечер на Сивцев-Вражек приходила
старушка.
Сперва она приходила торжественная, церемонная, в платье с буфами и
все рассказывала истории - это было, когда Николай Антоныч еще не
вернулся. Так, она рассказала о своей подруге, которая вышла замуж за
"попа-стрижака", и как поп нажился, а потом вышел на амвон и говорит:
"Граждане, я пришел к убеждению, что бога нет". Не знаю, к чему это было
рассказано, - должно быть, старушка находила между этим попом и Николаем
Антонычем какое-то сходство.
Но вот однажды она прибежала расстроенная и сказала громким шепотом:
"Приехал".
И сейчас же заперлась с Катей. Уходя, она сказала сердито:
- Нужно тактику иметь - жить с людьми.
Но Катя ничего не ответила, только молча, задумчиво поцеловала ее на
прощанье.
Назавтра старушка пришла заплаканная, усталая, с зонтиком и села в
передней.
- Заболел, - сказала она. - Доктора к нему позвала. Гомеопата. А он
его прогнал. Говорит: "Я ей отдал всю жизнь, и вот благодарность".
Она всхлипнула.
- "Это последнее, что держало меня в жизни. Теперь - конец". В этом
роде.
Очевидно, это был еще не конец, потому что Николай Антоныч
поправился, хотя сильный сердечный припадок действительно уложил его на
несколько дней в постель. Он звал Катю. Но она не пошла к нему. Я слышал,
как она сказала Нине Капитоновне:
- Бабушка, больного или здорового, живого или мертвого, я не хочу его
видеть. Ты поняла?
- Поняла, - отвечала Нина Капитоновна. - Вот и отец ее такой был, - уходя, жаловалась она Кириной маме. - Как переломит ее - у-у. Хоть под
поезд бросай! Фанатичная.
Но Николай Антоныч поправился, и старушка повеселела. Теперь она
забегала иногда по два раза в день - и таким образом у нас все время были
самые свежие новости о Николае Антоныче и Ромашке. Впрочем, о Ромашке
однажды упомянула и Катя.
- Он заходил ко мне на службу, - кратко сказала она, - но я попросила
передать, что у меня нет времени и никогда не будет.
- ...Письмо пишут, - однажды сообщила старушка. Все летчик Г., летчик
Г. Донос, поди. И этот просто из себя выходит, - попович-то. А Николай
Антоныч молчит. Распух весь, сидит и молчит. В шали моей сидит...
Несколько раз на Сивцев-Вражек приходил Валя, и тогда все бросали
свои дела и разговоры и смотрели, как он ухаживает за Кирой. И он
действительно ухаживал за ней по всем правилам и в полной уверенности, что
об этом никто не подозревает.
Он приносил Кире цветы в горшках - всегда одни и те же, так что ее
комната превратилась в маленький питомник чайных роз и примул. Меня и Катю
он видел, очевидно, в каком-то полусне, а наяву только Киру и иногда
Кирину маму, которой он тоже делал подарки, - так, однажды он принес ей
"Чтец-декламатор" издания 1917 года.
Время от времени он просыпался и рассказывал какую-нибудь забавную
историю из жизни тушканчиков или летучих мышей.
Хорошо, что Кире не много нужно было, чтобы рассмеяться...
Так проходили эти вечера на Сивцевом-Вражке - последние вечера перед
моим возвращением на Север.
У меня было много хлопот: нельзя сказать, что мое предложение
организовать поиски экспедиции капитана Татаринова было встречено с
восторгом; или я бестолково взялся за дело?
Я написал несколько статей: о моем способе крепления самолета во
время пурги - в журнал "Гражданская авиация", о дневниках штурмана - для
"Правды" и докладную записку - в Главсевморпуть. Через несколько дней, как
раз накануне отъезда, я должен был выступить со своим основным сводным
докладом о дрейфе "Св. Марии" на выездной сессии Географического общества.
Очень веселый, я однажды вернулся к себе в первом часу ночи. Я
подошел к портье за ключом, и он сказал:
- Вам письмо.
И дал мне письмо и газету.
Письмо было очень краткое: секретарь Географического общества извещал
меня, что мой доклад не может состояться, так как я своевременно не
представил его в письменном виде. Газета, только что я взял ее в руки,
сама развернулась на сгибе. Статья называлась: "В защиту ученого". Я начал
ее читать, и строчки слились перед моими глазами...
Глава одиннадцатая
ДЕНЬ ХЛОПОТ
Вот что было написано в этой статье:
1. Что в Москве живет известный педагог и общественник, профессор
Н.А.Татаринов, автор ряда статей по истории завоевания и освоения Арктики.
2. Что некий летчик Г. ходит по разным полярным учреждениям и
всячески чернит этого уважаемого ученого, утверждая, что профессор
Татаринов обокрал (!) экспедицию своего двоюродного брата капитана
И.Л.Татаринова.
3. Что этот летчик Г. собирается даже выступить с соответствующим
докладом, считая, очевидно, свою клевету крупным научным достижением.
4. Что Управлению Главсевморпути следовало бы обратить внимание на
этого человека, позорящего своими действиями семью советских полярников.
Статья была подписана "И.Крылов", и я удивился, как у редакции
хватило совести подписывать такую статью именем великого человека. Я не
сомневался, что Николай Антоныч сам написал ее, - это и было то "письмо",
о котором говорила старушка. Газета была прислана почтой на мое имя.
"Черт возьми, а если это не он? - Был уже третий час, а я все ходил и
думал. - Вот письмо из Географического общества - это, без сомнения, он.
Еще Кораблев говорил, что Николай Антоныч состоит членом этого общества, и
ругал меня за то, что я рассказал о своем докладе Ромашке. Но и статья - это он! Он растерялся. Катя уехала, и он растерялся".
И мне представилось, как он сидит в старушкиной шали и молчит, а
Ромашка грубит ему. Это было очень возможно!
"...Меньше всего следовало бы им желать, чтобы меля вызвали в
Главсевморпуть и потребовали объяснений! Только этого я и добиваюсь". Я
думал об этом уже лежа в постели. "Позорящего своими действиями..." Какими
действиями? Еще ни с кем я не говорил о нем. Они надеются, что я отступлю,
испугаюсь...
Очень может быть, что если бы не эта статья, я так и уехал бы из
Москвы, почти ничего не сделав для капитана. Но статья подстегнула меня.
Теперь я должен был действовать - и чем скорее, тем лучше.
Не следует думать, что я был так же спокоен, как теперь, когда
вспоминаю об этом. Несколько раз я ловил себя на довольно диких мыслях, в
которых, между прочим, прекрасно разбирается уголовный розыск. Но стоило
мне вспомнить Катю и ее слова: "Больного или здорового, живого или
мертвого, я не хочу его видеть", как все становилось на место, и я сам
удивлялся спокойствию, с которым говорил и действовал в этот хлопотливый
день.
С утра был намечен план - очень простой, но, пожалуй, по этому плану
видно, что мне уже надоело разговаривать с делопроизводителями и
секретарями.
1. Поехать в "Правду". Все равно, мне нужно было в "Правду", потому
что я должен был перед отъездом сдать обещанную статью.
2. Поехать к Ч.
Эта мысль - поехать к Ч., к знаменитому Ч., который был когда-то
героем Ленинградской школы, а потом стал Героем Советского Союза, которого
знает и любит вся страна, - была у меня еще ночью, но тогда она показалась
мне слишком смелой. Удобно ли звонить ему? Помнит ли он меня? Ведь мы
расстались, когда я был учлетом!
Но теперь я решился - что же, он не откажется принять меня, даже если
не помнит!
Не знаю, кто подошел к телефону, должно быть жена.
- Это говорит летчик Григорьев.
- Да.
- Дело в том, что мне очень нужно повидать товарища Ч., - я назвал
его по имени и отчеству. - Я приехал из Заполярья и вот... очень нужно.
- А вы заходите.
- Когда?
- Лучше сегодня, он в десять часов приедет с аэродрома...
Я приехал в "Правду" и на этот раз часа два ждал своего журналиста.
Наконец он пришел.
- А, летчик Г.? - сказал он довольно приветливо. - Который позорит?
- Он самый.
- Что же так?
- Позвольте объясниться, - сказал я спокойно.
Это был очень серьезный разговор в кабинете ответственного редактора,
разговор, во время которого на стол по очереди были положены:
а) Последнее письмо капитана (копия).
б) Письмо штурмана, которое начиналось словами: "Спешу сообщить вам,
что Иван Львович жив и здоров" (копия).
в) Дневники штурмана.
г) Заверенная доктором запись рассказа охотника Ивана Вылки.
д) Заверенная Кораблевым запись рассказа Вышимирского.
е) Фотоснимок латунного багра с надписью "Шхуна "Св. Мария".
Кажется, это был удачный разговор, потому что один серьезный человек
крепко пожал мне руку, а другой сказал, что в одном из ближайших номеров
"Правды" будет напечатана моя статья о дрейфе "Св. Марии".
От "Правды" до квартиры Ч. по меньшей мере, шесть километров, но
только на полпути я вспоминаю, что можно было воспользоваться трамваем. Я
лечу, как сумасшедший, и думаю о том, как я сейчас расскажу ему об этом
разговоре в "Правде".
И вот я поднимаюсь по лестнице, по чистой лестнице нового дома,
останавливаюсь перед дверью и вытираю лицо - очень жарко - и стараюсь
медленно думать о чем-нибудь - верное средство перестать волноваться.
Дверь открывается, я называю себя и слышу из соседней комнаты его
низкий окающий голос:
- Ко мне?
И вот этот человек, которого мы полюбили в юности и с каждым годом,
не видя его в глаза, только слыша о его гениальных полетах, с каждым годом
любили все больше, выходит ко мне и протягивает сильную руку.
- Товарищ Ч., - говорю я и называю его по имени и отчеству, - едва ли
вы помните меня. Это говорит Григорьев. То есть не говорит, а просто
Григорьев. Мы встречались в Ленинграде, когда я был учлетом.
Он молчит. Потом говорит с удовольствием:
- Ну как же! Орел был! Помню!
И мы идем в его кабинет, и я начинаю свой рассказ, волнуясь еще
больше, потому что оказалось, что он меня помнит...
Это была та самая встреча с Ч., когда он подарил мне свой портрет с
надписью: "Если быть - так быть лучшим". Он сказал, что я из той породы,
"у которых билет дальнего следования". Он выслушал меня и сказал, что
завтра же будет звонить начальнику Главсевморпути о моем проекте.
Глава двенадцатая
РОМАШКА
В двенадцатом часу ночи я простился с Ч. и вернулся к себе. Поздний
час для гостей. Но меня ждал гость - правда, непрошеный, но все-таки
гость.
Портье сказал:
- К вам.
И навстречу мне поднялся Ромашка.
Нужно полагать, что он не только душой, но и телом приготовился к
этому визиту, потому что таким роскошным я его еще не видел. Он был в
каком-то широком пальто стального цвета и в мягкой шляпе, которая не
сидела, а стояла на его большой неправильной голове. От него пахло
одеколоном.
- А, Ромашка, - сказал я весело. - Здравствуй, Сова!
Кажется, он был потрясен таким приветствием.
- А, да, Сова, - улыбаясь, сказал он. - Я совсем забыл, что так меня
называли в школе. Но удивительно, как ты помнишь эти школьные прозвища!
Он тоже старался говорить в непринужденном духе.
- Я, брат, все помню. Ты ко мне?
- Если ты не занят.
- Ничуть, - сказал я. - Абсолютно свободен.
В лифте он все время внимательно смотрел на меня: как видно,
прикидывал, не пьян ли я и, если пьян, какую выгоду можно извлечь из этого
дела. Но я не был пьян - был выпит только один стакан вина за здоровье
великого летчика и моего старшего друга...
- Вот ты где живешь, - заметил он, когда я вежливо предложил ему
кресло. - Хороший номер.
- Ничего.
Я ждал, что сейчас он спросит, сколько я плачу за номер. Но он не
спросил.
- Вообще это хорошая гостиница, - сказал он, - не хуже "Метрополя".
- Пожалуй.
Он надеялся, что я первый начну разговор. Но я сидел, положив ногу на
ногу, курил и с глубоким вниманием изучал "Правила для приезжающих",
лежавшие под стеклом, которым был покрыт письменный стол. Тогда он
вздохнул довольно откровенно и начал.
- Саня, нам нужно поговорить об очень многих вещах, - сказал он
серьезно. - И мы, кажется, достаточно культурные люди, чтобы обсудить и
решить все это мирным путем, Не так ли?
Очевидно, он еще не забыл, как я однажды решил "все это" не очень
мирным путем. Но с каждым словом голос его становился тверже.
- Я не знаю, какие непосредственные причины побудили Катю внезапно
уехать из дому, но я вправе спросить: не связаны ли эти причины с твоим
появлением?
- А ты бы спросил об этом у Кати, - отвечал я спокойно.
Он замолчал. У него запылали уши, а глаза вдруг стали бешеные, лоб
разгладился. Я смотрел на него с интересом.
- Однако мне известно, - начал он снова немного сдавленным голосом, - что она уехала с тобою.
- Совершенно верно. Я даже помогал ей укладывать вещи.
- Так, - сказал он хрипло. Один глаз у него теперь был почти закрыт,
а другим он косил - довольно страшная картина. Таким я видел его впервые.
- Так, - снова повторил он.
- Да, так.
- Да.
- Мы помолчали.
- Послушай, - начал он снова. - Мы с тобой не договорили тогда на
юбилее Кораблева. Должен тебе сказать, что в общих чертах я знаю эту
историю с экспедицией "Святой Марии". Я тоже интересовался ею так же, как
и ты, но, пожалуй, с несколько иной точки зрения.
Я ничего не ответил. Мне была известна эта точка зрения.
- Между прочим, тебе, кажется, хотелось узнать, какую роль играл в
этой экспедиции Николай Антоныч. По крайней мере, так я мог судить по
нашему разговору.
Он мог судить об этом не только по нашему разговору. Но я не возражал
ему. Я еще не понимал, куда он клонит.
- Думаю, что могу оказать тебе в этом деле серьезную услугу.
- В самом деле?
- Да.
Он вдруг бросился ко мне, и я инстинктивно вскочил и стал за кресло.
- Послушай, послушай, - пробормотал он, - я знаю о нем такие вещи! Я
знаю такую штуку! У меня есть доказательства, от которых ему не
поздоровится, если только умеючи взяться за дело. Ты думаешь - он кто?
Три раза он повторил эту фразу, придвинувшись ко мне почти вплотную,
так что мне пришлось взять его за плечи и слегка отодвинуть. Но он этого
даже не заметил.
- Такие штуки, о которых он сам забыл, - продолжал Ромашка. - В
бумагах.
Конечно, он говорил о бумагах, взятых им у Вышимирского.
- Я знаю, отчего вы поссорились. Ты говорил, что он обокрал
экспедицию, и он тебя выгнал. Но это - правда. Ты оказался прав.
Второй раз я слышал это признание, но теперь оно доставило мне мало
удовольствия. Я только сказал с притворным изумлением:
- Да что ты?
- Это он! - с каким-то подлым упоением повторил Ромашка. - Я помогу
тебе. Я тебе все отдам, все доказательства. Он у нас полетит вверх ногами.
Нужно было промолчать, но я не удержался и спросил:
- За сколько?
Он опомнился.
- Ты можешь принять это как угодно, - сказал он. - Но я тебя прошу
только об одном: чтобы ты уехал.
- Один?
- Да.
- Без Кати?
- Да.
- Интересно. То есть, иными словами, ты просишь, чтобы я от нее
отступился?
- Я люблю ее, - сказал он почти надменно.
- Ага, ты ее любишь! Это интересно. И чтобы мы не переписывались, не
правда ли?
Он молчал.
- Подожди-ка минутку, я сейчас вернусь, - сказал я и вышел.
Заведующая этажом сидела у столика в вестибюле; я попросил у нее
разрешения позвонить по телефону и, пока разговаривал, все время смотрел
вдоль коридора, не ушел ли Ромашка. Но он не ушел - едва ли ему могло
придти в голову, кому я звоню по телефону.
- Николай Антоныч? Это говорит Григорьев. - Он переспросил. Наверно,
решил, что ослышался. - Николай Антоныч, - сказал я вежливо, - извините,
что я так поздно беспокою вас. Дело в том, что мне необходимо вас видеть.
Он молчал.
- В таком случае, приезжайте ко мне, - наконец сказал он.
- Николай Антоныч! Как говорится, не будем считаться визитами.
Поверьте мне, это очень важно, и не столько для меня, как для вас.
Он молчал, и мне было слышно его дыхание.
- Когда? Сегодня я не приеду.
- Нет, именно сегодня. Сейчас. Николай Антоныч, - сказал я громко, - поверьте мне хоть один раз в жизни. Вы приедете. Я вешаю трубку.
Он не спросил, в каком номере я остановился, и это было, между
прочим, лишним подтверждением, что газету со статьей "В защиту ученого"
прислал именно он. Но сейчас мне было не до таких мелочей. Я вернулся к
Ромашке.
Не запомню, когда еще я так врал и изворачивался, как в эти двадцать
минут, пока не приехал Николай Антоныч. Я притворился, что мне совсем не
интересно, кем прежде был Николай Антоныч, расспрашивал, что это за
бумаги, и уверял гнусавым от хитрости голосом, что не могу уехать без
Кати. Но вот в дверь постучали, я крикнул:
- Войдите!
И Николай Антоныч вошел и, не кланяясь, остановился у порога.
- Здравствуйте, Николай Антоныч! - сказал я.
Я не смотрел на Ромашку, потом посмотрел: он сидел на краешке стула,
втянув голову в плечи, и беспокойно прислушивался - настоящая сова, но
страшнее.
- Вот, Николай Антоныч, - продолжал я очень спокойно, - вам, без
сомнения, известен этот гражданин. Это некто Ромашов, ваш любимый ученик и
ассистент и без пяти минут родственник, если я не ошибаюсь. Я пригласил
вас, чтобы передать в общих чертах содержание нашего разговора.
Николай Антоныч все стоял у порога - очень прямой, удивительно
прямой, в пальто и со шляпой в руке. Потом он уронил шляпу.
- Этот Ромашов, - продолжал я, - явился ко мне часа полтора тому
назад и предложил следующее: он предложил мне воспользоваться
доказательствами, из которых следует: во-первых, что вы обокрали
экспедицию капитана Татаринова, а во-вторых, еще разные штуки, касающиеся
вашего прошлого, о которых вы не упоминаете в анкетах.
Вот тут он уронил шляпу.
- У меня создалось впечатление, - продолжал я, - что этот товар он
продает уже не в первый раз. Не знаю, может быть, я ошибаюсь.
- Николай Антоныч! - вдруг закричал Ромашка. - Это все ложь. Не
верьте ему. Он врет.
Я подождал, пока он перестанет кричать.
- Конечно, теперь это, в сущности, все равно, - продолжал я, - теперь
это дело только ваших отношений. Но вы сознательно...
Я давно чувствовал, что на щеке прыгает какая-то жилка, и это мне не
нравилось, потому что я дал себе слово разговаривать с ними совершенно
спокойно.
- Но вы сознательно шли на то, что этот человек может стать Катиным
мужем. Вы уговаривали ее - из подлости, конечно, - потому что вы его
испугались. А теперь он же приходит ко мне и кричит: "Он у нас полетит
вверх ногами".
Как будто очнувшись, Николай Антоныч сделал шаг вперед и уставился на
Ромашку. Он смотрел на него долго, так долго, что даже и мне трудно было
выдержать эту напряженную тишину.
- Николай Антоныч, - снова жалостно пробормотал Ромашка.
Николай Антоныч все смотрел. Но вот он заговорил, и я поразился: у
него был надорванный, старческий голос.
- Зачем вы пригласили меня сюда? - спросил он. - Я болен, мне трудно
говорить. Вы хотели уверить меня, что он негодяй. Это для меня не новость.
Вы хотели снова уничтожить меня, но вы не в силах сделать больше того, что
уже сделали - и непоправимо. - Он глубоко вздохнул. Действительно, я
видел, что говорить ему было трудно.
- На ее суд, - продолжал он так же тихо, но уже с другим,
ожесточенным выражением, - отдаю я тот поступок, который она совершила,
уйдя и не сказав мне ни слова, поверив подлой клевете, которая преследует
меня всю жизнь.
Я молчал. Ромашка дрожащей рукой налил стакан воды и поднес ему.
- Николай Антоныч, - пробормотал он, - вам нельзя волноваться.
Но Николай Антоныч с силой отвел его руку, и вода пролилась на ковер.
- Не принимаю, - сказал он и вдруг сорвал с себя очки и стал мять их
в пальцах. - Не принимаю ни упреков, ни сожаления. Ее дело. Ее личная
судьба. А я одного ей желал: счастья. Но память о брате я никому не отдам,
- сказал он хрипло, и у него стало угрюмое, одутловатое лицо с толстыми
губами. - Я, может быть, рад был бы поплатиться и этим страданием - уж
пускай до смерти, потому что мне жизнь давно не нужна. Но не было этого, и
я отвергаю эти страшные, позорные обвинения. И хоть не одного, а тысячу
ложных свидетелей приведите, - все равно никто не поверит, что я убил
этого человека с его мыслями великими, с его великой душой.
Я хотел напомнить Николаю Антонычу, что он не всегда был такого
высокого мнения о своем брате, но он не дал мне заговорить.
- Только одного свидетеля я признаю, - продолжал он, - его самого,
Ивана. Он один может обвинить меня, и если бы я был виноват, он один бы
имел на это право.
Николай Антоныч заплакал. Он порезал пальцы очками и стал долго
вынимать носовой платок. Ромашка подскочил и помог ему, но Николай Антоныч
снова отстранил его руки.