Теперь я понял, что это было наивно: полгода писать Кате, не получая
в ответ ни слова, и все-таки надеяться, что стоит мне приехать в Ленинград
- и, протянув руки, она встретит меня у порога. Как будто не было страшной
зимы сорок первого года, эшелонов с умирающими мальчиками, специальных
больниц для ленинградцев во многих городах Союза. Как будто не было этих
лиц со странно расплывающимся, водянистым взглядом. Как будто не доносился
то с запада, то с востока гул артиллерийской стрельбы.
Я думал об этом, сидя в канцелярии стоматологической клиники и слушая
рассказ машинистки о том, как молоденький краснофлотец, как две капли воды
похожий на ее погибшего сына, вдруг пришел и отдал ей триста граммов
хлеба, когда у нее уже не было сил подняться с постели.
- А Катерина Ивановна найдется, - сказала она. - Ей сон приснился,
что орел летит. Я говорю - муж. Она не поверила. И вот, видите, по-моему,
вышло. И теперь я вам говорю - найдется!
Да, может быть. "Умирала, в то время как я, в сущности говоря,
прекрасно жил в М-ове", - думал я, тупо глядя на старую женщину, которая
все уверяла меня, что Катя найдется, вернется. "Обо мне заботились, меня
лечили. А у нее не было ста граммов хлеба, чтобы заплатить мальчикам,
похоронившим Берту". И с бешенством, с отчаяньем думал я о том, что еще в
январе должен был лететь в Ленинград, настаивать, требовать, чтобы меня
выписали из госпиталя, и, кто знает, быть может, вышел бы здоровее, чем
сейчас, и нашел бы, спас мою Катю.
Но поздно было жалеть о том, чего никогда не вернешь. "Я - как все",
- писала мне Катя из Ленинграда. Только теперь понял я, что она хотела
сказать этими простыми словами.
Старая женщина, которой, вероятно, пришлось пережить гораздо больше,
чем мне, все утешала меня. Я попросил у нее кипятку и угостил салом и
луком, что было еще редкостью в Ленинграде.
С этой минуты как бы холод поселился в моей душе. Ко всему, что я ни
делал, о чем ни думал, всегда присоединялось: "А Катя?"
...Еще в М-ове я восстановил по памяти почти все телефоны моих
ленинградских знакомых. Но кому ни звонил я из клиники, никто не отвечал,
точно эти звонки терялись где-то в таинственной пустоте Ленинграда.
Наконец я набрал последний номер - единственный, в котором не был уверен,
и долго держал трубку, слушая какие-то далекие шорохи и за ними еще более
далекие нетерпеливые голоса.
- Алло, я вас слушаю, - неожиданно сказал низкий мужской голос.
- Можно попросить...
Я назвал фамилию.
- Это я.
- С вами говорит летчик Григорьев.
Молчание.
- Не может быть! Александр Иваныч?
- Да.
- Вот и не верь в судьбу! Третий день, как я только и думаю, где бы
мне вас найти, дорогой Александр Иваныч.
Лет шесть тому назад, когда экспедиция по розыскам капитана
Татаринова была решена и я занимался организацией ее в Ленинграде,
профессор В. познакомил меня с одним моряком, ученым-гидрографом,
преподавателем училища имени Фрунзе.
Мы провели вместе только один вечер, но часто потом я вспоминал этого
человека, с необычайной отчетливостью нарисовавшего передо мною картину
будущей мировой войны.
Он пришел тогда поздно. Катя уже спала, забравшись в кресло с ногами.
Я хотел разбудить ее, он не дал, и мы стали что-то пить и закусывать
маслинами - у Кати всегда были в запасе маслины.
Север глубоко занимал его. Он был уверен, что в будущей войне Север с
его неисчерпаемым стратегическим сырьем должен сыграть огромную роль. Он
смотрел на Северный морской путь как на военную дорогу и утверждал, что
неудачи русско-японской кампании были результатом непонимания этой мысли,
высказанной еще Менделеевым. Он требовал, чтобы военные базы были
построены вдоль всех маршрутов, по которым идут караваны.
Помнится, тогда меня поразила эта точка зрения. Я снова оценил ее 14
июня 1942 года, за несколько дней до полета в Ленинград, когда, сидя на
берегу Камы, услышал далекий голос диктора, с торжественным выражением
читавшего договор между Англией и Советским Союзом. Нетрудно было
догадаться, о каких путях шла речь в этом договоре, и встреча с "ночным
гостем", как потом называла этого гидрографа Катя, припомнилась мне.
В 1936 - 1940 годах я не раз встречался с ним, читал его статьи и
книгу "Моря Советской Арктики", ставшую знаменитой и переведенную на все
европейские языки. С неизменной симпатией я следил за его судьбой, так же
как он, кажется, следил за моею. Я знал, что он ушел из училища Фрунзе,
командовал гидрографическим судном, работал в Гидрографическом управлении
наркомата ВМФ. Незадолго до войны он защищал докторскую диссертацию - объявление о ней я прочел в "Вечерней Москве".
Я буду называть его Р.
...Это был редчайший случай - "раз в тысячу лет", как сказал Р., -что
я застал его дома. Квартира была запечатана, и он распечатал ее и зашел к
себе две минуты назад, и то лишь потому, что надолго уезжает из
Ленинграда.
- Куда?
- Далеко. Вот заходите, расскажу. Где вы остановились?
- Пока нигде.
- Очень хорошо. Я жду вас.
Он жил у Литейного моста, в новом доме, в просторной квартире,
разумеется, запущенной за год войны, но в которой чувствовалось что-то
поэтическое, точно это была квартира артиста. Может быть, художественно
сшитые куклы, стоявшие на пианино под стеклянными колпаками, внушили мне
эту мысль, или множество книг на полу и на полках, или сам хозяин,
встретивший меня попросту, в рубахе, под распахнувшимся воротом которой
была видна полная волосатая грудь. Где-то я видел подобный портрет
Шевченко. Но Р. был не поэтом, а контр-адмиралом, в чем нетрудно было
убедиться, взглянув на его китель, висевший на спинке кресла.
Где и когда бы мы ни встречались, с первого слова он начинал
рассказывать о том, что сейчас было для него самым главным, без сомнения,
потому, что наш интерес друг к другу всегда основывался на "самом главном"
и мало касался личных или служебных дел.
Но на этот раз он, прежде всего, расспросил меня о том, где я был и
что делал за год войны.
- Да, не повезло, - сказал он, когда я рассказал ему о своих
неудачах. - Но вы наверстаете. Что же вы, то на Балтике, то на
Черноморском флоте? А Северу изменили? Ведь я считал, что вы северный
человек - и навеки.
Это было слишком сложно - рассказывать, как я "изменил" Северу, и я
только возразил, что ушел из гражданской авиации, лишь, когда потерял
надежду вернуться на Север.
Р. замолчал. Не знаю, о чем он думал, щуря черные живые глаза и
теребя свой казацкий чуб, поседевший и поредевший. Мы сидели в креслах у
окна, разумеется выбитого, как и во всей квартире. Литейный мост был
виден, а за ним суда, странно-резко раскрашенные так, чтобы трудно было
разобрать, где кончается дом на набережной и начинается корабль. Пусто
было на улицах - "как в пять часов утра", подумалось мне, и я вспомнил - Катя однажды сказала мне, что это было ошибкой с ее стороны, что она не
родилась в Ленинграде.
Я задумался и вздрогнул, когда Р. окликнул меня.
- Знаете что, ложитесь-ка спать, - сказал он. - Вы устали. А завтра
поговорим.
Не слушая возражений, он принес подушку, снял с дивана валики,
заставил меня лечь. И я мгновенно уснул, точно кто-то подошел на цыпочках
и, недолго думая, набросил на все, что произошло в этот день, темное,
плотное одеяло.
Было еще очень рано - должно быть, часа четыре, - когда я открыл
глаза. Но Р. уже не спал - завешивал старыми газетами книжные полки, и я
подумал почему-то с тоской, что сегодня он уезжает. Он подсел ко мне, не
дал встать, заговорил: без сомнения, это и было то "самое важное", о чем
он сказал бы мне вчера, если бы я не был так измучен.
...В наши дни каждый школьник хотя бы и общих чертах представляет
себе, что происходило на большой морской дороге из Англии и Америки в
Советский Союз летом 1942 года. Но именно летом 1942 года то, что
рассказывал Р., было новостью даже для меня, хотя я не переставал
интересоваться Севером и ловил на страницах печати каждую заметку о
действиях ВВС Северного флота.
Он развернул карты, приложенные к одной из его книг, и не сразу нашел
ту, на которой мог показать границы театра, - таков был, по его словам,
этот огромный театр, на котором действовали наши морские и воздушные силы.
Очень кратко, однако гораздо подробнее, чем мне потом приходилось читать
даже в специальных статьях, он нарисовал передо мною картину большой
войны, происходящей в Баренцевом море. С жадностью слушал я о смелом
походе подводной лодки-малютки в бухту Петсамо, то есть в главную морскую
базу врага, о Сафонове, сбившем над морем двадцать пять самолетов, о
работе летчиков, атакующих транспорты под прикрытием снежного заряда, я
еще не забыл, что такое снежный заряд. Я слушал его, и впервые в жизни
сознание неудачи язвительно кололо меня. Это был мой Север - то, о чем
рассказывал Р.
От него я впервые узнал, что такое "конвой". Он указал мне возможные
"точки рандеву", то есть тайно условленные пункты, где встречаются
английские и американские корабли, и объяснил, как происходит передача их
под охрану нашего флага.
- Вот где они идут, - сказал он и показал, разумеется в общих чертах,
путь, о котором в 1942 году не принято было распространяться. - Колонна в
стод-вести судов. Вы догадываетесь, не правда ли, в каком месте им
приходится особенно трудно? - И не очень точно он показал это место. - Но
оставим в покое западный путь, тем более что здесь (он показал где) сидят
чрезвычайно толковые люди. Поговорим о другом, не менее важном... Ворота,
которые немцы стремятся захлопнуть, - живо сказал он и закрыл ладонью
выход из Баренцева в Карское море, - потому что они прекрасно понимают
хотя бы значение энских рудников для авиамоторостроения. Но, конечно, и
транзитное значение Северного морского пути ужасно не нравится им, тем
более, что весной этого года они уже стали надеяться...
Он не договорил, но я понял его. Случайно мне было известно, что
весной немцам удалось серьезно повредить порт, имевший для западного пути
большое значение.
- Представьте же себе, куда докатилась война, - продолжал Р., -если
не так давно у Новой Земли немецкая подводная лодка обстреляла наши
самолеты. Но и этого мало. Сегодня я лечу в Москву на самолете, который
прислал за мной военный совет Северного флота. Летчик, майор Карякин,
рассказал мне, что он две недели охотился за немецким рейдером, - где, как
бы вы думали? В районе...
И он назвал этот очень отдаленный район.
- Короче говоря, война уже идет в таких местах, где прежде кочевали
одни гидрографы да белые медведи. Так что пришлось вспомнить и обо мне, - сказал Р. и засмеялся. - И не только вспомнили, но и... - у него стало
доброе, веселое лицо, - но и поручили одно интереснейшее и важнейшее дело.
Конечно, я ничего не могу рассказать вам о нем, потому что это именно и
есть военная тайна. Скажу только, что, прежде всего, я подумал о вас. Это,
конечно, чудо, что вы позвонили. Александр Иваныч, - серьезно и даже
торжественно сказал он, - я предлагаю вам лететь со мною на Север.
Глава шестнадцатая
РЕШЕНИЕ
Он уехал, и я остался один в пустой летней, как будто ничьей
квартире. Все три просторные комнаты были к моим услугам, и я мог бродить
и думать, думать сколько угодно. В пятнадцать часов Р. собирался
вернуться, и я должен был сказать ему одно короткое слово:
- Да.
Или другое, немного длиннее:
- Нет.
И такая далекая, трудная дорога раскинулась между этими двумя
словами, что я шел и шел по ней, отдыхал и снова шел, а все не видать было
ни конца, ни края!
Немцы обстреливали район. Первая пристрелочная шрапнель разорвалась
уже давно, а дымовое облачко, медленно рассеиваясь, все еще висело над
Литейным мостом. Разрывы, прежде далекие, вдруг стали приближаться - справа налево, грубо шагая между кварталами прямо к этому дому, к этим
пустынным комнатам, по которым я бродил между "да" и "нет", находившимися
так бесконечно далеко друг от друга.
...Должно быть, это была детская. Грустно повесив голову, черный
одноглазый Мишка сидел на шкафу, роллер валялся в углу, на низеньком
круглом столе стояли какие-то коллекции, игры, - и мне представился
маленький Р., такой же энергичный, сдержанно пылкий, со смешным казацким
чубом, с круглым лицом. В этой комнате я отдыхал от "да" или "нет". Здесь
можно было подумать даже о доме, который мы с Катей собирались некогда
устроить в Ленинграде. А где дом, там и дети.
Все ближе подступали разрывы снарядов. Вот один ударил совсем рядом,
двери распахнулись, где-то с веселым звоном посыпались стекла. В
наступившей тишине чьи-то гулкие шаги послышались на улице, и, выглянув в
окно, я увидел двух мальчиков с ужасными, как мне показалось, лицами,
бежавших к дому. Вот они поравнялись, первый хлопнул второго по спине и с
хохотом повернул обратно. Они играли в пятнашки.
...Р. вернется в пятнадцать часов, и я скажу ему:
- Да.
Как не бывало полугода томительного безделья - томительного и
постыдного для каждого советского человека во время войны! Я поеду на
Север. Чем дальше он был от меня в эти годы, тем ближе и привлекательнее
становился он для меня. Разве не дрался я, как умел, на Западе и на Юге?
Но там, на Севере, нужно мне быть, защищая края, которые я понимал и
любил.
И вдруг я останавливался и говорил себе:
- Катя.
Уехать и оставить ее? Уехать далеко, надолго? Не попробовать
разыскать Петю, у которого - кто знает? - быть может, просто переменился
номер полевой почты? Не предпринять других поисков здесь, в Ленинграде, и
на Ленинградском фронте? Куда бы ни была эвакуирована Катя, при любых
обстоятельствах она стремилась бы соединиться с Ниной Капитоновной и
маленьким Петей. Потерять этот след, слабый, едва заметный, но, возможно,
ведущий туда, где она живет, мучаясь, потому что проклятая заметка не
могла не дойти до нее?
Решено! Я останусь в Ленинграде еще на несколько дней. Я найду Катю и
тогда поеду на Север.
Р. вернулся в пятнадцать часов. Я сообщил ему свое решение. Он
выслушал меня и сказал, что на моем месте поступил бы так же.
- Но нужно, чтобы в Москву мы приехали вместе. Я оформлю вас в
управлении, а потом Слепушкин отпустит вас на две недели для устройства
семейных дел. Шутка сказать - жена! Да еще такая жена! Я же помню
Екатерину Ивановну. Она умница, добрая и вообще редкая прелесть!
Не буду рассказывать о том, как на другой день я вернулся на
Петроградскую и снова обошел многих жильцов дома N79; о том, как в
Академии художеств я пытался узнать, где Петя, и узнал лишь, что он был
ранен и лежал в сортировочном госпитале на Васильевском. Скульптор
Косточкин навещал его. Но этот скульптор умер от голода, а Петя (по
слухам) вернулся на фронт. О том, как я выяснил, почему не доходили мои
письма в детский лагерь Худфонда, который был вновь эвакуирован под
Новосибирск; о том, как доктор Ованесян ходил со мною в райсовет и
накричал на какого-то равнодушного толстяка, который отказался навести
справку о Кате.
Эшелоны в январе шли на Ярославль, где были устроены специальные
больницы для ленинградцев. Это был единственный бесспорный факт, который
мне удалось установить, и, по мнению всех ленинградцев, с которыми я
говорил, Катю нужно было искать в Ярославле.
Два обстоятельства убедили меня в том, что это именно так. Во-первых,
лагерь Худфонда до второй эвакуации находился в Ярославской области, в
деревне Гнилой Яр. Во-вторых, Лукерья Ильинична - так звали машинистку
стоматологической клиники - вдруг объявила мне, что она вспомнила: доктор
Трофимова отправила Катю именно в Ярославль.
- Господи боже ты мой! - сказала она с досадой. - Да мыслимо ли в
таком деле соврать? Я забыла, потому что у меня память стала слаба, и это
от сахару, который я совершенно не ем. Но хотя не ем, а вспомнила! И я вам
говорю - найдется она в Ярославле.
Самолет Р. уходил в полночь. Я созвонился и приехал за десять минут
до старта.
Глава семнадцатая
ДРУЗЬЯ, КОТОРЫХ НЕ БЫЛО ДОМА
Если проложить на карте Москвы путь, который я прошел в течение
немногих часов между самолетом и поездом, можно подумать, что я нарочно
сделал решительно все, чтобы не встретиться с теми, кого я давно и
страстно хотел увидеть. Я сказал "страстно", и это было именно так, хотя
одних людей я хотел увидеть по одним причинам, а других по совершенно
другим. И те и другие были в Москве. Быть может, если снова взглянуть на
карту, их путь прошел в этот день рядом с моим. Или пересек его двумя
минутами позже. Или прошел навстречу по соседней улице, за узкой линией
зданий. Так или иначе, мне не повезло, и, за одним исключением, я не
встретил ни тех, ни других.
Прямо с аэродрома я поехал на Садовую, в Воротниковский переулок, к
Кораблеву, - благо весь мой багаж составлял маленький чемоданчик.
...Покосился старый деревянный флигель, затерянный среди высоких,
надстроенных домов, похожий на дачу со своими ставнями и верандой. Уже не
один Иван Павлыч, как прежде, занимал половину нижнего этажа, и хотя с
первого взгляда непривычно пустой показалась мне Москва, однако в этом
маленьком доме почти из каждого окна торчала голова. Женщины вязали на
крыльце, и едва я появился, как, по меньшей мере, два десятка глаз
встретили меня с любопытством, точно это было в Энске, на нашем дворе.
- Вам кого?
- Кораблева.
- А, Ивана Павлыча? По коридору вторая дверь налево.
- Это мне известно, - поднимаясь на крыльцо, сказал я. - А он дома?
- Постучитесь, кажется дома.
В последний раз я видел Ивана Павлыча перед войной. Не предупредив
старика, мы с Катей вдруг явились к нему с тортом и французским вином. Он
долго брился и разговаривал с нами из соседней комнаты, а мы рассматривали
старые школьные фотографии.
Наконец Иван Павлыч вышел - в новой паре, в твердом воротничке, с
закрученными по-молодому усами. И теперь в темном коридоре я видел его
именно таким, как в тот прекрасный памятный вечер. Сейчас он выйдет и с
первого взгляда узнает меня:
"Ты ли это, Саня?"
Но два и три раза постучал я в знакомую, обитую войлоком дверь.
Тишина. Ивана Павлыча не было дома.
"Дорогой Иван Павлыч! - Я писал ему, отойдя в сторону, потому что
женщины смотрели на меня, а мне не хотелось, чтобы они заметили, что я
волнуюсь. - Не знаю, удастся ли мне снова зайти к вам. Сегодня я еду в
Ярославль, куда еще в январе месяце была эвакуирована Катя. Возможно, что
оттуда поеду и дальше - до тех пор, пока не найду ее. Не могу в этой
записке объяснить, что произошло со мною и как мы потеряли друг друга.
Если бы оказалось, что вы слышали о ней или Валя (которого, впрочем,
надеюсь сегодня увидеть), прошу вас, напишите немедленно по адресу:
Полярное, политуправление, контр-адмиралу Р., для меня. Дорогой Иван
Павлыч, может быть, известие о моей смерти донеслось и до вас, но это пишу
вам именно я, ваш Саня".
Десять рук протянулось одновременно, чтобы взять у меня это письмо...
На метро, которое стало, кажется, еще красивее и солиднее, чем
прежде, я проехал до Дворца Советов. Как будто война уже давным-давно
кончилась, с таким видом сидели на Гоголевском бульваре старики, опираясь
на свои стариковские толстые палки. Дети играли - и в эту минуту, занятый
своими заботами и волнениями, я впервые почувствовал, что ведь это - Москва, Москва!
Медная дощечка висела на Валиной двери: "Профессор Валентин
Николаевич Жуков". Ого! Профессор! Я позвонил, постучал, потом двинул в
дверь ногою...
Ничего удивительного не было в том, что летом 1942 года, когда почти
все москвичи жили на работе, да еще днем, в служебное время, я не застал
профессора Жукова дома. Но то, что Валька, мой Валька, шлялся где-то, в то
время как он был мне дьявольски нужен, возмутило меня. Я снова ударил в
дверь ногою, и, как живая, она вдруг подалась. Что-то жалобно скрипнуло в
ней. Я дернул за ручку, и она отворилась.
Конечно, квартира была пуста, и слабая надежда, что Валька, может
быть, спит, пропала в это мгновение. Я прошел в "кухню вообще", которая
некогда была одновременно и столовой и детской. Как ни странно, но была
прибрана "кухня вообще"! Стол покрыт скатертью, белая, вырезанная узорами
бумага висела на полках. Можно было подумать, что женская рука прошлась по
этим чисто обметенным стенам, по окнам, на которых стояли свежие ландыши и
ночная фиалка. Валька, покупающий цветы, - нужно быть великим художником,
чтобы вообразить такую картину.
Я прошел в "собственно кухню". Узкая железная кровать стояла у стены,
в ногах было аккуратно сложено женское платье. У Кати было когда-то такое
же синее в белую горошинку платье. Что же за женщина жила в "соломенной"
Валиной квартире? Кира с детьми уехала в начале войны, я знал об этом еще
из первых Катиных писем. "Кто же успел окрутить тебя, милый мой?" И мне
вспомнилось Катино письмо, в котором она подсмеивалась над Кирой,
приревновавшей своего мужа, погруженного в изучение гибридов чернобурых
лисиц, к какой-то "Женьке Колпакчи с разными глазами". Не потеряла времени
Женька Колпакчи, даром что с разными глазами!
Так или иначе, но я не застал и Вали.
"Дорогой мой, милый Валечка, - написал я ему, - по дороге в
Ярославль, где надеюсь найти Катю или хоть разузнать о ней, заехал к тебе
и, к глубокому сожалению, не нашел тебя дома. Уже минуло полгода, как у
меня нет никаких известий о Кате. Она переписывалась с Кирой, когда была в
Ленинграде, - может быть, Кира или ты что-либо знаете о ней? Я был ранен,
лежал в М-ове, писал тебе, но не получил ответа. Многое было пережито, но
насколько было бы легче, если бы мы с Катей не то что встретились, но хоть
узнали друг о друге, что живы! Пиши мне на Северный флот, Полярное,
политуправление, контр-адмиралу Р., для меня. Это лишь вероятный адрес, но
другого у меня пока нет. Будь здоров, дорогой друг. Дверь открылась сама.
Теперь тебе придется ломать ее, - это все-таки лучше, чем оставить
квартиру открытой. Может быть, мне удастся перед отъездом еще раз зайти к
тебе".
Я положил эту записку на стол в "кухне вообще". Потом пристроил
крючок, чтобы он сам упал на петлю, сильно захлопнул дверь, и она
превосходно закрылась.
Еще одно важное дело было у меня в этом районе. Недалеко от Вали жил
человек, которого я непременно хотел навестить, не особенно заботясь о
том, обрадуется ли гостю хозяин.
Давно собирался я навестить его!
В госпитале бессонными ночами, задыхаясь в бреду, я думал об этом
свиданье. Он был мне так нужен, что, кажется, не стоило и умирать, прежде
чем я не увижу его!
Не раз я рисовал себе эту встречу. То хотелось мне явиться перед ним
в легкую минуту его жизни, где-нибудь в театре, когда самая мысль обо мне
будет бесконечно далека от него. То где-то в гостинице я запирал дверь на
ключ и смотрел на него улыбаясь. Случалось, что в предрассветном сумраке я
видел его на соседней койке: поджав под себя ноги, сидел он, и странно
равнодушен был взгляд плоских, полу прикрытых глаз.
Глава восемнадцатая
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ. КАТИН ПОРТРЕТ
Однажды, проходя со мною по Собачьей Площадке, Катя сказала:
- Здесь живет Ромашов.
И указала на серовато-зеленый дом, кажется ничем не отличавшийся от
своих соседей по правую и по левую руку. Но и тогда и теперь что-то
неопределенно подлое померещилось мне в этих облупленных стенах.
Под воротами не висел, как до войны, список жильцов, и мне пришлось
зайти в домоуправление, чтобы узнать номер квартиры.
И вот что произошло в домоуправлении: паспортистка, сердитая
старомодная дама в пенсне, вздрогнула и сделала большие глаза, когда я
спросил ее о Ромашове. В маленькой дощатой комнатке стояли и сидели люди в
передниках, очевидно дворники, и между ними тоже как бы прошло движение.
- А вы бы ему позвонили, - посоветовала паспортистка. - У него как
раз вчера телефон включили.
- Да нет, лучше я так, без звонка, - возразил я улыбаясь. - Это будет
сюрприз. Дело в том, что я его старый друг, которого он считает погибшим.
Кажется, ничего особенного не было в этом разговоре, но паспортистка
неестественно улыбнулась, а из соседней, тоже дощатой комнаты вышел очень
спокойный молодой, с медленными движениями человек в хорошенькой кепке и
внимательно посмотрел на меня.
Нужно было вернуться на улицу, чтобы зайти в подъезд, и у подъезда я
немного помедлил. Оружия не было, и, может быть, стоило сказать несколько
слов милиционеру, стоявшему на углу. Но я передумал: "Никуда не уйдет".
Ни одной минуты не сомневался я, что он в Москве, вероятно не в
армии, а если в армии, все равно живет на своей квартире. Или на даче. По
утрам он ходит в пижаме. Как живого, увидел я перед собой Ромашку в
пижаме, после ванны, с торчащими желтыми космами мокрых волос. Это было
видение, от которого лиловые круги пошли перед моими глазами. Нужно было
успокоиться, то есть подумать о другом, и я вспомнил о том, что в
семнадцать часов Р. будет ждать меня в Гидрографическом управлении.
- Кто там?
- Можно товарища Ромашова?
- Зайдите через час.
- Может быть, вы позволите мне подождать Михаила Васильевича? - сказал я очень вежливо. - Второй раз, к сожалению, не смогу зайти. Боюсь,
он будет огорчен, если наша встреча не состоится.
Цепочка звякнула. Но ее не сняли, напротив - надели, чтобы, приоткрыв
дверь, посмотреть на меня. Снова звякнула - вот теперь сняли. Но еще
какие-то запоры двигались, железо скрежетало, звенели ключи. Старый
человек в широких штанах на подтяжках, в расстегнутой нижней рубахе
впустил меня в переднюю и, сгорбившись, недоверчиво уставился на меня.
Что-то аристократически надменное и вместе с тем жалкое виднелось в этом
сухом, горбоносом лице. Желто-седой хохол торчал над лысым лбом. Длинные
складки кожи свисали над кадыком, как сталактиты.
- Фон Вышимирский? - спросил я с недоумением. Он вздрогнул. - То есть
не "фон", но все равно, Вышимирский. Николай Иваныч, не правда ли?
- Что?
- Вы не помните меня, уважаемый Николай Иваныч? - продолжал я весело.
- Я же был у вас.
Он засопел.
- У меня было много, тысячи, - хмуро сказал он. - За стол садилось до
сорока человек.
- Вы работали в Московском драматическом театре и еще носили такую
куртку с блестящими пуговицами. Мой приятель Гриша Фабер играл рыжего
доктора, и Иван Павлыч Кораблев познакомил нас в его уборной.
Почему мне стало так весело? Как хозяин, стоял я в квартире Ромашова.
Через час он придет. Я немного подышал полуоткрытым ртом. Что я сделаю с
ним?
- Не знаю, не знаю! Как фамилия?
- Капитан Григорьев, к вашим услугам. Вы что же, теперь живете здесь?
У Ромашова?
Вышимирский подозрительно посмотрел на меня.
- Я живу там, где прописан, - сказал он, - а не тут. И управдом
знает, что я живу там, а не тут.
- Ясно.