Следующее лирическое отступление, разворачивающее-
ся  на фоне российского пейзажа,  сродни как лирическим
отступлениям "о горе" (мыслью  о  бесконечности  пути),
так и параболе "о ноже и доске":  мчащийся по земле по-
езд "режет" материю, устремляясь в бесконечность, снова
обозначенную графически цифрой 8:                      
        Бесшумный поезд мчится сквозь поля,            
        наклонные сначала к рельсам справа,            
        а после -- слева -- утром, ночью, днем,        
        бесцветный дым клубами трется оземь --         
        и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем,        
        что мчит он без конца сквозь цифру 8.          
        Он режет -- по оси -- ее венцы,                
        что сел, полей, оград, оврагов полны.          
        По сторонам -- от рельс -- во все концы        
        разрубленные к небу мчатся волны.              
     И далее проблема ладони,  ножа и доски перекодиру-
ется в терминах несущегося состава:                    
        Сквозь цифру 8 -- крылья ветряка,              
        сквозь лопасти стальных витков небесных,       
        он мчит вперед -- его ведет рука,              
        и сноп лучей скользит в холмах окрестных.      
        Такой же сноп запрятан в нем самом,            
        но он с какой-то страстью, страстью жадной,    
        в прожекторе охвачен мертвым сном:             
        как сноп жгутом, он связан стенкой задней.     
        Летит состав, во тьме не видно лиц.            
        Зато холмы -- холмы вокруг не мнимы,           
        и волны от пути то вверх, то вниз              
        несутся, как лучи от ламп равнины.             
     Поэма заканчивается лирическим отступлением, кото-
рое непосредственно вводит в повествование третьего ге-
роя -- автора,  который так же как Исаак  ассоциируется
со свечой. Шире -- горящая свеча символизирует человека
в единстве его телесной (воск) и духовной (пламя) субс-
танции.  Свеча горит "всего в одном окне" вопреки враж-
дебной окружающей действительности,  нацеленной на  то,
чтобы погасить ее пламя.  Поэт (свеча) находится в ком-
нате,  полное одиночество его подчеркивается враждебной
средой, бесконечность которой перелается приемом расши-
рения пространственных ориентиров:  комната, дом, двор,
ночь:  "Двор заперт,  дворник запил, ночь пуста." Враж-
дебная среда представлена сразу на двух  метафорических
уровнях  --  она и тюрьма пламени (духа) и одновременно
чуждая среда -- вода,  море. О засовах и задвижках этой
тюрьмы говорится в морских терминах:                   
        Засовы, как вода, огонь обстали.               
        Задвижек волны, темный вал щеколд,             
        на дне -- ключи -- медузы, в мерном хоре       
        поют крюки, защелки, цепи, болт:               
        все это -- только море, только море.           
     Несмотря на  враждебную среду пламя продолжает го-
реть. Выражение "язык свечи" в последнем четверостишии,
будучи уже само по себе метафорой-клише, реализуется во
вторичном значении как язык (речь) человека (поэта),  и
шире, его сознание, которое не постигает мысли о спасе-
нии (переходе духа в тело,  а тела -- в дух), страшится
своей конечности:                                      
        -- Но сам язык свечи,                          
        забыв о том, что можно звать спасеньем,        
        дрожит над ней и ждет конца в ночи,            
        как летний лист в пустом лесу осеннем.         
     Закончим анализ  поэмы  составлением  структурного
плана ее частей:                                       
     1) Диалог современного Исака и Абрама.            
     2) Отступление о символике усекновения имен  Исаак
и Авраам.                                              
     3) Диалог библейского Исаака и Авраама.           
     4) Начало сюжета.                                 
     5) Первое отступление "о горе".                   
     6) Продолжение сюжета: встреча с кустом.          
     7) Лирическое отступление "о кусте", перемежающее-
ся с повествованием о пути к жертвеннику.              
     8) Продолжение сюжета: сцена у костра.            
     9) Сон Исаака.                                    
     10) Продолжение сюжета;  сцена готовности к  жерт-
воприношению, явление Ангела и его монолог.            
     11) Второе отступление "о горе".                  
     12) Продолжение сюжета: конец монолога Ангела.    
     13) Лирическое отступление "о ноже и доске".      
     14) Продолжение сюжета: сцена "Исаак и Ревекка" из
другого библейского эпизода.                           
     15) Диалог современного Исака с Абрамом.          
     16) Отступление о буквенной символике имени Исаак.
     17) Диалог современного Исака и Абрама.           
     18) Современный летний сельский  пейзаж  с  идущим
поездом.                                               
     19) Современный городской пейзаж,  дом автора, его
комната, стол, бумага, свеча в подсвечнике.            
     20) Видение "о лисе" и символика подсвечника, све-
чи и пламени.                                          
     Поэма "Исаак и Авраам" замечательна еще и тем, что
это первое полнокровное  поэтическое  произведение  по-
вествовательного  жанра  у  Бродского,  если не считать
"Холмов", сюжет которых все-таки несколько схематичен и
целиком  находится в подчинении философской идеи смерти
как непосредственной составляющей жизни.  В то же время
"Исаак  и  Авраам" для жанра повествовательной поэмы на
русской почве -- вещь весьма новаторская, искусно урав-
новешивающая  рассказ собственно со сложной символикой,
метафоричностью и философским переосмыслением  события.
Такая  комбинация едва ли характерна для русской нарра-
тивной поэзии как старой, так и новой.                 
10. Мир глазами туриста
                                
     Жанр стихотворения-авторского путеводителя -- один
из самых устойчивых в западноевропейской поэзии: он ха-
рактерен почти для всех ее течений,  периодов  и  школ.
Классицисты  и  романтики  особенно  часто пользовались
этим жанром -- первые,  потому что могли  размышлять  в
его рамках о вечных вопросах жизни и мироздания, вторые
-- о любви,  о смерти и о себе. Вообще новое место, по-
сещаемое  поэтом,  -- прекрасная отправная точка и раз-
гонная площадка для разнообразных  лирических  и  фило-
софских излияний,  которые было бы труднее выразить, не
будь под рукой этого многоцветного экскурсионного мате-
риала, все скрепляющего магическим цементом своего
безапелляционного "a` propos".  С другой стороны, новые
места,  действуя  на  воображение  поэта,  возбуждая  и
обостряя чувства, заставляют его глубже вникнуть в круг
волнующих его вопросов, сильнее пережить и перечувство-
вать прошлое и настоящее,  а иногда и предугадать буду-
щее.                                                   
     Стихотворение-путеводитель формально  имеет  и  то
преимущество,  что даже  в  своем  примитивнейшем  виде
представляет читателю место глазами поэта,  т.е. в ори-
гинальном и неповторимом ракурсе,  другими словами, мо-
жет продержаться даже на голом "couleur locale".  Кроме
того,  за счет экзотики весьма обогащается словарь сти-
хотворения,  элемент  новизны  ко  торого резко снижает
предсказуемость текста,  даже при отличном знании языка
предыдущих стихотворений.  На русской почве трудно наз-
вать имя поэта,  который бы пренебрег этим жанром. Поэ-
тому  можно  говорить  и о его издержках,  каковые чаще
всего проявляются в  следующих  стереотипных  подходах:
поэт восхищается красотой и оригинальностью места,  его
былой или настоящей исторической славой, или поэт срав-
нивает  жизнь  в чужом месте с жизнью на родине (чаще в
пользу последней:  парижский и американский циклы  Мая-
ковского, все подобные циклы Евтушенко, Вознесенского и
других современных поэтов), или поэт предается лиричес-
ким  излияниям  по  поводу  утраченной любви,  изгнания
(кавказские циклы романтиков).                         
     Конечно "стереотип" здесь понятие очень  общее,  в
каждом  из таких стереотипов масса возможностей для лю-
бых тем и размышлений, тем не менее поэт все-таки стес-
нен его рамками,  особенно если он ограничивается одной
случайной встречей, одним объектом, привлекшим его вни-
мание,  будь то парижанка, работающая в уборной, худож-
ник,  рисующий на асфальте,  танцовщица,  исполняющая в
баре стриптиз,  или Эйфелева башня,  Бруклинский мост и
Эмпайр Стейт Билдинг.                                  
     Наиболее сложный,  комплексный подход, при котором
поэт в малой форме успевает затронуть философские,  ис-
торические,  литературные,  бытовые и лирические  темы,
пожалуй,  ярче всего выражен у символистов (см., напри-
мер,  "Равенну" Блока). Такой комплексный подход -- ис-
торико-философско-литературно-лирический  комментарий к
месту посещения наблюдается и в стихах Бродского, с той
только разницей,  что всегда личность поэта выдвигается
на передний план, а камни всего лишь фон для его поэти-
ческого самовыражения.                                 
     Однако комплексность  Бродского качественно иная в
силу его нацеленности на выражение глубинного, сути ве-
щей и человеческого существования, в каждом из его ком-
ментариев присутствуют  излюбленные  коренные  темы  --
время, пространство, Бог, жизнь, смерть, искусство, по-
эзия,  изгнание, одиночество. При этом читатель воспри-
нимает и быт,  и дух места, и его сегодняшний и истори-
ческий национальный  колорит.  Емкость  мысли,  глубина
наблюдений и компрессия выражения -- вот то новое,  что
Бродский вносит в жанр "стихотворения глазами туриста",
не говоря уже о метрическом и ри{ф|т}мическом своеобра-
зии,  которое ставит его на первое место в русской,  а,
может быть, и в мировой поэзии.                        
     Одно из  лучших  стихотворений этого жанра -- "Де-
кабрь во Флоренции",151 датированное 1976  годом.  Сти-
хотворению предпослан эпиграф из Анны Ахматовой: "Этот,
уходя,  не оглянулся..." Кто "этот" становится ясным из
текста,  к которому нас отправляет эпиграф:  маленькому
стихотворению "Данте" 1936 года. Так как Бродский расс-
читывает на читателя,  хорошо знакомого с текстом "Дан-
те",  ибо он не уточняет источник цитаты, освежим в па-
мяти ахматовское стихотворение,  важное и для понимания
некоторых сторон текста Бродского:                     
         Il mio bel San Giovanni.                      
           Dante                                       
        Он и после смерти не вернулся                  
        В старую Флоренцию свою.                       
        Этот, уходя, не оглянулся,                     
        Этому я эту песнь пою.                         
        Факел, ночь, последнее объятье,                
        За порогом дикий вопль судьбы.                 
        Он из ада ей послал проклятье                  
        И в раю не мог ее забыть, --                   
        Но босой, в рубахе покаянной,                  
        Со свечой зажженной не прошел                  
        По своей Флоренции желанной,                   
        Вероломной, низкой, долгожданной...152         
     Стихотворение Ахматовой в свою очередь предполага-
ет знание читателем биографии итальянского  поэта.  На-
помним  кратко ее основные пункты.  Данте был не только
поэтом,  но политическим деятелем.  Когда в  1301  году
Данте был в отъезде,  во Флоренции пришла к власти пар-
тия "черных Гвельфов", победив партию "белых Гвельфов",
к  которой  принадлежал поэт.  В начале 1302 года Данте
заочно судили и приговорили к  сожжению  и  конфискации
имущества.  Это  означало,  что  поэт больше никогда не
сможет вернуться в свой родной город. С этого времени и
до конца своих дней Данте остался изгнанником. Его жена
и дети жили во Флоренции, сам же он переезжал из одного
итальянского города в другой.  Правда, в 1315 году фло-
рентийские власти предложили Данте вернуться во Флорен-
цию  при  условии,  что  он  признает себя политическим
преступником и примет участие в процессии  покаяния  --
пройдет  со  свечой в руке по городу до собора Сан-Джо-
ванни,  встанет на колени перед ним и попросит у города
прощения.  Данте  отверг это предложение как унизитель-
ное. В письме, которое сохранилось до наших дней, Данте
пишет:  "Разве  я не могу смотреть на солнце и звезды с
любого места на земле? Разве я не могу размышлять о ве-
ликих  вопросах  в любом месте под небом?  Зачем же мне
подвергаться постыдной и унизительной  процедуре  перед
народом Флоренции?"153 Последние годы своей жизни Данте
провел в Равенне.  В знаменитой "Божественной Комедии",
целиком написанной в изгнании, поэт неоднократно упоми-
нает свой родной город,  его площади и улицы, мосты над
рекой Арно, его дворцы и соборы. В строках ахматовского
стихотворения содержится намек на  части  "Божественной
Комедии",  в  которых упоминается Флоренция,  -- "Ад" и
"Рай",  хотя они и написаны у нее  с  маленькой  буквы.
Данте умер в Равенне в 1321 году.  Через 50 лет,  когда
Данте был уже знаменит по всей Италии как "божественный
поэт",  флорентийские  власти попросили Равенну вернуть
прах поэта на родину. Такие просьбы исходили от Флорен-
ции  неоднократно,  но Равенна неизменно отвечала отка-
зом, мотивируя его нежеланием самого поэта возвращаться
на родину даже в виде праха. Эта легенда (ибо нигде нет
документальных сведений о подлинном  желании  Данте)  и
послужила отправной точкой стихотворения Ахматовой.    
     Строка из ахматовского "Данте", выбранная Бродским
в качестве эпиграфа,  аллюзийно наиболее емкая -- в ней
содержится  намек на эпизод из книги Бытия о жене Лота,
которая оглянулась на башни родного Содома и  преврати-
лась в соляной столп.  Для Ахматовой,  у которой на эту
тему есть стихотворение,  написанное ранее ("Лотова же-
на",  1924) тема "Данте" -- совершенно противоположная:
этот -- не оглянулся, и не потому, что недостаточно лю-
бил Флоренцию,  а потому, что предпочел изгнание униже-
нию.  Можно  предположить,  что  тема  Данте-изгнанника
привлекла  Ахматову  в силу раздумий о судьбе поэтов на
родине и поэтов в эмиграции,  многие из которых были ее
друзьями.  Строчка  "этому  я эту песнь пою" звучит как
стихотворная шифровка и, возможно, сквозь призму образа
Данте подразумевает неизвестного нам адресата. Ясно од-
но -- Ахматова на стороне поэта в вопросе  о  том,  что
лучше -- свобода на чужбине или унижение на родине,  по
крайней мере, в этом стихотворении (вопрос об эмиграции
был  для  Ахматовой больным и отношение к нему в разные
годы -- разным).                                       
     Возможно, Бродский более остро "почувствовал" сти-
хотворение, когда он сам стал изгнанником, и тема "Дан-
те" внезапно оказалась его кровной темой.  Говоря о ве-
ликом  итальянском  поэте (нигде не называя его по име-
ни),  он думает и о своей судьбе, то есть создает такую
дистанцию, в которой действуют невидимые силовые линии.
Формально же речь  идет  о  Данте,  ибо  Флоренция  для
Бродского прежде всего родина великого поэта, увиденная
его глазами задолго до реального  посещения.  Экскурсия
по  городу  превращается в экскурсию по дантовским мес-
там.                                                   
     Стихотворение состоит из девяти  строф  по  девять
стихов  в каждой,  написанных сложным гекзаметрического
вида размером со многими модификациями и  искусным  ис-
пользованием  пиррихиев и цезур.  Новизна метра и ритма
сочетается и  с  новизной  рифм,  среди  которых  часто
встречаются составные.  Формула рифмовки стихотворения:
ааавввссс -- тотальный вариант терцаримы.              
     Образ Данте,  косвенно  введенный  уже  эпиграфом,
становится  объектом  раздумий  русского поэта в первой
строфе -- к нему относится фраза:  "ты не вернешься сю-
да".  Здесь  же содержится и аллюзия на дантовское упо-
добление архитектуры Флоренции лесу: "Что-то вправду от
леса имеется в атмосфере /этого города".  Для Бродского
Флоренция начинается с Арно,  которую Данте в "Комедии"
в  зависимости от настроения данного момента называл то
"прекрасным потоком" (il bel fiume),  то  "проклятой  и
несчастной  канавой" (la maladetta e sventurata fossa).
У Бродского для потока  найден  отстраненно-иронический
эпитет  "обмелевший"  и того же плана слово "населенье"
вместо "люди", "жители" или, скажем, "влюбленные". Фло-
рентийцы напоминают русскому поэту четвероногих, отсюда
сближение "люди-звери" и далее переход к лесу как месту
их пребывания.  Никакого любования и восхищения местным
колоритом нет и в помине (здесь -- полный разрыв с тра-
дицией), такое же сниженно-ироническое отношение к кра-
сотам города будет  продолжаться  вплоть  до  последней
строфы,  в  которой обозначится резкий поворот настрое-
ния. Здесь же, характеризуя Флоренцию в целом, Бродский
употребляет  неожиданную  и немыслимую по непоэтичности
фразу,  которую бы отверг любой романтик или  символист
--  "это  --  красивый  город".  У него же эта фраза --
просто констатация  факта,  сигнал  исчерпанности  темы
"любования"  как  банального  подхода  русского поэта к
итальянскому городу. Не город и его население интересу-
ют Бродского,  а жизнь поэта и его связь с городом, лю-
бого поэта, особенно поэта-изгнанника, скажем, Данте.  
     Во второй строфе речь идет о  подъезде  его  дома,
находящегося  недалеко  от  Синьории -- бывшего флорен-
тийского "сената",  членом которого одно время был Дан-
те, и который позже осудил его на вечное изгнание:     
        твой подъезд в двух минутах от Синьории        
        намекает глухо, спустя века, на                
        причину изгнанья: вблизи вулкана               
        невозможно жить, не показывая кулака; но       
        и нельзя разжать его, умирая,                  
        потому что смерть -- это всегда вторая         
        Флоренция с архитектурой Рая.                  
     Последняя фраза   содержит  аллюзию  на  ту  часть
"Рая", в которой Данте, сопровождаемый Беатриче, входит
в рай и, поднимаясь из сферы в сферу, постигает его ар-
хитектуру.  Но,  когда он уже достиг восьмого неба,  он
обращается  мыслью  к  "il mio bel San Giovanni" (ахма-
товский эпиграф) -- маленькому собору,  в  котором  его
крестили.  Архитектура Рая ассоциируется с архитектурой
родного города. Аллюзия эта вплетена в тему Бродского о
кулаке  и смерти -- первое тематическое сближение Данте
и автора.  Смерть -- вторая Флоренция,  потому что и  в
архитектуре Рая есть, по-видимому, своя "Синьория", ко-
торой захочется показать кулак.                        
     Третья строфа продолжает наблюдения поэта,  предс-
тавляющего  нам  город несколькими образными импрессио-
нистическими деталями:  в первой строфе: "Двери вдыхают
воздух и выдыхают пар", во второй: "Глаз, мигая, загла-
тывает,  погружаясь в сырые /сумерки,  как таблетки  от
памяти, фонари", в третьей: "В полдень кошки заглядыва-
ют под скамейки, проверяя черны ли /тени". Фраза о куд-
рях красавицы, сравниваемая со "следом ангела в державе
черноголовых" смутно несет тему Беатриче.              
     В четвертой строфе происходит переход от  частного
к общему, от данной судьбы Данте к судьбе поэта вообще.
Бродский здесь  вступает  на  любимую  территорию  темы
"части речи", остающейся от человека:                  
        Человек превращается в шорох пера по бумаге,  в
кольца,                                                
        петли, клинышки букв и, потому что скользко,   
        в запятые и точки. Только подумать, сколько    
        раз, обнаружив "м" в заурядном слове,          
        перо спотыкалось и выводило брови              
        то есть, чернила честнее крови.154             
     Своеобразие поэтического видения Бродского  прояв-
ляется и в тонкости и оригинальности образной детали --
это видение мира совершенно самостоятельное  и  необыч-
ное. Природу художественной детали Бродского трудно оп-
ределить из-за ее абсолютной новизны -- здесь  какое-то
соединение  поэтики  импрессионизма  и экспрессионизма,
поэтики, базирующейся не столько на поэтической, сколь-
ко на живописной традиции двадцатого века, где образная
деталь служит скорее для выражения внутреннего разлада,
нежели отражения поверхностной гармонии.  Отсюда и пол-
ный отказ Бродского от ориентации на внешнюю красивость
при  описании  "красивого города".  Приглушенная лирич-
ность наряду с точностью наблюдения и оригинальностью и
четкостью языковой формы характерна для образной детали
Бродского в целом,  на уровне его поэтики. Художествен-
ная деталь Бродского не бьет по глазам,  ибо она семан-
тически уместна,  контекстуально оправдана, вовлечена в
сложные отношения с другими уровнями текста. Виртуозная
вариативность художественной детали  у  Бродского  пре-
пятствует  ее описанию через некоторый постоянный набор
структурных типов,  она непредсказуема и в то же  время
несет какие-то определенные черты единой манеры, отчет-
ливо воспринимаемой на чувственном уровне.             
     Пятая строфа представляет  собой  распространенное
сравнение  -- поэт описывает дом-музей Данте в терминах
полости рта. Последняя строчка строфы -- один из приме-
ров  цифровой образности -- две старые цифры "8" -- две
старушки-смотрительницы, встречающие поэта.            
     В шестой строфе место  действия  --  флорентийская
кофейня, куда поэт заглянул перекусить. Флоренция дает-
ся в двух деталях -- взглядом из окна,  отмечающим дво-
рец и купол собора.  Подспудная тема Данте и его изгна-
ния звучит в строчках о дряхлом щегле, который, "ощущая
нехватку в терцинах", "разливается в центре проволочной
Равенны".                                              
     Теме любви и смерти посвящена седьмая строфа,  со-
держащая скрытую полемику с итальянским поэтом. Послед-
няя строка "Божественной Комедии" о любви, которая дви-
жет  солнце  и прочие звезды (l'amor che move il sole e
l'altre stelle) вызывает негативный комментарий  Бродс-
кого:                                                  
        выдыхая пары, вдыхая воздух, двери             
        хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли          
        проживаешь жизни, смотря по вере,              
        вечером в первой осознаешь: неправда,          
        что любовь движет звезды (Луну -- подавно)     
        ибо она делит все вещи на два --               
        даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,       
        мысли о смерти. Если бы звезды Юга             
        двигались ею, то в стороны друг от друга.      
     Восьмая строфа  снова возвращает нас на улицы Фло-
ренции, но это уже не Флореция Данте, а современный го-
род  двадцатого  века с громким визгом тормозов,  поли-
цейскими на перекрестках и репродукторами,  "лающими  о
дороговизне". В конце строфы использована буквенная об-
разность, нередко встречающаяся в стихах зрелого Бродс-
кого:  "Полицейский  на перекрестке /машет руками,  как
буква "ж",  ни вниз, ни /вверх". В целом восьмая строфа
завершает картину Флоренции глазами поэта,  данную сум-
мой разрозненных впечатлений,  в основном,  визуального
характера. Эти впечатления переданы негативными деталя-
ми современной (не дантовой) Флоренции: люди напоминают
четвероногих, у торговок бранзулеткой "несытые взгляды"
(ахматовское выражение,  перекочевавшее из области вож-
деления в сферу меркантилизма), набережные сравниваются
с оцепеневшим поездом,  дом-музей Данте  пугает  безго-
лосьем,  в кофейне пыльно, щегол в клетке дряхлый, сто-
лик сделан из грязного мрамора, на Пьяцца дель Дуомо --
визг  тормозов,  прохожий пересекает мостовую "с риском
быть за{к|п}леванным насмерть",  вид самого Дуомо вызы-
вает слезу в зрачке и т.д.  Все это описание заканчива-
ется невеселым восклицанием: "О неизбежность "ы" в пра-
вописаньи "жизни"!"                                    
     Заключительная строфа  переводит  читателя  в нес-
колько иной лирический план,  служа своеобразным  конт-
рбалансом к предыдущим восьми. Идентификация лирическо-
го героя (в данном случае самого поэта) с Данте,  наме-
ченная  еще в четвертой строфе,  здесь достигает своего
апогея,  образы города и поэта сливаются,  и становится
трудно различить,  то ли речь идет о Данте, Флоренции и
Арно, то ли о Бродском, Ленинграде и Неве:             
        Есть города, в которые нет возврата.           
        Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала.
То                                                     
        есть, в них не проникнешь ни за какое злато.   
        Там всегда протекает река под шестью мостами.  
        Там есть места, где припадал устами            
        тоже к устам и пером к листам. И               
        там рябит от аркад,  колоннад,  от чугунных пу-
гал;                                                   
        там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,    
        на языке человека, который убыл.               
     Сквозь пейзажи Флоренции просвечивает Ленинград, и
заключительным аккордом снова звучит тема "части речи".
Трудно передать тоску по родине,  эту,  говоря  словами
Цветаевой,  "давно разоблаченную мороку" более ненавяз-
чивым и не рвущим-страсти-на-части способом, чем в этом
стихотворении.  Искренности и подлинности переживания в
этих строках,  как бы говорящих о  главном  косвенно  и
вскользь,  в  тысячу  раз  больше,  чем у многих поэтов
русского зарубежья,  кричащих о своей ностальгии в лоб.
Соразмерны они лишь с цветаевскими:  "Но если по дороге
-- куст /Встает,  особенно -- рябина..." И дело  здесь,
конечно,  не  в  самом чувстве (не в обиду задетым поэ-
там), а в мастерстве его выражения, при котором ленинг-
радские аркады,  колоннады, чугунные пугала и даже тол-
па,  осаждающая трамвайный угол,  преобретают сентимен-
тальную  ценность  и становятся положительными деталями
города детства и юности,  города первых чувств и первых
разочарований,  города,  в  который  возврата нет,  ибо
нельзя войти в одну воду дважды.                       
     Мы уже  отмечали  ранее  новаторство  Бродского  в
употреблении  составной  рифмы,  секрет действенности и
естественности которой состоит в том, что она не корен-
ная,  а союзная и предложная.  Можно смело сказать, что
до Бродского такие рифмы не  употреблялись,  за  крайне
редким исключением случайного порядка.  Тому объяснение
в следующем.                                           
     Для русской поэзии весьма характерно явление  сов-
падения  строки и синтаксически законченного высказыва-
ния:                                                   
        Я помню чудное мгновенье:                      
        Передо мной явилась ты,                        
        Как мимолетное виденье,                        
        Как гений чистой красоты.155                   
     Такое явление вызывается ориентацией поэзии на пе-
сенный  лад:  в  песне  конец строки должен совпадать с
концом музыкальной фразы -- зашагивание в другую строку
ломает мелодию,  и не только первой фразы, но и второй,
ибо конец зашагивания требует  обязательной  паузы.  По
этому  же закону песенного лада все придаточные предло-
жения, как и сложно-сочиненные, должны иметь союз в на-
чале строки, содержащей данное предложение:            
        И коварнее северной ночи,                      
        И хмельней золотого аи,                        
        И любови цыганской короче                      
        Были страшные ласки твои...                    
           (Блок)156                                   
        Я с тобой не стану пить вино,                  
        Оттого что ты мальчишка озорной.               
           (Ахматова)157                               
        Но будь к оружию готов:                        
        Целует девку -- Иванов!                        
           (Заболоцкий)158                             
     Таких примеров  можно  привести сколько угодно.  В
силу вышеизложенного закона песенного благозвучия сочи-
нительные  и  подчинительные союзы почти никогда не за-
канчивали строку и,  следовательно, никогда не рифмова-
лись.  Я думаю, что новаторство Бродского в первую оче-
редь обусловлено именно его решением использовать союзы
в рифме -- новаторство,  которое волей-неволей потянуло
за собой и зашагивание. Другими словами, не сдвиг союза
и  решение  писать  анжамбеманами  вызвало употребление
составной рифмы с союзом,  но рифма с союзом необходимо
навязывала употребление анжамбемана:                   
        Даже кукушки в ночи звучание                   
        трогает мало -- пусть жизнь оболгана           
        или оправдана им надолго, но                   
        старение есть отрастание органа                
        слуха, рассчитанного на молчание.              
           ("1972 год")159                             
     Подобным же образом новаторское для русской поэзии
привлечение в составную рифму и всех других мелких слу-
жебных  слов  (предлоги,  частицы)  вызвало новаторство
рассечения доселе нерассекаемых сочетаний:             
        Солнечный луч, разбившийся о дворец, о         
        купол собора, в котором лежит Лоренцо          
           ("Декабрь во Флоренции")160                 
        Пот катится по лицу.                           
        Фонари в конце улицы, точно пуговицы у         
        расстегнутой на груди рубашки.                 
           ("Колыбельная Трескового Мыса")161          
     В стихотворении  "Декабрь  во  Флоренции"  решение
рифмовать такие сочетания как  "пар,  но  --  попарно",
"взор от -- ворот", "фонари и -- Синьории", "века на --
вулкана -- кулака, но", "черны ли -- починили", "дворец
о -- Лоренцо", "двери -- две ли", "ни вниз, ни -- доро-
говизне", "зеркала. То -- злато" и "устами -- к листам.
И"  не  могли  не вызвать качественно нового контекста,
невозможного при соблюдении правил старой поэтики.  Со-
четания  такого рода даже если и приходили поэтам в го-
лову,  немедленно отклонялись как неблагозвучные. Нова-
торство  Бродского  опровергает подобную точку зрения и
открывает перед русской поэзией новый неисчерпаемый ре-
сурс рифм. Забавно, что мысль употреблять в рифму союзы
пришла в голову еще  Пушкину,  которому  казалось,  что
классические рифменные возможности уже почти исчерпаны:
        Отныне в рифмы буду брать глаголы.             
          III                                          
        Не стану их надменно браковать,                
        Как рекрутов, добившихся увечья,               
        Иль как коней, за их плохую стать, --          
        А подбирать союзы да наречья;                  
        Из мелкой сволочи вербую рать.                 
        Мне рифмы нужны; все готов сберечь я,          
        Хоть весь словарь; что слог, то и солдат --    
        Все годны в строй: у нас ведь не парад.        
           ("Домик в Коломне")162                      
     Однако, Пушкин  союзы  в  рифме  так  никогда и не
употребил. "Мелкой сволочи" пришлось ждать почти полто-
ра века прежде чем ее согласились "завербовать".       
 
 II. Темы и вариации 
                               
1. Понятие лейтмотивности
                              
     Почти каждое  стихотворение Бродского помимо своей
уникальной темы характеризуется некоторым варьирующимся
набором доминантных тем поэта, которые мы назовем лейт-
мотивными.  В каждом данном стихотворении  присутствуют
лишь  несколько  из  таких тем,  входящих между собой в
особые сложные семантические отношения,  тем не  менее,
на  уровне  творчества Бродского почти все лейтмотивные
темы легко выделяемы и могут быть представлены  следую-
щим более или менее постоянным набором:                
     1) Тема болезни                                   
     2) Тема старения                                  
     3) Тема смерти                                    
     4) Тема Ада и Рая                                 
     5) Тема Бога и человека                           
     6) Тема Времени и Пространства                    
     7) Тема Ничто (Небытия)                           
     8) Тема разлуки и одиночества                     
     9) Тема свободы                                   
     10) Тема империи                                  
     11) Тема части речи (творчества)                  
     12) Тема человека и вещи                          
     В свою очередь каждая лейтмотивная тема может раз-
биваться внутри себя на более мелкие подтемы, являющие-
ся ее непосредственными составляющими. Лейтмотивные те-
мы легко выделить благодаря их повторяемости в  различ-
ных текстах, но далеко не легко анализировать, ибо каж-
дый раз они представлены в необычной спайке,  характер-
ной  лишь  для  данного стихотворения и вырывание их из
контекста автоматически огрубляет и обедняет их  непов-
торимый  смысл.  К тому же все эти темы имеют ярковыра-
женный метафизический характер,  что побуждает  критика
попытаться искусственным образом выделить в чистом виде
философию поэта -- дело  в  большинстве  случаев  плохо
осуществимое из-за самой сути его: попытка во что бы то
ни стало поставить знак равенства между поэзией и фило-
софией.  В конкретном случае дело усугубляется зачастую
невозможностью расчленить спайку на  составляющие  так,
чтобы,  разбирая одно,  не задеть другое: в большинстве
случаев у Бродского одна лейтмотивная тема переливается
в  другую и влечет за собой третью,  так что в конечном
счете в чем-то  семантически  разнится  с  подобной  же
мыслью из другого стихотворения. Сознавая всю сложность
анализа как лейтмотивных тем,  так и философских  посы-
лок, мы все же попытаемся в самых общих чертах рассмот-
реть и то и другое,  заранее отдавая себе отчет  в  по-
верхностности и схематичности подобных операций.       
2. Отчуждение
                                          
     Метафизическая атмосфера  стихов Бродского некото-
рыми чертами близка кругу тем и идей,  представленных в
философских  и  философско-литературных учениях филосо-
фов-экзистенциалистов: Кьеркегора, Хайдеггера, Ясперса,
Марселя,  Сартра, Камю, а из русских -- Бердяева и Шес-
това. Как ни заманчива идея рассмотреть поэзию Бродско-
го как иллюстративный материал к посылкам того или ино-
го экзистенциалиста, мне придется от нее решительно от-
казаться. На это есть несколько веских причин.         
     Во-первых, сам экзистенциализм не есть сколько-ни-
будь стройная философия,  а скорее конгломерат  разных,
порой противоречивых,  идей и мнений.  Даже пренебрегая
разницей между теистическим и атеистическим экзистенци-
ализмом мы все-таки не сможем привести к синтезу разные
(порой внутренне довольно стройные) учения экзистенциа-
листов,  некоторые из которых активно отмежевывались от
причисления их к данной группе.  Описание же даже самое
краткое  идей каждого из философов кроме того,  что оно
увело бы критика и читателя далеко за  рамки  работы  о
поэзии,  молчаливо предполагало бы знакомство Бродского
со всеми разбираемыми трактатами --  посылка  при  всей
широте знаний поэта все-таки гипотетическая.           
     Во-вторых, такой  подход  к  проблеме выставлял бы
поэта только лишь как пассивного "усвоителя"  положений
той  или иной системы,  тем самым косвенно отрицая спо-
собность его внести новое содержание в  известную  кон-
цепцию,  то есть низводил бы оригинального мыслителя до
уровня попугая-иллюстратора, выражающего в стихотворной
форме то, что и без того давно известно из философии.  
     В-третьих, рассуждения о "верном" или "искаженном"
представлении данной экзистенциалистической  идеи  того
или иного философа неизбежно уводили бы критика и чита-
теля от вопроса насколько Бродский оригинален как  поэт
к вопросу насколько он прилежен как ученик -- то есть в
область чуждую данному исследованию.                   
     В-четвертых, сама работа такого рода даже при  иг-
норировании вопроса о ее порочности заставила бы крити-
ка выступать в качестве детектива, разыскивающего в ра-
ботах  экзистенциалистов  мысли  близкие  той  или иной
строке поэтического текста. При всей тщательности тако-
го  исследования  литературоведческая его ценность мало
бы выиграла от подобного подхода,  неизменно  предпола-
гавшего  бы  живой  средой -- философию,  а поэзию лишь
рыбкой, выуженной из нее. Уклонившись от всего перечис-
ленного  по  причинам  всего вышесказанного мы все-таки
будем иметь в виду философию экзистенциализма как некую
близкую  среду поэтике Бродского и поэтому будем ориен-
тироваться на читателя хотя бы в общих положениях  зна-
комого с этой средой.                                  
     С точки зрения экзистенциализма,  отчуждение явля-
ется атрибутом человеческого существования,  которое  в
отличие  от всякого иного возможного бытия является са-
мосознающим,  само себя переживающим бытием. Человечес-
кое бытие немыслимо без сознания, поэтому один из самых
важных вопросов философии,  согласно  Хайдеггеру,  есть
"вопрошание о смысле бытия".  Почти все философы-экзис-
тенциалисты говорят о двух аспектах  человеческого  су-
ществования  -- "бытии в мире" и "бытии в себе" (экзис-
тенция собственно).  Человеческое Я всегда  "заброшено"
куда-то, находится в том, что не есть Я. Эта "заброшен-
ности',  однако, не есть следствие каких-либо злых сил,
-- оно закономерно вытекает из самой природы человечес-
кого бытия,  дано a priori.  Человеческое Я  все  время
пребывает в чуждой среде,  которая засасывает и обезли-
чивает его.  Это и есть ситуация  отчуждения  от  своей
"самости", "неподлинное существование" человека в мире,
которую Хайдеггер называет  "Das  Man"  (безличное).  В
"безличном" человек подвержен стадному чувству,  он жи-
вет в массе, в которой думают (man denkt) и делают (man
tut)  так,  как  думают и делают все другие.  По мнению
Хайдеггера, пребывание друг возле друга полностью раст-
воряет  существование личности в способе бытия "других"
-- сфере,  где господствует диктатура "безличного": "Мы
наслаждаемся и развлекаемся так,  как наслаждаются дру-
гие;  мы читаем, смотрим и высказываем суждения о лите-
ратуре и искусстве так,  как смотрят и высказывают суж-
дения другие;  но мы сторонимся "толпы" так, как сторо-
нятся другие;  мы возмущаемся тем, чем возмущаются дру-
гие".1 Понятия необходимости, нормативности, принятости
и  престижности затемняют собственные,  не зависящие от
других,  понятия и вкусы. "Подлинное существование" или
"экзистенция"  достигается  лишь при умении абстрагиро-
вать себя от внешней среды,  остаться наедине  с  самим
собой.                                                 
     К тому же,  по мнению Хайдеггера, бытие в мире не-
подлинно еще и в силу лгущего  общественного  сознания,
прикрывающего  истинные враждебные отношения людей все-
возможными фальшивыми альтруистическими и гуманистичес-
кими  фразами:  "Сосуществование в "безличном" вовсе не
является замкнутым,  равнодушным бытием друг возле дру-
га,  а  напряженной подозрительной слежкой друг за дру-
гом,  тайным взаимным подслушиванием.  Под маской  друг
для друга скрывается друг против друга."2              
     Абстрагируясь от  массы,  человек приходит к "под-
линному существованию", вовлекается в сферу "в-себе-бы-
тия",  становится свободным от мнения "других" и приоб-
ретает способность понять проблему существования  чело-
века.  Однако,  абстрагироваться  от массы для личности
еще недостаточно,  чтобы прийти  к  "в-себе-бытию".  Он
должен  еще и абстрагироваться от себя.  При господстве
"безличного" в обществе происходит постоянная  деперсо-
нификация личности, человеческое экзистенциальное Я за-
меняется маской,  общественной ролью.  Каждый человек с
этой  точки  зрения  не живет в обществе,  а играет ка-
кую-то  роль,  например,  роль  хорошего  руководителя,
прекрасного семьянина,  целомудренной девушки, борца за
свободу и т.п.  Человек,  понимающий все это, старается
высвободиться из-под диктата роли.  Социальное отчужде-
ние неизбежно перерастает в самоотчуждение,  в  поисках
себя  глубинного  человек кажется все более чуждым себе
самому.                                                
     В одном из ранних стихотворении Бродского  отражен
такой процесс отчуждения сначала от социальной среды, а
потом от себя самого:                                  
        Сумев отгородиться от людей,                   
        я от себя хочу отгородиться.                   
        Не изгородь из тесаных жердей,                 
        а зеркало тут больше пригодится.               
        Я озираю хмурые черты,                         
        щетину, бугорки на подбородке.                 
        Трельяж для разводящейся четы,                 
        пожалуй, лучший вид перегородки.3              
     Разводящаяся чета -- бытие поэта в себе и его  бы-
тие  в  мире -- могла бы,  конечно,  быть истолкована в
традиционном ключе "двойничества" (и у'же:  поэт и  его
двойник в зеркале, см. Блока, Ходасевича, Есенина) если
бы не начальные строки об "отгораживании" себя от людей
и себя от себя самого,  обнаруживающие новое,  несвойс-
твенное русским поэтам экзистенциальное  сознание.  Ко-
нечно нужно учитывать и то, что личная судьба Бродского
во многом способствовала экзистенциалистскому пониманию
окружающего его социального мира как враждебной стихии;
тема "ухода от людей" характерна для его  стихотворений
периода ссылки в Архангельскую область.  В одном из них
под заглавием "К северному краю"4 поэт ассоциирует себя
то  с "глухарем",  ничего не слышащим,  отрешившимся от
мира, то с затравленным "лисом", боящимся выйти из сво-
ей норы. В этих строках поэт как бы дает обет северному
краю,  что он будет себя вести хорошо, и северному краю
за него не влетит от властей:                          
        Нет, не волнуйся зря:                          
        я превращусь в глухаря,                        
        и, как перья, на крылья мне лягут              
        листья календаря.                              
        Или спрячусь, как лис,                         
        от человеческих лиц,                           
        от собачьего хора,                             
        от двуствольных глазниц.                       
И концевая строфа:                                     
        Не перечь, не порочь.                          
        Новых гроз не пророчь.                         
        Оглянись если сможешь --                       
        так и ухолят прочь:                            
        идут сквозь толпу людей,                       
        потом вдоль рек и полей,                       
        потом сквозь леса и горы,                      
        все быстрей, все быстрей.                      
     В зрелый период творчества обезличивание  человека
обществом  часто  звучит  в стихах Бродского;  особенно
раздражают его те теории (в частности марксизм),  кото-
рые  рассматривают человека не в этическом,  а в сугубо
экономическом плане.  Критике марксизма посвящена боль-
шая часть стихотворения "Речь о пролитом молоке".  Тема
отчуждения (тема "постороннего")  поднимается  в  таких
стихотворениях как "Песня невинности, она же -- опыта",
а также в стихах  жанра  "туристического  комментария".
Интересно, что Эрих Фромм усматривает яркий пример сос-
тояния отчужденности в туристах,  созерцающих  действи-
тельность,  в которой для них нет ничего родного:  "Ту-
рист с его фотоаппаратом -- это внешний  символ  отчуж-
денного отношения к миру."5                            
     В поэтическом  плане  тема отчуждения поэта от об-
щества имеет свою давнюю традицию в оппозиции  "поэт  и
толпа",  однако в трактовке их есть существенная разни-
ца. Тема "поэт и толпа" всегда ставит поэта над толпой,
подчеркивает  его исключительность и избранность,  в то
время как в экзистенциализме упор делается на обретение
свободы личностью путем отделения от толпы,  любой лич-
ностью,  независимо от ее талантов и способностей. Само
собой  разумеется также,  что самоотчуждение -- понятие
качественно новое и вряд ли  свойственное  традиционной
романтической трактовке темы "поэта и толпы" в целом.  
3. Ад и Рай (Нечто и Ничто)
                            
     В одной  из  своих  статей о поэзии Иннокентий Ан-
ненский заметил,  что у поэтов в основном три темы: или
они пишут о страдании, или о смерти, или о красоте.6   
     Смерть --  одна из центральных тем поэзии Бродско-
го,  включающая множество подтем:  страх смерти  и  его
преодоление,  смерть как небытие,  смерть как переход в
Ничто, размышления о возможности/невозможности жизни за
пределами смерти,  поэтическое отношение к смерти, поэ-
тическое преодоление смерти,  смерть как победа вечного
и всепоглощающего времени, борьба с этим временем, сло-
во/поэзия как форма борьбы со временем/смертью или  вы-
ход  в бессмертие,  христианское понимание смерти и его
приятие/неприятие поэтом,  размышления о цели Творца, о
понятиях  Рай и Ад,  о возможности встречи за пределами
жизни, о доверии к судьбе и ее "ножницам" и т.д.       
     Если уместно говорить о философии в поэзии вообще,
то Бродский более философ, чем любой русский поэт, и не
только потому,  что ему удается вырваться иэ замкнутого
круга традиционно годных для поэзии философских тем, ни
тем более потому,  что он выдвигает какое-то новое нес-
лыханно  стройное учение о жизни и смерти.  Бродский --
философ потому,  что он вовлекает читателя в  серьезные
размышления о мире,  о жизни,  о смерти,  о времени,  о
пространстве. В философских размышлениях поэта читатель
чувствует громадную искренность и животрепещущесть выс-
казываемого,  это не игра (даже самая тонкая),  не поза
(даже  самая  искренняя),  не поэтическое самолюбование
(даже самое невинное).                                 
     Самое главное в поэтической философии Бродского --
универсальность ее точки зрения,  идущей от универсаль-
ности как принципа художественной позиции в его  зрелых
вещах,  где  он высказывается не только "от лирического
себя" с его накалом личных,  необычных,  годных  только
для автора эзотерических чувств и ощущений,  -- особен-
ного, но от человека вообще, любого, нас, всех -- обще-
го.  Этот  универсализм точки зрения (отчасти унаследо-
ванный от поэтов-метафизиков) не следует путать с  уни-
версальностью  поэтической  философии  -- поэт не может
быть последовательным философом именно  в  силу  своего
поэтического дара,  поэзия -- иллюзия, кружево, не спо-
собное и не призванное дать или отразить  или  выразить
целостное,   рациональное,  последовательное  и  потому
слишком искусственное для поэзии миропонимание. Поэт не
Кант и не Шопенгауэр,  целостное не для него; кружево в
применении к поэзии --  не  результат  работы,  а  само
действие от глагола "кружить" и по типу "варево",  "пе-
чево".  Поэт кружит по своим темам,  прикидывает так  и
эдак,  мучается,  страдает,  иронизирует, насмешничает,
хвалит,  хулит,  отвергает -- старается не построить, а
понять, не взойти, а проникнуть, "дойти до самой сути".
В философии научной может быть верное/неверное,  строй-
ное/не  стройное,  выдерживающее  или  не выдерживающее
критики миропонимание,  в философии поэтической --  все
верно,  при условии искренности поэта -- качества в от-
сутствии которого не упрекнешь Бродского.  Не годны для
поэтов и ярлыки "материалист" и "идеалист",  ибо каждый
поэт даже "материалист" -- всегда в конечном счете иде-
алист (иначе: не-поэт) и всегда эклектик. Поэт кружит и
прикидывает, философ -- строит и идет к цели. Но правда
поэтическая  выше  правды философской,  ибо последующая
теория ее не сменяет и не отменяет.                    
     Бродский, живя в советском обществе,  был воспитан
безбожником  и  материалистом,  живя  в мире поэзии (по
преимуществу христианской),  -- идеалистом и христиани-
ном. Ни то, ни другое не было принято им на веру. Он из
вечносомневающихся, из ищущих, а не успокоившихся.     
     В одном из юношеских стихотворений Бродский  мета-
форически определил жизнь как холмы,  а смерть как рав-
нину,  то есть противопоставил неровное,  вьющееся, жи-
вое, тянущееся и тянущее вверх, динамическое -- плоско-
му,  неподвижному, ровному, мертвому -- статике. Отсюда
идет его поздняя оппозиция:  не жизнь и смерть, а бытие
и небытие, переход в Ничто. Эти оппозиции -- разные. Не
смерть  как физиологический процесс со всеми ее страда-
ниями страшна,  а то,  что дальше.  То есть поражает не
мысль "он умер", а "его нет". Первое не требует коммен-
тариев, второе вызывает вопрос "а где он", вопрос "Куда
Мещерский ты сокрылся?" Державина.                     
     Готовая гипотеза  о  существовании  Рая  и  Ада не
удовлетворяет Бродского, но парадоксально то, что не Ад
ему не по вкусу,  а Рай, именно Рай, тот самый конечный
пункт отдыха для измученных на земле душ,  который  так
привлекал  воображение  многих верующих,  именно конеч-
ность, тупиковость Рая претит Бродскому, которому всег-
да нужно наличие в реальности "за" -- возможности выйти
за пределы -- т.е., свобода. А свобода и Рай -- не сов-
местимы, ибо Рай, как это ни парадоксально, -- еще одно
общество,  построенное на утопических принципах полного
равенства во всем, то есть общество, искоренившее инди-
видуальность и оригинальность.  В Раю понятие равенства
достигает своего абсолюта -- там каждый во всем подобен
каждому, это место, "где все мы /души всего лишь, бесп-
лотны, немы, /то есть где все, -- мудрецы, придурки, --
/все на одно мы лицо,  как тюрки" ("Памяти Т.  Б."), то
есть,  иными словами, Рай является символом смерти уни-
кальной человеческой индивидуальности во всех  ее  нес-
тандартных проявлениях.  В Раю нечего делать,  не о чем
беспокоиться,  нечего желать,  некого любить,  не с кем
общаться, не к кому стремиться, некуда спешить. Человек
в Раю перестает быть синтезом времени  и  пространства,
ибо  время  умирает в нем,  жизнь в Раю -- безвременье:
"часы, чтоб в раю уют /не нарушать, не бьют". Таким об-
разом  Рай предстает апофеозом бессмысленного и неосоз-
нанного существования,  а человек,  лишенный  сознания,
уже не человек.                                        
     Значит Рай  --  все-таки клетка,  пусть даже самая
наираззолоченнейшая.  Но если Рай -- это конец,  тупик,
за  ним Ничто,  то и само существование в Раю -- ничто,
не жизнь,  не холмы, а равнина, смерть. Недостаточность
понятия "Рай" делает его неприемлемым для Бродского,  а
вместе с этим и ненужным его антипод -- Ад. Ничто, куда
все мы уйдем,  много сложнее и трудней представимо, чем
Ад или Рай.                                            
     Неприемлемыми эти два места становятся и  непонят-
ностью их взаимоотношений со Временем.  Время -- вечно,
если Рай и Ад -- материя -- они не вечны,  они смертны,
если не материя,  то что, и каковы их отношения со Вре-
менем? Если они вне времени, то они вне жизни -- не су-
ществуют. Так Ничто заменяет понятия Рая и Ада, а вмес-
те с ними и все традиционные  представления  о  них.  У
Бродского  уже  нет надежды на встречу родных и любимых
ни в одном из этих мест:                               
        Тем верней расстаемся,                         
        что имеем в виду,                              
        что в Раю не сойдемся,                         
        не столкнемся в Аду.                           
           ("Строфы")7                                 
        ... долой ходули --                            
        до несвиданья в Раю, в Аду ли.                 
           ("Памяти Т. Б.")8                           
     Любопытно, что  Ад  не так неприятен и страшен для
Бродского, как Ничто, ибо Ад -- это отражение форм зем-
ной человеческой жизни,  и какой бы жизнь в Аду ни была
-- это все-таки жизнь со всеми ее чувствами,  пережива-
ниями  и  страданиями.  Ничто  же -- пустота,  небытие,
жизнь со знаком минус:                                 
        Идет четверг. Я верю в пустоту.                
        В ней, как в Аду, но более херово.             
           ("Похороны Бобо")9                          
        Мы боимся смерти, посмертной казни.            
        Нам знаком при жизни предмет боязни:           
        пустота вероятней и хуже ада.                  
         Мы не знаем, кому нам сказать "не надо".      
           ("Песня невинности, она же -- опыта")10     
     Отвергая понятия "Рай" и "Ад",  Бродский,  однако,
не становится ни материалистом, ни безбожником, он лишь
сомневается  в божественном происхождении этих понятий.
Вероятно,  их придумали люди,  и дело гораздо  сложнее.
Существование  Бога  же как такового -- Творца всего --
Бродский не подвергает сомнению, как не подвергает сом-
нению и этические посылки христианской веры. О Бродском
даже можно говорить как о христианском поэте, хотя он и
не принимает некоторые положения христианства,  в част-
ности, веры в жизнь после смерти, которая помогает пре-
одолеть  страх  смерти  на  земле.  Об этом преодолении
страха смерти, тем не менее, написано одно из блестящих
стихотворений Бродского "Сретенье", о мыслях и чувствах
Святого Симеона,  для которого весть о рождении  Христа
была  одновременно вестью о его собственной смерти,  то
есть прекрасное и ужасное сочеталось в  одном  моменте.
Но в конечном счете прекрасное помогло Симеону справит-
ся с неминуемым ужасом:                                
        Он шел умирать. И не в уличный гул             
        он, дверь отворивши руками, шагнул,            
        но в глухонемые владения смерти.               
         Он шел по пространству, лишенному тверди,     
        он слышал, что время утратило звук.            
        И образ младенца с сияньем вокруг              
        пушистого темени смертной тропою               
         душа Симеона несла пред собою,                
        как некий светильник, в ту черную тьму,        
        в которой дотоле еще никому                    
        дорогу себе озарять не случалось.              
         Светильник светил, и тропа расширялась.11     
     Симеону смерть оказалась не страшна, но у Бродско-
го нет такой веры. Страх смерти этим не победить. Разум
же,  отвергая понятия Рая и Ада и относясь с недоверием
к жизни после смерти, только усиливает этот страх.     
4. Смерть 
                                             
     Страх смерти возникает еще и потому, что смерть --
это как бы сугубо частное дело, касающееся только одно-
го человека -- себя:                                   
        Ведь если можно с кем-то жизнь делить,         
        то кто же с нами нашу смерть разделит?         
           ("Большая элегия")12                        
     В этом  вопросе  очень трудно прийти от частного к
общему и удовлетвориться той мыслью, что подобная судь-
ба  уготована  нам всем -- всему человечеству.  Уместно
здесь будет вспомнить рассуждения Ивана Ильича у  Толс-
того,  пожалуй, единственного русского писателя, пытав-
шегося проблему смерти глубоко и  философски  осмыслить
-- Иван Ильич, размышляя над силлогизмом: "Кай -- чело-
век, люди смертны, следовательно Кай -- смертен", никак
не  может им удовлетвориться,  ибо не способен думать о
себе,  как об абстрактном Кае, поэтому возможность его,
Ивана  Ильича,  а  не  Кая,  смерти  так  ужасает  его.
Кай-абстракция никак не вмещает Ивана Ильича-индивидуу-
ма: "Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мя-
чика, который любил Ваня? Разве Кай так был влюблен?"13
Те же мысли об индивидуальной смерти преследовали и са-
мого Толстого:                                         
     "Я как будто жил-жил,  шел-шел и пришел к пропасти
и ясно увидал,  что впереди ничего нет, кроме погибели.
И остановиться нельзя,  и назад нельзя, и закрыть глаза
нельзя, что бы не видать, что ничего нет впереди, кроме
обмана жизни и счастья и настоящих страданий и  настоя-
щей смерти -- полного уничтожения." ("Исповедь")14     
     В отличие  от  Толстого и его героев Бродский рано
приходит от личного страха смерти к выражению общечело-
веческого -- к универсализму точки зрения на смерть,  к
ассоциации себя с Каем-абстракцией (что не  обязательно
ослабляет  страх личной смерти).  "Я" часто у Бродского
звучит как "мы" или с "мы" соединяется. Уже в "Холмах",
отвергая традиционный образ смерти (в духе державинско-
го:  "Как молнией косою блещет /И дни мои как злак  се-
чет"), поэт приходит именно к такой надличностной трак-
товке темы:                                            
        Смерть -- не скелет кошмарный                  
        с длинной косой в росе.                        
        Смерть -- это тот кустарник,                   
        в котором стоим мы все.15                      
     Нова для русской поэзии в "Холмах"  и  идея  того,
что  жизнь  содержит  в себе смерть,  не существует без
нее,  что жизнь есть одновременно и умирание.  Я говорю
здесь  лишь о новизне поэтического восприятия и выраже-
ния,  а не об абсолютной оригинальности этой мысли  как
таковой.  Для русской поэзии в целом характерна класси-
ческая греческая  концепция:  жизнь  ничего  общего  со
смертью не имеет, не содержит ее элементов, но рано или
поздно соприкасается с ней в определенной точке,  и это
соприкосновение  является  ее  концом -- Парка внезапно
обрывает нить жизни.  Поэтому чужая смерть для русского
поэта  -- всегда неожиданность,  а мысль о том,  что мы
все умрем и нас забудут,  порождает элегии  и  стихи  в
форме  плачей.  Другой  темой в русской поэзии является
вознесение души в рай,  соединение с Богом, жизнь после
смерти, т.е. отношение к смерти религиозное в философс-
ком ключе Христианства или идей близких к нему  (см.  у
Державина "Лебедь").                                   
     Это отношение  к  смерти  по  существу есть способ
преодоления страха конечности личного бытия и  в  фило-
софском  плане  является куда более интересным и ориги-
нальным способом решения проблемы,  чем  в  стандартных
"унылых  элегиях"  русских  поэтов о неизбежной смерти.
Преодоление страха смерти по-своему звучит в  философс-
кой пантеистической лирике Тютчева,  понимавшего смерть
как слияние с "родимым хаосом",  которое ему не  только
не страшно, но иногда даже желательно:                 
        Чувства мглой самозабвенья                     
        Переполни через край!                          
        Дай вкусить уничтоженья,                       
        С миром дремлющим смешай!16                    
     В другом  его  стихотворении "родимый хаос" назван
"бездной роковой",  но мотив  слияния  с  этой  бездной
трактуется  без изменений.  Стихотворение это построено
как развернутое сопоставительное сравнение  "человечес-
кого Я" с весенней льдиной,  плывущей к слиянию со сти-
хией:                                                  
        Смотри, как на речном просторе,                
        По склону вновь оживших вод,                   
        Во всеобъемлющее море                          
        За льдиной льдина вслед плывет.                
        На солнце ль радужно блистая,                  
        Иль ночью в поздней темноте,                   
        Но все, неизбежимо тая,                        
        Они плывут к одной мете.                       
        Все вместе -- малые, большие,                  
        Утратив прежний образ свой,                    
        Все -- безразличны, как стихия, --             
        Сольются с бездной роковой!..                  
        О нашей мысли обольщенье,                      
        Ты, человеческое Я,                            
        Не таково ль твое значенье,                    
        Не такова ль судьба твоя?17                    
     Не менее оригинально тема борьбы со страхом смерти
поставлена у Фета, который мыслил о человеке не в поня-
тиях души и тела, а представлял его как вместилище веч-
ного, божественного огня. Не Бог как таковой непостижим
для Фета, а наличие этого неумирающего огня в человеке:
        Не тем, господь, могуч, непостижим             
        Ты пред моим мятущимся сознаньем,              
        Что в звездный день твой светлый серафим       
        Громадный шар зажег над мирозданьем.           
        И мертвецу с пылающим лицом                    
        Он повелел блюсти твои законы:                 
        Все пробуждать живительным лучом,              
        Храня свой пыл столетий миллионы.              
        Нет, ты могуч и мне непостижим                 
        Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,       
        Ношу в груди, как оный серафим,                
        Огонь сильней и ярче всей вселенной.           
        Меж тем как я, добыча суеты,                   
        Игралище ея непостоянства, --                  
        Во мне он вечен, вездесущ, как ты,             
        Ни времени не знает, ни пространства.18        
     Смещение акцентов с проблемы  жизни  и  смерти  на
проблему  существования "огня" собственно отменяет пер-
вую как таковую, хотя сожаления поэта о неминуемом ухо-
де  этого огня из земной жизни придают его размышлениям
элегический оттенок:                                   
        Не жизни жаль с томительным дыханьем,          
        Что жизнь и смерть? А жаль того огня,          
        Что просиял над целым мирозданьем,             
        И в ночь идет, и плачет уходя.                 
           ("А. Л. Б--ой")19                           
     Обычной позицией по отношению к смерти у большинс-
тва  людей  является  алогичное игнорирование самого ее
существования для данной личности, она постоянно вытес-
няется  их  сознанием,  рассматривается как объективный
феномен,  из которого своя уникальная смерть комическим
образом  исключается.  Подобное отмахивание от проблемы
находим у эпикурейцев, а в русской литературе у белозу-
бого лицеиста Пушкина:                                 
        Не пугай нас, милый друг,                      
        Гроба близким новосельем:                      
        Право, нам таким бездельем                     
        Заниматься недосуг.                            
           ("Кривцову")20                              
     Вообще Пушкин  кажется  в  русской поэзии наиболее
полным воплощением душевного и телесного здоровья,  ду-
ховной неизломанности, эмоциональной неиздерганности. В
поэзии же Бродского  эпикурейские  мотивы  уюта,  лени,
дружбы,  веселого  застолья,  легкой  счастливой любви,
наслаждения благами мира и физическим здоровьем начисто
отсутствуют.                                           

К титульной странице
Вперед
Назад