Карамышев - химик и преподаватель. В описываемое время он организовывал лабораторию и вел как преподава- тельские, так и исследовательские эксперименты. Однов- ременно он осуществлял и большую административную рабо- ту. Времени ему, видимо, не хватало. Можно предполо- жить, что ряд опытов проводился в ночное время или, по крайней мере, длился до позднего вечера. Усталость, ис- пачканные руки и одежда в равной мере могут быть ре- зультатами как картежной игры, так и научных экспери- ментов. Мы остановимся перед этой альтернативой и не будем пытаться угадать, чем именно занимался Карамышев в это время, но отметим лишь, что для его жены тут ни- какой альтернативы не было: она была заранее уверена, что он предается разврату, а уверенность, предпосланная наблюдению, неизбежно деформирует то, что мы видим. Итак, мы можем лишь реконструировать некоторые сто- роны поведения Карамышева. И если мы вспомним, что Ка- рамышев - европейски образованный человек, крупный уче- ный и что доброту его характера не отрицала даже сама Лабзина, то скорее можно будет предположить, что он сознательно "воспитывал" свою жену в духе своего пони- мания "философских идей". В согласии с натурализмом XVIII века Карамышев отделял любовь как нравственное чувство от естественного полового влечения. Этим он, видимо, оправдывал то, что, получив в жены тринадцати- летнюю девочку, долгое время не воспринимал ее как жен- щину. Столь же категорично, как и ее масонские воспита- тели, Карамышев приобщал свою молодую жену к противопо- ложной системе взглядов и поведения - к свободомыслию и вольнодумству. Однако и добронравие, и свободолюбие внедрялись в душу и ум девочки-женщины с напором, напо- минающим насилие. Великий скульптор-философ Фальконе воспроизвел в мраморе один из основных символов XVIII века - статую Галатеи в момент оживления мрамора (тема эта привлекала и Руссо). Фальконе изобразил рождение жизни и мысли в неживом и бесчувственном материале под влиянием твор- ческой силы Просветителя. Именно такую роль отводил век Просвещения философу-государю, а просветительская педа- гогика - творцу-учителю. Идеальным объектом просвещения казалась женщина-ребенок, tabula rasa* в двойном смыс- ле. В одном третьестепенном, ныне совершенно забытом романе первых лет XIX века герой, желая создать себе в жены идеальную женщину, изолирует ее с младенческого возраста, заключая ее в отдельном помещении, лишенном окон, где
Tabula rasa (лат.) - "чистая доска". Выражение Арис- тотеля, повторявшееся Альбертом Великим и Дж. Локком (1632-1704) в значении полной открытости сознания и ду- ши человека впечатлениям внешнего мира.
она, обнаженная (одежда - ложный вымысел человечес- кой цивилизации!) растет в естественном неведении пред- рассудков. Герой посещает ее также без одежд. Таким об- разом, устранение всех предрассудков как бы возрождает естественное счастье первого человека. С той или иной степенью последовательности идея "естественного воспи- тания" получила широкое распространение. По сути дела, от нее недалек Алеко в ранних вариантах пушкинской поэ- мы "Цыганы". Здесь герой обращается к своему новорож- денному сыну с монологом, где рисует программу воспита- ния "естественного человека": . Дитя любви, дитя природы. Расти на воле без уроков, Не знай стеснительных палат И не меняй простых пороков На образованный разврат Пускай цыгана бедный внук Лишен и неги просвещенья И пышной суеты наук - Зато беспечен, здрав и волен... (Пушкин, IV, 445) Но то, что выглядело поэтически привлекательно в фи- лософских трактатах или поэмах, принимало совершенно иной вид при попытках реализовать теорию на практике. Можно предположить, что именно это произошло с Карамы- шевым, занявшимся воспитанием своей жены. Даже перечис- ляя все грехи своего мужа, Лабзина никогда не обвиняла его ни в жестокости, ни в отсутствии любви к себе, а уж тем более в скупости или каких-либо подобных пороках. Главным упреком Карамышеву был его разврат. Однако даже сквозь ее описания в поведении Карамышева просматрива- ется последовательная, хотя и очень, на наш взгляд, странная, педагогическая система. На первом этапе он делает свою малолетнюю жену сви- детельницей любовных сцен между ним и его любовницей. Затем, когда Анна Евдокимовна уже становится женщиной, он предлагает ей завести любовника и сам берется обес- печить ее "кандидатом". Видимо, таким способом Карамы- шев полагал приобщить жену к свободе, при этом все вре- мя подчеркивая, что он ее любит и что ни его, ни ее свобода не затрагивают связи их сердец. Даже сквозь призму пересказов Лабзиной перед нами выступает порази- тельная сцена конфликта двух типов превращения фило- софских теорий XVIII века в бытовое поведение: "...сколько я ему ни говорила, что неужто я не могу ус- ладить его жизни и разве ему приятнее быть с чужими, - он отвечал: "Разве ты думаешь, что я могу тебя проме- нять на тех девок, о которых ты говоришь? Ты всегда моя жена и друг, а это - только для препровождения времени и для удовольствия". - ,Да что ж это такое? Я не могу понять, как без любви можно иметь любовниц". Он засмеялся и сказал: "Как ты мила тогда, когда начнешь филозофствовать! Я тебя уверяю, что ты называешь грехом то, что есть наслаждение натуральное, и я не подвержен никакому ответу"" (с. 77-78). На подобное "просвещение" Лабзина просила мужа, чтобы он "оставил меня в глупых моих мнениях". Здесь вспоминаются и слова протопопа Ав- вакума своим противникам: "Умны вы с дьяволом", и на- падки Руссо на умствования как источник разврата. С такой же прямолинейностью и грубым насилием Кара- мышев пытался "отучать" свою жену и от других "предрас- судков". Реальный быт столичного "просвещенного" дво- рянства давно уже к этому времени расстался с обяза- тельным соблюдением постов. Известный мистик, министр просвещения в эпоху Александра I, князь А. Н. Голицын вспоминал эпизод, свидетелем которого он был, когда, в бытность свою пажом, прислуживал за столом Екатерины II. Во время позднего ужина в рождественский сочельник, в котором участвовали Потемкин и Суворов, стол был ско- ромным, и Суворов сидел, не прикасаясь к пище. На воп- рос императрицы Потемкин насмешливым тоном отвечал, что Суворов - богомолец и будет поститься "до звезды"*. Екатерина II остроумно вышла из положения, приказав па- жу подать из ее кабинета звезду ордена Андрея Первоз- ванного и подала ее Суворову со словами: "Фельдмаршал, ваша звезда взошла". Однако расстояние между практическим нарушением пра- вил поста и демонстративными поступками этого рода было очень велико. Карамышев придавал своему поведению в этих случаях характер "воспитательного поступка"**. Он не только не постился сам, но и насаждал "просвещение", заставляя свою рыдающую жену есть в пост скоромное. Но диалога между мужем и женой не получалось: они говорили на разных языках. Его просвещение для нее было грехом. Их разделяла граница моральной непереводимости. А. Е. Лабзина на "просветительские" опыты мужа отвечала обличительной речью: "Я за тобой девятый год и не вида- ла, когда б ты хоть перекрестился; в церькву не ходишь, не исповедываешься и не приобщаешься. Чего ж я могу ожидать лучшаго? Нет мне, несчастной, никакой надежды к возвращению моего потеряннаго спокойствия" (с. 69). Таким образом, внимательное чтение текста позволяет нам высветить то, что лежит за его пределами: две куль- турные традиции, разделяющие в конце XVIII века русское дворянское общество, борются за воспитание молодой жен- щины. Причем следует отметить, что на пове-
Появление первой вечерней звезды было знаком оконча- ния Рождественского поста. В быту петербургской интеллигенции в начале XIX в. соблюдение постов уже сделалось скорее исключением, чем правилом. Герцен вспоминает случай, показательный тем, что смущенно мотивировать свое поведение приходится именно соблюдающему пост: "Раз приходит он [В. Г. Бе- линский] обедать к одному литератору на страстной неде- ле; подают постные блюда. -Давно ли, - спрашивает он, - вы сделались так богомольны?" - ,Мы едим, - отвечает литератор, - постное просто-напросто для людей"" (Гер- цен А. И. Поли. собр. соч. в 30-ти т. М., 1956, т. 9, с. 32). Граница соблюдения и несоблюдения поста разде- ляет народ ("людей") и образованное общество.
дение обеих конфликтующих сторон наложила отпечаток об- щая гуманность культуры XVIII века. Она выступает в по- ведении Хераскова. А даже самые обличительные описания Карамышева Лабзинои показывают в нем человека доброго, хотя и раздражительного. Он заботится о своих беззащит- ных подчиненных, и суровые "воспитательные мероприятия" в отношении к жене неизменно сменяются у него периодами нежности. Таким образом, мы становимся свидетелями не конфликта между добротой и злобой, а взаимной слепоты противоположных культур. Драматизм ситуации усугубляет- ся тем, что два эти человека, говорившие на взаимно не- переводимых языках и разгороженные стеной обоюдного не- понимания, определенное время любили друг друга и при- чиняли взаимную боль, искренне желая друг другу добра. Не будем, однако, забывать, что столкновение масонс- кой и грубо вульгаризированной просветительской педаго- гики в их борьбе за внутренний мир героини мемуаров ос- тается как бы за пределами текста. Сам же текст строит- ся как восхождение мемуаристки по трудному пути, веду- щему к Спасению. Это своеобразное "житие", автор кото- рого с достигнутых им высот созерцает пройденный ею "узкий путь". Весь рассказ о своей жизни Лабзина орга- низует, как уже было сказано, по агиографической схеме. Эпизоды реальной жизни становятся для нее достойными включения в мемуары, только если их можно распределить по канонам житийных сюжетов. Весь текст пронизан стили- зованными монологами, которые превращают его в некото- рое драматическое действо, своего рода назидательную пьесу. В мемуарах практически нет ни одной бытовой де- тали, которая не являлась бы иллюстрацией того или ино- го идейного положения. И тем не менее мемуары Лабзинои - ценный источник для историка. Он не увидит здесь под- робной, объективной картины мира. Здесь он найдет гла- за, которые на этот мир смотрят.
Люди 1812 года А. А. Муравьев-Апостол с глубоким основанием сказал о поколении декабристов: "Мы были дети двенадцатого го- да". Война 1812 года дала целому поколению русской дво- рянской молодежи тот жизненный опыт, который привел мечтательных патриотов начала XIX века на Сенатскую площадь. Характер данной книги заставляет нас взглянуть на войну глазами историка военных действий, описывающе- го сражения и борьбу социально-политических и личных интересов не с вершины великих исторических событий, а так, как видел ее русский офицер, "свинца веселый свист заслышавший впервой". Нас будет интересовать каждоднев- ный облик военных событий - та история, которую так жи- во чувствовал Лев Толстой, тот военный быт, внутри ко- тооого происходило духовное созревание молодых офицеров 1812 года . Отечественная война 1812 года взорвала жизнь всех сословий русского общества, да, собственно говоря, и всей Европы. Войны в Европе не прекращались с 1792 го- да, они вспыхивали то на Рейне, то в Италии, захватыва- ли то Альпы и Испанию, то Египет. Но когда война охва- тила пространство от Сарагосы до Москвы и на карту были поставлены, с одной стороны, империя Наполеона, а с другой - судьба всех народов Европы, события приобрели такую грандиозность, что эхо их до сих пор звучит в ок- ружающем нас мире. Война 1812 года началась в обстановке общественного подъема. Навязанный России в 1807 году мир и союз с На- полеоном воспринимался как поражение и позор. Наполеон, опьяненный военными успехами, допустил в Тильзите ряд серьезных ошибок. Заставив Россию принять экономически разорительные для нее условия, он одновременно не удер- жался от демонстративных жестов, оскорбительных для гордости русских*. В последовавшие за этим годы отноше- ния между двумя главными в то время империями Европы накалились до предела. Дело явно шло к войне, и мысль о ней была популярна не только в армии, но и в массе русского дворянства. Нельзя, однако, полагать, что в обществе не было ко- лебаний. Прежде всего, двойственной была позиция самого царя. Слабовольный, но злопамятный (Александр I испыты- вал к Наполеону личную ненависть: он навсегда запомнил унижения, которым неосторожно подверг его торжествующий император Франции. Кроме того, Александр не мог не счи- таться с охватившей страну волной патриотизма. Алек- сандр I с глубоким недоверием относился и к М. И. Куту- зову, и к Ф. В. Растопчину, однако он вынужден был пре- доставить обоим важнейшие должности, уступая обществен- ному мнению. Вместе с тем русский император был охвачен нереши- тельностью: Наполеон казался ему непобедимым. Александр все еще не мог забыть "солнце Аустерлица". Позже Пушкин писал: "Под Аустерлицем он бежал, // В двенадцатом году дро- жал". Одновременно Александр I, глубоко не доверявший Рос- сии, преувеличивал слабость своей империи. Это опреде- лило поведение царя в дни перед началом войны. С одной стороны, он подготавливал армию к войне и занимал бес- компромиссную позицию в дипломатических переговорах: инструкция, которую Александр дал направлявшемуся к На- полеону Балашову, фактически означала начало войны. Еще важнее детали, ставшие известными уже в недавнее время: вместе с Балашовым к Наполеону был отправлен с разведы- вательными заданиями молодой офицер, в будущем - один из лидеров декабризма, Михаил Орлов89. Характер сведе- ний, которые должен был сообщать Орлов, ясно говорил о том, что в императорском штабе готовились к войне. Да и отчетливая ориентация самого Наполеона на войну не ос- тавляла никакой другой возможности. И все же Александр I до последней минуты надеялся на то, что пугавшей его войны удастся избежать. Известие о том, что Наполеон перешел Неман, застало императора в поместье Беннигсена. Историки зафиксировали слова Алек- сандра I, свидетельствовавшие о непримиримом настроении русского царя. Другую сторону ощущений императора в эту решительную минуту описал современник, получивший уни- каль-
Характерен, например, такой эпизод. Во время встречи двух императоров в Тильзите (встреча должна была прои- зойти на воде - на плоту на реке Неман, разделявшей оба войска, - демонстративно на равном расстоянии от фран- цузской и русской армий) Наполеон намеренно подъехал к "плоту императоров" на несколько минут раньше и встре- тил Александра I не посредине плота, а на восточном его краю как "гостеприимный хозяин".
ную возможность стать свидетелем того, что Александр I тщательно скрывал. Государственным деятелям Александр в эти дни охотно повторял понравившееся ему выражение, что он скорее отпустит бороду и будет питаться одним хлебом, чем пойдет на мир с Наполеоном. В этом обществе царь демонстрировал твердость. Но был свидетель, перед которым Александр не счел нужным скрывать охватившую его растерянность. Это - карлик графа Платона Зубова, находившийся в эту пору вместе с зубовскими детьми в доме Беннигсена. В своих простодушных, написанных язы- ком, далеким от литературности, мемуарах он рассказыва- ет о поведении царя в первые минуты по получении извес- тия о. вторжении Наполеона. Царь напрасно искал в пере- полненном гостями доме место, где бы он мог незаметно предаться чувствам. Автор мемуаров рассказывает, что Александр попросил карлика спрятать его от посторонних глаз, и карлик отвел русского императора в детскую, но и там ему не нашлось места...90 Не менее показательно письмо Александра I к особенно близкой ему сестре - Екатерине Павловне. Письмо свиде- тельствует о неверии в себя, несправедливо низкой оцен- ке главных русских полководцев и о паническом страхе царя перед Наполеоном. Не случайно бессмысленность и - более того - вред для русской армии от пребывания в ней императора вскоре осознали даже его сторонники. Решение о том, что государь должен покинуть армию, приняли бли- жайшие к нему вельможи, включая А. А. Аракчеева. Хотя приехавший в Москву император был торжественно встречен патриотически настроенными жителями и это несколько подсластило пилюлю, однако в Петербург Александр прибыл отнюдь не победителем. Нельзя также не учитывать голосов (правда, крайне немногочисленной, а после падения М. М. Сперанского - совершенно умолкнувшей) группы политических деятелей, которые считали, что внутренние реформы России более необходимы, чем военные действия, и опасались, что вой- на с Наполеоном надолго отбросит исполнение конституци- онных планов. Подавляющее большинство русского общества было охва- чено резкими антинаполеоновскими настроениями. Они были настолько сильны, что в напряженные моменты войны раз- личие между отдельными идейными группами зачастую сма- зывалось. Приведем два характерных примера. Николай Михайлович Карамзин, уезжая из Москвы (он покидал ее одним из последних, успев спасти лишь руко- писи своей "Истории Государства Российского"), встретил при выезде из города своего старого знакомца, известно- го патриота, добродушного Сергея Глинку. Глинка - чело- век неуравновешенный, легко соединявший исключительную мягкость души с вспышками крайнего энтузиазма, - нахо- дился на вершине трагического восторга. Стоя в толпе возбужденного народа и почему-то размахивая большим ломтем арбуза, он пророчествовал о будущем ходе собы- тий. Увидев Карамзина, Глинка обратился к нему с траги- ческим вопросом: "Куда же это вы удаляетесь? Ведь вот они приближаются, друзья-то ваши! Или наконец вы созна- етесь, что они людоеды, и бежите от своих возлюбленных! Ну, с богом! Добрый путь вам!"91 Карамзин молча сжался в глубине кареты - и вовремя: дискуссия с Глинкой в раскаленной атмосфере этого дня могла стоить писателю жизни. Однако описанный эпизод имеет смысл сопоставить с другим, происшедшим в это же время. Карамзин, которого Глинка, по старой памяти, представил галломаном, провел день следующим образом. Накануне, отправив семью из Москвы, он переехал в дом к Ф. В. Растопчину, с которы- ми его связывали отношения свойства (они были женаты на сестрах). Характеры и симпатии Карамзина и Растопчина в "обычное" время были столь различны, что в иной ситуа- ции их объединение могло бы изумить. В последние же дни перед сдачей Москвы Карамзин вечерами в доме Растопчина пророчил гибель Наполеона не хуже Сергея Глинки. Более того; утром того дня, когда Глинка разоблачал его "гал- ломанию", Карамзин собирался лично принять участие в сражении у стен Москвы и покинул столицу только тогда, когда стало ясно, что она будет сдана без боя. Перед этим он благословил нескольких своих молодых друзей сразиться и погибнуть у стен Москвы. Лев Толстой в "Войне и мире" глубоко проник в дина- мику общественных отношений и общественной психологии, показав, как вчерашний бонапартизм русских свободолюб- цев в момент, когда война перенеслась на территорию России, сменился героическим патриотизмом. Патриотичес- кие настроения охватили и мужчин и женщин, что прекрас- но передано и в "Войне и мире", и в уже неоднократно упоминавшемся нами пушкинском "Рославлеве", и в неза- конченной драме-мистерии А. Грибоедова "1812 год". Война с первых же дней изменила повседневную жизнь армии, создала совершенно новый быт, полностью противо- положный довоенному порядку. Русская армия начала XIX века (в отличие от армии петровской и суворовской в XVIII столетии) была "парадной армией". Под бой бараба- на и звуки флейты она должна была вышагивать, поднимая ногу, как в балете. "Парадная армия" не только отличалась обилием услов- ностей, бессмысленных с точки зрения логики войны. Унаследованная от прусской армии фрунтомания была не причудой Павла I и Павловичей, а политикой. Подобно то- му, как дрессировщик, в подавляющем большинстве случа- ев, является естественным врагом животного, что исклю- чает возможность их солидарности и сговора, прусская система обучения делала солдата и офицера врагами. Сол- дат ненавидел офицера больше, чем неприятеля, и офицер отвечал ему тем же. Прусская методика не только радова- ла глаза Павловичей балетной стройностью движений, но и воспитывала войско, в котором офицеры не могли бы в случае переворота рассчитывать на поддержку солдат. Та- кую армию можно было использовать для блистательной де- монстрации вдохновенных изобретений фрунтомании, но для войны она не годилась. Не случайно в среде Павловичей повторялись слова: "Война портит армию". 1812 год отбросил подобные представления. Ему не нужна была "армия парадов". Истории стала необходимой народная армия, ей потребовались огромные массовые уси- лия, массовые жертвы. У войны много разных сторон. Нас, как уже говори- лось, интересует та сторона событий, которая волновала Л. Толстого и Стендаля, - поведение человека на войне. Александр Твардовский писал: Города сдают солдаты, Генералы их берут. Но между генералом и солдатом стоит офицер. В 1812 году это был молодой дворянин. Многие из этих офицеров, собственно говоря, и начнут жизнь на полях сражений. О них и пойдет речь. Война создала совершенно новый стиль и темп жизни не только для солдат, но и для офицеров, особенно для тех, чей военный опыт был невелик. К трудностям похода они не успели привыкнуть. Например, если в дни отступления у генералов оставались коляски, денщики, деньги, то младшие офицеры в первые же дни войны все это растеря- ли: исчезли куда-то коляски, отстали денщики, крепостные повара оказались где-то совсем в других деревнях. А ведь офицеры в ту пору должны были питаться за свой счет, пищу надо было покупать самим - в разоренной стране и, как правило, почти не имея денег. (Не следует полагать, что офицер русской армии в массе своей был богатым. Хорошо обеспеченные молодые люди служили обыч- но в гвардии, армейский офицер очень часто происходил из небогатой семьи, и денежные его возможности были весьма невелики.) Из дневника генерала Н. Н. Муравьева-Карского мы уз- наем о бытовых условиях жизни молодого офицера в начале войны: братья Муравьевы сразу же оказались в прожжен- ных, рваных шинелях; один из них заболел. При отступле- нии хаты были забиты ранеными, которых просто бросали на произвол судьбы; начался тиф, появились вши... Все это для молодых людей, которых воспитывали французы-гу- вернеры и которые проводили детство в Швейцарии, оказа- лось совсем новым. Но они увидели в первую очередь не свои невзгоды - они увидели Россию, народные страдания. Трудно себе представить, насколько изменялась жизнь офицера, попадавшего в боевые условия. На войне само собой отпало множество ненужных, но в мирное время обя- зательных деталей армейской жизни. Отпали не только па- рады, но и побудки, потому что на войне никого не будят и никого спать не укладывают - этим занимается неприя- тель. Здесь уже не требуют с солдат петличек, вычищен- ных сапог. А главное - офицерская молодежь оказалась гораздо ближе к солдатам. До войны офицер встречался с солдатами, как командир роты или батальона. Он приходил на время учений, к восьми утра, а примерно к двенадцати - часу дня он ухо- дил. Дальше солдатами занимался фельдфебель. Теперь солдат и офицер - все время рядом, и мы увидим, какое огромное влияние окажет это на молодежь будущего декаб- ристского поколения. Между офицером и солдатом уже в период отступления сложились совершенно новые отношения. Их не следует идеализировать: отношения эти во многом вырастали на почве крепостного быта. Но помещик и крестьянин были не только врагами. Основной массе крестьян привилегирован- ное положение барина казалось естественным - ненависть направлялась против "плохого" барина. Офицеры для сол- дат по-прежнему оставались господами, но теперь (а не во время парада!) существование их было осмысленно, мо- тивированно: воевать без них невозможно. Одновременно и офицеры увидели в солдатах соучастников в историческом событии. Особенно ярко проявился новый стиль отношений в партизанской жизни. Н. Троицкий недавно показал, что партизанское движе- ние задумано было еще до того, как Денис Давыдов изло- жил его принципы Кутузову92. Однако история справедливо связала партизанскую войну с именем Д. Давыдова. Поэт и воин-партизан оказался не только смелым практиком пар- тизанского движения, но и разработал до сих пор уни- кальную его теорию. Он отметил неизбежную народность партизанской войны, неизбежность сближения в ней солда- та и офицера. Очень интересно Денис Давыдов писал о том, что на- родная война потребовала совершенно иных навыков. Когда гусары Давыдова впервые показались в русских деревнях, в тылу у врага, русские мужики их чуть не перестреляли, потому что мундиры - и французские и русские в золотом шитье - были для крестьян одинаково чужими и они приня- ли гусар за французов. "Тогда, - пишет Давыдов, - я на опыте узнал, что в Народной войне дблжно не только го- ворить языком черни, но и приноравливаться к ней и в обычаях и в одежде. Я надел мужичий кафтан, стал отпус- кать бороду, вместо ордена св. Анны повесил образ св. Николая и заговорил с ними языком народным"93. Никола- евского ордена в России не было, но этот святой, чей образ в народном сознании иногда даже заслонял Христа, глубоко национален. Происходит двойная замена: символа военного - церковным и дворянского - общенародным. Ико- на св. Николая и самим Давыдовым воспринималась как знак его сближения с народом - как и сама партизанская деятельность. Вопрос имел и практическую сторону. Толь- ко в таком виде (армяки, борода, икона), а главное - не говоря по-французски (что тоже было запрещено гуса- рам-партизанам), отряд Дениса Давыдова начал быстро об- растать крестьянами, и это послужило сигналом к народ- ной войне, которая сыграла столь большую роль в оконча- тельной судьбе наполеоновской армии и еще большую - в перестройке сознания русского образованного человека, дворянина. Следует отметить и еще одно обстоятельство. Реальный быт всегда располагается в реальном пространстве. Моло- дые офицеры с первых дней войны были "выброшены" в со- вершенно новое пространство. В 1812 году (и вообще в ту пору) война была маневренная, подвижная, окопов не ры- ли, даже в таких больших сражениях, как Бородинское, - лишь наскоро сделанные флеши. Для русской армии война началась с отступления: по Смоленской дороге двигалась первая армия, потом, когда она соединилась со второй, - вся армия. Колонна растянулась на 30-40 верст. Кавале- рист мог проскакать это расстояние за несколько часов. Поэтому съездить в соседний полк к приятелю, к брату, к соседу по поместью стало вдруг очень просто: фактически вся офицерская молодежь России была собрана в эти дни на Смоленской дороге. Офицеров сближали и материальные трудности, о которых говорилось выше, и общий патриоти- ческий подъем, и общие мысли о судьбах страны. Шли нес- кончаемые беседы и споры. В них рождался новый человек - человек декабристской эпохи. Просматривая фронтовые дневники и письма молодых офицеров этих дней (написанных зачастую по-французски), мы встречаем здесь напряженные размышления о России, о народе, а рядом с ними - мысли о литературе, рисунки и т. д. Мы с удивлением замечаем, что молодые офицеры в краткие часы ночного отдыха находят время спорить об искусстве, о человеческих нравах и привычках. Заглянем в дневник А. Чичерина. В 1812 году молодому офицеру Александру Чичерину ис- полнилось девятнадцать лет (Чичерин едва дожил до двад- цати лет, был тяжело ранен в Кульмском сражении и умер в военном госпитале в Праге; он похоронен там же, на русском кладбище; памятник ему стоит до сих пор). Юноша этот вел дневник (естественно, на французском языке). Воспитателем его был Малерб - довольно известный в Москве преподаватель. Он обучал и декабриста М. Лунина - и Лунин впоследствии назвал Малерба в числе людей, наиболее сильно на него повлиявших... Семеновский офицер Чичерин живет в одной палатке с князем Сергеем Трубецким - будущим декабристом, затем - неудачным диктатором 14 декабря и многолетним каторжни- ком, в одной палатке с Иваном Якушкиньш - тоже будущим декабристом и каторжником. Сюда заезжает и Михаил Ор- лов, декабрист. Да и сам Чичерин, если бы через год его не сразила пуля француза из корпуса маршала Вандома, наверное, тоже попал бы в Сибирь. Дневник Чичерина начинается сразу после Бородинского сражения (существовали и предшествующие дневники, но они, к сожалению, потеряны). Юноша (по сути дела - поч- ти мальчик) записывает свои впечатления и рисует. Между Бородинским сражением и приходом русской армии в Москву он отмечает: "За один день я сделал три рисунка, напи- сал две главы"-. Все записи Чичерина очень интересны: содержание дневника - реальная бытовая, во многом - случайная, то есть настоящая жизнь. "После Бородинского сражения мы обсуждали ощущения, которые испытываешь при виде поля битвы; нечего говорить о том, какой ход мысли привел нас к разговору о чувстве. Броглио (старший брат лице- иста - однокурсника Пушкина. - Ю. Л.) не верит в чувс- тво. - Все это химеры, говорил Броглио, одно вооб- ражение: видишь цветок, былинку и говоришь себе: "Надо растрогаться" и, хотя только что был в настроении самом веселом, вдруг пишешь строки, кои заставляют читателей проливать слезы. Я спорил, возражал ему целый час... Наконец пора было ложиться спать, а назавтра мы прошли через Москву" (с. 17). Если бы Чичерин описывал свои чувства не в походном дневнике, а - через много лет - в мемуарах, он обяза- тельно написал бы, что они думали в ночь перед тем, как "прошли через Москву", о судьбах России. И это была бы правда: конечно, именно такие мысли наполняли молодых офицеров перед оставлением Москвы. Но об этих сокровен- ных мыслях - слишком болезненных, - как правило, вслух не говорят - говорить о них нецеломудренно. Однако Чи- черин и его собеседники читали Шиллера и Шекспира, и они сознают себя свидетелями великих событий. Но при этом анализируют в первую очередь свое к ним отношение. Не случайно те из них, кто выживет, сделаются романти- ками. В ночь после Бородина молодые люди отрывают время от сна, чтобы осмыслить прошедший день, понять и проа- нализировать свои чувства, сделать военные события фак- тами самосознания. Мы как бы подсмотрели самую интимную сторону исторического процесса - превращение события в факт мысли. Именно здесь начинается трансформация исто- рического действия - войны с Наполеоном - в факт исто- рического сознания, в события на Сенатской площади. Следующая запись: "Война так огрубляет нас, чувства до такой степени покрываются корой, потребность во сне и пище так настоятельна, что огорчение от потери всего имущества* незаметно сильно повлияло на мое настроение - а я сперва полагал, что мое уныние вызвано только ос- тавлением Москвы" (с. 17). Этот мальчик хотел бы быть только патриотом, но он еще должен есть, он еще должен спать, ему еще нужны простые средства к жизни, и это его, юного романтика, сильно огорчает. Последняя запись интересна и в другом смысле: посто- янное самонаблюдение закономерно приводит Чичерина к мыслям об искренности, об истинном смысле его настрое- ний. Ему хочется подвергнуть самого себя, свой внутрен- ний мир строгому самоанализу и строгому анализу своего анализа. В размышлениях Чичерина опознается тот ход мысли, который привел от психологии сентиментализма к толстовскому психологизму. В кармане у Чичерина оказалась ассигнация, он ее вы- нул: "В тоске и печали я вертел в руках несколько ас- сигнаций... Я дрожал при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров. Поговаривали о перемирии. Оно было бы позорным... Итак, я держал в ру- ке ассигнацию. Взглянув на нее, я увидел надпись: "Лю- бовь к оте-
У Чичерина к моменту этой дневниковой записи не ос- талось ничего, кроме шинели.
честву"". Этой надписью юный офицер воспламенился, но повернув ассигнацию, он "прочел 50 рублей". Разоча- рование было ужасно!" (с. 17). Даже в перерывах между сражениями, записывая мысли, полные бесхитростной иск- ренности, молодой офицер не может удержаться от чисто стернианского стиля повествования. Духовное становление Чичерина идет очень быстро. Уже через несколько дней после оставления Москвы он записы- вает: "Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем" (с. 20). Запись эта исключительно ин- тересна. Что значит - "мечтать стать государем"? Конеч- но, никакой кадет (а в четырнадцать лет Чичерин был в кадетском корпусе) не мог мечтать стать императором России. Но зато у всех перед глазами был Наполеон - ар- мейский офицер-артиллерист, который стал императором и держит в руках судьбы Европы. "Мы все глядим в Наполео- ны", - говорил Пушкин. Однако Чичерин в четырнадцать лет об этом перестал мечтать - он начинает мечтать о свободе. Интересны записи Чичерина тарутинского перио- да, когда армия вышла из Москвы. У Чичерина есть любо- пытные размышления о том, как он видел Москву и не мог поверить, что он ее видел. Затем Тарутино, фланговый марш, армия вышла как будто бы в тыл французам, остано- вилась. Короткий перерыв - начинаются беседы. Тут, во время остановки (около месяца длился перерыв в боях), происходит исключительно быстрое умственное созревание юного офицера. Вот его новая запись: "Идеи свободы, распространившиеся по всей стране, всеобщая нищета, полное разорение одних, честолюбие других, позорное по- ложение, до которого дошли помещики, унизительное зре- лище, которое они представляют своим крестьянам, - раз- ве не может все это привести к тревогам и беспоряд- кам?.. Мои размышления, пожалуй, завели меня слишком далеко. Однако небо справедливо: оно ниспосылает заслу- женные кары, и может быть революции столь же необходимы в жизни империй, как нравственные потрясения в жизни человека... Но да избавит нас небо от беспорядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновением государя, который неустанно стремится к благу, все ра- зумеет и предвидит и до сих пор не отделял своего счастья от счастья своих народов!" (с. 47). Размышления Чичерина очень типичны. В 1812 году, конечно, ни один человек в России не мог желать народной революции: это было бы совершенно не ко времени, и этого не было. На- дежды возлагались на государя. Но мысль о необходимости свободы, о допустимости - в крайнем случае - и револю- ций приходит в Тарутино в голову мальчику, которому нет еще двадцати лет. Это - влияние военных событий. Иначе, гораздо более зрелым, встретил войну другой человек, судьба которого не менее характерна. Это про- фессор Дерптского (ныне Тартуского) университета Андрей Сергеевич Кайсаров. Он родился в 1782 году и погиб в 1813 году: время гибели Чичерина стало временем и его смерти, только Чичерин умер под Кульмом, в южной Герма- нии, а Кайсаров - под Бауценом, значительно северней. Духовная жизнь Кайсарова началась в Москве, в кружке молодых свободолюбцев, в последние месяцы жизни Павла I. Молодые люди зачитывались Шиллером. Их идеалов был Карл Моор - мятежный герой трагедии Шиллера "Разбойни- ки". Все члены кружка мечтали о ти-раноубийстве, но жизненные пути их быстро разойтись. Самый талантливый из них, Андрей Тургенев, рано умер. Другой блестящий талант - А. Ф. Мерзляков - стал московским профессором; о нем Пушкин позже скажет: "Добрый пьяница Мерзляков, задохшийся в университетской атмосфере". Третий член Дружеского литературного общества - В. Жуковский. Кай- саров в ту пору - молодой офицер. Под влиянием своих увлеченных литературой друзей Кайсаров выходит в отставку. Как и все члены кружка, он восторгается Шиллером, Гёте, позже Шекспиром. Но вскоре интересы его меняются. Остро чувствуя недостатки своего образования, Кайсаров начинает заниматься политической экономией - а затем решает сделаться ученым. Этот замы- сел обнаруживает большую умственную самостоятельность недавнего офицера: ученый - не дворянская профессия (вспомним слова Простаковой в "Недоросле": география - "и наука-то не дворянская"). Среди профессоров в России не было до начала XIX века ни одного наследственного дворянина. Первым потомственным дворянином, занявшим университетскую кафедру, был Г. Глинка. Это чрезвычай- ное событие Карамзин отметил специальной статьей в "Вестнике Европы". Однако других дворян, желавших пос- ледовать примеру Глинки и Кайсарова, не нашлось. Дейс- твие "Горя от ума" происходит позже, но и там то, что "князь Федор" - химик и ботаник, вызывает возмущение именно как нарушение дворянского этикета ("хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи"). Кайсаров не напрасно "упраж- нялся в расколах и в безверье", подобно герою "Горя от ума": он тоже решился избрать уникальное в дворянской среде поприще ученого. Путь к науке начинается с изучения иностранных язы- ков. Как столичный дворянин (мать Кайсарова - москвич- ка, родовое поместье - в Саратовской губернии) Кайсаров владел французским с детства. Теперь начинается энер- гичное изучение других языков, прежде всего немецкого и английского. Путь молодого человека, стремящегося к на- уке, в ту пору неизбежно приводил в Германию. Кайсаров едет в Геттинген. Геттингенский университет занимал среди европейских учебных заведений особое место. Геттинген - немецкий город, однако политическое положение его в раздроблен- ной Германии особое: город этот принадлежал английской короне, и на территории его действовала английская конституция - Habeas Corpus act. В Геттингене собирают- ся свободолюбивые профессора всей Германии. Здесь же преподает знаменитый исследователь русских летописей - профессор Шлецер, долго живший в Петербурге и связавший с Россией свою молодость. Шлецер покровительствует русским студентам, и не случайно в Геттингене в начала XIX века собирается молодежь, которая потом оставит за- метный след в русской культуре. Одновременно с Кайсаро- вым в Геттингене учится Александр Тургенев, в будущем - друг и собе- седник почти всех великих писателей, историков, крупных политиков Европы, человек, который в 1811 году привезет Пушкина в Лицей, а в 1837 году - единственный из друзей - повезет тело поэта из Петербурга в Святогорский мо- настырь. Через несколько лет в Геттингене появится брат Александра Тургенева - Николай Тургенев, будущий декаб- рист. Одновременно с Кайсаровым в Геттигенском универ- ситете находился А. П. Куницын, в будущем - один из лю- бимых преподавателей пушкинского Лицея, которому поэт посвятил строки: Куницыну дань сердца и вина! Он создал нас, он воспитал наш пламень, Поставлен им краеугольный камень, Им чистая лампада возжена... (Пушкин, II, 972) Сюда же Пушкин позже приведет Ленского. Кстати, ука- зание на то, что Владимир Ленский был "с душою прямо геттингенской", обыкновенно истолковывается как намек на романтизм героя: читатель зачастую забывает о разли- чии геттингенских либералов и немецких романтиков. Для Пушкина же упоминание Геттингена исполнено особого и глубокого смысла, и Ленский первоначально был отнюдь не случайно охарактеризован как "крикун, мятежник и поэт", а вместо "Германии туманной" ранее стояло: Он из Германии свободной [Привез] учености плоды Вольнолюбивые мечты, Дух пылкий прямо благородный, Всегда восторженную речь И кудри черные до плеч. (VI, 267) Современный читатель утрачивает значительную часть смысла этих строк, поскольку не придает значения дета- лям, как всегда у Пушкина - исключительно точным. "Всегда восторженная речь", столь свойственная, напри- мер, В. Кюхельбекеру, - черта "вдохновенного" и смешно- го в светском обществе романтического поведения. "Кудри черные до плеч" - тоже значимая для современников чер- та: англоман Онегин "пострижен по последней моде", а Ленский, либеральный романтик, подобно Шиллеру, носит кудри до плеч. Итоговая характеристика Ленского: "Пок- лонник славы и свободы" - вполне серьезна: иронический ее оттенок в контексте пушкинской строфы связан с отно- шением Пушкина 1824 года к романтическому либерализму. Геттингенец Кайсаров тоже был "поклонник славы и свобо- ды". В Геттингене у знаменитого Шлецера Кайсаров изучает русскую историю, экономику. Здесь же в 1806 году он за- щищает на латинском языке диссертацию (оказалось, что для ученого необходим и этот язык: и диссертация, и весь диспут - на латыни). Замечательно название работы - "De manumittendis per Russiam servis", что нужно пе- ревести - "О необходимости освобождения рабов в Рос- сии". Однако геттингенский студент был не только свободо- любцем - черта в эти годы не столь уж исключительная. Кайсаров с необычайной энергией занимается политически- ми науками. По совету своего учителя Кайсаров разраба- тывает программу чрезвычайно широкого изучения народной жизни славян. Либерализм и народность сливаются у него в единый план создания "науки о народе" с неслыханным для того времени охватом материала и проблем. В замысел его входят исследования фольклора всех славянских наро- дов. Он посещает земли чехов, лужицких сербов и хорва- тов. Его интересуют и сербы, и он совершает очень опас- ное путешествие в захваченные Турцией районы: отношения между Турцией и Россией в те годы были крайне враждеб- ны. К этому времени Кайсаров - университетски образован- ный человек. Он проводит известный срок в Англии и Шот- ландии. В Англии он, в частности, собирает рукописи, касающиеся русской истории. В Эдинбурге Кайсаров полу- чает второй диплом доктора - на этот раз медицины. В 1810 году его избирают профессором Дерптского универси- тета. Короткое время, проведенное им после возвращения из-за границы на родине, в Саратове, окончательно убе- дило его отказаться от всех проторенных для дворянина дорог. Он уже связал себя с "недворянскими науками" и решил избрать для себя будущее профессора в Дерпте (Дерпт все же не совсем Россия: возможно, что стать профессором какого-либо русского университета даже Кай- саров не решился бы). В Дерпт молодой преподаватель приехал в начале 1811 года и, по-видимому, произвел хорошее впечатление: че- рез год его избирают деканом. Он начал вести курс русс- кого языка, начал работать над словарем всех славянских языков (грандиозный замысел!), над словарем древнерусс- кого языка. Но тут запахло войной (ее еще не было, но гвардия отправилась уже в Вильно, туда же отправился и император). Из Дерпта Кайсаров с еще одним универси- тетским профессором, Рамба-хом, послал Барклаю де Толли письмо, предложив организовать в армии типографию. К этому времени Кайсаров владел уже практически всеми ев- ропейскими языками: в предложенном им плане пропаганды в армии Наполеона это было необходимо. Кроме того, Кай- саров предложил издавать первую в истории России поле- вую армейскую газету. Она вышла (один номер удалось найти) на двух языках: на русском и на немецком. Из Дерпта Кайсаров отправил в действующую армию из универ- ситетской типографии печатный станок и несколько типог- рафских рабочих-эстонцев (к сожалению, их имена устано- вить не удалось). Весь период отступления Кайсаров про- вел.в очень трудных условиях: его товарищ, профессор Рамбах, вернулся в Дерпт и вся деятельность типографии легла на его плечи. Он по- лучил чин майора ополчения и один начал трудное дело - издание печатной продукции в отступающей армии. По-ви- димому, Кайсаров был автором тех листовок, которые нап- равлялись во французскую армию от имени Барклая де Тол- ли. Положение походной типографии несколько изменилось к лучшему, когда в армию приехал Кутузов. Брат Кайсарова, Паисий, был любимым адъютантом Кутузова (многим, види- мо, он известен по картине "Совет в Филях"). Он оказал помощь Андрею Кайсарову в организации типографии штаба. Типография превратилась фактически в голос молодых офи- церов, группировавшихся вокруг Кутузова и активно его поддерживавших. После Бородинского сражения, во время ночного отс- тупления, Кайсаров встретил своего старого друга, поэта В. Жуковского. Через Москву они прошли вместе. Алек- сандр Чичерин провел ночь после сражения в философских спорах с друзьями; Кайсаров и Жуковский иначе: они заш- ли в Успенский собор в Кремле и отслужили молебен за спасение России. Размышления Чичерина о будущем России и молебен Кайсарова и Жуковского - две стороны того но- вого, что переживала русская молодежь в 1812 году. Офи- церы из армии Потемкина и Суворова думали и говорили о другом. Типография Кайсарова развила особенно активную дея- тельность в Тарутинском лагере. Плоды ее, видимо, дошли до нас далеко не полностью. Когда Кутузов умер, Паисий и Андрей Кайсаровы пошли в партизанский отряд, и там А. С. Кайсаров погиб. События 1812 года охватили весь дворянский мир Рос- сии. Однако переживание этих событий не было однород- ным. Кроме рассмотренных уже Петербурга и Москвы, был еще третий мир - дворянская провинция. Облик провинции 1812 года резко отличается от ее обычной каж-додневнос- ти. Большое число жителей Москвы отхлынуло в провинцию: те, кто имел поместья в Саратовской губернии, на Ук- раине, в Орловской или Курской губерниях, направлялись в свои вотчины, чаще - в близкие к ним губернские горо- да: время настраивало на общественность и люди предпо- читали оседать группами, собираться вместе. Письма из армии и кутузовские реляции, печатавшиеся на отдельных листах толстой голубоватой бумаги, передавались из рук в руки. В это время частное письмо выполняло порой функцию газеты: его не стеснялись передавать и перепи- сывать. Это, равно как и прилив в провинцию богатых столичных жителей, оживляло ее. Отличительной чертой 1812 года стало стирание резких противоречий между сто- личной, погруженной в политику, жизнью и "вековой тиши- ной" жизни провинциальной. Вместе с тем драматически складывалась судьба тех, кто, покинув Москву, оказывался отрезанным от своих по- местий, занятых французами, или вообще поместий не имел (как, например, Карамзин, давно уже практически пере- давший свою земельную собственность брату). Попавшие в Нижний, в уральские или поволжские города, часто уез- жавшие из Москвы, все оставив или, как Ростовы в "Войне и мире", скинув с телег имущество, чтобы разместить ра- неных, оказывались в непривычно бедственном положении. Заброшенный в Нижний Новгород и кое-как там перебивав- шийся Василий Львович Пушкин писал: Примите нас под свой покров, Питомцы волжских берегов! Примите нас, мы все родные! Мы дети матушки Москвы! Веселья, счастья дни златые, Как быстрый вихрь промчались вы! Чад, братии наших кровь дымится, И стонет с ужасом земля! А враг коварный веселится На башнях древнего Кремля! Стихи Василия Львовича Пушкина не отличались худо- жественной силой, но такие слова в них, как "Жилища в пепел обратились" или же сказанные о Наполеоне: Погибнет он! Бог русских грянет! Россия будет спасена!95 - видимо, действовали на слушателей (Василий Львович любил читать свои стихи) безотносительно к их художест- венным достоинствам. Многие московские семьи - люди, укрепленные в Москве корнями и проводившие там всю жизнь, за исключением по- ездок за границу, на воды, или путешествий в родовые деревни, - оказались разбросанными в центральных и вос- точных губерниях России. Трагична была участь семьи Ка- рамзина. Карамзин отправил свою семью в деревню, а сам до последней минуты оставался в Москве. Вот что он пи- сал Дмитриеву в Петербург 20 августа 1812 года: "...отправил жену и детей в Ярославль с брюхатою княги- нею Вяземского*; сам живу у графа Ф. В. Растопчина и готов умереть за Москву, если так угодно Богу. Наши стены ежедневно более и более пустеют: уезжает множест- во". В этом письме Карамзин с неожиданной для его сухо- ватых писем эмоциональностью пишет, что Растопчина он полюбил "как Патриот Патриота". Письмо написано в пере- ломную для Карамзина минуту: он отказывается от начато- го им огромного труда - "Истории", ибо готовится делать историю, а не описывать ее: "Я простился и с Историею: лучший и полной экземпляр ея отдал жене, а другой в Ар- хив Иностранной Коллегии. Теперь
Вера Федоровна Вяземская ожидала ребенка. Вяземский, несмотря на то что был до мозга костей человеком штатс- ким, перед Бородинским сражением явился в штаб к Куту- зову. На поле Бородина под ним убило несколько лошадей, но после оставления Москвы, решив, что война проиграна, и не желая принимать участия в капитуляции, он бросил армию и поскакал к жене, опасаясь неудачных родов.
без Истории и без дела читаю Юма о Происхождении идей Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю. Увы! Василии Пушкин убрался в Нижний"96. В этом письме характерно многое: и чтение Юма, в котором Карамзин искал истори- ческих ответов, и умолчание о том, что сам он собирает- ся пойти в ополчение и драться у стен Москвы (это могло бы прозвучать как невольный упрек коренному москвичу Дмитриеву, проводившему эти дни в безопасном Петербур- ге), и явная ирония в адрес непатриотического, как ка- жется Карамзину, поступка Василия Львовича Пушкина. Сражение под Москвой не состоялось, и Карамзин вы- нужден был одним из последних покинуть город. Следующее письмо Дмитриеву он написал почти через два месяца - 11 октября - из Нижнего Новгорода: "Выехав из Москвы в тот день, когда наша Армия предала ее в жертву неприятелю*, я нашел свое семейство в Ярославле и оттуда отправился в Нижний. Думаю опять странствовать, но только без жены и детей, и не в виде беглеца, но с надеждою увидеть пе- пелище любезной Москвы: граф П. А. Толстой предлагает мне идти с ним и с здешним ополчением против Французов. Обстоятельства таковы, что всякой может быть полезен или иметь эту надежду: обожаю подругу, люблю детей; но мне больно издали смотреть на происшествия реши- тельныя для нашего отечества". Далее Карамзин как бы подводит черту предшествующей жизни: "Вся моя библиоте- ка обратилась в пепел, но История цела: Камоэнс спас "Лузиаду"**. Жаль многого, а Москвы всего более... В какое время живем! Все кажется сновидением"97. Карамзину дорого достался уход из Москвы: он потерял не только труды многих лет, но и одного ребенка, умер- шего в дороге. События взволновали и провинцию. Служивший в эту по- ру в Пензе Ф. Ф. Вигель рассказывал о впечатлении, ко- торое произвело на него известие о взятии Москвы. "В воскресенье, 8 сентября, день рождества Богородицы, по- шел я на поклонение губернатору. Я нашел его в зале, провожающего князя Четвертинского. Я худо поверил гла- зам своим, и у меня в них помутилось. Не будучи с ним лично знаком, много раз встречал я в петербургских гос- тиных этого красавца, молодца, опасного для мужей, страшного для неприятелей, обвешанного крестами, добы- тыми в сражениях с французами. Я знал, что сей извест- ный гусарский полковник, наездник, долго владевший женскими сердцами, наконец
В этих словах чувствуется интонация горького разоча- рования современника, который не оправдывал маневра Ку- тузова (смысл его еще большинству, от Александра I до рядовых жителей провинции, был непонятен) и готов был скорее умереть у стен Кремля, чем совершить этот, изъ- ясненный потом историей, маневр. В письме 26 ноября Ка- рамзин горько писал, объясняя, почему он ничего не спас из имущества и предоставил огню даже ценную библиотеку и архив: "Не хотелось думать (об опасности сдачи Моск- вы. - Ю. Л.), не хотелось верить, не хотелось трусить в собственных глазах своих; нас же уверяли, ободряли, клялись седыми волосами" (Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву, с. 168). Имеется в виду, что португальский поэт Камоэнс во время кораблекрушения доплыл до берега, поднимая одной рукой рукопись написанной им поэмы.
сам страстно влюбился в одну княжну Гагарину, женил- ся на ней и сделался мирным жителем Москвы; знал также, что, по усиленной просьбе графа Мамонова, он взялся сформировать его конный казачий полк. Какими судьбами он в Пензе? Что имеет он с нею общего? Оборотясь к од- ному из братьев Голицыных и на него указывая: "Что это значит?" - спросил я. - "Он приехал, - отвечал он мне, - навестить жену свою, которая теперь с матерью нахо- дится в Пензе, проездом в Саратовское имение". - "А что армия?" - спросил я. - "Он видел ее на Поклонной горе, где собирались, кажется, дать последнее решительное сражение". Приезд Четвертинского мне все сказал. Он не хочет быть дурным вестником, подумал я, и на день, на два оставляет нам еще надежду.