--------------------------------------------------- ---------------------- Friedrich Nietzsche Die Geburt der Tragoedie Aus Dem Geiste der Music --------------------------------------------------- ---------------------- Время работы над этой книгой охватывает период с осени 1869 по ноябрь 1871 г. Наука, искусство и фило- софия, писал Ницше в январе 1870 г. Э. Роде, столь тес- но переплелись во мне, что мне в любом случае придётся однажды родить кентавра . Непосредственным толчком к написанию книги послужили два доклада, прочитанные Ниц- ше в Базельском музеуме соответственно 18 января и 1 февраля 1870 г., Греческая музыкальная драма и Сократ и трагедия , а также статья Дионисическое мировоззрение , написанная летом того же года. Текст книги в основном был завершён в январе феврале 1871 г. в Базеле и Лугано и носил поначалу заг- лавие Греческая весёлость ( Griechische Heiterkeit ; предполагались и другие названия: Опера и греческая трагедия и Происхождение и стиль трагедии ). В конце апреля 1871 г. рукопись была послана лейпцигскому издателю Энгельману, который после долгих колебаний отказался её печатать. В ноябре того же года книга, дополненная шестью последними разделами, была принята другим лейпцигским издателем, Э. В. Фрицшем, и вышла в первых числах января 1872 г. под заглавием Рож- дение трагедии из духа музыки . В 1886 г., готовя новое издание, Ницше предварил его Опытом самокритики и дал книге новое название: Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм , которое, впрочем, не упраздняло прежнего: текст,следующий за Опытом самокритики , сохранял преж- нее заглавие. Произведение публикуется по изданию: Фридрих Ницше, сочинения в 2-х томах, том 1, издательство Мысль , Москва 1990. Перевод Г. А. Рачинского. ---------------------------------------------------- ОПЫТ САМОКРИТИКИ 1 Что бы ни лежало в основании этой сомнительной кни- ги, это должен был быть вопрос первого ранга и интере- са, да ещё и глубоко личный вопрос; ручательством тому время, когда она возникла, вопреки которому она возник- ла, тревожное время немецко-французской войны 1870-1871 годов. В то время как громы сражения при Вёрте проноси- лись над Европой, мечтатель-мыслитель и охотник до за- гадок, которому выпало на долю стать отцом этой книги, сидел где-то в альпийском уголке, весь погружённый в свои мысли-мечты и загадки, а следовательно, весьма озабоченный и вместе с тем беззаботный, и записывал свои мысли о греках зерно той странной и малодоступной книги, которой посвящено это запоздалое предисловие (или послесловие). Прошло несколько недель, как сам он уже был под стенами Меца, всё ещё не отделавшись от тех вопросительных знаков, которые он поставил к мнимой жизнерадостности греков и греческого искусства, пока наконец в том исполненном глубокой напряжённости меся- це, когда в Версале шли переговоры о мире, он и сам не нашёл в себе примирения и, выздоравливая от полученной на поле сражения болезни, не установил для себя оконча- тельно Рождение трагедии из духа музыки . Из музыки? Музыка и трагедия? Греки и трагическая музыка? Греки и художественное творение пессимизма? Самая удачная, самая прекрасная, самая завидная, более всех соблазнявшая к жизни порода людей, из всех бывших до сего времени, греки как? они-то и нуждались в трагедии? Более того в искусстве? Чему служило греческое ис- кусство?.. Можно догадаться, на каком месте был тем самым пос- тавлен великий вопросительный знак о ценности существо- вания. Есть ли пессимизм безусловно признак падения, упадка, жизненной неудачи, утомлённых и ослабевших инс- тинктов каковым он был у индийцев, каковым он, по всей видимости, является у нас, современных людей и европей- цев? Существует ли и пессимизм силы? Интеллектуальное предрасположение к жестокому, ужасающему, злому, зага- дочному в существовании, вызванное благополучием, бь- ющим через край здоровьем, полнотою существования? Нет ли страдания и от чрезмерной полноты? Испытующее му- жество острейшего взгляда, жаждущего ужасного, как вра- га, достойного врага, на котором оно может испытать свою силу? На котором оно хочет поучиться, что такое страх ? Какое значение имеет именно у греков лучшего, сильнейшего, храбрейшего времени трагический миф? И чу- довищный феномен дионисического начала? И то, что из него родилось, трагедия? А затем: то, что убило траге- дию, сократизм морали, диалектика, довольство и радост- ность теоретического человека как? не мог ли быть имен- но этот сократизм знаком падения, усталости, заболева- ния, анархически распадающихся инстинктов? И греческая весёлость позднейшего эллинизма лишь вечерней зарёю? Эпикурова воля, направленная против пессимизма, лишь предосторожностью страдающего? А сама наука, наша нау- ка, что означает вообще всякая наука, рассматриваемая как симптом жизни? К чему, хуже того, откуда всякая на- ука? Не есть ли научность только страх и увёртка от пессимизма? Тонкая самооборона против истины? И, говоря морально, нечто вроде трусости и лживости? Говоря немо- рально, хитрость? О Сократ, Сократ, не в этом ли, пожа- луй, и была твоя тайна? О таинственный ироник, может быть, в этом и была твоя ирония? 2 То, что мне тогда пришлось схватить, нечто страшное и опасное, проблема рогатая, не то чтобы непременно бык, но во всяком случае новая проблема; теперь бы я сказал, что это была проблема самой науки наука, впер- вые понятая как проблема, как нечто достойное вопроса. Но книга, в которой я тогда дал волю моей юношеской смелости и подозрительности, что за невозможная книга должна была вырасти тогда из столь не подходящей для юности задачи! Построенная из одних преждевременных, зелёных переживаний, которые все стояли на границе то- го, что может быть передано словами, поставленная на почву искусства ибо проблема науки не может быть позна- на на почве науки, быть может, книга для художников, обладающих попутно аналитическими и ретроспективными способностями (т. е. для исключительного сорта художни- ков, которых надо поискать, да и искать-то не хочет- ся...), полная психологических нововведений и артисти- ческих секретов, с артистической метафизикой на заднем плане, юношеское произведение, полное юношеской смелос- ти и юношеской тоски, независимое, упрямо самостоятель- ное, даже там, где оно, по-видимому, подчиняется како- мулибо авторитету и собственному благоговению, короче, первый плод, также и во всяком дурном смысле этого сло- ва, страдающий всеми ошибками молодости, несмотря на выставленную им старческую проблему, прежде всего её длиннотами , её бурей и натиском ; с другой стороны, в смысле успеха, который ему выпал на долю (в особенности у того великого художника, к которому он обращался, как бы вызывая на диалог, у Рихарда Вагнера), оправдавшая себя книга, я хочу сказать, такая, которая во всяком случае удовлетворила лучших своего времени . Уже по од- ному этому к ней следовало бы отнестись с некоторой ог- лядкой и молчаливостью; тем не менее я не хочу вполне скрыть, насколько она теперь кажется мне неприятной и сколь чуждой она теперь, по прошествии шестнадцати лет, стоит передо мной перед моим возмужалым, в сто раз бо- лее избалованным, но нисколько не охладевшим взглядом, которому не стала более чуждой и та задача, к решению которой впервые приступила эта дерзкая книга, взглянуть на науку под углом зрения художника, на искусство же под углом зрения жизни... 3 Опять скажу, в настоящую минуту это для меня невоз- можная книга я нахожу её дурно написанной, неуклюжей, тягостной, неистовой и запутанной в своей картинности, чувствительной, кое-где пересахаренной до женственнос- ти, неровной в темпе, без стремления к логической оп- рятности, чрезвычайно убеждённой и поэтому не считающей нужным давать доказательства, подозрительной даже по отношению к пристойности доказывания в качестве книги для посвящённых, музыки для сих последних, крещённых знамением музыки, соединённых от основания вещей для совместных и редких переживаний в искусстве, знака, по которому узнают друг друга родные по крови in artibus, высокомерная и мечтательная книга, замыкающаяся с само- го начала ещё более от profanum vulgus образованных , чем от народа , но которая, как то доказал и доказывает её успех, знает достаточный толк и в том, как найти се- бе сомечтателей и заманить их на новые тропинки и места для плясок. Здесь во всяком случае говорил это призна- вали и с любопытством, и с некоторым нерасположением чуждый голос, ученик ещё неведомого бога , который пока что прятался под капюшоном учёного, под тяжеловесностью и диалектической неохотливостью немца и даже под дурны- ми манерами вагнерианца; тут был налицо дух с чуждыми, ещё не получившими имени потребностями, память, битком набитая вопросами, опытами, скрытностями, к которым приписано было имя Диониса, как лишний вопросительный знак; здесь вела речь так с подозрительностью говорили себе какая-то мистическая и чуть ли не менадическая ду- ша, которая с напряжением и произвольно, как бы в нере- шимости открыться ли ей или скрыть себя, лепетала на чужом языке. Ей бы следовало петь, этой новой душе , а не говорить! Как жаль, что то, что я имел тогда ска- зать, я не решился сказать как поэт: я бы, пожалуй, это смог! Или по крайней мере как филолог: ведь и по сей день в этой области для филолога почти всё предстоит ещё открыть и вырыть! Прежде всего ту проблему, что здесь налицо проблема, и что греки, пока у нас нет никакого ответа на вопрос что такое дионисическое начало? , ос- таются для нас, как и прежде, совершенно непонятными и недоступными представлению... 4 Да, что такое дионисическое начало? В обсуждаемой книге можно прочесть ответ на это, здесь говорит знаю- щий , посвящённый и ученик своего бога. Быть может, теперь я стал бы говорить осторожнее и менее красноречиво о таком трудном психологическом воп- росе, каковой представляет происхождение трагедии у греков. Одним из коренных является вопрос об отношении греков к боли, о степени их чувствительности оставалось ли это отношение всегда себе равным, или оно перекину- лось в обратное? Тут вопрос в том, действительно ли их всё усиливавшееся стремление к красоте, к празднествам, увеселениям, новым культам выросло из недостатка, лише- ния, из меланхолии, из чувства боли? Ибо, предположив, что это именно так а Перикл (или Фукидид) даёт нам это понять в великой надгробной речи, в чём могло бы в та- ком случае иметь свои корни противоположное стремление, по времени проявившееся раньше, стремление к безобраз- ному, добрая строгая воля старейших эллинов к пессимиз- му, к трагическому мифу, к образу всего страшного, зло- го, загадочного, уничтожающего, рокового в глубинах су- ществования, в чём могла бы иметь свои корни трагедия? Быть может, в удовольствии, в силе, в бьющем через край здоровье, в преизбытке полноты? И какое значение имеет в этом случае, ставя вопрос физиологически, то исступ- ление, из которого выросло как трагическое, так и коми- ческое искусство, дионисическое исступление? А что, ес- ли исступление не есть необходимый симптом вырождения, падения, перезревшей культуры? Быть может, существуют вопрос для психиатров неврозы здоровья? Неврозы народ- ной молодости и моложавости? На что указывает этот син- тез бога и козла в сатире? На основании какого личного переживания, по какому внутреннему порыву грек должен был прийти к представлению о дионисически-исступлённом и первобытном человеке как о сатире? И что касается происхождения трагического хора, не было ли в те века, когда греческое тело цвело, когда греческая душа через край била жизнью, каких-либо эндемических восторгов? Видений и галлюцинаций, сообщавшихся целым общинам, це- лым культурным собраниям? А что, если греки, именно в богатстве своей юности, обладали волей к трагическому и были пессимистами? Что, если именно безумие, употребляя слово Платона, принесло Элладе наибольшие благословения? И что, если, с другой стороны и наоборот, греки именно во времена их распада и слабости становились всё оптимистичнее, по- верхностнее, всё более заражались актёрством, а также всё пламеннее стремились к логике и логизированию мира, т. е. были в одно и то же время и радостнее и научнее ? А что, если назло всем современным идеям и предрассуд- кам демократического вкуса победа оптимизма, выступив- шее вперёд господство разумности, практический и теоре- тический утилитаризм, да и сама демократия, современная ему, представляют, пожалуй, только симптом никнущей си- лы, приближающейся старости, физиологического утомле- ния? И именно не-пессимизм? Не был ли Эпикур оптимистом именно в качестве страдающего? Как видите, тут целая связка трудных вопросов, кото- рую взвалила на себя эта книга, прибавим к ней ещё труднейший из затронутых в книге вопросов: что означает рассмотренная в оптике жизни мораль?.. 5 Уже в предисловии, обращённом к Рихарду Вагнеру, ме- тафизической деятельностью человека по существу выстав- ляется искусство, а не мораль; в самой книге неоднок- ратно повторяется язвительное положение, что существо- вание мира может быть оправдано лишь как эстетический феномен. Действительно, вся книга признаёт только художест- венный смысл, явный или скрытый, за всеми процессами бытия Бога , если вам угодно, но, конечно, только со- вершенно беззаботного и неморального Бога-художника, который как в созидании, так и в разрушении, в добром, как и в злом, одинаково стремится ощутить свою радость и своё самовластие, который, создавая миры, освобожда- ется от гнёта полноты и переполненности, от муки сдав- ленных в нём противоречий. Мир, в каждый миг своего су- ществования достигнутое спасение Бога, как вечно сменя- ющееся, вечно новое видение, предносящееся преисполнен- ному страданий, противоположностей, противоречий, кото- рый способен найти своё спасение лишь в иллюзии; вся эта артистическая метафизика может показаться произ- вольной, беспочвенной, фантастической существенно в ней то, что здесь выдаёт себя дух, который когда-нибудь да решится, пренебрегая всеми опасностями, восстать против морального истолкования и морального значения существо- вания. Здесь заявляет о себе, быть может в первый раз, пессимизм по ту сторону добра и зла , здесь получает своё выражение и формулу та извращённость духовного строя , против которой Шопенгауэр заблаговременно и не- устанно метал свои самые гневные проклятия и громовые стрелы, философия, осмелившаяся перенести самоё мораль в мир явлений, низвести её этим и поставить на одну доску не только с явлениями (в смысле идеалистического terminus technicus), но даже с обманами , как иллюзию, мечту, заблуждение, истолкование, приспособление, ис- кусство. По-видимому, вся глубина этой антиморальной склонности лучше всего может быть измерена, если обра- тить внимание на осторожное и враждебное молчание, ко- торым на протяжении всей книги обойдено христианство, это самое необузданное проведение моральной темы в раз- личных фигурациях, какое только дано было до сих пор услышать человечеству. Да и в самом деле, трудно найти чисто эстетическому истолкованию и оправданию мира, как оно проповедуется в этой книге, более разительную анти- тезу, чем христианское учение, которое и есть, и хочет быть лишь моральным, и своими абсолютными мерками, хотя бы, например, уже своей правдивостью Бога, отталкивает искусство, всякое искусство в область лжи, т. е. отри- цает, проклинает, осуждает его. За подобными образом мысли и способом оценки, которые по необходимости враж- дебны искусству, раз они хоть сколько-нибудь подлинны, я искони ощущал и враждебность к жизни, свирепое мсти- тельное отвращение к ней: ибо всякая жизнь покоится на иллюзии, искусстве, обмане, оптике, необходимости перс- пективы и заблуждения. Христианство с самого начала, по существу и в основе, было отвращением к жизни и пресы- щением жизнью, которое только маскировалось, только пряталось, только наряжалось верою в другую и лучшую жизнь. Ненависть к миру , проклятие аффектов, страх пе- ред красотой и чувственностью, потусторонний мир, изоб- ретённый лишь для того, чтобы лучше оклеветать этот, на деле же стремление к ничто, к концу, к успокоению, к субботе суббот всё это всегда казалось мне, вместе с безусловной волей христианства признавать лишь мораль- ные ценности, самой опасной и жуткой из всех возможных форм воли к гибели или, по крайней мере, признаком глу- бочайшей болезни, усталости, угрюмости, истощения, ос- кудения жизни, ибо перед моралью (в особенности христи- анской, т. е. безусловной, моралью) жизнь постоянно и неизбежно должна оставаться неправой, так как жизнь по своей сущности есть нечто неморальное; она должна, на- конец, раздавленная тяжестью презрения и вечного нет , ощущаться как нечто недостойное желания, недостойное само по себе. И сама мораль что, если она есть воля к отрицанию жизни , скрытый инстинкт уничтожения, принцип упадка, унижения, клеветы, начало конца? И следователь- но, опасность опасностей?.. Итак, против морали обратился тогда, с этой сомни- тельной книгой, мой инстинкт, как заступнический инс- тинкт жизни, и изобрёл себе в корне противоположное учение и противоположную оценку жизни, чисто артисти- ческую, антихристианскую. Как было назвать её? Как фи- лолог и человек слов, я окрестил её не без некоторой вольности, ибо кто может знать действительное имя Ан- тихриста? именем одного из греческих богов: я назвал её дионисической. 6 Понятно ли теперь, какую задачу я осмелился затро- нуть этой книгой?.. Как жалею я теперь, что не имел ещё тогда достаточного мужества (или нескромности?), чтобы позволить себе во всех случаях для столь личных воззре- ний и дерзаний и свой личный язык, что я кропотливо старался выразить шопенгауэровскими и кантовскими фор- мулами чуждые и новые оценки, которые по самой основе своей шли вразрез с духом Канта и Шопенгауэра, не менее чем с их вкусом! Ведь как мыслил Шопенгауэр о трагедии? То, что даёт всему трагическому его своеобразный взмах и подъём, говорит он в Мире, как воля и представление II 495, это начало осознания, что мир и жизнь не могут дать истинного удовлетворения, а посему и не стоят на- шей привязанности: в этом состоит трагический дух, он ведёт посему к отречению . О, со сколь иной речью обра- щался ко мне Дионис! О, как далёк был от меня именно в то время весь этот дух отречения! Но есть ещё нечто значительно худшее в книге, о чём я теперь ещё более жалею, чем о том, что затемнил и испортил дионисические чаяния шопенгауэровскими формулами: то именно, что я вообще испортил себе грандиозную греческую проблему, как она тогда возникла передо мною, примесью современ- нейших вещей! Что я возлагал надежды там, где решитель- но не на что было надеяться, где всё более чем ясно указывало на приближающийся конец! Что я, на основании немецкой последней музыки, начал строить басни о немец- кой сущности , словно бы она именно теперь готова отк- рыть самое себя и вновь себя найти, и это в то самое время, когда немецкий дух, незадолго перед тем ещё имевший волю к господству над Европой, силу руководить Европой, только что безусловно и окончательно сложил с себя владычество и, под помпезным предлогом основания империи, совершил свой переход к посредственности, к демократии и к современным идеям ! Действительно, за это время я научился достаточно безнадёжно и беспощадно мыслить об этой немецкой сущности , равным образом и о современной немецкой музыке, которая сплошь романтика и самая не-греческая из всех возможных форм искусства; кроме того, перворазрядная губительница нервов, вдвойне опасная у такого народа, который любит выпить и почита- ет неясность за добродетель, а именно в двойном её ка- честве охмеляющего и вместе с тем отуманивающего нарко- тика. Однако, оставляя в стороне все скороспелые надеж- ды и ошибочные применения к ближайшей современности, которыми я тогда испортил себе свою первую книгу, боль- шой дионисический вопросительный знак, как он в ней поставлен, неизменно остаётся в силе и по отношению к музыке: какова должна быть музыка, которая уже была бы не романтического происхождения, подобно немецкой, но дионисического?.. 7 Но, милостивый государь, что же такое романтика, если Ваша книга не романтика? Можно ли довести нена- висть к настоящему , к действительности и к современным идеям до более высокой степени, чем это сделано в Вашей артистической метафизике, которая скорее поверит в нич- то , скорее признает дьявола, чем настоящее ? Не гудит ли фундаментальный бас гнева и радости уничтожения под всем Вашим искусством контрапунктического голосоведе- ния, прельщающим уши слушателей, бешеная решимость про- тив всего, что есть теперь , воля, которая не так уж далека от практического нигилизма и как бы говорит: Лучше уж, чтобы не было ничего истинного, чем допус- тить, чтобы Вы были правы, чтобы Ваша истина оправда- лась! Раскройтека уши и послушайте сами, господин пес- симист и боготворитель искусства, одно-единственное избранное место Вашей книги, то не лишённое красноречия место об истребителях драконов, которое так же соблаз- нительно должно звучать для молодых ушей и сердец, как и песня пресловутого крысолова. Это ли не настоящее и подлинное признание романтика 1830 года под личиною пессимизма 1850-го? Ведь за ним уже прелюдирует и обыч- ный романтический финал разрыв, крушение, возвращение и падение ниц пред старой верой, пред старым Богом... Да разве Ваша пессимистическая книга не есть сама обломок антиэллинизма и романтики, сама нечто столь же охмеляющее, сколь и отуманивающее , наркотик во всяком случае, даже некое подобие музыки, немецкой музыки? И в самом деле послушаем: Представим себе подрастающее поколение с этим бесс- трашием взора, с этим героическим стремлением к чудо- вищному, представим себе смелую поступь этих истребите- лей драконов, гордую смелость, с которой они поворачи- ваются спиной ко всем этим слабосильным доктринам опти- мизма, дабы в целом и в полноте жить с решительностью : разве не представляется необходимым, чтобы трагический человек этой культуры, для самовоспитания к строгости и к ужасу, возжелал нового искусства, искусства метафизи- ческого утешения, трагедии, как ему принадлежащей и предназначенной Елены, и воскликнул вместе с Фаустом: Не должен разве я стремительною мощью Единый вечный образ вызвать к жизни? Разве не представляется необходимым? ... Нет, триж- ды нет, о молодые романтики, это не представляется та- ковым! Но весьма вероятно, что это так кончится, что вы так кончите, т. е. утешенными , как писано есть, нес- мотря на всё самовоспитание к строгости и к ужасу, ме- тафизически утешенными , короче, как кончают романтики, христианами... Нет! Научитесь сперва искусству посюсто- роннего утешения, научитесь смеяться, молодые друзья мои, если вы во что бы то ни стало хотите остаться пес- симистами; быть может, вы после этого, как смеющиеся, когда-нибудь да пошлёте к чёрту всё метафизическое уте- шительство и прежде всего метафизику! Или, чтобы ска- зать всё это языком того дионисического чудовища, кото- рое зовут Заратустрой: Возносите сердца ваши, братья мои, выше, всё выше! И не забывайте также и ног! Возносите также и но- ги ваши, вы, хорошие танцоры, а ещё лучше: стойте на голове! Этот венец смеющегося, этот венец из роз: я сам возложил на себя этот венец, я сам признал священ- ным свой смех. Никого другого не нашёл я теперь доста- точно сильным для этого. Заратустра-танцор, Заратустра лёгкий, машущий крыльями, готовый лететь, манящий всех птиц, готовый и проворный, блаженно-легко-готовый: Заратустра, вещий словом, Заратустра, вещий смехом, не нетерпеливый, не безусловный, любящий прыжки и вперёд, и в сторону; я сам возложил на себя этот ве- нец! Этот венец смеющегося, этот венец из роз: вам, братья мои, кидаю я этот венец! Смех признал я священ- ным; о высшие люди, научитесь же у меня смеяться! Так говорил Заратустра, четвёртая часть Сильс-Мария, Верхний Энгадин, в августе 1886 года РОЖДЕНИЕ ТРАГЕДИИ ИЗ ДУХА МУЗЫКИ. ПРЕДИСЛОВИЕ К РИХАРДУ ВАГНЕРУ Чтобы отдалить от себя все возможные сомнения, вол- нения и недоразумения, к которым, при своеобразном ха- рактере нашей эстетической общественности, могут подать повод сопоставленные в этом сочинении мысли, и чтобы иметь возможность написать и эти вводные слова с тем же созерцательным блаженством, отпечаток которого, как окаменелость счастливых и возвышенных часов, лежит на каждой странице, я вызываю перед взором моим тот миг, когда Вы, мой глубокоуважаемый друг, получите эту кни- гу: я вижу, как Вы, быть может после вечерней прогулки по зимнему снегу, разглядываете раскованного Прометея на заглавном листе, читаете моё имя и сразу же проника- етесь убеждением, что, каково бы ни было содержание этого сочинения, автор его несомненно имеет сказать что-либо серьёзное и внушительное, равным образом что он при всём, что он измыслил здесь, видел Вас перед со- бою и обращался к Вам, а следовательно, мог написать лишь нечто соответствующее Вашему присутствию. При этом Вы припомните, что я в то же время, когда создавалось Ваше чудное юбилейное сочинение о Бетховене, т. е. сре- ди ужасов и величия только что разгоревшейся войны, го- товился к этим мыслям. Но в ошибку впали бы те, которые усмотрели бы в этом совпадении наличность противоречия между патриотическим возбуждением и эстетическим сиба- ритством, между мужественной серьёзностью и весёлой иг- рой; напротив, при действительном прочтении этой книги им станет до изумительности ясным, с какой строго не- мецкой проблемой мы здесь имеем дело, поставленной нами как раз в средоточие немецких надежд, как точка апогея и поворота. Но, быть может, этим самым лицам покажется вообще неприличным столь серьёзное отношение к эстети- ческой проблеме, раз они не в состоянии видеть в ис- кусстве чего-либо большего, чем весёлой побочности, или, пожалуй, звона бубенчиков, сопровождающего серьёз- ность существования , но, в сущности, излишнего; словно никто не знает, что уже само противопоставление искусс- тва серьёзности существования грубое недоразумение. Этим серьёзным я позволю себе сказать, что моё убежде- ние и взгляд на искусство, как на высшую задачу и собс- твенно метафизическую деятельность в этой жизни, сог- ласны с воззрением того мужа, которому я, как передово- му великому бойцу на этом пути, посвящаю эту книгу. Базель, конец 1871 года 1 Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путём логического уразумения, но и путём непосредственной интуиции пришли к сознанию, что поступательное движение искусства связано с двойствен- ностью аполлонического и дионисического начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от двойс- твенности полов, при непрестанной борьбе и лишь перио- дически наступающем примирении. Названия эти мы заимс- твуем у греков, разъясняющих тому, кто в силах уразу- меть, глубокомысленные эсотерические учения свои в об- ласти воззрений на искусство не с помощью понятий, но в резко отчётливых образах мира богов. С их двумя божест- вами искусств, Аполлоном и Дионисом, связано наше зна- ние о той огромной противоположности в происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между ис- кусством пластических образов аполлоническим и неплас- тическим искусством музыки искусством Диониса; эти два столь различных стремления действуют рядом одно с дру- гим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаим- но побуждая друг друга ко всё новым и более мощным по- рождениям, дабы в них увековечить борьбу названных про- тивоположностей, только по-видимому соединённых общим словом искусство ; пока наконец чудодейственным метафи- зическим актом эллинской воли они не явятся связанными в некоторую постоянную двойственность и в этой двойс- твенности не создадут наконец столь же дионисического, сколь и аполлонического произведения искусства аттичес- кой трагедии. Чтобы уяснить себе оба этих стремления, представим их сначала как разъединённые художественные миры снови- дения и опьянения, между каковыми физиологическими яв- лениями подмечается противоположность, соответствующая противоположности аполлонического и дионисического на- чал. В сновидениях впервые предстали, по мнению Лукре- ция, душам людей чудные образы богов; во сне великий ваятель увидел чарующую соразмерность членов сверхчело- веческих существ; и эллинский поэт, спрошенный о тайне поэтических зачатий, также вспомнил бы о сне и дал бы поучение, сходное с тем, которое Ганс Сакс даёт в Мейс- терзингерах : Мой друг, поэты рождены, Чтоб толковать свои же сны. Всё то, чем грезим мы в мечтах, Раскрыто перед нами в снах: И толк искуснейших стихов Лишь в толкованье вещих снов. Прекрасная иллюзия видений, в создании которых каж- дый человек является вполне художником, есть предпосыл- ка всех пластических искусств, а также, как мы увидим, одна из важных сторон поэзии. Мы находим наслаждение в непосредственном уразумении такого образа; все формы говорят нам: нет ничего безразличного и ненужного. Но и при всей жизненности этой действительности снов у нас всё же остаётся ещё мерцающее ощущение её иллюзорности, но крайней мере таков мой опыт, распространённость и даже нормальность которого я мог бы подтвердить рядом свидетельств и показаний поэтов. Философски настроенный человек имеет даже предчувствие, что и под этой дейс- твительностью, в которой мы живём и существуем, лежит скрытая, вторая действительность, во всём отличная, и что, следовательно, и первая есть иллюзия; а Шопенгауэр прямо считает тот дар, по которому человеку и люди, и все вещи представляются временами только фантомами и грёзами, признаком философского дарования. Но как фило- соф относится к действительности бытия, так художест- венно восприимчивый человек относится к действительнос- ти снов; он охотно и зорко всматривается в них: ибо по этим образам он толкует себе жизнь, на этих событиях готовится к жизни. И не одни только приятные, ласкающие образы являются ему в такой ясной простоте и понятнос- ти: всё строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания, коро- че, вся божественная комедия жизни, вместе с её Infer- no, проходит перед ним, не только как игра теней ибо он сам живёт и страдает как действующее лицо этих сцен, но всё же не без упомянутого мимолетнего ощущения их иллю- зорности; и быть может, многим, подобно мне, придёт на память, как они в опасностях и ужасах сна подчас не без успеха ободряли себя восклицанием: Ведь это сон! Что ж, буду грезить дальше! Мне рассказывали также про лиц, могших продлевать один и тот же сон на три и более пос- ледовательные ночи, не нарушая его причинной связи, факты, ясно свидетельствующие о том, что наша внутрен- няя сущность, общая основа бытия во всех нас, испытыва- ет сон с глубоким наслаждением и радостной необходи- мостью.