- Хватит, - перебил Дима. - Помнишь песню, что мы слышали на
набережной? Насчет того, где найти себя? Та, кто ее пела, совершенно не
понимала, о чем она поет. И ты точно так же не понимаешь, о чем сейчас
говоришь. А чтобы понять, что ты только что сказал, тебе надо заглянуть в
колодец.
- А если я не пойду?
- Не пойти ты просто не можешь.
- Почему? - спросил Митя.
Дима посмотрел на его руки. Митя проследил за взглядом, уставился на
свои ладони и понял, что они больше не светятся в темноте. Еще несколько
минут назад, когда они начинали дорогу к этому месту, ладони сияли - не
таким ярким, как вчера, но чистым и ясным голубым светом.
- Вот именно поэтому, - сказал Дима. - Иначе все, что ты понял,
исчезнет. И в лучшем случае ты успеешь написать еще пару идиотских
стихотворений с непонятным тебе самому смыслом. Если, конечно, допустить,
что он в них вообще есть.
Митя покраснел - хорошо, что этого не было видно в темноте.
- Меня иногда поражает твой апломб, - сказал он. - Стихи не
обязательно должны содержать смысл. Ты просто не знаешь, что такое
постмодернизм.
- Вот только этого не хватало - чтобы я знал, что это такое, - сказал
Дима, выделив интонацией слово "знал".
Он развернул Митю на месте и слегка толкнул его.
Кусты были густыми и колючими; прикрывая пальцами глаза, Митя сделал
несколько шагов, поскользнулся и полетел вниз.
Он падал спиной вперед, хватаясь руками за рыхлые стены, падал очень
долго, но вместо того, чтобы упасть на дно, впал в задумчивость. Время не
то исчезло, не то растянулось - все, что он видел, менялось не меняясь,
каким-то образом постоянно оказываясь новым, а его пальцы все пытались
уцепиться за тот же самый участок стены, что и в начале падения. Как и
вчера, он чувствовал, что смотрит на что-то странное, что-то такое, на что
не смотрел никогда в жизни и вместе с тем смотрел всегда. Когда он
попытался понять, что он видит, и найти в своей памяти нечто похожее, ему
вспомнился обрывок виденного по телевизору фильма, где несколько ученых в
белых халатах были заняты очень странным делом - вырезали из картона круги
с небольшими выступами и насаживали их на сверкающий металлический штырь,
словно чеки в магазине; картонные круги становились все меньше и меньше, и
в конце концов на штыре оказалась человеческая голова, составленная из
тонких листов картона; ее обмазали синим пластилином, и на этом фильм
кончился.
То, что видел Митя, больше всего напоминало эти картонные круги:
последним, самым верхним кругом был испуг от падения в колодец,
предпоследним - опасение, что колючая ветка куста хлестнет по глазам, до
этого была досада, что так быстро исчез приснившийся мир, где на длинной
травинке беседовали два красных жука; еще раньше - страх перед летучей
мышью, наслаждение полетом над залитыми луной камнями, озадаченность
непонятным вопросом Димы, тоска от стука доминошных костей над пустой
набережной и от того, главным образом, что в собственной голове сразу
стала видна компания внутренних доминошников, и так - ниже и ниже, за один
миг - сквозь всю жизнь, сквозь все сплющившиеся и затвердевшие чувства,
которые он когда-либо испытал.
Сначала Митя решил, что видит самого себя, но сразу же понял: все
находящееся в колодце на самом деле не имеет к нему никакого отношения. Он
не был этим колодцем, он был тем, кто падал в него, одновременно оставаясь
на месте. Может быть, он был пластилином, скрепляющим тончайшие слои
наложенных друг на друга чувств. Но главное другое. Пройдя сквозь
бесчисленные снимки жизни к точке рождения, оказавшись в ней и заглянув
еще глубже, чтобы увидеть начало, он понял, что смотрит в бесконечность.
У колодца не существовало дна. Никакого начала никогда не
существовало.
И тут же Митя увидел еще одно - все, что было в колодце под точкой, с
которой он привык начинать свой личный отсчет, вовсе не было пугающим,
за-или догробным (догробный мир, подумал он, надо же), таинственным или
неизвестным. Оно всегда существовало рядом, даже ближе, чем рядом, а не
помнил он про это потому, что оно и было тем, что помнило.
- Эй, - услышал он далекий голос. - Вылезай! Хватит. Не разбей бадью.
Он почувствовал, что его тянут за руку, потом по лицу прошлась ветка
с острыми шипами, перед глазами мелькнули черные листья, и он увидел перед
собой Диму.
- Пошли отсюда, - сказал Дима.
- Что это было? - спросил Митя.
- Колодец, - сказал Дима таким тоном, словно открывал большую тайну.
- А я в него не упаду опять?
Дима остановился и с недоумением посмотрел на него.
- Мы не можем упасть в колодец, в котором и так находились целую
вечность. Мы можем только выйти из него.
- А теперь я из него вышел?
- Не теперь, а тогда. Ты сейчас опять в нем. А когда ты его видел, ты
высунул голову. Жизнь очень странно устроена. Чтобы вылезти из колодца,
надо в него упасть.
- А зачем?
- Из каждого колодца ты можешь что-нибудь вынести. Они содержат
бесценные сокровища. Точнее, сами по себе они ничего не содержат, и ты
выходишь оттуда таким же, как вошел. Но в них ты можешь заметить то, что
есть у тебя самого.
Митя погрузился в размышления и остаток пути шел молча.
- Я никаких сокровищ там не заметил, - сказал он, когда оба вернулись
на площадку под маяком. - Я просто за один миг увидел свою жизнь. И даже
больше.
- Вся жизнь, - ответил Дима, - и, как ты выразился, даже больше,
существует один миг. Вот именно тот, который происходит сейчас. Это и есть
бесценное сокровище, которое ты нашел. И теперь ты сможешь поместить в
один миг все что хочешь - и свою жизнь, и чужую.
- Но я не вижу того, что я нашел, - сказал Митя.
- Потому что ты нашел то, что видит, - ответил Дима. - Закрой глаза и
посмотри.
- Куда?
- Куда хочешь.
Митя закрыл глаза и увидел в образовавшейся темноте - про себя он
называл ее предвечной, потому как в детстве считал, что тонкие сияющие
линии и мерцание возникают перед веками - ярко-синюю точку. Она была
неподвижной, но ее можно было странным образом направить на что угодно.
Митя услышал треск цикады, направил синюю точку на него и вспомнил
далекий вечер, когда он встал на ноги, - а произошло это очень рано, сразу
же после того, как он вылупился из яйца и упал на землю с дерева, в ветке
которого началось его существование.
12. PARADISE
Сережа не помнил своих родителей. Он встал на ноги очень рано, сразу
же после того, как вылупился из яйца и упал на землю с дерева, в ветке
которого началось его существование. Это произошло на фоне удивительно
красивого заката, в безветренный летний вечер, озвученный тихим плеском
моря и многоголосым пением цикад, одной из которых он тоже мог
когда-нибудь стать. Но эта перспектива маячила так далеко, что он даже не
обдумывал ее, понимая: если ему и суждено будет протрещать горловыми
пластинками свою песню, то сделает это все равно уже не он, или не совсем
он, потому что эти пластинки вырастают только у немногих, у тех, кто
прошел многолетний путь под землей и сумел в конце концов выбраться на
поверхность, забраться на дерево и окончательно вылупиться. Отчего-то он
был уверен, что если это и случится с ним, то это будет тоже в летний
вечер, такой же тихий и теплый.
Сережа вгрызся в землю, стараясь сразу приучить себя к тому, что это
всерьез и надолго. Он знал - шансов выбиться наружу мало и помочь ему
могут только трезвость и собранность, только способность прокопать дальше,
чем другие, а мысль о том, что другие понимают то же самое, придавала
дополнительные силы. Но детство есть детство, и первые несколько лет он
провел, бесцельно разглядывая попадающиеся в земле предметы - некоторые из
них можно было вынуть и повертеть в руках, а другие приходилось
рассматривать прямо в почве. Особенно Сережа любил находить окна - погрузив в землю пальцы, он осторожно ощупывал их холодную твердую
поверхность и расчищал ее, стараясь угадать, что увидит за стеклом.
Опыт всех этих лет, заполненных копошением в мягком российском
суглинке (который однажды утром неожиданно оказался благодатным черноземом
Украины), слился для него в одном обобщающем воспоминании - как он,
поеживаясь от мороза, смотрит в только что расчищенное окно, за которым
видны черные зимние сумерки вокруг ярко освещенной детской площадки, а в
центре, в пятне света, стоит снежная баба с воткнутым в голову частоколом
морковок, очень похожая на статую Свободы, которую он увидел в откопанном
неподалеку от окна журнале. Стекло было разрисовано морозом, и узор на нем
сильно напоминал маленькую пальмовую рощу; казалось, эти пальмы качаются
от его дыхания. В окно нельзя было пролезть, и Сережа долго стоял возле
него, тоскуя о непонятном, а потом стал рыть ход дальше, затаив в сердце
нерасшифрованную мечту.
К тому времени, когда он стал задумываться, все ли делает верно, его
жизнь стала рутинной и состояла большей частью из очень похожих событий,
повторяющихся в однообразной последовательности.
Перед ним, прямо перед головогрудью и лапами, был круг темной твердой
земли. Сзади, за спиной, оставался прорытый к этому времени тоннель, но
Сережа никогда не оглядывался и не подсчитывал, сколько метров или даже
километров им пройдено. Он знал, что другие насекомые - например муравьи - довольствуются достаточно короткой норкой и он со своими зубчатыми лапами
мог бы выполнить работу всей их жизни за несколько часов. Но он никогда не
тешил себя такими сравнениями, зная: стоит только остановиться и начать
сравнивать себя с другими, как покажется, что он уже достаточно многого
достиг, и пропадет необходимое для дальнейшей борьбы чувство острой обиды
на жизнь.
Достигнутое им не существовало в виде чего-то такого, что можно было
бы потрогать или сосчитать, - оно состояло из тех встреч и событий,
которые приносил ему каждый новый день. Проснувшись утром, он начинал рыть
тоннель дальше, разгребая землю мощными передними лапами и отбрасывая ее
задними. Через несколько минут среди серо-коричневых комков почвы
появлялся завтрак. Это были тонкие отростки корней, из них Сережа
высасывал сок, читая при этом какую-нибудь газету, которую он обычно
откапывал вместе с едой. Через несколько сантиметров из земли появлялась
дверь на работу - промежуток между ней и завтраком был таким узким, что
иногда земля осыпалась сама, без всяких усилий с его стороны. Сережа никак
не мог взять в толк, как это он роет и роет в одном направлении и все
равно каждое утро откапывает дверь на работу, но зато понимал, что
размышления о таких вещах еще никого не привели ни к чему хорошему, и
поэтому предпочитал особенно на эту тему не думать.
За дверями на работу оказывались присыпанные землей вялые сослуживцы,
мимо которых следовало двигаться осторожно, чтобы они не поняли, что
Сережа роет ход. Возможно, каждый из них тоже рыл свой ход куда-то, но
если это и было так, они делали это очень скрытно. Сережа разгребал землю
со своего кульмана, чуть расчищал окно, за которым виднелись наведенные
вверх трубы, и начинал неторопливо рыть к обеду. Обед практически не
отличался от завтрака, только земля вокруг была немного другая, более
рыхлая, и из нее торчали медленно жующие лица товарищей по работе - это не
раздражало, потому что их глаза были всегда закрыты. Обед был как бы пиком
дня, после которого уже следовало начинать рыть дорогу домой, а работа в
этом направлении всегда шла быстро. Через какое-то время Сережа разрывал
дверь своей квартиры, медленно разгребал глину, за которой обнаруживался
телевизор, и часа через два, уже полусонный, докапывался до кровати.
Проснувшись, он поворачивался к стене, некоторое время смотрел на
нее, пытаясь вспомнить только что кончившийся сон, а затем несколькими
быстрыми ударами лап пробивал ход прямо до ванной комнаты. Дни были в
целом одинаковы, только в субботу и воскресенье в своем движении вперед
Сережа не натыкался на дверь, ведущую на работу. Иногда в выходные он
откапывал одну или две бутылки водки, и тогда надо было немного покопаться
в земле рядом - почти всегда удавалось отрыть голову и часть туловища
когонибудь из друзей, чтобы вместе выпить и поговорить о жизни. Сережа
твердо знал, что большая часть его знакомых не роет никакого тоннеля, но
тем не менее знакомые попадались ему навстречу с удручающим однообразием.
Иногда, правда, в земле оказывались приятные сюрпризы - например, из стены
торчала нижняя часть женского туловища (Сережа никогда не раскапывал
дальше поясницы, полагая, что это приведет ко многим проблемам) или пара
банок пива, ради которого он позволял себе небольшую передышку, но большая
часть пути пролегала через работу.
Чтобы хоть как-то объяснить себе тот странный факт, что в своем
выверенном по компасу движении он регулярно прокапывает насквозь пласты
земли с совершенно одинаковыми вкраплениями, такими как кульманы,
сослуживцы и даже вид за окном, Сережа пользовался аналогией с поездом,
который идет вперед и бесконечно приближается к заветной шпале,
неотличимой от соседних.
Впрочем, некоторые различия были - иногда контора, через которую
Сережа совершал свой дневной рывок (он образовывал это слово от "рыть"),
обновлялась - перемещались кульманы, менялась окраска стен, кто-нибудь
появлялся или навсегда исчезал. Сережа отметил одну закономерность - если,
например, он проползал через работу, где сгорал электрический чайник
(сослуживцы любили пить чай), то на всех последующих работах, через
которые он рыл свой ход, этот (или очень похожий) чайник тоже оказывался
сгоревшим, пока Сережа не докапывался до такой работы, куда кто-нибудь
приносил новый.
Работа была совсем не сложной - надо было перечерчивать старые синьки
на ватман, чем, кроме Сережи, занималось еще несколько сослуживцев. Обычно
с утра они начинали длинный неспешный разговор, в котором невозможно было
не участвовать. Говорили они, как это обычно бывает, обо всем на свете, но
поскольку круг тем, которых они касались, был очень узок, Сережа замечал,
что с каждым днем на свете остается все меньше и меньше того, что было
прежде, например, того, что было в тот вечер, когда он сидел под веткой и
слушал треск сумевших выбиться из-под земли цикад.
Неизбежное общение с сослуживцами действовало на Сережу не лучшим
образом. У него стала меняться манера ползти - он теперь сильно прижимал
голову к земле и иногда, раскапывая особенно крутую лестницу в буфет,
помогал себе мордой. Одновременно он стал немного по-новому понимать жизнь
и вместо прежнего желания прорыть тоннель как можно дальше начал ощущать
ответственность за свою судьбу. Однажды он заметил, что сидит за столом,
чистит двумя руками карандаш и одновременно роется в ящике - роется чем-то
таким, чего у него раньше просто не было. Сначала он решил, что сходит с
ума, но, приглядываясь к сослуживцам, стал замечать у них по бокам чуть
заметные полупрозрачные коричневатые лапки, которыми они ловко
пользовались. Как оказалось, такие же лапки были и у него, просто в них
раньше не возникало потребности, но теперь Сережа научился видеть их, а
потом и употреблять в дело. Сперва они были слабыми, но постепенно
окрепли, и Сережа стал доверять им работу, используя руки по прямому
назначению - рыть тоннель дальше и дальше.
Но тоннель все равно каждый день приводил его на работу, где из
рыхлых земляных стен глядели давно знакомые до последней черточки лица. В
них присутствовала одна общая особенность - все они были украшены усами.
Сережа никогда не придавал этому особого значения, но все-таки решил
отпустить усы сам.
Примерно через месяц, когда они достаточно отросли, он заметил, что
жизнь стала как-то полнее, а сослуживцы превратились в удивительно милых
ребят с самыми разнообразными интересами. Понять все это ему помогли
именно усы, ощупывающие движения которых позволяли воспринимать реальность
с не известной раньше стороны. Он убедился, что жизнь можно не только
видеть, но и ощупывать усами, как это делали все вокруг, и тогда она
становится настолько захватывающей, что рыть тоннель дальше особо незачем.
Его стали интересовать окружающие, но еще интересней было, что о нем
думают другие. И как-то после рабочего дня, на вечеринке с коньячком, он
услышал:
- Наконец-то ты, Сережа, стал одним из нас.
Эти слова произнесло одно лицо, чуть выступающее из земляной стены.
Остальные лица закрыли глаза и стали шевелить усами, как бы ощупывая
Сережу, чтобы проверить - действительно ли он один из них. Судя по их
улыбкам, они оказались вполне удовлетворены результатом.
- А кем это я стал? - спросил Сережа.
- Брось притворяться, - захохотали лица, - будто не понимаешь!
- Правда, - не сдавался Сережа, - кем?
- Тараканом, кем еще.
Услышав это, Сережа ощутил холодную волну, прошедшую по всему телу.
Он бросился к концу тоннеля, где висел календарь с портретом Никитая
Второго (Сережа вспомнил, что сам повесил его сюда, когда решил, что уже
отрыл свое), и принялся лихорадочно откидывать землю руками под хохот и
улюлюканье оставшихся сзади усатых рож. Откопав дверь ванной, он быстро
прорыл лаз к зеркалу, посмотрел на коричневую треугольную головку с
длинными покачивающимися усами и схватился за бритву. Усы с хрустом
облетели, и на Сережу глянуло его собственное лицо, только уже совсем
взрослое, с заметными морщинами у глаз. "Сколько же я был тараканом?" - с
ужасом подумал он и вспомнил данную себе в детстве клятву обязательно
прорыть ход на поверхность.
Откопав кровать, он упал на холодные простыни и заснул, а утром
разрыл телефон и позвонил Грише, одному из друзей по кладке яиц, с которым
давно уже не общался. Некоторое время они вспоминали тот далекий летний
вечер, когда свалились с ветки на землю и начали рыть ход на ее
поверхность, а потом Сережа без обиняков поинтересовался, как жить дальше.
Приятель сказал так:
- Нарой побольше бабок, а дальше сам увидишь.
Они договорились как-нибудь увидеться и распрощались. Повесив трубку,
Сережа без всяких колебаний решил изменить маршрут и воспользоваться
гришиным советом. После завтрака он стал рыть не вперед, а направо, и
вскоре с облегчением заметил, что дверей на работу в земле перед ним не
появилось. Вместо них попались дырявая немецкая каска, несколько
сплющенных гильз и ксерокопия какой-то древней мистической книги, над
которой он провел пару часов. Сереже еще не приходилось читать такой
ахинеи - из книги следовало, что он не просто ползет по подземному
тоннелю, но еще и толкает перед собой навозный шар, внутри которого он на
самом деле этот тоннель и роет. После этого грунт долгое время был
совершенно пустым, только изредка попадались корешки, которые Сережа
пускал в пищу, а потом его вонзившаяся в землю лапка нащупала что-то
твердое.
Разбросав желтоватую глину, Сережа увидел черный носок милицейского
сапога. Он сразу все понял, аккуратно присыпал его землей и стал рыть
влево, подальше от этого места. Еще несколько раз попадались выступающие
из земли детали милицейской амуниции - дубинки, рации, стриженые головы в
фуражках, - но насчет голов ему везло, потому что он все время откапывал
их со стороны затылка, из чего следовало, что менты его не видят. Через
некоторое время в земле стали попадаться бабки. Сначала это были отдельные
бумажки, а потом пошли появляться целые пачки - обычно они находились
где-нибудь неподалеку от милицейских дубинок и сапог. Сережа стал
тщательно, как археолог, раскапывать землю вокруг попадавшихся ему
предметов милицейского снаряжения и редко когда уползал без нескольких
сырых и тяжелых пачек, крест-накрест перехваченных бумажной лентой.
Он почти совсем забыл об осторожности и один раз случайным движением
руки отбросил землю с круглого милицейского лица, изо рта которого торчал
свисток. Лицо яростно посмотрело на него и надуло щеки, но прежде чем
успел раздаться свист, Сережа выдернул свисток и сунул милиционеру прямо в
зубы денежную пачку. Лицо закрыло глаза, и Сережа, постепенно приходя в
себя, двинулся дальше. Вскоре его пальцы наткнувшись на предмет, на ощупь
показавшийся обычным милицейским сапогом. Расчистив землю, Сережа увидел
слово "reebok", начал рыть вверх и скоро откопал улыбающееся лицо Гриши.
- Вот и встретились, - сказал Гриша.
Бабки, которые Сережа нарыл по его совету, не произвели на Гришу
никакого впечатления.
- Ты, пока не поздно, купи на них денег, - посоветовал он и показал
Сереже несколько зеленых банкнот. - И вообще, надо отсюда рыть как можно
скорее.
Сережа и сам понимал, что кроме как отсюда рыть просто неоткуда, но
все же принял гришины слова к сведению и накрепко запомнил, что прежде
всего надо откопать какое-то приглашение.
По-прежнему на его пути регулярно оказывалась дверь домой, телевизор,
ванная и кухня, но теперь он начал выкапывать американские журналы и учить
английский, на котором говорил с изредка появляющимися из стен лицами.
Лица дружелюбно улыбались и обещали помочь. И вот однажды, в длинной
песчаной жиле, которую Сережа разрабатывал уже целый месяц, он наткнулся
на сложенную вчетверо белую бумажку. Это и было, как он понял,
приглашение. Сережа не знал, что надо делать дальше, и решил на всякий
случай держаться песчаного слоя. Несколько дней в песке не попадалось
ничего интересного, а потом Сережа ощутил под своими лапками каменную
стену с вывеской; расчистив ее, он прочел: "ОВИР". Дальше предметы стали
попадаться с чудовищной быстротой - он даже не успевал как следует
разобраться, что именно выкапывает и кому именно дает взятки; в конце
концов Сережа заметил, что пухлого мешка бабок у него больше нет, зато
есть несколько зеленых бумажек с портретом благообразного лысоватого
толстяка.
Песчаная жила кончилась, и рыть ход стало намного труднее, потому что
почва стала каменистой; особенно запомнились Сереже бетонные глыбы перед
американским посольством - такой величины, что приходилось или
подкапываться под них (а это было опасно, потому что глыба могла упасть и
раздавить), или рыть ход сбоку, сильно удлиняя дорогу. Посольство Сережа
прополз очень быстро, откопал перила авиационного трапа, а потом расчистил
от земли прямоугольный иллюминатор и почти целый день любовался облаками и
океаном.
Дальше начинался слой рыхлого и влажного краснозема, и Сережа долго
глядел на стену земли, за которой ждала неизвестность, прежде чем решился
протянуть к ней свои мозолистые и усталые, но еще сильные лапки. Первой
находкой в слое новой почвы оказалась пожилая негритянка в кабинке
таможенного контроля, которая брезгливо спросила, есть ли у Сережи
обратный билет. Потом выступила автобусная дверь, сразу за которой Сережа
откопал яблочный огрызок и мятую карту Нью-Йорка.
Началась новая жизнь. Долгое время Сережа выкапывал из земли в
основном пустые консервные банки, зачерствелые ломтики пиццы и старые
"Ридерз дайджесты", но он приготовился к упорному труду и не ждал небесной
манны, тем более что с небом было напряженно. Со временем он стал находить
и деньги. Их было, конечно, куда меньше, чем когда-то попадалось бабок, и
встречались они далеко не пачками, но Сережа не унывал. Из стен тоннеля
часто выступали огромные пластиковые мешки с мусором и черные руки,
протягивающие ему то маленькие пакетики кокаина, то приглашения на
религиозные лекции, но Сережа старался не обращать на это внимания, больше
улыбаться и быть оптимистом.
Постепенно мусора вокруг стало меньше, а в одно тихое утро, с трудом
прокапывая ход меж корней старой липы, Сережа обнаружил маленькую зеленую
карточку - произошло это через день после того, как он узнал второе
главное американское слово "у-упс" (первое, "бла-бла-бла", ему сказал по
секрету еще Гриша). Он понял, что теперь сможет найти работу, и
действительно - не прошло и пары дней, как вскоре после завтрака Сережа
выкопал металлическое табло с горящим словом "work", взволнованно сглотнул
слюну и взялся за дело. Новая работа оказалась очень похожей на старую,
только кульман был другой, наклонный, и появлявшиеся из стен лица
сослуживцев говорили по-английски. С энергичной улыбкой прокопав от обеда
до табло со словами "don't work" (ему давно уже удалось соединить в одно
целое пространство и время), он понял, что рабочий день окончен.
Теперь Сережа откапывал указатели "work" и "don't work" каждый день,
а кроме них стал регулярно натыкаться на одни и те же блестящие дверные
ручки, ступеньки и предметы быта вроде кондиционера, гудение которого было
вездесущим и слегка напоминало ему вой московской вьюги, комплекта
японской электроники, сковородок и кастрюль, из чего сам собой
напрашивался вывод, что он теперь живет в собственной квартире.
Работа была совсем не сложной - надо было переводить старые синьки в
компьютерный код, чем, кроме Сережи, занималось еще несколько сослуживцев.
Обычно с утра они начинали длинный неспешный разговор на английском, в
котором Сережа постепенно научился участвовать. Общение с сослуживцами
было для Сережи, безусловно, очень благотворным. Его манера ползти стала
более уверенной, и скоро он заметил, что опять пользуется полупрозрачными
коричневыми лапками, о которых успел позабыть со времени своей прошлой
работы. Он снова отпустил усы (теперь они были с заметной сединой), но не
для того, чтобы слиться с окружающими, которые большей частью тоже были
усатыми, а наоборот, чтобы придать своему облику такую же неповторимую
индивидуальность, какой обладали они все.
Прошло несколько лет, заполненных мерцанием указателей "work" - "don't work". За это время Сережа успел обжиться и выкопал множество
полезных предметов - машину, огромный телевизор и даже бачок с
приспособлением для дистанционного слива воды. Иногда днем, оказавшись на
работе, он раскапывал окно своей конторы, и, не обращая внимания на
врывающуюся оттуда духоту, выставлял наружу руку с дистанционным
спускателем и нажимал на черную кнопку с изображением водопада. Ничего
вроде бы не происходило, но он знал, что примерно в двух милях, там, где
расположена его квартира, ревущий вихрь голубоватой воды накатывается на
прохладные стенки унитаза. Правда, один раз Сережа по ошибке нажал кнопку
"reset" и потом три дня отмывал пол, потолок и стены, но зато после
скандала с низеньким скарабеем, назвавшимся его лендлордом, он стал
относиться к квартире как к живому существу, тем более что ее название - "Ван Бедрум" - всегда казалось ему именем голландского живописца. Кроме
того, он начал внимательно читать инструкции.
Иногда Сережа откапывал собачий поводок, из чего делал вывод, что
гуляет с собакой. Саму собаку он никогда не раскапывал, но однажды, по
совету журнала "Health Week", отвел ее к ветеринару-психоаналитику. Тот
некоторое время перелаивался с невидимой собакой за тонким слоем земли, а
потом Сережа услышал от него такое, что сразу же привязал поводок к
торчащему из земляной стены бамперу грузовика из другого штата, огляделся
(никого вокруг, естественно, не было) и торопливо пополз прочь.
По выходным он дорывался до парома на Нью-Джерси, раскапывал
небольшое окошко в здании, где продавали билеты, и, вспоминая детство,
подолгу смотрел на далекую белую статую Свободы, символ равнокрылых
возможностей, - последние лучи заката окрашивали терновый венец на ее
голове в морковный цвет, и она казалась огромной пожилой снегурочкой.
У Сережи появилась близкая женщина, которую он откопал целиком, чтобы
изредка говорить с ней о сокровенном, а сокровенного к этому времени у
него набралось довольно много.
- Ты веришь, - спрашивал он, - что нас ждет свет в конце тоннеля?
- Это ты о том, что будет после смерти? - спрашивала она. - Не знаю.
Я читала пару книг на эту тему. Действительно, пишут, что там какой-то
тоннель и свет в конце, но, по-моему, все это чистое бла-бла-бла.
Рассказав ей, что он когда-то чуть было не стал тараканом в далекой
северной стране, Сережа вызвал у нее недоверчивую улыбку; она сказала, что
он совершенно не похож на выползня из России.
- Ты по виду типичный американский кокроуч, - сказала она.
- У-упс, - ответил Сережа.
Он был счастлив, что ему удалось натурализоваться на новом месте, а
слово "кокроуч" он понял как что-то вроде "кокни", только на нью-йоркский
лад, - но все же после этих слов в его душе поселилось не совсем приятное
чувство. Однажды, довольно сильно выпив после работы, Сережа раскопал свою
квартиру, прорыл ход к зеркалу и, взглянув в него, вздрогнул. Оттуда на
него смотрела коричневая треугольная головка с длинными усами, уже
виденная им когда-то давно. Сережа схватил бритву, и, когда мыльный
водоворот унес усы в раковину, на него глянуло его собственное лицо,
только уже совсем пожилое, даже почти старое. Он начал остервенело копать
прямо сквозь зеркало, разлетевшееся на куски под его лапами, и вскоре
отрыл несколько предметов, из которых следовало, что он уже на улице, - это были сидящий на табурете пожилой кореец (его лавка обычно начиналась в
двух метрах под табуреткой) и табличка с надписью "29 East St.".
Окорябавшись о ржавую консервную банку, он принялся быстро и отчаянно рыть
вперед, пока не оказался в пласте сырых глинистых почв где-то в районе
Гринвич Виллидж, среди уходящих далеко вниз фундаментов и бетонных
колодцев. Откопав вывеску с нарисованной пальмовой рощей и крупным словом
"PARADISE", Сережа отрыл далее довольно длинную лестницу вниз, табуретку,
небольшой участок стойки и пару стаканов с "водка-тоником", к которому уже
успел привыкнуть.
Земляные стены только что вырытого им тоннеля дрожали от музыки.
Хватив два стакана подряд, Сережа огляделся по сторонам. За его спиной был
длинный узкий лаз, полный разрыхленной земли, - он уходил в известность,
из которой Сережа уже столько лет пытался найти выход. Впереди из земли
торчали деревянная доска стойки, покрытая царапинами, и стаканы. Все-таки
было неясно - вылез он наконец наружу или еще нет? И наружу чего? Вот это
было самое непонятное. Сережа взял со стойки бледно-зеленый спичечный
коробок и увидел те же пальмы, что были на вывеске, а еще раньше, в виде
изморози, - на каком-то окне из детства. Кроме пальм, на коробке были
телефоны, адрес и уверение, что это "hottest place on island".
"Господи, - подумал Сережа, - да разве hottest place - это рай? А не
наоборот?"
Из земляной стены перед ним появилась рука, сгребла пустые стаканы и
поставила один полный. Стараясь держать себя в лапках, Сережа посмотрел
вверх. Земляной свод, как обычно, нависал в полуметре над головой, и
Сережа вдруг с недоумением подумал, что за всю долгую и полную усилий
жизнь, в течение которой он копал, наверное, во все возможные стороны, он
так ни разу и не попробовал рыть вверх. Сережа вонзил лапки в потолок, и
на полу стала расти горка отработанной земли. Потом ему пришлось подтянуть
к себе табуретку и встать на нее, а еще через минуту его пальцы нащупали
пустоту. "Конечно, - подумал Сережа, - поверхность - это ведь когда не
надо больше рыть! А рыть не надо там, где кончается земля!" Снизу
раздалось щелканье пальцев, и, бросив туда кошелек с небольшой колодой
кредитных карт (на том месте, где он только что сидел, теперь неподвижно
лежал непонятно откуда взявшийся здоровенный темно-серый шар), Сережа
схватился за край дыры, подтянулся и вылез наружу.
Вокруг был безветренный летний вечер, сквозь листву деревьев
просвечивали лиловые закатные облака. Вдали тихо шумело море, со всех
сторон долетал треск цикад. Разорвав старую кожу, Сережа вылез из нее,
поглядел вверх и увидел на дереве, которое росло у него над головой,
ветку, с которой он свалился на землю. Сережа понял, что это и есть тот
самый вечер, когда он начал свое длинное подземное путешествие, потому что
никакого другого вечера просто не бывает, и еще он понял, о чем трещат - точнее, плачут - цикады. И он тоже затрещал своими широкими горловыми
пластинами о том, что жизнь прошла зря, и о том, что она вообще не может
пройти не зря, и о том, что плакать по всем этим поводам совершенно
бессмысленно. Потом он расправил крылья и понесся в сторону лилового
зарева над далекой горой, стараясь избавиться от ощущения, что копает
крыльями воздух. Что-то до сих пор было зажато у него в руке - он поднес
ее к лицу, увидел на ладони измятый и испачканный землей коробок с черными
пальмами и неожиданно понял, что английское слово "Paradise" обозначает
место, куда попадают после смерти.
13. ТРИ ЧУВСТВА МОЛОДОЙ МАТЕРИ
Доедая последнюю мятую сливу, Марина совершенно не волновалась насчет
будущего - она была уверена, что ночью найдет все необходимое на рынке. Но
когда она решила вылезти и посмотреть, не ночь ли на дворе, и сползла с
кучи слежавшегося под ее тяжестью сена, она увидела, что выхода на рынок
нет, и вспомнила, что Николай заделал его почти сразу после своего
появления. Сделал он все настолько аккуратно, что не осталось никаких
следов, и Марина даже не могла вспомнить, где этот выход был. Она отчаянно
огляделась: из черной дыры, перед которой лежал сплетенный Николаем
половичок, тянуло ледяным ветром, а остальные три стены были совершенно
одинаковыми - черными и сырыми. Начинать рыть ход заново нечего было и
думать - не хватило бы сил, и Марина, бессильно зарыдав, упала на сено. В
фильме, который она стала вспоминать, возможность такого поворота событий
не предусматривалась, и Марина совершенно не представляла, что делать.
Наплакавшись, она несколько успокоилась - во-первых, ей не особенно
хотелось есть, а во-вторых, еще оставались два тяжелых свертка, с которыми
она вышла из театра. Решив перетащить их в камеру, Марина протиснулась в
черную дыру и поползла по узкому и кривому лазу, в который намело довольно
много снега. Через несколько метров она ощутила, что ползти ей очень
трудно - бока все время цеплялись за стены. Ощупав себя руками, она с
ужасом поняла, что за те несколько дней, что она пролежала на сене,
приходя в себя после шока от гибели Николая, она невероятно растолстела;
особенно раздалась талия и места, где раньше росли крылья - теперь там
были настоящие мешки жира. В одном особенно узком участке коридора Марина
застряла и даже решила, что теперь ей отсюда не выбраться, но все же после
долгих усилий ей удалось доползти до выхода наружу. Баян и свертки лежали
на том же месте, где она их и оставила, только были занесены снегом.
Подумав, Марина решила не тащить с собой баян и взяла назад только
свертки, а баяном изнутри подперла крышку, закрывавшую вход в нору.
Кое-как вернувшись на место, Марина устало поглядела на серую
газетную бумагу свертков. Она догадывалась, что найдет внутри, и поэтому
не очень спешила их разворачивать. На бумаге крупным псевдославянским
шрифтом было напечатано: "Магаданский муравей", а сверху был подчеркнутый
девиз "За наш магаданский муравейник!", набранный готическим курсивом.
Ниже была фотография, но что именно на ней изображено, Марина не поняла
из-за корки засохшей крови, которой была покрыта нижняя часть свертка;
единственное, что она разобрала из подзаголовков, это что номер воскресный
и посвящен в основном вопросам культуры. Марину томило незнакомое
физическое ощущение, и, чтобы развеяться, она решила немного почитать.
Осторожно отвернув начало листа, она увидела с другой его стороны столбцы
текста.
Первой шла статья майора Бугаева "Материнство". Увидев перед собой
это слово, Марина ощутила, как у нее екнуло в груди. Со всем вниманием, на
которое она была способна, она стала читать.
"Приходя в эту жизнь, - писал майор, - мы не задумываемся над тем,
откуда мы взялись и кем мы были раньше. Мы не размышляем о том, почему это
произошло - мы просто ползем себе по набережной, поглядывая по сторонам, и
слушаем тихий плеск моря."
Марина вздохнула и подумала, что майор знает жизнь.
"Но наступает день, - стала она читать дальше, - и мы узнаем, как
устроен мир, и понимаем, что наша первая обязанность перед природой и
обществом - дать жизнь новым поколениям муравьев, которые продолжат
начатое нами великое дело и впишут новые славные страницы в нашу
многовековую историю. В этой связи считаю необходимым остановиться на
чувствах молодой матери. Во-первых, ей свойственна глубокая и нежная
забота о снесенных яйцах, которая находит выражение в постоянном
попечении. Во-вторых, ее не оставляет легкая печаль, являющаяся следствием
непрестанных размышлений о судьбе потомства, часто непредсказуемой в наше
неспокойное время. И в-третьих, ее не покидает радостная гордость от
сознания..."
Последнее слово упиралось в ссохшуюся коричневую корку, и Марина,
хмурясь от нахлынувших на нее незнакомых чувств, перевела взгляд на
соседний столбец.
"Для коммунистической партии Латвии я оказался чем-то вроде
Кассандры", - прочла она и отбросила газету.
- А ведь я беременна, - сказала она вслух.
Первое яйцо Марина снесла незаметно для себя, во сне. Ей снилось, что
она опять стала молоденькой самочкой и строит снеговика во дворе
магаданского оперного театра. Сначала она слепила маленький снежок, потом
стала катать его по снегу, и постепенно он становился все больше и больше,
но почему-то был не круглым, а сильно вытянутым, и как Марина ни
старалась, она не могла придать ему круглую форму.
Когда она проснулась, она увидела, что во сне сбросила с себя штору
и, разметавшись, лежит на сене, а на полу возле постели - в том месте, где
раньше стояли сапоги Николая, - белеет предмет, точь-в-точь повторяющий
странный снежный ком из ее сна. Марина пошевелилась, и на пол скатилось
еще одно яйцо. Она испуганно вскочила, и ее тело начало содрогаться в
неудержимых, но практически безболезненных спазмах. На пол упало еще
несколько яиц. Они были одинаковые, белые и холодные, покрытые мутной
упругой кожурой, а по форме напоминали дыни средних размеров; всего их
было семь.
"Что ж теперь делать?" - озабоченно подумала Марина, и тут же ей
стало ясно что - надо было первым делом вырыть для яиц нишу.
Привычно откидывая совком землю, Марина прислушивалась к своим
чувствам и с недоумением замечала, что совсем не испытывает радости
материнства, так подробно описанной майором Бугаевым. Единственными ее
ощущениями были озабоченность, что ниша выйдет слишком холодной, и легкое
отвращение к снесенным яйцам.
Видно, роды отобрали у нее слишком много сил, и, закончив работу, она
ощутила усталость и голод. Есть можно было только то, что было в свертке,
и Марина решилась.
- Я ведь это не для себя, - сказала она, обращаясь к кубу темного
пространства, в центре которого она сидела на четвереньках. - Я для детей.
В первом свертке оказалась ляжка Николая в заскорузлой от крови
зеленой военной штанине. Своими острыми жвалами Марина распорола штанину
вдоль красного лампаса и стянула ее как колбасную шкурку. На ляжке у
Николая оказалась татуировка - веселые красные муравьи с картами в лапках
сидели за столом, на котором стояла бутылка с длинным узким горлышком.
Марина подумала, что ничего, в сущности, не успела узнать про своего мужа,
и откусила от ляжки небольшой кусок.
На вкус Николай оказался таким же меланхолично-основательным, каким
был и при жизни, и Марина заплакала. Она вспомнила его сильные и упругие
передние лапки, поросшие редкой рыжей щетиной, и их прикосновения к ее
телу, раньше вызывавшие только скуку и недоумение, теперь показались ей
исполненными тепла и нежности. Чтобы прогнать тоску, Марина стала читать
клочки газеты, лежавшие перед ней на полу.
"Для негодования уже не остается сил, - писал неизвестный автор, - можно только поражаться бесстыдству масонов из печально знаменитой ложи
П-4 ("психоанализ-четыре"), уже много десятилетий измывающихся над
международной общественностью и простерших свою изуверскую наглость до
того, что в центре мировой научной полемики благодаря их усилиям оказались
два самых гнусных ругательства древнекоптского языка, которым масоны
пользуются для оплевывания чужих национальных святынь. Речь в данном
случае идет о выражениях "sigmund freud" и "eric bern", в переводе
означающих, соответственно, "вонючий козел" и "эректированный волчий
пенис". Когда же магаданская наука, последняя из нордических наук,
стряхнет с себя многолетнее оцепенение и распрямит свою могучую спину?"
Марина не понимала, о чем идет речь, но догадывалась, что за газетным
обрывком стоит неведомый ей мир науки и искусства, который она мимоходом
видела на старом расписном щите возле моря: мир, населенный улыбающимися
широкоплечими мужчинами с логарифмическими линейками и книгами в руках,
детьми, мечтательно глядящими в неведомую взрослым даль, и небывалой
красоты женщинами, замершими у весенних роялей и кульманов в тревожном
ожидании счастья. Марине стало горько от того, что она никогда уже не
попадет на этот фанерный щит, но это еще могло произойти с ее детьми, и
она ощутила беспокойство за лежащие в нише яйца. Она подползла к ним
поближе и стала внимательно их изучать.
Мутная пелена на их поверхности успела рассосаться, и стали видны
зародыши. Они совершенно не походили на муравьев и скорее напоминали
толстых червяков, но следы их будущего строения были уже различимы. Пять
из них были бесполыми рабочими насекомыми, а шестой и седьмой имели
крылышки, и Марина с радостным испугом увидела, что один из них - мальчик,
а другой - девочка. Она вернулась к кровати, надергала сена и тщательно
обложила им яйца, потом накрыла их снятой с себя шторой и зарылась в
остатки сена. Оно неприятно кололо голое тело, но Марина старалась не
обращать внимания на это неудобство. Некоторое время она с нежностью
глядела на получившееся гнездышко, а потом ее глаза закрылись и ей начала
сниться магаданская наука, распрямляющая спину под черным небом ледовитого
океана.
На следующее утро она заметила, что хоть уже долгое время ничего не
ела, но растолстела до такой степени, что не только потеряла возможность
вылезти в коридор, но и в самой камере помещается лишь потому, что лежит
по диагонали, головой к кладке яиц. Ей трудно было представить, что раньше
она протискивалась в крохотный квадратный лаз, отверстие которого чернело
на стене. Из-за складок жира на шее она даже не могла толком повернуть
голову, чтобы посмотреть, какой она стала, но чувствовала, что там, за
шеей, течет по своим законам жизнь большого самодостаточного тела, которое
уже не совсем Марина - Мариной оставалась только голова с немногими
мыслями и пара еще подчиняющихся этой голове лапок (остальные были
намертво придавлены брюхом к полу.) В теле бродили соки, в его недрах
раздавались странные завораживающие звуки, и оно, совершенно не спрашивая
у Марины ни разрешения, ни совета, иногда начинало медленно сокращаться
или переваливалось с боку на бок. Марина думала, что дело тут в генах: за
все время с тех пор, как она стала матерью, она съела только ляжку
Николая, и то не потому, что сильно хотелось есть, а чтобы та не
испортилась.
Шли дни. Но однажды она проснулась с чувством голода, который не
походил ни на что из испытанного ею раньше: сейчас голодна была не
худенькая девушка из прошлого, а огромная масса живых клеток, каждая из
которых пищала тоненьким голосом о том, как ей хочется есть. Решившись,
Марина подтянула к себе оставшийся сверток, развернула его и увидела
бутылку шампанского. Сначала она обрадовалась, потому что так и не
попробовала шампанского в театре и часто думала, какое оно на вкус, но
потом поняла, что осталась совсем без еды. Тогда она протянула лапки к
яичной кладке, выбрала яйцо, в котором медленно дозревал бесполый рабочий
муравей, подтянула его и, не давая себе опомниться, вонзила жвалы в
хрустнувшую полупрозрачную оболочку. Яйцо оказалось вкусным и очень
сытным, и Марина, до того как пришла в себя и вновь обрела контроль над
своими действиями, съела целых три.
"Ну и что, - подумала она, чувствуя, как к горлу подступает сытая
отрыжка, - пусть хоть кто-то останется. А то все вместе..."
Сильно захотелось шампанского, и Марина стала открывать бутылку.
Шампанское хлопнуло, и не меньше трети содержимого белой пеной
выплеснулось на пол. Марина расстроилась, но потом вспомнила, что точно
так же было в фильме, и успокоилась. Шампанское ей не очень понравилось,
потому что в рот из бутылки попадала только пузырящаяся пена, которую
трудно было глотать, но все же она допила его до конца, отбросила пустую
бутылку в угол и стала изучать газету, в которую та была упакована. Это
тоже был номер "Магаданского муравья", но не такой интересный, как
прошлый. Почти весь его объем занимал репортаж с магаданской конференции
сексуальных меньшинств; это ей было скучно читать, но зато на большой
групповой фотографии она нашла автора статьи о материнстве майора Бугаева
- он был, как следовало из подписи, пятый сверху.
Отложив газету, Марина прислушалась к ощущениям от собственного тела.
Не верилось, что все это толстое и огромное и есть она. Или, наоборот,
этому огромному и толстому уже не верилось, что оно - это Марина.
"А вот начну с завтрашнего дня спортом заниматься, - чувствуя, как из
живота медленно поднимается пузырящаяся надежда, подумала Марина, - похудею, опять пророю ход на юг, к морю... И найду того генерала, который
Николая хвалил. Он на мне женится, и..."
Дальше Марина боялась даже думать. Но она ощутила, что она еще
молода, еще полна сил, и, если не сдаваться обстоятельствам, вполне можно
начать все сначала. Потом она задремала и спала очень долго, без
сновидений.
Разбудили ее чавкающие звуки. Марина открыла глаза и обомлела. Из
угла на нее смотрели два больших ничего не выражающих глаза. Сразу под
глазами были острые сильные челюсти, которые быстро что-то перетирали, а
ниже располагалось небольшое червеобразное тельце белого цвета, покрытое
короткими и упругими чешуйками.
- Ты кто? - испуганно спросила Марина.
- Я твоя дочь Наташа, - ответило существо.
- А что это ты ешь? - спросила Марина.
- Яйца, - невинно прошамкала Наташа.
- А...
Марина поглядела на нишу с яйцами, увидела, что та совершенно пуста,
и подняла полные укора глаза на Наташу.
- А что делать, мам, - сквозь набитый рот ответила та, - жизнь такая.
Если б Андрюшка быстрее вылупился, он бы сам меня слопал.
- Какой Андрюшка?
- Братишка, - ответила Наташа. - Он мне говорит, значит, давай маму
разбудим. Прямо из яйца еще говорит. Я тогда говорю - а ты, если б первый
кожуру прорвал, стал бы маму будить? Он молчит. Ну, я и...
- Ой, Наташа, ну разве так можно, - прошептала Марина, покачивая
головой и разглядывая Наташу. Она уже не думала о яйцах - все остальные
чувства отступили перед удивлением, что это странное существо, запросто
двигающееся и разговаривающее, - ее родная дочь. Марина вспомнила фанерный
щит у видеобара, изображавший недостижимо прекрасную жизнь, и попыталась в
своем воображении поместить на него Наташу. Наташа молча на нее глядела,
потом спросила:
- Ты чего, мам?
- Так, - сказала Марина. - Знаешь что, Наташа, сползай-ка в коридор.
Там баян стоит. Принеси его сюда, только осторожней, смотри, чтобы крышка
вниз не упала. Снегу наметет.
Через несколько минут Наташа вернулась с источающей холод черной
коробкой.
- Теперь послушай, Наташа, - сказала Марина. - У меня была тяжелая и
страшная судьба. У твоего покойного папы - тоже. И я хочу, чтобы с тобой
все было иначе. А жизнь - очень непростая вещь.
Марина задумалась, пытаясь в несколько слов сжать весь свой горький
опыт, все посещавшие ее долгими магаданскими ночами мысли, чтобы передать
Наташе главный итог своих раздумий.
- Жизнь, - сказала она, отчетливо вспомнив торжествующую улыбку на
лице завернутой в лимонного цвета штору сраной уродины, - это борьба. В
этой борьбе побеждает сильнейший. И я хочу, Наташа, чтобы победила ты. С
сегодняшнего дня ты будешь учиться играть на баяне твоего отца.