- Вот умрет злодей наш, и заживем мы смирненько...
Мальчик поливал матери воду из ковша на руки, а Дарья Васильевна
рассказывала, что на Москве немало у нее родни знатной:
- Я ведь за Скуратова из дому Кондыревых была выдана, а Кондыревы широко на Москве расселись... Как же! У меня дедушка, прадед твой, в боярах хаживал, "наверху" сидючи, думу думал, царю Алексею на свадьбе лебедя жареного подавал. Царь-батюшка забавы ради его с моста в реку спихнул... Чуть не потонул дедушка под мостом, да зато уж царь-то навеселился.
Гриц спросил о Потемкиных - кто такие?
- А шляхта порубежная... Сказывали, был один Потемкин послом в краях
чужих. Но больше всего к монашеской жизни они прилежание имели. Коли не
драться, так молиться любили...
Чижово залегло средь болотистых луговин. В тишину лесов, обмывая околицы, уплывала омутистая черноводная Чижовка.
- Маменька, а куда течет наша Чижовка?
- В реку Славицу, сын мой.
- А куда Славица?
- Она в Хмость впадает.
- А куда Хмость?
- Прямо в Днепр, миленький...
Величавый Днепр катил свои волны в Черное море, на берегах которого
этот мальчик станет велик, как никто!
Нежданно навестил их московский родственник, Григорий Матвеевич Кисловский, барин сановитый и умный, а его положение президента Камер-коллегии заставило майора Потемкина оказывать ему видимое смирение... Недолго побеседовав с маленьким Грицем, Кисловский огорченно заметил:
- А и неучен же ты, дупло дубовое!
- Да мы учили, - вступилась мать. - Одних припасов из погреба столько
в эти науки вложено, что должен бы и поумнеть.
- Кормили - да, это сразу видно...
От Кисловского не укрылось, что старый майор, обходя дочерей боком,
сына шпынял, больно толкая его при случае.
- Свет Васильевна, - шепнул он Потемкиной, - советую Грица дома не
держать. Недалече отсель монастырь Серпейский, игуменьей там мать Фамарь, сама из роду князей Друцких-Соколинских, смолоду живала в Дрездене
и Варшаве, жена высокой грамотности. Я напишу ей, чтобы Грица пригрела...
Отец к отбытию сына отнесся равнодушно. Был морозный вечер, когда сани остановились возле рубленных из бревен монастырских ворот. Чей-то
пытливый глаз оглядел приезжих через щелку. Вздрогнули, гудя промерзлым
железом, гремучие затворы. Хрустя валенками по жесткому снегу, посиневшему к закату, мать отвела сына в покои игуменьи, где стоял шкаф с книгами и нечто удивительное - глобус... Фамарь, сухая чернавка с шаловливыми глазами былой красавицы, сухонькими пальцами тронула мальчика за
подбородок:
- Здравствуй, Гриц... Ну-ну, подними голову. Учись смотреть людям
прямо в глаза. А я ведь тебя хорошо знаю. И не удивляйся, милый. Предки
твои в веках минувших служили не русским царям, а королям польским, как
и мои пращуры: в глубине отживших времен затерялось давнее родство наше... - Пришептывая, она вдруг заговорила по-польски. - Не понял? А
жаль. Должен бы понимать...
В монастыре Фамарь собрала много детей, здесь же Гриц встретил
родственников - братьев Каховских.
Под ласковым взглядом Фамари жилось хорошо. Без принуждения, в веселом соревновании со сверстниками, Потемкин быстро постигал все то, что
никак не могли втемяшить в него пономарь с розгами и штык-юнкер с деревянной ногой.
Но однажды ночью мальчик пробудился в келье от непонятного страха.
Над ним склонилась ужасная ведьма - старуха в черной схиме с белыми костями и черепом на клобуке. Со лба ее свисали седые космы волос, между
впалых и бледных губ торчали желтые старческие клыки... Эта баба-яга
жутко улыбнулась ему.
- Не бойся, - ласково произнесла она, - я ведь не обижу тебя, только
гляну и уйду... Нет, - добавила старуха, подняв свечу выше, - не похож
ты на отца своего, совсем не похож. В мать удался... да! Красивым будешь... курчавый ты, сыночек!
Горячий воск, оплывая со свечи, стекал на сморщенную руку.
- Прощай, - сказала она, задув свечу, и в полном мраке прозвучали
последние слова: - Коли отца увидишь, так передай ему, что приходила,
мол, Татьяна... он меня знает! Скоро мы с ним увидимся в жилищах горних... да и пора уж, пора! Спи, золотой мой. Спи, душенька безгрешная...
даст Бог тебе счастья!
Вскоре приехала мать и забрала сына из монастыря.
- Един ты у меня, сиротинка горькая. Нету батюшки нашего. Опился вином на святках и помер... Все икал пред часом смертным. Так разыкался,
что в дому никто спать не мог.
Ярко светило апрельское солнышко. Лошади, бухая копытами в пролежни
колеи, легко увлекали санки вперед.
Покойный майор с жадной свирепостью отвоевывал у соседей земельные
угодья, лесные опушки и пчельники, соседи тоже не оставались в долгу,
отнимая у него пашни да выпасы, - шла обычная дворянская свара, от которой кормились в Смоленске чиновники. А теперь, когда муженька не стало,
начали помещицу обижать; бестолковая вдова совсем запуталась в тяжбах
судейских, горевала почасту, что свои же - Потемкины! - оказались хуже
соседей. Они наезжали в Чижово как разбойники, без стыда радовались:
- Ты, дура московская, сколь ни пихай сала в конторы разные, все равно лучше нашего суды не умаслишь...
Дарья Васильевна списалась с Кисловским и своим родным дядей, генерал-поручиком Загряжским [1]. Персоны эти важные отвечали глупой вдове,
чтобы девок своих в Москву не везла, здесь и без них невест хватает,
озамужить их надобно на Смоленщине, а что касаемо Грица - так и быть! - вези к нам, в присмотре не откажем.
- Делать нечего, - вздохнула Потемкина. - Ох я несчастненька! И на
што разлакомилась быть в ранге маеорском? Лучше бы отвековала вдовой
Скуратовой на чинах мичманских...
Последний раз вдохнул мальчик сладкие запахи отчего дома - запахи
скошенных трав, мяты и меду, парного молока с черной смородиной, - прямо
перед ним разлеглась большая-большая дорога, конца которой не ведал он
(как не знал и смерти своей посреди такой же дороги!). Выехав в летнюю
жарынь, пробыли в пути до осени. Смоленский тракт, в ухабах и рытвинах,
всю душу вытряс, а иногда кидало так, что у бедной маменьки зубы щелкали. Возле речных переправ сутками ожидали паромов.
Широкий почтовый шлях возвестил о близости первопрестольной. На постоялых дворах стали давать щи без тараканов, а со снетками псковскими.
Лес тянулся по бокам дороги - багряный, красивый, весь в шумах ветреных.
Все чаще встречались сжатые пашни, где каждый колосок уже собран. Изменился и облик крестьян: подмосковные мужики - в высоких шапках, у каждого лапти новые, и онучи обвязаны лыковыми мочалами. Телега долго скребла
колесами по песку, вздымаясь все выше, а когда вкатилась на вершину холма, перед мальчиком открылась Москва.
Матушка сразу опустилась на колени и сына поставила рядом. Гриц Потемкин, молясь истово, видел множество башен, изобилие куполов церковных, слышал вороний грай над рощами, а где-то совсем далеко, уже за городом, снова проступали синеватые дебри Подмосковья, там желтели луга и
поля. Колеса дружно затарахтели по камням, стали попадаться дома с окнами прозрачными. Наконец завернули в глухой проулочек и, вспугнув свинью,
лежавшую посреди улицы, остановились подле особняка, с крыльца которого,
разинув на приезжих пасти, смотрели дивные львы - барбары... Набежали
лакеи, кланяясь. Шустрая московская собачонка из породы пустобрехов, откуда-то появясь, внезапно цапнула Грица за ногу.
Кисловский встретил родственников любезно.
- А зваться тебе Грицем уже не надобно, - сказал он. - Будь просто
Гришей или Григорием, здесь тебе не задворки смоленские, а Москва-матушка, свет очей наших, стародавнее сердце Отечества...
3. МОСКОВСКАЯ ЖИЗНЬ
Дабы уберечь от истребления леса, императрица Елизавета совсем отменила выделку дегтя на экспорт, хотя от этой крайней меры в бюджете страны образовалась солидная брешь. Ради сохранения природы и живности на
целые 200 верст в округе Москвы запретили работу фабрик, винокурен, стекольных заводов и кузниц. Воздух в первопрестольной был свежайший и чистый - как в деревне, изобилие садов и тропических оранжерей напояло
древнюю столицу дивными ароматами.
Дворянская Москва всегда была довольна собой, противопоставляя свой
уклад жизни чиновному быту новой столицы. Здесь, в кривых переулочках,
во всяких Сивцевых Бражках, Арбатах и Пречистенках, еще со времен Петра
I затаилась глухая незлобивая оппозиция невской столице. Московское
барство расселось широко и уютно - не в пример чеканному Петербургу с
его строгою планировкою площадей и усадеб. Близость подмосковных вотчин,
где тысячи крепостных трудились на благо господ, дешевейшая доставка на
Москву всяческой снеди, которая из деревень попадала сразу на барский
стол, - все это делало московский быт чрезмерно богатым, здесь воистину
раскидывалась скатерть-самобранка легендарного русского гостеприимства.
Приглашенный к обеду лишь один раз имел право обедать до конца жизни, и
никто у него никогда больше не спрашивал - кто ты таков и откуда ты появился?
А в особняках Москвы тихо подремывала старинные сны глубочайшая ветхость боярства, помнившая еще царевну Софью, бунты стрелецкие, головы
рубленые, ассамблеи потешные, машкерады изрядные с винопитием излишним,
отягощающим. Под сенью вычурных капителей, за колоннадами дворцов хранились не закрепленные ни в каких анналах, а лишь удерживаемые в угасающей
памяти легенды, древние анекдоты и обширные кладези генеалогических связок, навсегда утерянные для историков позднейших поколений. Когда в
Москве встречались дворяне, даже незнакомые, они не расходились до тех
пор, пока не устанавливали - да, они меж собою родственники, вот радость-то! И пусть десятая вода на киселе, но их родословные ветви где-то
когда-то соприкоснулись и брызнули свежим соком в потомстве. Родственная
близость всего дворянства России, связанного в один крепкий узел общего
родства, - это была могучая первобытная сила, сила еще феодальная...
Вот в такую Москву и попал Гриша Потемкин!
Дядя учинил племяннику первый выговор:
- Отчего по-русски нескладно глаголешь?..
Да, язык Потемкина не был чистым. Общение с порубежным шляхетством
засорило его речь польскими словесами (которые лишь позднее сделались
русскими). Оттого и срывались в разговоре: балясы, грубиян, забияка, каналья, шуровать, забобоны, шкодить, завзятый, смак, заядлый и прочие.
Вскоре в доме барона Строганова облизал он при гостях тарелку, искушаемый к тому вкусом парижского майонеза, и никто ему замечания за столом
не сделал, будто так и надобно поступать со всеми тарелками, но потом
дядя Григорий Матвеевич приставил к племяннику мсье Ожеро, который всем
своим видом выражал презрение к ученику-азиату... У дяди был сын-Сережа,
сверстник Потемкина (и его троюродный брат). Первое время он свысока
разговаривал только по-французски:
- Неужели ты не понимаешь речи моей?
- Я в лесу родился... где уж мне!
- Как же ты собираешься карьер делать?
- А я в монахи пойду...
Кисловский образовывал сына в пансионе Иоганна Литке, куда определил
и племянника. Литке учил детей только богатых дворян, уже прошедших домашнюю выучку у иноземных гувернеров. По утрам подкатывал рысак, мальчики ехали далеко за Лефортово. В пансионе Потемкин хватал знания на лету,
поражая педагогов то варварской ленью, то гениальной смекалкой. Он влюбился в геометрию и рисование, импровизировал музыку, вольтижировал в
манеже и хорошо фехтовал на шпагах. Но упрямо отвращался ото всего, чего
не мог понять одним махом. Смоленское дитя ловило тогда в кулак весенних
мух и слушало, как они там жужжат...
Литке завел разговор с президентом Кисловским:
- Дерзость вашего племянника превосходит границы дозволенного: он осмеливается даже со мною разговаривать по-русски.
- Извините его, - отвечал дядя, учтивый барин.
- Могу и по-польски, - вступился за себя Гриша...
Кое-как Потемкин начал болтать по-французски, однако (назло герру
Литке) делал вид, что немецкий язык ему недоступен. Вскоре он обнаружил
в себе дар актерского перевоплощения. Точно подражал чужим манерам, искусно копировал голоса. Мог живо представить переполох на птичьем дворе
или драку кошки с собакой. Сделавшись заводилою пансиона, Потемкин, потешал школяров, злорадно высмеивая самого Литке, и тот решил сразить юнца одной фразой:
- Вы разве готовитесь в комедианты для балагана?
- Нет, в митрополиты, - ответил ему Потемкин...
С этими словами он покинул пансион. Ни генерал-поручик Загряжский, ни
президент Кисловский ничего не могли с ним поделать. Потемкин днями просиживал с дворнею на кухнях, слушал сказки бабок-ведуний, гонял голубей
на крышах или (с явной придурью) становился на запятки дядиной кареты,
вроде выездного лакея. А по ночам прокрадывался в кабинет Кисловского,
где читал, засыпая под утро на биллиарде. Скоро он настолько привык к
зеленому сукну, что уже пренебрегал постелью, и Кисловский сказал жене:
- Оставим урода. Пусть живет как хочет.
Потемкин надевал нагольный тулупчик, слонялся по Москве, пропадая в
Обжорных рядах, юрко мельтешил в толпе приказных, пока кривые дороги
безделья не привели его в церковь святого Дионисия в переулке Леонтьевском - он сделался певчим! И когда в пасхальную ночь храм озарило теплыми
огнями, Григорий Потемкин вступил в согласие хора - душевно и хорошо.
Под серебряный купол церкви поплыл чистый, как ручей, голос смоленского
парня...
После заутрени один вельможа обратил на голос Потемкина особое внимание и спрашивал настоятеля храма:
- Где вы столь утешного певчего раздобыли?
- Сам пришел. Дворянин смоленский.
- А служит ли где?
- Да нет. Баклуши на Москве бьет...
В мае 1755 года Потемкин был записан в Конную гвардию - рейтаром.
Иначе говоря, рядовым солдатом кавалерии.
Это был год, значительный для России!
Зимою маменька навестила сынка в Москве, и Григорию было стыдно за
убожество ее. Садилась она в дверях покоев обеденных, проверяя у лакеев,
какие объедки после гостей на кухни выносят. И что на тарелках оставалось, все поглощала с завидною жадностью, а фруктаж редкостный (будь то
корки апельсинов или ананасов) совала в прорехи платья, точно цыганка-побирушка. За такое поведение Кисловские прозвали ее "смоленская тетушка - сливная лохань"... Дарья Васильевна поведала сыну, что старшую
дочь Марью выдала за капитана армии Николашу Самойлова, человек он нраву
трезвого и жену содержит исправно. А к Марфиньке уже подлаживается Васенька Энгельгардт - соседский, из шляхты смоленской.
- Вот ужо, даст Бог, - уповала вдова, - и других дщериц по мужним рукам распихаю... А ты-то как, сердешный мой?
- Да я, маменька, все думаю. Живу и думаю...
- Чего же думать тебе, ежели сыт, обут и одет? Тут и думать не стоит,
а надобно в домах бывать свойских и заранее для себя богатеньку невестушку приискивать...
Потемкину было уже 15 лет. Зима трещала за окнами - морозная, солнечная, снегу навалило - душа радовалась. В доме Загряжских на Моховой собрались вечером родственники, стали обсуждать новый указ царицы. Генерал-поручик сам и зачитывал по бумаге:
- "Великое число у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть учить не могут". Верно - не могут! Чту далее: "Принимают и таковых иноземцев, кои лакеями, парикмахерами и другими подобными
ремеслами всю жизнь свою препровождали". Ишь как! - заметил генерал. - Тут истинно матушкой-государыней подмечено... Ну, побреду далее: "А таковые в учениях недостатки реченным установлением исправлены будут, и
желаемая польза надежно чрез скорое время плоды свои произведет..."
Все притихли. Ясно же и так, что корпуса кадетские (Сухопутный и
Морской) в чины офицерские выводили, а где дворянину науки постичь? А
где разночинцу себя образовать? -
Дарья Васильевна, указа не осилив, спрашивала:
- Никак, снова война с турками будет?
Ей растолковали: в "реченном установлении" сказано об основании университета с гимназиями - для дворян и разночинцев.
- Вот Гришку твоего и надо бы в университет!
- А что это такое?
- Заведение.
- Так в заведения пить ходят, там воров много.
- Ты питейное с наукой не путай. Университеты издавна в образованных
странах имеются, как извечные питалища юности нравами добрыми и вкусами
здоровыми... Чего ж тут не понять?
Перед сном мать сказала сыну:
- Тебя в новое питалище определять задумали. От казны здорово и вкусно кормить станут. Ты держись за это место. Не проворонь. Сам ведаешь,
что мы с тобой бедные - чужим столом сыты...
Потемкин отмахнулся с небрежностью:
- Ах, маменька, мне все равно, где питаться...
Место для университета подобрали у Курятных ворот Китайгорода, где
расположились Главная аптека и буйная остерия "Казанка", куда в годы минувшие сам Петр I заглядывал, чтобы перцовой ахнуть и закусить грибками.
Трактир этот разломали, а пьяниц выгнали. На старой почве поселялась новая жизнь.
4. ОЧАРОВАНИЕ ЮНОСТИ
Настал день открытия Московского университета...
Отмолясь перед иконою Казанской богоматери, воспрянули все те, кто
билеты имел пригласительные, и дружным скопом подвигнулись в залы актовые, где читано им было с кафедр четыре речи о пользе научной. Потемкину
пришлась по сердцу первая, прочтенная магистром Антоном Барсовым на языке русском. А потом пошли читать на латыни и французском, отчего рейтар
Конной гвардии вежливо поскучал. Последним выбрался на кафедру Иоганн
Литке - с речью немецкой...
В ряду гимназическом, ряду дворянском, стоял подле Потемкина отрок-увалень (губы толстые, а глаза смешливые).
- У-у, ферфлюхтер вредный, - шепнул ему Гриша.
- Никак, ты меня эдак? - оторопел отрок.
- Не тебя, а Литке...
Сидели в креслах дамы знатные и персоны значительные, толпились, ко
всему внимательные, родители, по стеночке жалось купечество именитое,
терзаясь мучительно: "Как бы нас теперича на эту вот штуку налогом новым
не обклали..." И был стол пиршественный, и была иллюминация великая. Потемкин поглазеть на чудеса любил, а потому все, что показывали, разглядел. В огнях изображен был Парнас, там Минерва восхваляла императрицу
России, а младенцы многие (сиречь купидоны шустрые) упражнялись в науках. Один из них, славе потворствуя, чертил в небесах имя фаворита Шувалова, а скромный ученик с книгою восходил к престолу Минервы, которая
приличным жестом одобряла его похвальное поведение. Истина повергала
символы зависти и невежества. Младенец ломал ветвь пальмовую, показывая
студентам венцы лавровые и медали наградные, которые, вестимо, получат
лишь преуспевающие в науках.
Кто-то тронул Потемкина за рукав кафтана - это был толстый отрок-увалень, который назвался Денисом Фонвизиным:
- Шувалов, яко куратор наш, гостям конфеты со стола царицы прислал. А
вот и приятель мой - Яшка Булгаков... люби его.
Булгаков был Фонвизину под стать - тоже упитанный недоросль. Сообща
решили идти наверх, чтобы конфет себе раздобыть. В их компанию сразу же
ввинтился четвертый малый - совсем тощий, обтрепанный, вида захудалого,
по имени Васька Рубан:
- Господа благородные, сколь живу, а про конфеты только слыхивал, но
видеть не доводилось... Посмотреть на них дадите?
- Пошли с нами, - притянул его к себе Потемкин.
- Да я же не дворянский сын - разночинный. Вам-то ништо не будет, а
меня разложат возле конфет и выпорют.
- Плюнь! - баском отвечал Фонвизин. - Мы, столбовые, правда, гербов
на лбу не таскаем, а все равно пороты бываем...
На лестнице их задержал Сережа Кисловский:
- Гришка, куда целую шайку ведешь?
- Конфеты красть.
- Попадешься - вовек чести дворянской лишишься...
Все заробели. Потемкин один проник в залу для вельможных гостей, где
были развешаны на шелковых лентах конфеты величиною с огурец. И, ничуть
не сумняшеся, нарвал конфет, будто фруктов с ветвей своего сада, всех
приятелей оделил.
- Бежим, пока не поймали! - воскликнул Рубан...
Вскоре все четверо встретились снова - в книжной лавке университета.
Денис Фонвизин купил грамматику латинскую, а Яшка Булгаков лексикон Целлария приобрел. Они и спросили:
- А чего вы, робяты, книг не покупаете?
- Вы богаты, а я бедный, - сказал Потемкин.
Рубан в него вцепился, как в брата родного:
- Гриша, друг! Я тоже бедный. Два дни не жрал.
- Пойдем, - потащил его Потемкин из лавки. - Я у богатых живу. Разносолов не сулю, их по буфетам прячут, но сыт будешь...
Он привел его в дом Кисловских, где и насытил Рубана до отвала. Вася
ему потом слезно признался:
- А я ведь, Гриша, пешком из Киева заявился.
- Да ну?
- Учился в тамошней академии и махнул на Москву босой, три месяца
шел, побираясь. Где дадут, где поколотят. Хотел к здешней Заиконоспасской академии прибиться, но прослышал об университете и сюда подался:
будь что будет, не боги ведь горшки обжигают... Одежонка-вся на мне!
Сношу-померзну!
Потемкин ему валенки подарил:
- Как же, Вася, о грядущем-то мыслишь?
- К стихослагательству навык имею природный.
- Дельно ли это для жизни - вирши складывать?
- Прогреметь можно. На весь мир.
- Да что ты? - удивился Потемкин.
- Истинно так! Еще воспарю орлом в поднебесье.
- Ну и ладно. Валенки-то примерь, не малы ли? А пока еще не воспарил,
так ходи ко мне: будешь, орел, кашу мою клевать.
Васька Рубан притопнул новыми валенками:
- Ух, и ладны же! Спасибо тебе за ласку.
- Бог с тобой. Носи на здоровье...
В лютые морозы на улицах трещали костры. Один из иностранцев писал:
"Стужа зимою в России бывает так велика, что русские по глупости пробуют
отапливать даже улицы, но это им нисколько не помогает, холод остается
прежним". Так писали иностранцы, но, попав в Россию, сами же у тех костров грелись...
Занимались с утра до вечера, а каникул мало отпущено, всего дважды в
году (с 18 декабря до 6 января и с 10 июня до 1 июля). Страшно писано,
да зато жилось нестрашно: многие как зачислились в студенты, так и начались у них сплошные каникулы... Потемкин лекции посещал, но в бегах бывал неоднократно. В балаганах смотрел, как заезжая с Мальты девка силу
показывала: ставили на грудь ей наковальню, по которой мужики молотами
ухали, потом вкатывали на живот девке сорокаведерную бочку с водкой, а
поверх бочки итальянец делал разные позитуры и даже на голове стоял, не
падая... После таких чудес кому охота сидеть в аудитории, где темно от
двух окошек, изо всех щелок дует, а под ногами крысы с крысятками так и
шныряют!
Нерадивую младость положено сечь: дворян секли, портков с них не снимая, дабы не бесчестить, а разночинцев пороли без порток, о чести уже не
помышляя. Практика воспитания благородных мужей отечества допускала ношение ими на груди дощечки с изображением осла. Зато педагогам возбранялось бить студентов по голове "палкой или иным инструментом". Прохожие
на всякий случай обходили университет стороной, - здоровущие, как телята, псы меделянской породы охраняли "питалище наук". Потемкин неизменно
имел охоту лишь к тому, что ему нравилось, и не терпел, если в него
вдалбливали то, что в голове никак не умещалось. От этого успехами похвастать не мог, хотя и было завидно, когда на "акте" ректор Мелиссино
выделил лучших - Дениса Фонвизина и Якова Булгакова... Потемкин спросил
приятелей:
- С чего это вы, поросятки, такие прыткие?
- А мы в дипломаты желаем. Нам, Гришенька, мух ноздрями ловить не
пристало: политика высокая дураков не жалует.
- О высокости чина не тщуся, - вздыхал Потемкин. - А в монахи возьмут
и без отличий научных...
Меделянские собаки, спутав его с прохожим, порвали штаны. Григорий
Матвеевич Кисловский выразил недовольство:
- Отчего собаки одного тебя избрали для нападения? Сколько дворян в
университет ходит, а порты у всех целы...
И подарил ему книгу Монтекукколи - знаменитого полководца, который
задел юнца за живое. Фантазия разыгралась: Потемкин видел себя, во прахе
сражений попирающим гидру, а трубные гласьд, воспевали его достоинства,
сама Паллада спускалась с небес, возлагая на пасмурное чело венок славы... Начал он горячиться.
- Мне бы еще о Валленштейне почитать.
- Перестань метаться, - уговаривал его Рубан. - Гляди, как шатает тебя: то в монастырь, то в полымя бранное...
Мелиссино выразил душевное участие к Потемкину:
- Догадываюсь, что при вашей живости способны вы, сударь, выказать
успехи блистательные. Прошу вас убедительно превозмочь себя, и я вам
обещаю золотую медаль.
- Поднатужусь, - обещал Потемкин...
Денис Фонвизин научил его экзаменоваться:
- У профессора латыни пять пуговиц на кафтане, а четыре на камзоле.
Кафтанные обозначают склонения, а камзольные - спряжение. Тебе и знать
ничего не надобно: за какую пуговицу профессор схватится, это и будет
означать ответ на вопрос его...
Фонвизин медаль получил. Потемкин тоже!
Неожиданно скончался благодетель его - дядя Кисловский, а в канун часа предсмертного имел он беседу с племянником:
- Боюсь, пропадешь ты, Григорий: бездельный ты и бесцельный. Для таких, как ты, Волга течет вольная - вот в разбойники ты сгодился бы, наверное. А может... Кто тебя знает? Может и обратное произойти: ведь таких обормотов случай любит!
На кладбище, когда Кисловского погребали, ради утешения вдовы его
присутствовала игуменья мать Сусанна, женщина лет сорока, красивая неяркой и смущенной красотой. И хотя Гриша сильно плакал над могилою дяди,
но мать-игуменью оглядывал с большой охотой. От мыслей грешных его отвлек служка Греческого монастыря, сказавший, что благочинный Дорофей к
нему интерес возымел:
- Не тот ли ты Потемкин, который пел в хоре церкви Дионисия Ареопага,
что в переулке Лаврентьевском?
- Это я орал, - отвечал Гриша.
- Дорофей на субботу к столу зовет братскому...
В келье благочинного иеродиакона, прохладной и чистенькой, висели два
образа: Умиления злых сердец и Утоли моя печали. Настоятель Греческого
монастыря показал на лавку.
- Орешь ты здорово, слыхал я тебя! - сказал он. - Ну, садись, орясина
дубовая, на мою доску липовую...
От стола, уже накрытого к трапезе, Потемкина метнуло к книгам старинным, которых было у Дорофея великое множество.
- О дюке Валленштейне нет ли чего?
- Нашел ты кого вспоминать, - с укоризною отвечал Дорофей, берясь за
графин с рябиновкой. - О погубителях рода людского, кои ради догматов
изуверских кровию насыщали утробы свои, книг не содержу... Иное здесь
собрано, брат!
Но иное Потемкину было не по зубам: книги чешские и сербские перемежались с латинскими и греческими (все в переплетах из двух досок, в застежках золоченых).
- Славянство - боль моя, - признался Дорофей. - Вот был я молод и болел своей болью. А в возраст придя, стал болеть чужою. Больно ли тебе от
слов моих? - спросил он вдруг.
- Да нет. Пока не чую боли.
- Ты глуп еще, - сказал Дорофей. - Вот ныне о Валленштейне спрашивал,
а на что дался тебе сатрап цесарский? Я знаю, что гиштории чистенькой,
сытенькой да гладенькой не бывает. Любой народ купели кровавой не миновал. Зубами каждый в страхе нащелкался. Россия-то давно воззрилась за
хребты Балканские, откуда стоны братские долетают... Чего не пьешь? Чего
не ешь?
- Я слушаю, отец благочинный.
- Ты слушай, сын. Учиться надобно.
- Так я учусь.
- Пустое все... Уроки исполнять и скотина способна, которая в соху
или телегу впряжена. Ученье светом брызжет на тех лишь, кто ищет света.
Не уроки важны, а страсть к познаниям.
- А у меня только так и бывает! - сказал Потемкин.
Он ушел малость ошеломленный. Близ Сухаревой башни, где в старину были стрелецкие слободки, говорливые раскольники, торгуя лубками раскрашенными, покрикивали:
- А эвон, глядите, люди добры, как мыши кота погребают! Кот был казанский, уроженец астраханский, разум имел сибирский...
"Может, и мне в Сибирь уехать?" - думал Потемкин.
На Пасху Дорофей свел его с Амвросием Зертис-Каменским, митрополитом
Крутицким и Можайским. Это был красавец-молдаванин с широкой грудью, украшенной панагией, и гремучим басом, от которого тренькал на столе хрусталь. В разговоре он свободнейшс цитировал Златоуста и Цицерона, Вольтера и "Задонщину", интересно рассказывал, какой волшебный мир открывается
ему с помощью микроскопа... Но для начала Амвросий испытал Потемкина:
- А что, брат Григорий, в зачале тридцать пятом изречения от святого
Евангелия сказано?
Потемкин отрапортовал как по писаному:
- Яко той, иже не входя дверми во двор овчий, но прелазяй инуды, той
есть тать и разбойник...
- Сыпешь ловко, с тобой бы горох молотить! - похвалил его Амвросий и,
увлекая студента к столу, просвещал далее: - Князья духовные на Руси пиют вино маниром трояким. Первый из них - с воздержанием, егда воздерживаешь себя от падения. Второй - с расстановкой, егда сам идти не способен и тебе ноженьки переставляют. Наконец, есть пьянство с расположением, егда стомах твой пресыщен и на полу свободно располагаешься.
- Ты митрополита не слушай... он озорник у нас! - подсказал Дорофей.
- Я тебе лучший совет дам: берись-ка за древность мира, попей волшебной
мудрости из родников эллинских.
- Но сначала, - захохотал Амвросий, - пусть-ка брат наш попьет из
погребов монашьих. Налью ему пополнее!..
Очнулся студент под столом (с расположением).
5. УКРОЩЕНИЕ СТРАСТЕЙ
Конец этой трапезы был совсем неожиданным: парень не покинул монастыря до тех пор, пока не осилил язык древнегреческий. Гомер восхитил его:
от человекоподобных богов исходило ощутимо-телесное тепло, а от богоподобных людей веяло олимпийской прохладой... Появилась вдруг страсть к
сочинительству, и сам стыдился этого чувства, как юноша первой любви, но
Дорофей приободрил его:
- Ликуй сердцем, сын мой! Всяка тварь должна хоть единожды распять
себя на кресте пиитическом. Но не будь алчущим к успеху скорейшему. Эпикур вещал: "Смертный, скользи по жизни, но не напирай на нее". А у нас
на Руси святой иное слышится всюду: "Навались, робяты! Чичас стенку лбами проломим, а потом в кабак отправимся и станем великой пролом праздновать..."
Университет вдруг показался Потемкину скучнейшим школярством. Рубан
предложил ему навестить Заиконоспасскую академию, при храме которой
объявился на Москве новый оракул.
- Стар ли?
- Да не. Как мы с тобой.
- А кто таков?
- Петров Василий, нашего поля ягода: днями витийствует, а по ночам
стихоблудию себя подвергает.
- Идем, брат. Послушаем Цицерона лыкового...
Петров был чуть постарше Потемкина, но бесстрашно выковывал перед
толпой четкие силлогизмы, бросал в верующих кары небесные, пророчил,
клокотал, бичуя пороки, и собор был наполнен рыданиями раскаявшихся...
Рубан, втайне завидуя чужому успеху, шепнул:
- Петрова я знаю. Хочешь, чай позову с нами пить?..
Втроем отправились к знакомой просвирне, пили чай с маковками. Потемкин, чуть робея, спросил витию в ряске монашеской:
- Слыхал, ты и стихи складываешь?
- Могу, ежели нужда явится.
Петров схлебывал горячий чай с блюдца (платить за угощение он взялся
за троих и потому ощущал себя владыкой).
- Оставим, - сказал он, - пылание для дураков. Дураки под лестницами
живут, с голоду околевая, и все пылают. А я князю Юсупову к пирогу именинному поздравку в стихах быстренько изложил, так он мне через лакея
червонец пожаловал.
- Неужели червонец? - помрачнел нищий Рубан.
- Не вру! Лакей-то в ливрее был золотой. А червонец на блюде лежал
серебряном... Не вы ж меня, а я вас чаем пою!
Для Потемкина это было ново.
- Продажный ты, - сказал он проповеднику.
Петров был достаточно умен и не обиделся:
- Это вы, дворяне, вольны мадригалы при луне складывать и денег стыдитесь. А мне, который из-под скуфейки наружу выполз, мне о себе надо
подумать. Даст Бог, и на виршах этих еще дворянский герб обрету. В карете учну разъезжать...
Стали тут разночинцы, талантами похваляясь, читать взахлеб стихи
свои, и Потемкин заскучал от изобилия Адонисов, Эвтерп, Психей и Киприд,
а за стенкою просвирня парила гречневую кашу с требухами свиными - и
аромат ее забавно перемешивался с античными Зефирами. Начали поэты приставать к дворянину, чтобы он тоже не стеснялся, почитал свои стихи...
Потемкин охотно прочел - без пафоса, обыденно.
О ужас! Бедствие! И страх!
Явилась дырка на штанах
А мне исправные штаны
Для просвещения нужны.
Портной! Ты отложи иголку.
Ответь, какого хочешь толку,
Чтоб от наложенных заплат
Не стало мне больших утрат.
От дырки той, котора жжет,
Бегу я задом наперед.
И, поворачиваясь к аду,
Я сатане кажуся с заду...
- А где же тут паренье? - изумился Петров.
- И где слог высокий? - спросил Рубан. - Опять же, Гриша, ты зачинаешь стихи прямо с приступа, не имея нужды воспеть в прологе музу свою, и
не воззываешь прежде сладостных молений к Аполлону, дабы облегчил он тебе совладание с лирою.
- А зачем мне лира? - взбеленился Потемкин. - Стихи надобно слагать
по существу дела. Ведь когда у тебя, Васька, спина чешется, ты не зовешь
Киприду, а сам об угол скребешься...
- Штиль-то мужицкий, - покривился Петров.
- Да, пиита из тебя не выйдет, - добавил Рубан.
Потемкин чаек дармовой дохлебал и обозлился:
- Мужики даже комаров в поэзию допущают. Иль не слыхали, как девки в
хороводе поют: "Я с комариком плясала"? А ваших Купид да Горгон им и не
надобно... Ишь Гомеры какие!
Они не рассорились. Но что-то хрустнуло в душе Потемкина, сломавшись
раньше времени, и лишь Дорофей утешил его:
- Рано ты, Гриша, колесницу Пегасову завернул на ухабы проселков российских. Лучше, сын мой, послушай-ка, что Сумароков о таких, как ты,
дельно сказывает:
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло:
Не соловьи поют, кукушки не кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют.
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее иных бумаги измарал...
Потемкин отпустил свою неловкую музу на покаяние. Пройдет срок, и он
оживит Кастальский родник возле ног женщины, которая станет его богиней,
его соратником, его другом и... врагом. А сейчас она принадлежала другому: Екатерина переживала страстный роман с графом Станиславом Августом
Понятовским, польско-саксонским министром при дворе Санкт-Петербурга.
Церковь сулила Петрову всяческие блага, уговаривая парня сразу постричься. Но он сбросил рясу и предстал уже в кафтане, на башмаках сверкали пряжки с дешевыми стразами.
- Пора и за дело браться, - сказал красавец.
Василий Петрович Петров доказал, что он человек мужественный и не
страшится дразнить судьбу. Потемкин стал его уважать, но признался, что
сам-то желает уйти в монахи.
- А на что другое я годен? - спрашивал уныло.
- Видишь как! - отвечал Петров. - Я, поповский сын, из келий в светскую жизнь спасаюсь, а ты, дворянин, сам же под монашеский клобук лезешь,
будто там сладким медом намазано.
- Так ведь клобуки-то не гвоздями к башке приколачивают.
- Гвоздями, брат... поверь, что гвоздями! - Петров дерзко взирал в
будущее. - Смотри сам, - доказывал он Потемкину. - Сумароков долго в
пьянственном житии не протянет. Ломоносов, сказывают, болеет почасту. А
кто после них останется в поэзии русской? Вот такие, как я да Васька Рубан, - нам и перья в руки... Воспарим! Прогремим! Пока не поздно, говорю
тебе: вступай в компанию нашу, мы потеснимся, с нами ты в люди выйдешь...
Было лето, жаркое, душное. В доме Кисловских гостила матьигуменья Сусанна, и Потемкин стыдился присутствия женщины, волком глядел в пол. Сусанна сказала госпоже Кисловской:
- Уж больно красиво волосы завили племяннику вашему.
- Да нет, - отвечала барыня, не поняв ее томления, - у Гриши волосики
сами по себе вьются...
Ближе к вечеру она велела ему проводить Сусанну. Потемкин довез монахиню до Зарядья, где за высоченной стеной в гуще старых деревьев затаилась старинная женская обитель.
- А я живу вон там. Видишь окошко мое?
Потемкин задрал голову:
- Ох, высоко живешь... свято!
В эту ночь не спалось. Лунища засвечивала круглая и желтая, будто
глаз совиный. Машинально выбрался Потемкин на улицу, даже не заметил,
как дошагал до монастыря. Келья матери Сусанны едва светилась изнутри,
зыбко и дрожаще, - это теплились лампады перед ликами святых угодников.
В соседнем дворе Гриша обобрал с веревки сырое бельишко, сложил его на
заборе, а веревку унес с собою... Сначала взобрался на стену монастыря.
Стоя на карнизе древней кладки, перепрыгнул на дерево, с него - на соседнее. Под ним качались упругие ветви, и наконец он достиг высокой березы, верхушка которой касалась уже конька крыши. Вот когда пригодилось
ему детское умение лазать по деревьям! Примерясь, Гриша совершил прыжок-почти смертельный... Настил крыши глухо прогудел под его ногами. Потом парень долго лежал, привыкая к высоте. Обвязав веревку вокруг трубы,
начал по ней спускаться.
Ноги коснулись подоконника кельи Сусанны.
Он тихо отворил окно и запрыгнул внутрь.
Женщина, прямо с постели, была жаркой, как печка.
- Пришел, - бормотала монахиня, - пришел-таки, бес окаянный. Господи,
да простишь ли меня, грешницу великую?..
Потемкину было уже 17 лет. От этого времени осталась такая запись:
"...Надлежало б мне приносить молитвы Создателю, но ах, нет! слабость и
лета доспевшие повели мысли не туда, куда Всевышний указывал, и зачал я
по ночам мыслить искусно, каким побытом сыскивают люди себе любовниц горячих; и как только учал о сем предмете воображать, на смертный грех сей
довольно-таки представилось мне много всяких способов..."
В это же самое лето граф Станислав Август Понятовский вытворял в Петербурге примерно то же самое, что проделывал в Москве недоросль дворянский. Но объект вожделений Понятовского был гораздо деликатнее, да и
приемы посла отличались от потемкинских воистину дипломатическим лукавством... 6 июля 1757 года, когда над Петергофом опустился теплый вечер, Понятовский поехал в Ораниенбаум, имея на запятках кареты лакея,
посвященного в его интриги. В лесу их задержала кавалькада подвыпивших
всадников. Посол узнал среди них и великого князя-Петра Федоровича,
крикнувшего из седла:
- Стой, бродяги! Кто тут разъезжает?
Понятовский пугливо забился в глубину возка, а лакей с запяток отвечал по-немецки, что везет портного. Всадники были пьяны, карету отпустили, не сообразив, что в ночном лесу портному кроить и шить нечего... Вот
и Ораниенбаум. Понятовский постучал в окно купального павильона.
- Вашу руку, граф! Боже, как я заждалась.
Екатерина втянула дипломата внутрь павильона, где стояла громадная
ванна...
Когда Понятовский - уже под утро - выпрыгнул из окна и пошагал к карете, из кустов выскочили трое верховых с палашами и заставили его бежать к беседке, в которой сидел великий князь.
- Попались, граф? - спросил Петр. - А ну, пошли...
Его повели к морю, и Понятовский уже представлял себе, как ему вяжут
на шею камень. Но от берега свернули в Нижний сад, а там - в Монплезире
- Петр без обиняков спросил:
- Вы решили принять ванну вместе с моей женой?
- Как вы могли подумать! - возмутился дипломат.
- Сознавайтесь, что вы делали с моею гадюкой?..
Об этом он мог бы догадаться и сам. Топнув ботфортом, Петр удалился в
соседние комнаты Монплезира, оттуда послышался писклявый голос его фаворитки - графини Воронцовой. Вернувшись, великий князь сказал Понятовскому:
- До выяснения дела я подержу вас под арестом...
К дверям приставили караул. Над морем уже светало. Вдруг появился
граф Александр Шувалов, инквизитор империи. ("Точно для усиления ужаса,
- писал Понятовский, - природа наградила его нервными подергиваниями,
безобразившими его лицо, и без того некрасивое. При его появлении я сразу понял, что государыне Елизавете все уже известно"). Положение Шувалова было крайне щепетильным: поимкой польско-саксонского посла затрагивалась честь Екатерины. Чтобы выйти сухим из воды, Шувалов буркнул нечто
такое, чего понять было невозможно. Понятовский склонился перед ним в
поклоне:
- Для чести двора кроткой и мудрой Елизаветы (как и для моей чести)
желательно покончить с этим без излишней огласки...
Шувалов, скорчив гримасу, шагнул к дверям:
- Эй, подать сюда карету посла варшавянского...
В Петров день Петергоф обычно праздновал память его основателя. Из
Ораниенбаума со свитой приехали великий князь и Екатерина, которая мимоходом нашептала Понятовскому:
- Наша тайна уже пишется на всех заборах. Спасение в одном - будьте
крайне любезны с фавориткой моего проклятого...
В круге менуэта посол намекнул Воронцовой:
- Одна вы можете сделать меня счастливым.
- Шарман, шарман! К ночи жду вас в Монплезире...
Она сама встретила поляка в дверях павильона, укрытая от комаров серебристым плащом голштинского офицера.
- Там курят трубки. Натабачатся, и начнем...
Разрушая нежное очарование ночи, из Монплезира вылетали густые клубы
зловонного кнапстера. Наконец Лизка сказала, что можно войти. Петр
встретил Понятовского с веселым видом:
- Зачем ты поступил как шут, а не сказал мне сразу, что моя жена твоя
любовница? Поверь, я достаточно образован, чтобы не обращать внимания на
такие пустяки... Сознайся ты мне в этом раньше, и мы давно были бы с тобой большими друзьями.
"Я, разумеется, согласился с ним во всем и стал превозносить глубину
его полководческих талантов. Этим я привел его в такое расположение духа, что через четверть часа он говорит: "А ведь тут кого-то еще недостает!" С этими словами Петр ринулся в спальню Екатерины, стащил ее с кровати и предъявил - полуобнаженную, в одних чулках ("даже без туфлей, - писал Понятовский, - даже без юбки"). Разыгрывая доброго малого, Петр
сказал:
- Забирай се, граф! Мне такие злюки не нужны...
Общество расположилось возле крохотного фонтана, бившего посреди комнаты. Полураздетую женщину поместили между любовником и мужем, а вино ей
подливала любовница мужа. "Вот капкан"! - поняла Екатерина, присматриваясь к угодническому поведению Понятовского, которого любила-да, любила!
Но из дипломата он превратился в очень дурного рыцаря, а его игривые шуточки были ей до отвращения противны. Зачем ему эта комедия? И почему он
так охотно играет в ней подленькую роль? Здоровое женское чутье подсказывало Екатерине, что в этом непристойном спектакле ее мешают с грязью.
Муж - глупец, с него морали не взыщешь. Но Понятовский-то умен и должен
бы понимать все неприличие этой позорной сцены...
Петр встал из-за стола вместе с Воронцовой:
- Ну, дети, больше мы вам мешать не станем.
- А вы не мешайте нам, - засмеялась фаворитка.
Наедине с Екатериной посол спросил ее весело:
- Каков анекдот! Ты довольна мною?
Сильнейший удар пощечины ослепил дипломата. Но Екатерина тут же повисла на шее Понятовского, пылко его целуя:
- Люблю... я все равно тебя люблю...
Неправда: она уже мечтала о другом мужчине, сильном и властном...
Вскоре при дворе стало известно, что Иван Иванович Шувалов пригласил
в Петербург лучших учеников Московского университета: императрица Елизавета хотела познакомиться со студентами.