12
- Ну что ж, друзья, извольте, я готов признаться, - оказал Бэтхер. - Да, я спал с хозяйкой. А что же мне оставалось? Ведь что-нибудь сделать-то
надо было. Иначе для чего мне дали отпуск? Я же не хочу, чтобы меня как
дурачка какого-то, отправили обратно на фронт.
Он сидел возле кровати Фельдмана, держа в руке крышку от кофейника, в
котором был налит кофе, и опустив ноги в ведро с холодной водой. После
того как Бэтхер сломал велосипед, он успел натереть себе водяные пузыри.
- А ты? - обратился он к Греберу. - Что ты делал сегодня? Куда-нибудь
ходил?
- Нет.
- Нет?
- Он дрых, - вмешался Фельдман. - До полудня. Пушкой не разбудишь.
Первый раз доказал, что у него есть ум.
Бэтхер вытащил ноги из ведра и стал рассматривать свои ступни. Они были
покрыты крупными белыми волдырями.
- Нет, вы только посмотрите! Уж на что я здоровяк, а ноги у меня
нежные, будто у грудного младенца. И всю жизнь так. Никак не загрубеют. Уж
чего только я не делал. И вот с такими ногами придется опять топать по
деревням.
- А зачем тебе топать? Куда тебе сейчас спешить? - спросил Фельдман. - У тебя же есть хозяйка.
- Ах, брось! Что хозяйка! Какое это имеет отношение? Да и вышло совсем
не то!
- Когда приезжаешь с фронта, первый раз всегда получается не то, это
каждому известно.
- Я о другом, приятель. У нас-то как раз получилось. Да не так, как
надо.
- Нельзя же сразу требовать невесть чего, - сказал Фельдман. - Женщина
должна привыкнуть.
- Ты все еще не понимаешь. Она была хоть куда. А душевного не
получилось. Вот послушай! Лежим мы, значит, в постели, и все у нас
по-хорошему, и вдруг я, можно сказать, в пылу сражения, забылся, да и
назвал ее Альма. А ее зовут Луиза. Альмой-то зовут мою жену, понятно?
- Понятно.
- Это была прямо-таки катастрофа, приятель.
- Так тебе и надо, - вдруг раздраженно вмешался один из сидевших у
стола игроков, обернувшись к Бэтхеру. - Это тебе за распутство, свинья ты
этакая! Надеюсь, она тебя выгнала со скандалом?
- Распутство? - Бэтхер перестал рассматривать свои ноги. - Кто говорит
о распутстве?
- Ты! Все время говоришь! Неужели ты еще и болван? - Возмущавшийся
игрок был низенький человечек с большой головой, похожей на яйцо.
Он с ненавистью уставился на Бэтхера. Бэтхер был вне себя от
возмущения.
- Нет, вы слышали когда-нибудь такую чепуху? - воскликнул он, обращаясь
к присутствующим. - Единственный, кто здесь говорит о распутстве - это ты,
балда! Надо ведь придумать! Вот будь здесь моя жена, а я бы жил с другой,
это, балда, было бы распутством. Но ведь ее же нет, в том-то и горе! Какое
же тогда распутство? Если бы она была тут, я же не стал бы спать с
хозяйкой!
- Не слушай его, - сказал Фельдман. - Ему завидно, вот и все. Что же
произошло после того, как ты назвал ее Луизой?
- Луизой? Да не Луизой. Ведь ее и зовут Луизой. Я назвал ее Альмой.
- Ну, Альмой, ладно. А потом?
- Потом? Ты просто не поверишь, приятель. Вместо того, чтобы
рассмеяться или устроить мне скандал, что же она делает? Она начинает
реветь. Слезы - как у крокодила, представляешь себе? Нет, приятель,
толстым женщинам не надо реветь...
Рейтер откашлялся, закрыл книгу и с любопытством посмотрел на Бэтхера.
- Почему?
- Не идут им слезы. Не подходят к их пышным формам. Толстые женщины
должны хохотать.
- Интересно, стала бы твоя Альма хохотать, если бы ты назвал ее Луизой,
- язвительно спросил Головастик.
- Будь тут моя Альма, - веско и назидательно заявил Бэтхер, - она бы
дала мне по морде первой же попавшейся под руку пивной бутылкой, а потом - чем попало. А когда я очухался бы, так излупцевала, что от меня одни рожки
за ножки остались бы. Вот что было бы, олух ты этакий!
Головастик помолчал. Нарисованная Бэтхером картина, видимо, сразила
его.
- И такую женщину ты обманываешь? - хрипло выговорил он наконец.
- Чудак-человек, разве я ее обманываю! Да будь она тут - я бы на
хозяйку и не взглянул! Никакого обмана тут нет! Просто необходимость.
Рейтер повернулся к Греберу. - А ты? Удалось тебе чего-нибудь добиться
твоей бутылкой арманьяка?
- Ничего.
- Ничего? - переспросил Фельдман. - Потому ты и спишь до полудня, как
дохлый?
- Ну да. Черт его знает, откуда у меня такая усталость. Я бы сейчас же
опять мог заснуть. Точно я целую неделю глаз не смыкал.
- Тогда ложись и спи дальше.
- Мудрый совет, - заметил Рейтер. - Совет мастера-дрыхуна Фельдмана.
- Фельдман - осел, - сказал Головастик, объявляя пас. - Он проспит весь
свой отпуск. Не успеет оглянуться, а отпуск уже тю-тю! С таким же успехом
мог бы дрыхнуть на фронте и видеть во сне, что он в отпуску.
- Это тебе бы так хотелось, парень, - возразил Фельдман. - А мне как
раз наоборот. Я сплю здесь, а когда вижу сны, то мне снится, будто я на
передовой.
- Где же ты на самом деле? - спросил Рейтер.
- Где? Здесь! А где же еще?
- Вот именно это я и хочу сказать, - заблеял Головастик. - Ну, не все
ли равно, где он, если он все время дрыхнет. Только дурак этого не
поймет...
- А когда я просыпаюсь, мне совсем не все равно, слышите вы, хитрюги, - вдруг рассердился Фельдман и снова улегся на свою постель.
Рейтер опять обернулся к Греберу.
- А ты? Чем ты сегодня собираешься потешить свою душу?
- Скажи, куда надо пойти, если хочешь отменно поужинать?
- Один?
- Нет.
- Тогда иди в ресторан "Германия". Только тебя, правда, могут и не
впустить. Во всяком случае - не в твоей фронтовой сбруе. Это гостиница для
офицеров. И ресторан тоже. Впрочем, кельнер, может быть, проникнется
уважением к твоему иконостасу.
Гребер окинул себя беглым взглядом. Его мундир был во многих местах
залатан и очень поношен.
- А ты не одолжишь мне свой мундир? - спросил он.
- Пожалуйста. Только ты кило на пятнадцать легче меня. Как войдешь в
нем, тут же тебя и вышвырнут. Но я могу раздобыть тебе на твой рост
парадный унтер-офицерский мундир. И брюки тоже. Наденешь сверху шинель - никто в казарме и не заметит. Кстати, почему ты до сих пор рядовой? Тебе
бы давно пора быть лейтенантом.
- Я уже добрался однажды до унтер-офицерского чина. А потом поколотил
лейтенанта, и меня разжаловали. Еще счастье, что не перевели в штрафную
роту. Но о повышении теперь нечего я думать.
- Тем лучше, значит, ты даже моральное право имеешь на унтер-офицерский
мундир. Если ты поведешь свою даму в ресторан "Германия", закажи
Иоганнисбергер Кохсберг, 37, из подвалов Г.Х.Мумма.
- Хорошо. Этим советом я воспользуюсь.
Надвинулся туман. Гребер стоял на мосту. Река была завалена обломками,
и ее черные воды медленно и лениво ползли среди балок и домашней рухляди.
Из белой мглы на берегу выступал высокий силуэт школы. Гребер долго
смотрел на него; затем он вернулся на берег и по узкой улочке дошел до
школы. Мокрые от сырости большие железные ворота были широко распахнуты,
школьный двор пуст. Никого. Уже слишком поздно. Гребер пересек двор и
вышел на берег. Стволы каштанов, уходя в туман, казались совершенно
черными, точно уголь. Под ними темнели отсыревшие скамьи. Гребер вспомнил,
что он частенько здесь сиживал. Ничто из того, о чем он тогда мечтал, не
сбылось. Прямо со школьной скамьи он попал на фронт.
Пока он сидел, глядя на реку, к берегу прибило сломанную кровать.
Подобно огромным губкам лежали на ней намокшие подушки. От их вида его
зазнобило. Он вернулся к школьному зданию и снова постоял перед ним. Потом
взялся за ручку парадной двери. Дверь была не заперта. Гребер толкнул ее и
нерешительно вступил в раздевалку. Здесь он остановился, посмотрел вокруг,
потянул носом и услышал знакомый спертый школьный запах, увидел полутемную
лестницу и темные крашеные двери, которые вели в актовый зал и в
рекреационный зал. Все это не вызвало в нем никаких чувств - даже
презрения, даже иронии. Он вспомнил Вельмана. Никогда не возвращайся, - сказал тот. И он был прав. Гребер чувствовал только опустошенность. Весь
опыт, который он приобрел после школы, глубоко противоречил тому, чему его
здесь учили. Ничего не осталось, - он полный банкрот.
Гребер повернулся и вышел. По обе стороны входа висели мемориальные
доски с именами павших в боях. Фамилии на доске справа он знал - это были
убитые в первую мировую войну. Каждый раз во время съезда нацистской
партии доску украшали еловыми ветками и венками из дубовых листьев, а
директор школы Шиммель произносил перед нею напыщенные речи о реванше, о
великой Германии и о грядущей расплате. У Шиммеля было толстое, дряблое
пузо, и он всегда потел. Доска слева была новая. Гребер ее раньше не
видел. Там значились убитые в этой войне. Он прочел фамилии. Их было
много; но доску сделали большую и рядом оставили место еще для одной.
Выйдя, он встретил педеля на школьном дворе.
- Вы ищете что-нибудь? - спросил старик.
- Нет. Ничего не ищу.
Гребер пошел дальше, затем что-то вспомнил и вернулся.
- Вы не знаете, где живет Польман? - спросил он. - Господин Польман, он
был здесь учителем.
- Господин Польман больше не преподает.
- Это я знаю. А как его найти?
Педель сначала настороженно посмотрел вокруг.
- Да никого нет, некому услышать, - сказал Гребер. - Ну, так где он
живет?
- Раньше он жил на Янплац, шесть. А живет он там теперь или нет, я не
знаю. Вы его ученик, что ли?
- Да. Директор Шиммель все еще здесь?
- Конечно, - удивленно отозвался педель. - Конечно. Почему же ему не
быть?
- Правильно, - сказал Гребер. - Почему?
Он пошел дальше. Через четверть часа он понял, что потерял направление.
Туман стал гуще, и Гребер заплутался в развалинах. Все они были похожи
друг на друга, и одну улицу не отличишь от другой. Странное это было
чувство - словно он заплутался в самом себе.
Гребер не сразу нашел дорогу на Хакенштрассе. Вдруг подул ветер, туман
всколыхнулся, и, одна за другой, побежали волны, словно это было
беззвучное призрачное море.
Гребер подошел к дому своих родителей. Опять никаких сведений; он уже
решил было двинуться дальше, но его остановил какой-то странно-гулкий и
протяжный звук. Как будто его издавали струны арфы. Гребер огляделся. Звук
донесся снова, но более высокий и жалобный, точно в этом море тумана
звонил незримый буек. Звук повторялся то на высокой, то на низкой ноте,
неравномерный, и все же почти через равные промежутки; казалось, он
доносится откуда-то сверху, с крыш, словно там кто-то играл на арфе.
Гребер удивленно слушал. Затем постарался проследить направление
звуков, но так и не нашел их источника. Они были повсюду, неслись со всех
сторон, певучие и настойчивые, иногда поодиночке, иногда в виде арпеджио
или неразрешенного аккорда, полного безысходной печали.
"Наверно, это комендант, - решил Гребер. - Этот сумасшедший - больше
некому". Он подошел к дому, от которого остался только фасад, и распахнул
дверь. Какая-то фигура сорвалась с кресла, стоявшего за ней. Гребер
заметил, что это то самое зеленое кресло, которое торчало раньше среди
развалин родительского дома.
- Что случилось? - спросил комендант резко и испуганно.
В руках у него ничего не было. А звуки продолжались.
- Что это? - спросил Гребер. - Откуда?
Комендант приблизил влажное лицо к лицу Гребера.
- А... а... это вы... тот самый солдат... защитник отечества! Что это?
Разве вы не слышите? Это заупокойная по тем, кто погребен здесь.
Откапывайте их! Откапывайте! Прекратите убийства!
- Чепуха! - Гребер посмотрел вверх, в поднимающийся туман. Он увидел
что-то вроде телефонного провода, ветер относил его, и каждый раз, когда
провод возвращался, слышался загадочный звук гонга. И вдруг он вспомнил о
рояле с оторванной крышкой, который висел высоко наверху между
развалинами. Провод, должно быть, ударял по открытым струнам.
- Это рояль, - сказал Гребер.
- Рояль! Рояль! - передразнил его комендант. - Да что вы понимаете, вы,
закоренелый убийца! Это колокол мертвых, и ветер звонит в него! Небо
взывает его голосом о милосердии. Слышите вы, стреляющий автомат, о
милосердии, которого больше нет на земле! Что вы знаете о смерти, вы,
разрушитель! Да и откуда вы можете знать? Те, кто сеет смерть, никогда
ничего о ней не знают. - Он наклонился вперед. - Мертвые повсюду, - прошептал он. - Они лежат под обломками, их руки раскинуты и лица
растоптаны, они лежат там, но они воскреснут и они будут гнаться за
вами... - Гребер отступил на улицу. - Гнаться... - бормотал комендант ему
вслед. - Они будут обвинять вас и судить каждого в отдельности.
Гребер уже не видел его. Он только слышал хриплый голос, который звучал
из вихрей тумана. - Ибо то, что вы сделали последнему из моих братьев, вы
сделали мне, - говорит господь...
Гребер пошел дальше.
- К черту, - бормотал он. - Иди к черту, сам себя хорони под
развалинами, на которых ты сидишь, как зловещий ворон, - Он шел все
дальше. "Мертвецы! - думал он с горечью. - Мертвецы! Мертвецы! Хватит с
меня мертвецов! И зачем только я сюда вернулся? Может быть, для того,
чтобы почувствовать, как где-то в этой пустыне все-таки еще трепещет
жизнь?"
Он позвонил. Дверь тут же открылась, точно кто-то за ней караулил.
- Ах, это вы, - удивленно проговорила фрау Лизер.
- Да, я, - ответил Гребер. Он ожидал увидеть Элизабет.
В ту же минуту она вышла из своей комнаты. На этот раз фрау Лизер
безмолвно отступила.
- Входи, Эрнст, - сказала Элизабет. - Я сейчас буду готова.
Он последовал за ней.
- Это и есть твое самое светлое платье? - спросил он, взглянув на ее
черный джемпер и черную юбку. - Разве ты забыла, что мы собирались выйти
сегодня вечером?
- Ты это серьезно?
- Конечно. Погляди-ка на меня! Ведь на мне парадный мундир
унтер-офицера. Мне один товарищ его раздобыл. Я готов пойти на обман, лишь
Вы повести тебя в отель "Германия" - хотя еще вопрос, не пускают ли туда,
только начиная с лейтенанта? Вероятно, это будет зависеть от тебя. У тебя
нет другого платья?
- Есть. Но...
Гребер увидел на столе водку Биндинга.
- Я знаю, о чем ты думаешь, - сказал он. - Забудь об этом. И забудь о
соседях и о фрау Лизер. Ты никому не делаешь зла - это единственное, с чем
надо считаться. А выбраться куда-нибудь тебе нужно, иначе ты с ума
сойдешь. На, выпей глоток водки.
Он налил рюмку и протянул ей. Она выпила.
- Ладно, - сказала она: - Я живо буду готова. В общем, я ведь ждала
тебя, но не была уверена. Может, ты забыл. Только выйди из комнаты, пока я
переоденусь. А то фрау Лизер еще донесет, что я занимаюсь проституцией.
- Ну, на этом ей сыграть трудно. В отношении солдат это считается
занятием патриотическим. Но я все-таки выйду и подожду тебя. На улице, не
в прихожей.
Он принялся ходить перед домом. Туман стал прозрачнее, но все еще
курился между стенами домов, словно там была прачечная. Вдруг звякнуло
окно. Элизабет высунулась на улицу. Он увидел ее голые плечи в рамке
света; она держала два платья. Одно было золотисто-коричневое, другое
неопределенного цвета, темное. Они развевались на ветру как флаги.
- Какое? - спросила она.
Он показал на золотистое. Она кивнула и закрыла окно. Он окинул
взглядом улицу. Никто как будто не заметил этого нарушения правил
противовоздушной обороны.
Он опять принялся ходить взад и вперед. Казалось, ночь стала глубже и
зрелее. Дневная усталость, особое вечернее настроение и решимость на время
позабыть о прошлом, - все это вызывало в нем мягкую взволнованность и
трепетное ожидание.
Элизабет появилась в дверях. Она стремительно вышла на улицу - стройная, гибкая, и показалась ему выше в длинном золотом платье,
поблескивавшем при бледном ночном свете. Лицо ее тоже как будто
изменилось. Оно было уже, голова - меньше, и Гребер не сразу понял, что
причина этому все то же платье, оставлявшее шею открытой.
- Фрау Лизер тебя видела? - спросил он.
- Видела. Она прямо остолбенела. По ее мнению, я должна непрерывно
искупать свои грехи, разодрав одежды и посыпав главу пеплом. И на миг меня
и вправду стала мучить совесть.
- Совесть мучит обычно не тех, кто виноват.
- И не только совесть. Мне стало страшно. Как ты думаешь...
- Нет, - отозвался Гребер. - Я ничего не думаю. И давай сегодня вечером
ни о чем не думать. Мы уже достаточно думали и себя этим пугали. Давай
попробуем, не сможем ли мы взять от жизни хоть немного радости.
Отель "Германия" стоял между двумя рухнувшими домами, как богатая
родственница между двумя обедневшими. По обеим сторонам отеля щебень был
аккуратно собран в две кучи, и развалины уже не казались хаотичными и
овеянными смертью; они даже приняли вполне пристойный, почти
добропорядочный вид.
Швейцар окинул мундир Гребера презрительным взглядом.
- Где у вас винный погребок? - налетел на него Гребер, не дав
опомниться.
- Дальше по холлу и направо, ваша честь. Вызовите обер-кельнера Фрица.
Они вошли в холл. Мимо них прошествовали майор и два капитана. Гребер
вытянулся перед ними.
- Здесь, наверно, так и кишит генералами, - сказал он. - На первом
этаже помещаются канцелярии нескольких военных комиссий.
Элизабет остановилась.
- А ты не слишком рискуешь? Вдруг кто-нибудь обратит внимание на твой
мундир?
- А на что они могут обратить внимание? Держать себя как унтер-офицер
нетрудно. Я и был одно время унтер-офицером.
Вошел, звеня шпорами, подполковник, а с ним миниатюрная худая женщина.
Он посмотрел куда-то поверх Гребера.
- А что с тобою будет, если на тебя обратят внимание? - спросила
Элизабет.
- Ничего особенного.
- Тебя не могут расстрелять?
Гребер засмеялся.
- Едва ли они это сделают, Элизабет. Мы им слишком нужны на фронте.
- А что еще с тобой могут сделать?
- Немногое. Может быть, посадят на несколько недель под арест. Что ж,
это несколько недель отдыха. Почти как отпуск. Если человеку предстоит
через две недели вернуться на фронт, с ним ничего особенного случиться не
может.
Из коридора справа вышел обер-кельнер Фриц. Гребер сунул ему в руку
кредитку. Фриц опустил деньги в карман и стал очень покладистые.
- Господам, разумеется, желательно в погребке покушать, - заявил он и с
достоинством проследовал вперед.
Он посадил их за столик, скрытый колонной, и не спеша удалился. Гребер
обвел взглядом помещение.
- Это именно то, чего мне хотелось. Только надо малость привыкнуть. А
ты? - Он посмотрел на Элизабет. - Впрочем, нет. Тебе нечего и привыкать, - удивленно продолжал он. - Можно подумать, будто ты каждый день тут
бываешь.
Подошел старичок-кельнер, похожий на марабу. Он принес карточку. Гребер
вложил в нее кредитный билет и вернул кельнеру. - Нам хочется получить
что-нибудь, чего нет в меню. Что у вас найдется?
Марабу равнодушно посмотрел на него.
- У нас нет ничего другого, только то, что в меню.
- Ладно. Тогда принесите нам бутылку Иоганнисбергера Кохсберг, 37, из
подвалов Г.Х.Мумма. Но не слишком холодный.
Глаза у Марабу оживились.
- Очень хорошо, ваша честь, - отозвался он с внезапным почтением. - У
нас есть случайно немного остэндской камбалы. Только что получена. К ней
можно подать салат по-бельгийски и картофель с петрушкой.
- Хорошо. А какая у нас будет закуска? К вину икра, конечно, не
подходит.
Марабу еще больше оживился.
- Само собой. Но у нас осталась страсбургская гусиная печенка с
трюфелями...
Гребер кивнул.
- А потом позволю себе рекомендовать голландский сыр. Он особенно
подчеркивает букет вина.
- Отлично.
Марабу побежал выполнять заказ. Может быть, вначале он принял Гребера
за солдата, который случайно попал в этот ресторан; теперь же видел в нем
знатока, случайно оказавшегося солдатом.
Элизабет слушала этот разговор с удивлением.
- Эрнст, - спросила она, - откуда ты все это знаешь?
- От моего соседа по койке, Рейтера. Еще сегодня утром я ни о чем
понятия не имел. А он такой знаток, что. даже подагру себе нажил. Но она
же теперь спасает его от возвращения на фронт. Как обычно, порок
вознаграждается!
- А эти фокусы с чаевыми и с меню?..
- Все от Рейтера. Он в таких делах знает толк. И он велел мне держать
себя с уверенностью светского человека.
Элизабет вдруг рассмеялась. В ее смехе была какая-то непринужденность,
теплота и ласка. - Но, бог мой, я помню тебя совсем не таким!
- И я тебя тоже помню не такой, как сейчас!
Он взглянул на нее. Перед ним сидела другая девушка! Смех совершенно
менял ее. Точно в темном доме вдруг распахнулись все окна.
- У тебя очень красивое платье, - заметил он, слегка смутившись.
- Это платье моей матери. Я только вчера вечером его перешила и
приладила. - Она рассмеялась. - Поэтому, когда ты пришел, я была более
подготовлена, чем ты думал.
- Разве ты умеешь шить? Вот не сказал бы.
- Я раньше и не умела; а теперь научилась. Я каждый день шью по восемь
часов военные шинели.
- В-самом деле? Ты мобилизована?
- Ну да. Я и хотела этого. Может быть, я этим хоть немного помогу отцу.
Гребер покачал головой и посмотрел на нее. - Это не идет тебе. Как и
твое имя. И угораздило же тебя!
- Это мама выбрала. Она была родом из южной Австрии и напоминала
итальянку; она надеялась, что я буду блондинкой с голубыми глазами, и
потому заранее назвала меня Элизабет. И хотя блондинки не получилось, имя
решили уже не менять.
Марабу подал вино. Он держал бутылку, словно это была драгоценность, и
осторожно стал разливать, - Я принес вам очень тонкие и простые
хрустальные рюмки, - сказал он. - Так лучше виден цвет. Или вы желаете,
может быть, зеленые?
- Нет, пусть будут тонкие прозрачные рюмки.
Марабу кивнул и поставил на стол серебряное блюдо. Розовые ломтики
гусиной печени вместе с черными трюфелями лежали в кольце дрожащего желе.
- Прямо из Эльзаса, - гордо заявил он.
Элизабет рассмеялась. - Какая роскошь!
- Роскошь, да! - Гребер поднял свой стакан. - Роскошь, - повторил он. - Вот за это мы и выпьем с тобой, Элизабет. Целых два года я ел только из
жестяного котелка и ни разу не был уверен, что успею докончить свой обед - поэтому сейчас это не просто роскошь; нечто гораздо больше. Это мир и
безопасность, радость и праздник - словом все то, чего на фронте не
бывает.
Он пил вино, смаковал его и смотрел на Элизабет: ведь она тоже была
частью этого праздника. Вот оно, нежданное, несущее с собою легкость и
бодрость; оно поднимается над необходимостью, ненужное и как будто
бесполезное, ибо принадлежит к другому миру, более сверкающему и щедрому,
к миру игры и мечты. После этих лет, прожитых на краю смерти, вино было не
только вином, серебро - серебром, музыка, откуда-то просачивавшаяся в
погребок - не только музыкой, и Элизабет - не только Элизабет: все они
служили символом жизни без убийств и разрушения, жизни ради самой жизни,
которая уже почти превратилась в миф, в безнадежную мечту.
- Иногда совсем забываешь, что еще жив, - сказал он.
Элизабет опять рассмеялась. - Я-то все время помню, но только не знаю,
на что это мне...
К ним подошел Марабу. - Ну, как вино, ваша честь?
- Вероятно, очень хорошее, иначе мне бы вдруг не пришли в голову вещи,
о которых я давным-давно не думал.
- Это солнце, ваша честь. Под его лучами осенью зрел виноград. Теперь
вино возвращает эти лучи. Такое вино в Рейнской области называют
дароносицей.
- Дароносицей?
- Да. Оно как золото и посылает во все стороны золотые лучи.
- Это верно.
- Его чувствуешь после первого же стакана. Не правда ли? Прямо
солнечный сок!
- Даже после первого глотка. Оно не в желудок идет. Оно поднимается к
глазам и изменяет мир.
- Вы знаете толк в вине, сударь, - Марабу доверительно наклонился к
нему. - Вон там на столике справа - то же вино. А люди лакают его, точно
воду. Они вполне могли бы обойтись рислингом.
Он ушел, бросив на столик справа негодующий взгляд.
- Сегодня, должно быть, везет обманщикам, - сказал Гребер. - А какого
ты мнения насчет этого вина? Оно тебе тоже кажется дароносицей?
Она откинулась на спинку стула и расправила плечи: - У меня такое
чувство, будто я вырвалась из тюрьмы. И будто меня за обман скоро опять
туда посадят.
Он засмеялся. - Уж мы такие! Ужасно боимся собственных чувств. А когда
они возникают - готовы считать себя обманщиками.
Марабу принес рыбу и салат. Гребер наблюдал за тем, как подают на стол,
и чувствовал, что вся его напряженность исчезла; он был подобен человеку,
который случайно отважился ступить на тонкий лед и вдруг, к своему
удивлению, видит, что не проваливается. Он знает, лед тонок и может в
любую минуту проломиться, но пока еще держит - и этого достаточно.
- А ведь когда так долго валялся в навозе, только и начинаешь все это
ценить, - сказал он. - Всякая мелочь радует и волнует, точно видишь все в
первый раз. Все - даже рюмка и белая скатерть.
Марабу откупорил новую бутылку. Он напоминал теперь заботливую мать.
- Обычно к рыбе подают мозель, - заявил он. - Но к камбале требуется
другое. У нее мясо имеет вкус орехов. К ней бутылка Рейнгауера - это ж
сказка. Разве нет?
- Бесспорно.
Кельнер кивнул и исчез.
- Послушай, Эрнст, - сказала Элизабет, - а мы за все это сможем
заплатить? Ведь, наверно, здесь страшно дорого?
- Сможем. Я привез с собой жалованье за два года войны. А надолго ли
его должно хватить? - Гребер рассмеялся. - Только на очень короткую жизнь.
Всего на две недели. На этот срок хватит.
Они стояли перед ее дверью. Ветер утих, и снова опустился туман.
- Когда тебе надо возвращаться? - спросила Элизабет. - Через две
недели?
- Вроде того.
- Скоро.
- И скоро, и еще очень долго. Все меняется каждую минуту. На войне и
время другое, чем в мирной жизни. Ты, наверно, это тоже испытала; теперь
здесь такой же фронт.
- Это не одно и то же.
- Нет, одно. И сегодня был мой первый вечер в отпуску. Бог да
благословит и Марабу, и Рейтера, и твое золотое платье, и вино.
- И нас, - добавила Элизабет, - его благословение нам пригодится.
Она стояла перед своим спутником. Пряди тумана запутались у нее в
волосах, и слабый ночной свет чуть поблескивал в них. Поблескивало и
платье, а от тумана лицо у нее было влажное как плод. Греберу вдруг стало
трудно расстаться с ней, разорвать ту паутинку нежности, покоя, тишины и
взволнованности, которая так неожиданно окутала этот вечер, и вернуться к
казарменной вони и остротам, к тоске ожидания и думам о грядущем.
Резкий голос рассек тишину. - Что у вас - глаз нет, унтер-офицер?
Перед ними стоял низенький пухлый майор с белой щеточкой усов.
Вероятно, у него были резиновые подошвы, так неслышно он подошел. Гребер
сразу понял, что это уже отслуживший боевой конь запаса, что его вытащили
из нафталина и он теперь просто важничает, расхаживая по городу в своем
мундире. Охотнее всего Гребер поднял бы старикана в воздух да хорошенько
тряхнул, но рисковать было нельзя. И он сделал то, что делает в таких
случаях опытный солдат: он промолчал и вытянулся во фронт. Старикан
осветил его с головы до ног лучом карманного фонарика. Почему-то именно
это показалось Греберу особенно обидным.
- Парадный мундир! - пролаял старикан. - Пристроились на теплое
местечко! Тыловик, а позволяете себе разгуливать в парадном мундире! Этого
еще не хватало! Почему вы не на фронте? - Гребер и тут промолчал - он
забыл перенести знаки боевых отличий со своего мундира на чужой.
- Только и умеете, что таскаться по кабакам, да? - лаял майор.
Элизабет сделала какое-то движение. Круг света от карманного фонаря
упал на ее лицо. Она посмотрела на старикана и шагнула к нему. Майор
кашлянул, еще раз покосился на девушку и проследовал дальше.
- Я уже хотела сказать ему несколько теплых слов, - заметила она.
Гребер пожал плечами. - Ничего не поделаешь! Эти старые козлы бродят по
улицам и требуют, чтобы их приветствовали младшие по званию. В этом их
жизнь. Подумать только! Для того ли природа старалась несколько миллионов
лет, чтобы создать вот такое чучело!
Элизабет рассмеялась. - Почему ты не на фронте?
Гребер усмехнулся: - Это мне за то, что я морочил людям голову парадным
мундиром. Завтра надену штатское. Я знаю, где можно раздобыть костюм. Не
хочу больше козырять начальству. Тогда можно будет спокойно посидеть в
"Германии".
- Ты опять туда собираешься?
- Да, Элизабет. Именно о таких вещах потом и вспоминаешь на передовой.
Не о будничном. Я зайду за тобой в восемь. А теперь надо сматываться, не
то этот старый дурак еще раз пройдет мимо и потребует мою солдатскую
книжку. Спокойной ночи.
Он привлек ее к себе, и она не противилась. Его рука обвилась вокруг ее
стана, и вдруг все окружающее исчезло; он желал ее, и не желал ничего
другого, и крепко обнял ее и целовал, и уже не мог отпустить, и все-таки
отпустил.
Он еще раз зашел на Хакенштрассе. Перед домом родителей он остановился.
Лунный свет прорвался сквозь облака. Гребер поискал глазами свою записку,
зажатую между двумя кирпичами. И вдруг рванул ее к себе. На одном уголке
что-то было приписано толстым карандашом. Он вытащил карманный фонарь.
"Зайти на главный почтамт, окно 15", - прочел он. Гребер невольно взглянул
на свои часы. Нет, слишком поздно; ночью почтамт не работает, и раньше
восьми утра ничего не узнаешь. Он сложил записку и спрятал в карман, чтобы
завтра предъявить ее. Затем, через весь город, где царила мертвая тишина,
отправился к себе в казарму; ему чудилось, что он стал совсем невесом и
движется в безвоздушном пространстве, не решаясь из него вырваться.
13
Часть главного почтамта уцелела. Остальное рухнуло и было сожжено.
Всюду теснились люди. Греберу пришлось ждать. Наконец он пробрался к окну
N_15 и показал свое обращение и приписку на нем.
Чиновник вернул ему бумажку.
- Удостоверение личности у вас с собой?
Гребер подсунул под решетку свою солдатскую книжку и отпускной билет.
Чиновник внимательно прочел их.
- А что такое? - спросил Гребер. - Какое-нибудь извещение?
Чиновник не ответил. Он встал и ушел куда-то. Гребер ждал и смотрел
отсутствующим взглядом на свои документы, которые остались лежать
раскрытыми на столе.
Наконец чиновник вернулся, в руках у него была маленькая измятая
посылочка. Он еще раз сверил адрес с отпускным билетом Гребера. Затем
пододвинул к нему посылку и сказал: - Вот здесь распишитесь.
Гребер узнал почерк матери. Она отправила посылку на номер его полевой
почты, а оттуда ее переслали обратно. Он взглянул на адрес отправителя:
там еще была указана Хакенштрассе. Он взял посылку и расписался на
квитанции.
- А больше ничего не было? - спросил он.
Чиновник вскинул на него глаза. - Значит, по-вашему, мы что-то себе
оставили?
- Да нет. Но я подумал, может, вы уже получили новый адрес моих
родителей.
- Адреса не у нас. Справьтесь в отделе доставки на дом, второй этаж.
Гребер поднялся по лестнице. Над верхним этажом уцелела лишь половина
крыши. Вместо другой голубело небо с облаками и солнцем.
- У нас никакого нового адреса нет, - сказала женщина, сидевшая в
окошечке. - Иначе мы направили бы посылку не на Хакенштрассе. Но вы можете
спросить у письмоносца вашего района.
- Где он?
Женщина посмотрела на свои часы.
- Сейчас он разносит письма. Зайдите около четырех, вы с ним увидитесь.
В четыре разбирают почту.
- А может письмоносец знать адрес, если он вам здесь неизвестен?
- Конечно, нет. Он должен получить его у нас. Но бывает, что люди все
же расспрашивают его. Это их успокаивает. Такова человеческая природа.
Разве нет?
- Да, вероятно.
Гребер взял посылку и стал спускаться по лестнице. Он взглянул на дату.
Посылка была отправлена три недели назад. Она долго шла до передовой, но
сюда вернулась быстро. Он отошел в сторону и вскрыл коричневую бумагу. В
посылке был зачерствевший сладкий пирог, шерстяные носки, пачка сигарет и
письмо от матери. Он прочел его; в нем ни слова не говорилось о каком-либо
предполагаемом переезде или о бомбежках. Гребер сунул письмо в карман и
постоял еще, чтобы успокоиться. Потом вышел на улицу. Он говорил себе, что
скоро придет и письмо с новым адресом, но все же на душе у него стало
тяжелее, чем он ожидал.
Он решил отправиться к Биндингу. Может быть, у того есть новости.
- Входи, Эрнст! - крикнул Альфонс. - А мы тут заняты распитием
первоклассного вина. Можешь нам подсобить.
Биндинг был не один. На широком диване, как раз под Рубенсом, полулежал
эсэсовец в такой позе, словно он на этот диван только что свалился и пока
не в силах подняться.
Эсэсовец был тощ, бледен и до того белобрыс, что казалось, у него нет
ни ресниц, ни бровей.
- Это Гейни, - сказал Альфонс с некоторым почтением. - Гейни,
укротитель змей! А это мой друг Эрнст, он приехал из России в отпуск.
Гейни уже успел порядочно хватить. У него были какие-то белесые глаза и
маленький рот.
- Россия! - пробормотал он. - Я тоже там был. Здорово пожили! Не
сравнишь со здешней жизнью.
Гребер вопросительно взглянул на Биндинга.
- Гейни уже пропустил бутылочку, - заявил Альфонс. - У него горе. Дом
его родителей разбомбили. С семьей ничего не случилось, все были в
убежище. Но квартира погибла.
- Четыре комнаты! - прорычал Гейни. - Вся обстановка - новая...
Безупречный рояль. Какой звук! Мерзавцы!
- Уж за рояль Гейни отомстит, - сказал Альфонс. - Иди сюда, Эрнст! Что
ты будешь пить? Гейни пьет коньяк. Но тут есть еще водка, кюммель и все,
что твоей душе угодно.
- Мне ничего не нужно. Я зашел только на минутку - спросить, не узнал
ли ты чего-нибудь.
- Пока ничего нового, Эрнст. В окрестностях города твоих родителей нет.
Во всяком случае, они нигде не значатся. В деревнях - тоже. Или они уехали
и еще не прописались, или их эвакуировали с каким-нибудь эшелоном
беженцев. Ты же знаешь, как все это теперь сложно. Ведь эти скоты бомбят
всю Германию; нужно время, чтобы опять наладить связь. Пойди сюда, выпей
чего-нибудь. Одну рюмочку уж рискни...
- Ладно. Рюмку водки.
- Водка... - опять забормотал Гейни. - Мы хлестали ее бочками... А
потом лили в глотку этим скотам и зажигали. Делали из них огнеметы. Ох,
ребята, и прыгали же они! Умрешь со смеху...
- Что? - спросил Гребер.
Гении не ответил. Он смотрел перед собой остекленевшими глазами.
- Огнеметы... - пробормотал он опять. - Замечательная идея...
- О чем он говорит? - обратился Гребер к Биндингу.
Альфонс пожал плечами. - Гейни побывал во всяких переделках. Он служил
в СД.
- В СД в России?
- Да. Еще одну, Эрнст.
Гребер взял бутылку водки с курительного столика и стал разглядывать на
свет. В ней плескалась прозрачная жидкость.
- Какой она крепости?
Альфонс рассмеялся. - Довольно-таки высокой. Уж не меньше, чем
шестьдесят градусов. Иваны признают только крепкую.
"Да, - думал Гребер, - признают только крепкую. А когда крепкую льют в
чьи-нибудь глотки и поджигают, то она горит". Он посмотрел на Гейни.
Гребер достаточно наслышался о том, что вытворяла в России Служба
безопасности, и понимал, что слова Гейни - едва ли просто пьяная болтовня.
СД уничтожала людей в занятых областях тысячами, истребляя население под
тем предлогом, что для немецкого народа необходимо очистить "жизненное
пространство". Она убивала всех, кто был ей неугоден, главным образом
путем расстрелов; но чтобы слегка разнообразить это массовое убийство,
эсэсовцы иногда придумывали забавнейшие варианты. Гребер знал о некоторых;
о других ему рассказывал Штейнбреннер. Но живые огнеметы - это было нечто
новое.
- Что ты уставился на бутылку? Она не укусит, не бойся. Наливай себе.
Гребер отодвинул бутылку. Ему хотелось встать и уйти: но он продолжал
сидеть. Усилием воли он заставлял себя сидеть. Слишком часто он до сих пор
отводил глаза и ничего знать не хотел. И не только он, так же поступали и
сотни тысяч других, надеясь этим успокоить свою совесть. Он больше не
хотел отводить глаза. Не хотел увиливать. Он и в отпуск до сих пор не
уходил главным образом из-за того же.
- Ну, выпей еще хоть одну, - сказал Альфонс.
Гребер смотрел на задремавшего Гейни. - Он все еще в СД?
- Нет. Он теперь здесь.
- Где же?
- Он обершарфюрер в концлагере.
- В концлагере?
- Да. Выпей еще глоток, Эрнст! Молодость ведь проходит! И уж такими,
как сейчас, мы потом не встретимся! Посиди еще немножко. Придет на минутку
и сейчас же убегает!
- Нет, - отозвался Гребер, он все еще не сводил глаз с Гейни. - Я
больше не буду убегать.
- Наконец-то я слышу от тебя разумное слово. Что же ты выпьешь! Еще
рюмку водки?
- Нет, дай мне коньяку или кюммеля. Не водки.
Гейни пошевелился.
- Конечно, не водки! - пролепетал он. - Такое добро тратить! Водку мы
сами хлестали. Нет, лили бензин. И горит лучше...
Гейни рвало в ванной. Альфонс и Гребер стояли в дверях. Небо было полно
сверкающих белых барашков. Среди берез распевал черный дрозд, маленький
черный комочек с желтым клювом и голосом, в котором пела сама весна.
- Отчаянный парень этот Гейни, правда? - спросил Альфонс. Таким тоном
мальчик говорил бы о кровожадном индейском вожде - с ужасом и все же с
восхищением.
- Отчаянный с теми, кто защищаться не может, - возразил Гребер.
- У него рука не гнется, Эрнст. Вот почему он не на передовой.
Заполучил это увечье в 1932 году, во время стычки с коммунистами. Оттого
он такой бешеный. Да, порассказал он нам кое-какие штучки, верно? - Альфонс опять запыхтел полуобуглившейся сигарой, которую закурил, когда
Гейни начал хвастать своими подвигами. В увлечении он позабыл о ней. - Порассказал! Верно?
- Штучки хоть куда. А тебе хотелось бы там быть?
Биндинг на мгновение задумался. Затем покачал головой.
- Пожалуй, нет. Может быть, один раз, чтобы знать, что это такое. А
вообще-то я человек другого типа. Я слишком романтик, Эрнст.
В дверях появился Гейни. Он был ужасно бледен.
- Дежурство! - прорычал он. - Я опаздываю. Давно пора! Ну, уж эта
сволочь у меня попляшет!
Спотыкаясь, брел он по садовой дорожке. Дойдя до калитки, поправил
фуражку, деревянно выпрямился и зашагал дальше, как аист.
- Не хотел бы я быть на месте того, кто сейчас попадет Гейни в лапы, - сказал Биндинг.
Гребер поднял голову. Он думал как раз о том же.
- Ты считаешь это правильным, Альфонс? - спросил он.
Биндинг пожал плечами. - Это ведь люди, виновные в государственной
измене. Недаром же они там сидят.
- Бурмейстер тоже был изменником?
Альфонс усмехнулся.
- Ну, тут особый случай. Да с ним ничего такого и не сделали.
- А если бы сделали?
- Ну, значит, не повезло. В наше время очень многим не везет, Эрнст.
Возьми хотя бы смерть от бомб. Пять тысяч убитых в одном только нашем
городе. А люди-то были получше, чем те, кто сидит в концлагере. Поэтому,
какое мне дело, что там происходит? Я не отвечаю за это. И ты тоже.
Несколько воробьев, чирикая, прилетели на край бассейна, стоявшего
посреди лужайки. Один вошел в воду, забил крыльями, и тут же вся стайка
начала плескаться. Альфонс внимательно следил за ними. Казалось, он уже
забыл про Гейни.
Гребер увидел его довольное безмятежное лицо и вдруг понял, как
безнадежно обречены всякая справедливость и сострадание: им суждено вечно
разбиваться о равнодушие, себялюбие и страх! Да, он понял это, понял
также, что и сам он не является исключением, что и сам сопричастен всему
этому, имеет к нему какое-то отношение - безличное, туманное и угрожающее.
Греберу чудилось, как он ни противился этому чувству, что все же он с
Биндингом чем-то связан.
- Насчет ответственности дело не так просто, Альфонс, - сказал он
хмуро.
- Эх, Эрнст! Брось ты эти рассуждения! Ответственным можно быть только
за то, что совершил самолично. Да и притом, если это не выполнение
приказа.
- Когда мы расстреливаем заложников, мы утверждаем обратное, что они
якобы ответственны за то, что совершено другими, - сказал Гребер.
- А тебе приходилось расстреливать заложников? - спросил Биндинг, с
любопытством поворачиваясь к Греберу.
Гребер не ответил.
- Заложники - исключение, Эрнст, тут необходимость.
- Мы все оправдываем необходимостью, - с горечью продолжал Гребер. - Все, что мы сами делаем, хочу я сказать. Конечно, не то, что делают те.
Когда мы бомбим города - это стратегическая необходимость; а когда бомбят
те - это гнусное преступление.
- Вот именно! Наконец-то ты рассуждаешь правильно! - Альфонс лукаво
покосился на Гребера. На лице его появилась довольная улыбка. - Это-то и
называется современной политикой! "Правильно то, что полезно немецкому
народу", - сказал имперский министр юстиции. А ему и книги в руки. Мы лишь
исполняем свой долг. Мы не ответственны. - Он наклонился вперед. - Вон,
вон он - черный дрозд! Первый раз купается! Видишь, как воробьи удирают!
Гребер вдруг увидел, что впереди идет Гейни. Улица была пуста. Между
зелеными изгородями лежал рассеянный солнечный свет, желтая бабочка
порхала совсем низко над песчаными дорожками, окаймлявшими мощеный
тротуар, а впереди, примерно метрах в ста, Гейни поворачивал за угол.
Гребер пошел по песчаной дорожке. Хотя стояла глубокая тишина, его шагов
не было слышно. Если бы кто захотел сейчас прикончить Гейни, так вот очень
удобный случай, - подумал Гребер. - Кругом - ни души. Улица точно вымерла.
Можно почти беззвучно подкрасться к нему, идя по песку. Гейни ничего и не
заметит. Его можно сбить с ног, а потом задушить или заколоть. Выстрел - это слишком громко, сбегутся люди. Гейни не бог весть какой силач; да, его
можно задушить.
Гребер заметил, что ускорил шаг. Даже Альфонс ничего бы не заподозрил.
Он решил бы, что кто-то захотел отомстить Гейни. Оснований для этого более
чем достаточно. А такой случай едва ли еще раз представится. И это - случай уничтожить убийцу не из личной мести, убийцу, который через
какой-нибудь час будет, вероятно, терзать беззащитных, отчаявшихся людей.
У Гребера вспотели ладони. Дойдя до угла, он увидел, что между ним и
Гейни осталось метров тридцать. На улице все еще было пусто. Если он
быстро добежит до него по песку, через минуту все будет кончено. Он
заколет Гейни и побежит дальше.
Вдруг он услышал, что сердце его отчаянно стучит. Стучит слишком
громко, ему даже на мгновение показалось, что Гейни может услышать этот
стук. "Да что это со мной? - спросил себя Гребер. - Какое мне дело? Каким
образом я впутался во все это?" Но мысль, которая за несколько мгновений
возникла как будто случайно, уже превратилась в таинственный приказ, и
Греберу вдруг представилось, что все зависит от того, подчинится ли он
этому приказу, - словно это могло искупить многое в его прошлом, да и
самую жизнь Гребера, и, в частности, такие минуты в ней, которые он хотел
бы зачеркнуть; искупить что-то содеянное им или, наоборот, упущенное.
"Отмщение, - думал он. - Но ведь этого человека он едва знает, человек
этот ему, Греберу, не причинил никакого зла и не за что ему мстить... Еще
не причинил... - думал Гребер, - но может же случиться, что отец Элизабет
оказался жертвой Гейни, или окажется ею сегодня-завтра, а кому какое зло
причинили заложники или невинные жертвы, которым нет числа? Кто несет вину
за них и где искупление?"
Гребер не сводил глаз со спины Гейни. Во рту у него пересохло. Из-за
калитки донесся собачий лай. Он испугался и посмотрел вокруг. "Я слишком
много выпил, - сказал он себе, - нужно остановиться, все это меня не
касается, это сумасшествие..." Но продолжал идти, быстро и беззвучно,
побуждаемый чем-то, что представлялось ему грозной и справедливой
неизбежностью, искуплением и воздаянием за те многочисленные смерти,
виновником которых он был.
Между ними осталось каких-нибудь двадцать метров, а Гребер все еще не
знал, что он сделает. Затем он увидел. как на ближайшем углу из калитки,
скрытой в изгороди, вышла женщина. На ней была оранжевая блузка, в руке - корзина; женщина шагала ему навстречу. Он остановился. Все его существо
охватила слабость. Медленно двинулся он дальше. Размахивая корзиной,
женщина спокойно прошла мимо Гейни, она приближалась к Греберу. Ее походка
была нетороплива, у нее была широкая крепкая грудь, открытое загорелое
лицо и гладко причесанные на пробор темные волосы. Позади нее высилось
небо, бледное, полное неясного мерцания. Но он видел в эту минуту
совершенно отчетливо только ее, все другое словно расплывалось в тумане - она одна была вполне реальна, и это была жизнь, женщина несла ее на своих
сильных плечах, она несла ее как дар, и жизнь была большая и добрая, а
позади были пустыня и убийство.
Проходя мимо, женщина взглянула на Гребера.
- Здравствуйте, - приветливо сказала она.
Гребер кивнул. Он не мог слова вымолвить. Он слышал за собой ее
удаляющиеся шаги, и опять перед ним возникла поблескивающая пустыня, а
сквозь поблескивание он видел, как темная фигура Гейни заворачивает за
угол. И вот улица уже пуста.
Гребер оглянулся. Женщина спокойно и беззаботно удалялась. "Почему же я
не бегу? - недоумевал он. - Я еще успею это сделать". Но он уже знал, что
не сделает этого. "Женщина меня видела, - соображал он дальше, - она меня
узнает, сейчас уже нельзя". Совершил бы он то, что задумал, если бы она не
появилась? Не нашел ли бы другое оправдание? На это он не мог ответить.
Вот и перекресток, где Гейни свернул. Но он уже исчез. Только дойдя до
следующего угла, Гребер опять его увидел. Гейни стоял посреди мостовой. С
ним разговаривал какой-то эсэсовец, и дальше они пошли вместе. Из ворот
вышел почтальон. Немного поодаль стояли два велосипедиста со своими
машинами. Искушение миновало. Греберу показалось, будто он вдруг
проснулся. Он огляделся. "Что ж это было? - спрашивал он себя. - Черт! А
ведь я чуть было его не прикончил! Откуда это? Что со мной творится?
Что-то вдруг вырывается наружу..." Он двинулся дальше. "Придется последить
за собой, - думал он. - А я воображал, что спокоен. Нет, я не спокоен. Все
у меня в душе запутаннее, чем я думал. Придется последить за собой, а то я
еще бог весть каких глупостей натворю!"
Он купил в киоске газету, остановился и принялся читать сообщение
Главного командования. До сих пор он газет не читал. Во время отпуска он и
слышать не хотел ни о каких сводках. Оказалось, что отступление
продолжается. На карте, напечатанной в газете, он нашел тот пункт, где
должен был стоять теперь его полк. Но не мог определить точно, ибо в
сообщении Командования упоминались только армейские группы; все же он
высчитал, что полк отошел примерно на сто километров к западу.
Гребер словно оцепенел. Все время отпуска он почти не вспоминал о своих
однополчанах. Память о них точно камнем канула на дно его души. Теперь она
всплыла на поверхность.
Ему казалось, что какое-то серое одиночество поднимается с земли.
Безликое и безгласное одиночество. В сообщении указывалось, что в секторе,
где находилось его подразделение, велись тяжелые бои; но серое одиночество
было беззвучно и бесцветно, как будто и краски, и даже напряжение самой
борьбы давно заглохли в этом одиночестве. Вставали тени, бескровные и
пустые; они шевелились и смотрели на него, сквозь него, и когда они снова
падали, то были серыми, как взрытая земля, и земля была как они, словно и
она шевелилась и врастала в них. Высокое сияющее небо над ним выцветало от
серого дыма этого бесконечного умирания, которое словно поднималось из
земли и затемняло даже солнце. "Предательство, - с горечью думал он, - их
предали, предали и замарали, их борьба и смерть переплелись с убийством и
злом, ложью и насилием, они обмануты, их во всем обманули, даже в этой их
несчастной, отважной, жалкой и бесцельной смерти".
Женщина с мешком, который она несла, прижав к животу, толкнула Гребера.
- Бы что, слепой, что ли? - сердито крикнула она.
- Нет, - отозвался Гребер, не двинувшись с места.
- Тогда чего же вы стоите на самой дороге?
Гребер ничего не ответил. Он вдруг понял, почему пошел за Гейни: его
толкало то же смутное, неопределенное ощущение, которое он так часто
испытывал на поле боя, тот вопрос, на который он не смел себе ответить, то
издавна гнетущее отчаяние, от которого он постоянно уклонялся; и вот они,
наконец, настигли его и поставили перед испытанием, и теперь он знал, что
это такое, и уже не хотел уклоняться. Напротив, он хотел ясности, и был к
ней готов. "Польман... - мелькнуло у него. - Фрезенбург посылал меня к
нему. Я об этом позабыл. Я с ним поговорю. Мне нужно поговорить с
кем-нибудь, кому я доверяю".
- Болван, - сказала женщина с тяжелым мешком и потащилась дальше.
Одна половина домов на Янплац была разрушена, другая уцелела. Только
кое-где зияли проемы пустых окон. В уцелевших домах продолжалась
повседневная жизнь, женщины убирали и готовили; а на другой стороне фасады
домов обвалились, открывая остатки комнат, где со стен свисали лохмотья
обоев, напоминавшие изодранные знамена после проигранного сражения.
Дом, где жил Польман, оказался в числе разбомбленных. Верхние этажи
обрушились и завалили вход. Казалось, там уже никто не живет. И Гребер
хотел было повернуть обратно, когда заметил среди щебня узенькую
утоптанную тропку. Он пошел по ней и вскоре увидел более Широкую и
расчищенную, которая вела к уцелевшему черному ходу. Гребер постучал.
Никто не ответил. Он постучал опять. Через несколько мгновений до него
донесся шорох. Звякнула цепочка, и дверь осторожно приоткрылась.
- Господин Польман? - спросил он.
Старик выглянул из-за двери. - Да. Что вам угодно?
- Я Эрнст Гребер. Ваш бывший ученик.
- Вот как. А что вам угодно?
- Повидать вас. Я здесь в отпуску.
- Я больше не преподаю... - отрезал Польман.
- Знаю.
- Хорошо. Тогда вы знаете и то, что мое увольнение было мерой
наказания. Я больше не принимаю учеников, да и права не имею.
- Я уже не ученик, а солдат; я приехал из России и привез вам привет от
Фрезенбурга. Он просил меня зайти к вам.
Старик испытующе смотрел на Гребера. - Фрезенбург? Он еще жив?
- Десять дней назад был жив.
Польман опять окинул его изучающим взглядом и, помолчав, сказал:
- Хорошо, войдите. - Он отступил, пропуская гостя. Гребер последовал за
ним. Они прошли коридор, который вел к подобию кухни, затем еще один
короткий коридор. Польман вдруг ускорил шаг, открыл какую-то дверь и
сказал уже гораздо громче: - Входите. А я думал, вы из полиции.
Гребер удивленно взглянул на него. Потом понял. Он не обернулся.
Вероятно, Польман говорил так громко, желая успокоить кого-то. В комнате
горела небольшая керосиновая лампа под зеленым абажуром. Разбитое окно так
завалило щебнем, что ничего не было видно. Польман остановился посреди
комнаты.
- Теперь я узнаю вас, - сказал он. - На улице свет слишком резок. А я
выхожу редко и уже отвык. Здесь у меня нет дневного света, только лампа.
Но керосину мало, и приходится подолгу сидеть в темноте. Электропроводка
разрушена.
Гребер всмотрелся в своего бывшего учителя. Он бы не узнал Польмана,
так тот постарел. Затем оглядел каморку, и ему представилось, что он попал
в какой-то другой мир. Причиной тому была не только тишина, царившая в
этой неожиданно открывшейся перед ним комнате, освещенной керосиновой
лампой - после яркого солнечного блеска на улице она казалась катакомбой,
- тут действовало еще и другое: коричневые и золотистые ряды книг на
полках вдоль стен, пюпитр для чтения, гравюры и, наконец, сам старик с
белыми волосами и морщинистым лицом; оно было восковым, как у
заключенного, просидевшего много лет в тюрьме.
Польман заметил взгляд Гребера. - Мне повезло, - сказал он. - Я
сохранил всю свою библиотеку.
Гребер повернулся к нему. - А я уже давно не видел книг. За последние
годы я читал очень немногое.
- Вероятно, и возможности у вас не было. Ведь книги не потащишь с собой
в ранце.
- Но их не потащишь с собой и в голове. Они совсем не подходят к тому,
что делается кругом. А тех, которые подходят, читать не хочется.
Польман на миг устремил свой взгляд в мягкий зеленый сумрак лампы.
- Зачем вы пришли ко мне, Гребер?
- Мне Фрезенбург сказал, чтобы я вас проведал.
- А вы хорошо его знаете?
- Это был единственный, человек на фронте, которому я всецело верил. Он
посоветовал мне навестить вас и поговорить по душам. Вы, мол, скажете мне
правду.
- Правду? О чем же?
Гребер посмотрел на старика. Когда-то он учился у Польмана в школе, но,
казалось, это было бесконечно давно; и все-таки на один миг ему
почудилось, будто он опять ученик, и учитель спрашивает Гребера о его
жизни, - и будто сейчас вот решится его судьба - в этой тесной
полузасыпанной каморке, где столько книг и где перед ним изгнанный учитель
его юных лет. И книги, и учитель как бы воплощали в себе то, что когда-то
было в прошлом - добро, терпимость, знание, а щебень, заваливший окно, - то, во что настоящее превратило это прошлое.
- Я хочу знать, в какой степени на мне лежит вина за преступления
последних десяти лет, - сказал Гребер. - И еще мне хотелось бы знать, что
я должен делать.
Польман с изумлением посмотрел на него. Потом встал и подошел к книжным
полкам. Он взял одну из книг, раскрыл и снова поставил на место, даже не
заглянув в нее. Затем опять обернулся к своему гостю: - А вы знаете, какой
вы мне сейчас задали вопрос?
- Знаю.
- Нынче за гораздо более невинные вещи отрубают голову.
- А на фронте убивают совсем ни за что, - сказал Гребер.
Польман отошел от книжных полок и сел. - Вы разумеете под преступлением
войну?
- Я разумею все, что привело к ней. Ложь, угнетение, несправедливость,
насилие. А также войну. Войну, как мы ее ведем - с лагерями для рабов, с
концентрационными лагерями и массовыми убийствами гражданского населения.
Польман молчал.
- Я видел кое-что, - продолжал Гребер, - и многое слышал. Я знаю, что
война проиграна и что мы все еще сражаемся только ради того, чтобы
правительство, нацисты и те, кто всему виной, еще какое-то время
продержались у власти и совершили еще большие преступления!
Польман снова изумленно посмотрел на Гребера.
- И вы все это знаете? - спросил он.
- Теперь знаю. А сначала не знал.
- И вам приходится опять ехать на фронт?
- Да.
- Это ужасно!
- Еще ужаснее ехать, когда все это знаешь и, быть может, уже
становишься прямым соучастником. Я буду теперь соучастником, да?
Польман молчал. - Что вы имеете в виду? - шепотом проговорил он через
минуту.
- Вы знаете, что. Вы же воспитывали нас в духе религии. В какой мере я
стану соучастником, "если я знаю, что не только война проиграна, но мы
должны ее проиграть, чтобы было покончено с убийством, рабством,
концлагерями, эсэсовцами и штурмовиками, массовым уничтожением и
бесчеловечными зверствами - если я это знаю и все-таки через две недели
вернусь на фронт и буду опять, сражаться за прежнее?
Лицо Польмана вдруг померкло, стало серым. Только глаза еще сохраняли
свой цвет - какой-то особенный, прозрачно-голубой. Эти глаза напомнили
Греберу другие, где-то им уже виденные, но где - он не мог вспомнить.
- Вам необходимо туда ехать? - наконец спросил Польман.
- Я не могу уклониться. Меня повесят или расстреляют.
Гребер ждал ответа.
- Христианские мученики не подчинялись насилию, - нерешительно сказал
Польман.
- Мы не мученики. Но скажите, с чего начинается соучастие? - спросил
Гребер. - С какой минуты то, что принято называть геройством, становится
убийством? Когда перестаешь верить, что оно оправдано? Или, что оно
преследует разумную цель? Где тут граница?
Польман с мукой в глазах посмотрел на него. - Разве я могу вам ответить
на ваш вопрос? Я взял бы на себя слишком большую ответственность. Я не
могу решить этот вопрос за вас.
- Значит, каждый должен решать его сам?
- Думаю, что да. А как же иначе?
Гребер молчал.
"Зачем я настаиваю, - говорил он себе. - Сижу здесь почему-то как
судья, а не обвиняемый! Зачем-я мучаю этого старика и требую его к ответу
и за то, чему он когда-то меня учил, и за то, чему я потом сам научился?
Да и нужен ли мне еще его ответ? Разве я только что сам себе не ответил?"
Гребер посмотрел на Польмана. Он представил себе, как изо дня в день
этот старик сидит в своей каморке при свете тусклой лампы или в темноте,
точно в катакомбах древнего Рима, изгнанный из школы, каждую минуту ожидая
ареста, и напрасно ищет утешения в своих книгах.
- Вы правы, - сказал Гребер. - Когда спрашиваешь другого - это все-таки
попытка уклониться от решения. Да я, вероятно, и не ждал от вас настоящего
ответа, на самом деле я спрашивал себя. Но иногда удается спросить себя,
только когда спросишь другого.
Польман покачал головой.
- Нет, вы имеете право спрашивать. Соучастие! - вдруг сказал он. - Что
вы в этом понимаете? Вы были юны, и вас отравили ложью, когда вы еще ни о
чем не могли судить! А мы - мы видели и мы дали всему этому свершиться!
Что тут виной? Душевная вялость? Равнодушие? Ограниченность? Эгоизм?
Отчаяние? Но как могла так распространиться эта чума? Да разве я каждый
день не размышляю об этом?
Гребер вдруг вспомнил, на чьи глаза похожи глаза Польмана: такие же
были у того русского, которого он расстреливал. Он встал. - Мне пора.
Спасибо вам, что вы меня впустили и разговаривали со мной.
Он взялся за фуражку. Польман как будто проснулся. - Вы уходите,
Гребер? Что же вы надумали?
- Не знаю. У меня впереди еще две недели на размышления. Это немало для
того, кто привык считать жизнь по минутам.
- Приходите опять! Приходите еще раз перед отъездом; Обещаете?
- Обещаю.
- Ведь ко мне теперь заходят немногие, - пробормотал Польман.
Гребер заметил, что между книгами, неподалеку от заваленного щебнем
окна, стоит чья-то фотография. На ней был снят молодой человек его лет в
форме. Он вспомнил, что у Польмана был сын. Но в такие времена о сыновьях
лучше не спрашивать.
- Кланяйтесь Фрезенбургу, если будете писать ему, - сказал Польман.
- Хорошо. Вы ведь с ним говорили так же, как сейчас со мной? Верно?
- Да.
- Если бы вы раньше так со мной говорили!
- Вы думаете, Фрезенбургу стало от этого легче?
- Нет, - отозвался Гребер, - труднее.
Польман кивнул. - Я ничего вам не сказал. Но я не хотел отделаться
одним из тех ответов, которые являются пустыми отговорками. Таких ответов
немало. Каждый из них очень гладок и убедителен, но каждый - это, в
сущности, уклонение от ответа.
- И даже те ответы, которые дает церковь?
Польман нерешительно помолчал. - Даже те ответы, которые дает церковь.
Но церкви повезло. С одной стороны, она говорит: "Люби своего ближнего" и
"Не убий", а наряду с этим: "Отдавайте кесарево - кесарю, а божие - богу".
Тут открывается большой простор.
Гребер улыбнулся. Он опять уловил те саркастические нотки, которые
звучали у Польмана раньше. Польман это заметил.
- Вы улыбаетесь, - сказал он. - И вы так спокойны? Почему вы не
кричите?
- Я кричу, - возразил Гребер. - Только вы не слышите.
Он стоял перед выходом. Свет вонзался огненными копьями ему в глаза.
Белая штукатурка поблескивала. Медленно брел он через площадь. Он
чувствовал себя, как подсудимый, который после долгой и запутанной
судебной волокиты наконец выслушал приговор, но ему уже почти все равно - оправдан он или осужден. Все кончилось, он сам хотел суда, это и было то,
что он решил додумать до конца во время отпуска. И теперь он твердо знал,
к чему пришел: к отчаянию, и он уже не уклонялся от него.
Гребер посидел некоторое время на скамье - она стояла у самого края
воронки, вырытой бомбой. Он чувствовал слабость, полную опустошенность и
даже не мог бы сказать - безутешна его печаль или нет. Ему просто не
хотелось больше думать. Да и думать было уже не о чем. Он откинулся на
спинку скамьи, закрыл глаза, почувствовал солнечное тепло на своем лице.
Больше он ничего не чувствовал. Сидел неподвижно, спокойно дышал и
отдавался безличному, утешительному теплу, которое не знает ни правых, ни
виновных.