В XX веке попытки создать всеобъемлющую суицидологическую теорию продолжались. Наиболее серьезные из этих разработок относятся к комбинаторному типу - они попробовали соединить достижения социологической и "психической" школ. Внимания прежде всего заслуживают психосоциологическая теория Шорта и Генри, а также психокультурная теория Фарбера.
      Американские социологи Эндрю Генри и Джеймс Шорт заимствовали у психоанализа концепцию агрессии и выдвинули в 50-е годы гипотезу о связи уровня убийств с уровнем самоубийств: когда в обществе уменьшается количество убийств, кривая суицида ползет вверх. Объясняется эта тенденция тем, что в организованном, стабильном социуме агрессия, направленная вовне, не находит выхода и переадресуется внутрь. Именно поэтому в социально "благополучных" странах самоубийств совершается в несколько раз больше, чем в "неблагополучных". Неоднородность и дезорганизованность общественной среды "помогают" человеку крепче держаться за свою жизнь.
      Увы, статистика опровергает это предположение. В Японии за последние сорок лет заметно понизились цифры и по убийствам, и по самоубийствам. А в России, наоборот, по сравнению с периодом десятилетней давности убийств стало втрое больше, но и индекс самоубийств вырос вдвое.
      Гипотеза Мориса Фарбера, исследовавшего в 60-е годы суицидальную статистику скандинавских стран, строже и корректнее, поэтому изложим ее чуть более подробно. Закон Фарбера звучит так:
     
      Частота самоубийств в популяции прямо пропорциональна количеству индивидов, отличающихся повышенной ранимостью, и масштабу лишений, характерных для этой популяции.
     
      Вот эта закономерность в виде общей формулы:
     
      S = f (V,D)
     
      Где
     
      S - вероятность самоубийства;
      f - функция;
      V - повышенная ранимость (vulnerability);
      D - масштаб общественных лишений (deprivation).1
     
      Таким образом, если Дюркгейм брал в расчет только D, а теория психоанализа - только V, то у Фарбера учтены и "общественный", и "личный" факторы суицидальности.
      Наиболее вероятен суицидальный исход, когда легко ранимый человек оказывается в экстремальном положении (V = maximum, D = maximum) [Случай Марины Цветаевой].
      Часты случаи суицида и тогда, когда человек с достаточно устойчивой психикой оказывается в невыносимо тяжелой общественной ситуации (V = 0, D = maximum) [Случай немецкого писателя Йохана Клеппера, который совершил самоубийство вместе с женой-еврейкой и падчерицей, так как тех ожидала депортация]. Сам Фарбер приводит другой пример скачкообразного возрастания D: после того, как Берлин в одну ночь был поделен стеной надвое (13 августа 1961 г.), уровень самоубийств в восточном секторе увеличился в 25 раз, хотя величина V, разумеется, осталась неизменной.
      Если же величина V очень велика, то для побуждения к самоубийству объективных лишений может и не понадобиться (V = maximum, D = 0) [Случай Всеволода Гаршина]. Это ситуация вообще в высшей степени характерна для героев моей книги. Их V до чрезвычайности повышена, что и объясняет обширность "Энциклопедии литературицида": даже относительно малые или вовсе воображаемые D способны привести литератора к S.
      Генеральная теория, созданная Фарбером, хороша во многих отношениях, но и она не учитывает ряда факторов, которые современная наука игнорировать не может. Например, влияние наследственности. Механизм ее воздействия на суицидальность не вполне ясен, однако исследования американцев Фарбероу и Саймона установили, что у 6% суицидентов один из родителей был самоубийцей, а это в 88 раз превосходит среднестатистическую норму. Но неясно, какая именно цепь здесь срабатывает - генетическая (некая генная запрограммированность на самоуничтожение) или психологическая (непосредственная близость прецедента)?
      Несколько лет назад Центр исследования самоубийств Южнокалифорнийского университета издал сборник, в котором изложены химические симптомы суицидной предрасположенности. Исследователи утверждают, что склонность к самоубийству определяется не столько социальными или психическими факторами, сколько химической структурой наших тканей. Из 17 выводов, к которым пришли авторы сборника, лишь два можно счесть традиционными: к самоубийству склонны индивиды, испытывающие трудности в сфере сексуальных отношений, здоровья и социальной адаптации (пункт №15); от 15 до 20% алкоголиков погибают от самоубийства (пункт №16). В остальном же самоубийца рассматривается как некое органическое соединение с аномальной формулой. Пункт №13, в котором утверждается, что депрессивные пациенты, прошедшие курс электроконвульсивной терапии, проявляют меньшую склонность к самоубийству, напоминает оптимистичные рецепты полуторавековой давности - про то, что "вовремя сделанный клистир отлично рассеивает желание самоубийства".
      Особенное распространение получила так называемая серотониновая теория, которая связывает суицидальное поведение с пониженной концентрацией 5-гид-роксииндолеацетиновой кислоты в спинномозговой жидкости; с увеличенной секрецией кортизола; с ослабленной подавляемостью кортизола и некоторыми другими биохимическими аномалиями. По данным Дж.Манна, профессора психиатрии из Колумбийского университета, более чем в 95% случаев в мозговом веществе самоубийц наблюдается пониженное содержание серотонина (гормона, выполняющего функцию медиатора нервной системы). Более того, у суицидентов, которые предприняли "несерьезную" попытку самоубийства, дефицит серотонина выражен втрое слабее, чем у "серьезных" самоубийц. Отсюда делается вывод: будет легко усовершенствовать профилактику самоубийств, отслеживая уровень серотонина при помощи позитронно-эмиссионной томографии. Суицидогенный дефицит серотонина может быть вызван либо наследственностью, либо привнесенными факторами - неправильной диетой, наркотиками, алкоголем, старостью. [Стоп! - воскликнем тут мы с облегчением. Честно говоря, знакомиться с изысканиями сторонников биохимического направления суицидологии мне было тревожно и неприятно. Когда из мыслящей и чувствующей субстанции превращаешься в биоробота, реакции которого целиком и полностью определены взаимодействием гормонов и кислот, уже одно это способно понизить содержание серотонина до угрожающей отметки. А вот если речь идет о наследственности, холестероле, пьянстве и старости, да еще прибавить сюда боль презренной любви, судей неправду, заносчивость властей и оскорбленья, чинимые безропотной заслуге, то и без позитронно-эмиссионной томографии ясно, когда, по выражению Маяковского, "сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою". Очень возможно, что при этом и уровень серотонина понижается. Но не наоборот, не наоборот.
      Повторю еще раз: "психические" теории несомненно подходят для темы нашего исследования больше, чем какие-либо другие. Возможно, писатель-самоубийца и безумец, но не "общественное животное" и тем более не раб серотонина.]
     
      Приложение
      Эдипов комплекс в истории
      суицидентов X. и Г.
      Опыт патологоанатомического психоанализа
      Мой психоаналитик - сигара "Корона №3",
      Эрнест Хемингуэй
      Все предельно ясно: я одержим комплексом кастрации, фекальным комплексом, склонностями к некрофилии и не знаю какими еще извращениями за исключением почему-то Эдипова комплекса. Ромен Гари. "Обещание на рассвете"
      ПРАВОМОЧНОСТЬ ТИПИЗАЦИИ
      Объективности ради следует отметить, что в описываемых случаях не может идти речи о сходстве корней патогенного бессознательного или о единой парадигме невротической симптоматики. Наши пациенты были совсем разными и в жизни, и в творчестве, совершенно несхожими ни внешне, ни психологически, ни по литературному стилю, ни по манере одеваться, ни по темпераменту. Более того, они терпеть друг друга не могли, а читатели, которые обожают книги одного, обычно равнодушны или даже враждебны по отношению к книгам другого.
      И тем не менее, в их судьбе и психическом механизме их жизнеопределяющих поступков имеются несомненные аналогии, позволяющие говорить об однотипности или гомогенности двух этих суицидных случаев.
      1. И X. и Г. были знаменитыми писателями, увенчанными высочайшими литературными наградами: первый стал нобелевским лауреатом, второй - единственным в истории двукратным обладателем Гонкуровской премии. Оба литератора имели огромное количество страстных поклонников - и при жизни, и после смерти, что объясняется не только литературными достоинствами их произведений, но и тем,что
      2. X. и Г. были личностями ярко выраженного харизматического склада. Они были склонны романтизировать и приукрашивать себя и свою биографию, причем делали это вдохновенно и талантливо, что значительно усложняет задачу беспристрастного и объективного исследования.
      3. При всей непохожести оба считались и считаются воплощением истинной мужественности: герои войны, герои-любовники, рыцари без страха и упрека.
      4. Обоих отличала странная привязанность к Африке - этому праматерику, праматери человечества. Любовь к Африке, сама форма которой напоминает утробу, несомненно, носила эффектный характер и сублимировала бессознательное стремление к возвращению в материнское лоно. Правда, один (X.) истреблял африканских слонов, а другой (Г.) их защищал. Но тут уже сказываются различия в восприятии фигуры отца, что, в частности, проявляется и в отношении обоих пациентов к тавромахии. Один был страстным любителем корриды и олицетворял себя с матадором: "Испытываешь странное чувство, когда на тебя несется бык, которому не терпится тебя убить, и смотрит тебе в глаза, и ты видишь нацеленный рог, которым он собирается тебя убить" (X.). Другой писал: "Неимоверное число людей может присутствовать на корриде и, не дрогнув, смотреть на раненого и окровавленного быка, но только не я. Я - тот самый бык" (Г.). Разницу, разумеется, определяет интенсивность патрицидного компонента Эдипова комплекса, о чем подробнее будет сказано ниже.
      5. Оба пациента покончили с собой примерно в одном и том же возрасте, при не лишенных сходства обстоятельствах и с использованием огнестрельного оружия.
      6. Наконец, и тот, и другой на дух не выносили психоанализ и фрейдистов (см. эпиграфы).
      СЛУЧАЙ ПАЦИЕНТА X.
      Здесь наблюдается типичная картина завуалированного Эдипова комплекса. Инцестуозная составляющая отношения пациента к матери была до такой степени вытеснена в подсознание, что найти какие-либо приязненные упоминания о ней в высказываниях X. практически невозможно.
      Пациент называл мать "старой сукой", что, несмотря на явные обсценные коннотации, все же свидетельствует об определенной эротической непривлекательности объекта.
      Признаться, у X. были довольно веские причины для столь негативного отношения к матери, сыгравшей в формировании его личности определяющую (и при этом достаточно зловещую) роль. Грейс X. всю жизнь вымещала на близких неудовлетворенные артистические амбиции. Она не могла простить мужу и детям, что ради семьи была вынуждена пожертвовать карьерой оперной певицы. Это была сильная, властная женщина, вышедшая замуж за заурядного, слабохарактерного мужчину, из-за чего традиционные роли в семействе были перепутаны. Отцу X., Кларенсу, в семье отводилась подчиненная, "женская" роль - он делал покупки, готовил, никогда не оспаривал мнения супруги. Грейс же вела себя "по-мужски": зарабатывала деньги уроками музыки и продажей картин (она была еще и талантливой художницей), принимала все важные решения. Ее всячески подчеркиваемая "культурность" определила стойкую неприязнь X. к любым проявлениям артистизма и интеллектуализма. В дальнейшем пациент будет бравировать пренебрежением к искусству и писательству как не вполне мужским занятиям. "Мое писательство - ничто. Вот мой бокс - это всё!" - говорил уже тридцатилетний X., подсознательно оппонируя матери.
      Во многих произведениях X. образ матери олицетворяет некую черствую, безжалостную, доминирующую силу, нацеленную на иррациональное разрушение. Мать мешает вернувшемуся с фронта солдату залечить психическую травму - (рассказ "Дома"); разрушает счастье дочери, не позволив ей соединить жизнь с любимым человеком (рассказ "Канарейку в подарок"); если подопечный пытается вырваться из-под контроля, мать способна и на убийство (рассказ "Недолгое счастье Фрэнсиса Ма-комбера", где в роли властной "матери" инфантильного Макомбера выступает его монструозная жена).
      Симптоматичнее же всего с точки зрения психоанализа автобиографическая история о том, как миссис Адаме уничтожает коллекцию индейских артефактов, которой так дорожит отец Ника (рассказ "На сон грядущий"). Мать выступает не только как символическая победительница отца, но и как разрушительница всех "мальчишеских игрушек", всего того, чем мужчины дорожат и что они оберегают от женщин. Всю жизнь X. будет с маниакальным упорством играть в эти самые игрушки, ни за что не подпуская к своим играм "девчонок". Совершенно очевидно, что коллекция отца символизирует мужские гениталии, а мать Ника Адамса предстает в виде мистической демаскулинизирующей силы, покушающейся на самое мужское естество. Глубоко укорененный комплекс кастрации - одна из доминант жизни и творчества X.. Истоки этой психической травмы следует искать в раннем детстве, когда матери из бессознательно-мужененавистнических мотивов взбрело в голову одевать маленького X., как девочку. До шестилетнего возраста, то есть в тот самый период, когда у детей формируются сексуальные ролевые функции, ребенок испытывал несомненные затруднения в половой самоидентификации. Это безусловно воспринималось мальчиком как покушение на его принадлежность к мужскому полу. Детский травматический невроз был окончательно зафиксирован в психике X. вследствие тяжелого ранения, полученного на Итальянском фронте: 227 мелких шрапнельных осколков изрешетили нижнюю часть тела раненого, задев паховую область и лишь чудом не нарушив репродуктивную систему. В произведениях X. страх кастрации приобретает черты навязчивой идеи, возникая вновь и вновь - то в замаскированной форме1, то в явной2. Одно из наиболее часто употребляемых слов в текстах X. - испанское cojones (букв. - мужские тестикулы); от того, есть или нет у того или иного героя cojones, зависит отношение к нему автора и прочих персонажей. Мужские гениталии приобретают у писателя явные черты сверхценного объекта.
      С этим комплексом неразрывно связано недоверие к женственности и латентный страх перед всем женским. Главные события феминности - беременность и роды - вызывают у автобиографических героев X. непонимание и ужас, ассоциируются не с появлением новой жизни, а со смертью. В рассказе "Кросс по снегу" Ник Адаме отлично проводит время с другом, катаясь на лыжах, и это "мальчишеское" времяпрепровождение позволяет ему на время отвлечься от неприятных мыслей о грядущем отцовстве. В рассказе "Белые слоны" герой уговаривает свою спутницу сделать аборт. В романе "Прощай, оружие" беременность становится убийцей любви и любимой (в заключительной фразе романа автор бессознательно вводит ритуал омовения, очищения от женской скверны: "Немного погодя [после прощания с телом умершей - Г.Ч.] я вышел и спустился по лестнице и пошел к себе в отель под дождем"). В раннем рассказе"Индейский поселок" линия неприятия женственности прорисована особенно выпукло. Мальчик Ник присутствует при родах индеанки, которые описаны в весьма пугающих красках и приводят мужа роженицы к самоубийству, символизирующему нежелание автора быть мужем и отцом.
      Лучше всего X. удавались женские образы либо материнского склада (как Пилар из романа "По ком звонит колокол"), либо непредсказуемые разрушительницы (как Брет Эшли из "Фиесты" или уже упоминавшаяся миссис Макомбер). Романтические героини у писателя выходили бледноватыми и куда менее убедительными.
      Та же тенденция прослеживалась и в биографии X.. Он женился четыре раза, что симптоматично для пациентов с подобными неврозами, и всякий раз на сильных, волевых женщинах, ни с одной из которых не смог создать прочной, счастливой семьи. Иначе и быть не могло, потому что каждый из браков знаменовал очередной этап в символической войне с матерью. Это была война, с одной стороны, за независимость, с другой - за любовь и признание. На столь шатком фундаменте счастливые браки не создаются.
      Для понимания биографии и финала пациента не менее важна и вторая составляющая Эдипова комплекса: мотив патрицида. В отличие от монотонно враждебной окрашенности чувства к матери, отношение X. к отцу имеет все черты классической амбивалентности, сочетая любовь и ненависть.
      Кларенс X. был слабым мужем, но властным отцом. С одной стороны, он привил сыну страсть к охоте и рыболовству, ставшим для X. главным жизненным интересом после литературы. С другой стороны, малодушие и ненадежность, свойственные отцу, его неспособность отстоять свое достоинство в конфликтах с женой и окружающими породили в юном X. мучительную неуверенность в собственной возможности противостоять внешней среде. Временами протест против нелигитимной авторитарности отца принимал форму прямого патрицидного импульса, что, в частности, описано в одном из эпизодов автобиографического сборника "Отцы и сыновья": отец наказал Ника Адамса, и тот, сжимая в руках заряженное ружье, думает с ненавистью: "Я могу его изрешетить к чертовой матери. Я могу его убить".
      Пристрастие X. к корриде и охоте на крупного зверя, разумеется, являлось сублимацией отцеубийства. В поединке отцеобразного быка и сынообразного тореадора все симпатии автора на стороне "сына". Слон, лев, буйвол, рыба-меч и прочая крупная добыча, на которую так любил охотиться писатель, безусловно, также символизируют отцовское начало. В этой связи примечательно высказывание писателя, написавшего о себе в третьем лице: "С детства он очень любил охоту и рыбалку. Если бы он уделял этим занятиям меньше времени, то, наверное, написал бы гораздо больше. Или, возможно, застрелился бы".
      Неслучайно и прозвище "Папа", которое так нравилось X. в зрелые годы. Тем самым он хотел подчеркнуть, что подлинный, архетипический отец - он сам, а вовсе не Кларенс, жалкий неудачник и самозванец.
      Итак, ключ к пониманию личности X. имеет две бородки: отдаление от слабого, "немужского" отца и отторжение властной, "кастрирующей" матери. Требовалось во что бы то ни стало доказать - прежде всего самому себе,
      - что ты не ребенок, а мужчина, отстоять свою компетентность, право распоряжаться собственной судьбой, дееспособность, потентность.
      Отсюда, от навязчивого невроза, агрессивность в самоутверждении, которая подчас так шокировала современников. X. постоянно нуждался во внешних подтверждениях своей состоятельности, и ему все казалось мало
      -- нужно было непременно по-самцовски "пометить территорию". Типичное высказывание: "Я начал потихоньку и нокаутировал мистера Тургенева. Потом как следует потренировался и одолел мистера Мопассана. С мистером Стендалем я провел два боя вничью, но во втором, кажется, преимущество было на моей стороне".
      Этим же объясняется и патологическая склонность к мифотворчеству - во что бы то ни стало выглядеть еще мужественней, еще героичней, еще сильнее, чем ты есть на самом деле. Чувство меры для пациентов этого склада несвойственно, и у X. в ход шли все средства, он стремился блеснуть во всех традиционно мачистских амплуа: и воин, и спортсмен, и охотник, и бабник, и выпивоха, и бонвиван, и храбрец. В этой гаргантюанской карикатуре было слишком много всего, тут явно наличествовал перебор. Речь несомненно идет о так называемой "наркотизации" эффектного переживания, то есть заглушении страха при помощи сверхагрессивной внешней деятельности. Временами пристрастие X. к фаллической атрибутике доходило до гротеска- во время Второй мировой войны он, фронтовой репортер, чуть не угодил под трибунал за то, что не расставался с пистолетом (по Женевской конвенции корреспондентам носить оружие строжайше запрещалось).
      Постепенно навязчивое состояние пациента все больше приобретало хрестоматийные черты суицидального комплекса. Обсессия смертью, изначально свойственная X. и побуждавшая его без конца устремляться туда, "где можно увидеть жизнь и смерть" ("Смерть после полудня"), вынуждала его постоянно подвергать свою жизнь опасности. На этом человеке буквально не было живого места. Подростком он сбежал от властной матери и ее девчоночьего платья на войну (результат - 227 осколков). Затем были тяжелые инфекционные болезни, три автомобильных аварии, две авиакатастрофы. X. перенес шесть травм одной только головы. Войны, опасные охоты и снежные альпийские лавины пощадили искателя приключений - а вернее, проявили жестокость: танатос, к которому писатель бессознательно стремился всю свою жизнь, не взял на себя главную работу. X. был вынужден исполнить ее сам.
      Произошло это тогда, когда прежний образ жизни для больного, преждевременно состарившегося X. стал уже невозможен. Прежние раны и многолетнее пренебрежение здоровьем дали себя знать к шестидесяти. Больная печень и диабет поставили крест на выпивке. Надорванное сердце исключило секс. Ослабшее зрение и дрожащие руки заставили распрощаться с охотой. А тут еще критики, которым надоело десятилетиями расхваливать "Папу", стали покусывать и свергать с пьедестала.
      Подступала депрессия, он называл ее "Черная ж...". Параноидальный страх перед бедностью (это у него-то, нобелевского лауреата и любимца издателей!), перед налоговой инспекцией, перед ФБР сводил с ума. Дошло до того, что в последний год X. согласился пройти курс электрошоковой терапии. Не помогло.
      Хуже всего было то, что он больше не мог писать книг. Жаловался, что иногда за целый день не может выдавить из себя ни одного предложения.
      Жизнь, ориентированная на борьбу с матерью и отцом, после многочисленных побед заканчивалась сокрушительным поражением. По ночам X. подолгу сидел в кресле, смотрел в пространство и молчал, а прежде очень любил вспоминать вслух о былых свершениях. Старость, великий кастратор, довершила дело, начатое Грейс. X. перестал быть великим любовником, великим охотником, великим путешественником, великим спортсменом, великим писателем. Единственным "мужским" деянием, оставшимся доступным для X., было заглянуть в сдвоенную черную дыру охотничьего ружья.
      В свое время пациенту, должно быть, казалось, что победить слабого отца ему будет совсем нетрудно. Самоубийство Кларенса, случившееся в 1928 году (диабет, грудная жаба, финансовый крах), по времени символично совпало с главным триумфом сына, заканчивавшего самый успешный из своих романов, "Прощай, оружие", и готовившегося пожинать плоды всемирной славы.
      Но слабак-отец в конечном итоге все-таки взял реванш: и диабетом, и грудной жабой, и самоубийством.
      СЛУЧАЙ ПАЦИЕНТА Г.
      В этой истории мы имеем дело с совсем иной ипостасью отношений "мать-сын" и "отец-сын", но детерминирующую нагрузку вновь несет первый компонент Эдипо-ва комплекса. Любовь к матери, на сей раз не вытесняемая, а, наоборот, выпячиваемая и фетишизируемая, стела главным вектором развития личности и творчества писателя. Материнская любовь приобрела сверхценное значение как символ утраченного рая, куда нет и не может быть возврата. Любовь же к несуществующему отцу обрела черты фантазирования и навязчивого поиска, мешавшего пациенту наладить прочные связи с реальностью и делавшего Г. эмоционально уязвимым.
      История взаимоотношений Г. с матерью известна во всех подробностях благодаря роману "Обещание на рассвете" и ряду других автобиографических произведений. Примечательно, что, как это обычно бывает в подобных случаях, пациент начисто отделяет свои либидные желания от матери, наивно заявляя: "Мне действительно ни разу не пришло в голову физически пожелать мою мать, но причина этому не кровные узы, а скорее то, что она была уже пожилой женщиной, у меня же сексуальный акт всегда ассоциировался с молодостью и свежестью". Столь прямолинейное непризнание эротической привязанности, конечно же, может лишь вызвать улыбку - оно красноречиво свидетельствует о защитной реакции вытеснения инцестуального комплекса в область бессознательного.
      Факты же таковы. Мать Г., неудавшаяся актриса, и, как выразились бы теперь, мать-одиночка, весь пыл нерастраченной любви и весь жар неудовлетворенных амбиций обратила на единственного сына, позднего ребенка, который стал для нее объектом фетишизации. Снова, как в случае с Грейс X., неудовлетворенность сублимировалась в неадекватное родительское поведение, только здесь оно приобрело не центробежную, а центростремительную направленность. Один из лейтмотивов творчества Г. - повторяющийся образ не до конца разорванной пуповины, по которой сыну от матери якобы передавались ее сила, мужество и жизненная воля. Нина хотела, чтобы сын прожил жизнь за двоих - за себя и за нее, осуществив все то, чего она не смогла добиться. Ради этой цели она целиком приносила себя в жертву, то есть символически отдавала сыну свою жизнь, но взамен и он должен был отдать свою жизнь ей.
      А запросы у Нины были нешуточные. Она требовала от мальчика, чтобы он, сын нищей иммигрантки, стал великим писателем, послом Франции, блестящим офицером и еще непременно романтическим любовником - то есть воплотил ее абсурдные представления об идеале мужчины. Выполнить все эти задачи и стало для Г. делом жизни.
      Можно было бы отнестись к этой истории как к достаточно тривиальному примеру обсессионной любви еврейской мамочки к единственному чаду, если бы не одно удивительное обстоятельство: Г. совершил невозможное и выполнил все обещания, данные матери - стал героем войны, знаменитым писателем, видным дипломатом и прославленным жуиром. Неудивительно, что эта сверхзадача целиком подчинила себе его жизненную деятельность и отняла все его силы.
      Остановимся чуть подробнее на том, как Нина воспитывала своего мальчика.
      Во-первых, она никогда не сомневалась в его несравненных достоинствах. Во-вторых, она его всемерно баловала, он ни в чем не знал отказа. В-третьих, она подвергала его ежедневному промыванию мозгов, фиксируя его жизненную установку. В-четвертых, она подвергала его мужество постоянным испытаниям, которые не сломили Г., а закалили и приготовили к грядущим испытаниям. "Маменькиным сынком" мальчик не был. "Слушай меня внимательно, - сказала Нина 12-летнему сыну, который не сумел заступиться за ее честь. - В следующий раз, когда это случится, когда при тебе будут оскорблять твою мать, в следующий раз я хочу, чтобы тебя принесли домой на носилках". И юный Г. извлек урок: отныне он раздавал пощечины направо и налево - мяснику, с которым Нина поругалась; соседу, который сказал ей что-то не так; кредитору, слишком настойчиво требовавшему от нее уплаты долга. Мать получала удовольствие от подобных конфликтов, а сын, страдая от постыдности этих нелепых скандалов, все же послушно исполнял роль защитника.
      Он был не меньшим храбрецом, чем X., но его мужественность носила совсем другой оттенок: без агрессивного мачизма, без латентного женоненавистничества, без приверженности к "мужским" забавам. У Г. были другие аффектации. Он слишком заботился о своей внешности, его красота была чрезмерной, до слащавости: томный взор, как у артиста немого кино (к этому мы еще вернемся), ухоженные усики или, позднее, длинные волосы и борода а-ля Джизус Крайст Суперстар. Характерно, что, по признанию самого Г., вся эта декорация ему глубоко претила, однако он знал, что мать - к тому времени давно умершая - хотела бы его видеть именно таким. В детстве Нина наряжала его в бархатную блузу и жабо, говорила: "Ты будешь одеваться в Лондоне". И Г. всю жизнь послушно ездил в Англию шить костюмы, хотя терпеть их не мог. С раннего детства он был приучен выполнять обещания, данные матери.
      Ключ к пониманию природы травматического невроза, в конечном итоге приведшего Г. к самоубийству, следует искать в известной истории с материнскими письмами.
      Из романа "Обещание на рассвете" мы знаем, что все время, пока Г. воевал в военно-воздушных силах "Свободной Франции", ему кружным путем, через Швейцарию, поступали письма от Нины, оставшейся на оккупированной территории. Эти послания придавали ему мужества и веры в то, что материнская любовь убережет его от любой опасности.
      Домой, в Ниццу, Г. возвращался триумфатором: с головы до ног увешанный орденами красавец-офицер, обласканный критиками писатель, будущий дипломат. Все то, о чем мечтала мать, чудодейственным образом сбылось, и оставалось только сложить трофеи к ее ногам. В Ницце выяснилось, что Нина умерла еще в начале войны, а письма написала заранее - чтобы поддержать сына и уберечь от отчаяния.
      Очень красивая история и почти достоверная (на самом деле до Г. дошло только одно из материнских писем, остальные он прочел уже по возвращении, но разве это что-то меняет?). Возможно, обман, затеянный Ниной, и помог сыну легче перенести тяготы войны, однако тем сильнее была психическая травма, полученная им, когда мистификация раскрылась. Если до сего момента погоня за успехом имела пусть эффектную, но все же реальную цель - доставить радость любимой матери, то отныне цель стала химерической, а жизнь превратилась в бег в колесе, преодоление все новых и новых барьеров в заранее проигранном кроссе.
      С одной стороны, смерть матери, очевидно, стала для пациента временным спасением, избавив его от жесткого, неотступного контроля и сделав его хозяином собственной жизни. Но интоксикация чрезмерной любви, полученная в раннюю пору жизни, оказалась неизлечимой. Отныне Г. находился под надзором призрака.
      Естественно, ни одна женщина не смогла любить его так же самозабвенно и беззаветно, и Г., по его собственному выражению, был вынужден "умирать от жажды возле каждого фонтана". Он писал: "Через материнскую любовь на заре вашей юности вам дается обещание, которое жизнь никогда не выполняет. Поэтому до конца своих дней вы вынуждены питаться всухомятку. Всякий раз, когда женщина сжимает вас в объятьях, вы понимаете, что это не то. Вы постоянно будете возвращаться на могилу своей матери, воя как покинутый пес".
      Инстинкт самосохранения заставил писателя сразу же найти суррогат утраченной матери. Он женился на женщине, которая была намного старше и окружила его материнской заботой. Произошло это почти сразу же после того, как Г. узнал о смерти Нины. Жена-мать Лесли позволила ему отчасти восстановить утраченный баланс безопасности. Кроме того она помогла ему выпестовать литературное дарование, стала чем-то вроде мадам Форестье.
      При этом Лесли и сама обладала недюжинным писательским даром. Когда, после десяти лет супружеской жизни, она наконец решилась выпустить собственную книгу, та сразу стала международным бестселлером и затмила тогдашнюю литературную славу Г. Американские журналисты спрашивали уязвленного прозаика, каково это - быть мужем столь знаменитой писательницы. Как и подобает матери, Лесли не стала развивать свой успех и тактично отошла в тень. Нина несомненно поступила бы так же.
      Однако обратная сторона Эдипова комплекса, жажда мщения за сыновнюю привязанность и стремление оборвать пуповину, сковывающую свободу действий, привели к тому, что Г. в конце концов разорвал "безопасный" брак с Лесли. В данном случае жена приняла на себя удар, который был адресован матери, удушавшей сына своей непомерной опекой. Типично, что "Обещание на рассвете" написано именно в тот период, когда Г. задумал кардинальным образом изменить свою жизненную ситуацию и уйти от "жены-матери" к "жене-дочери", юной кинозвезде Джин. В написании романа, воспевающего материнскую и сыновнюю любовь, со всей очевидностью проявилось отторжение части либидо для сублимационных целей. Переведя инцестуальный комплекс в литературное русло, пациент уменьшил чувство вины и подсознательно подготовил смену психоэротической установки.
      Эксперимент оказался не просто неудачным, а убийственным, причем не только для Г., но и для его "дочери". Мудрая Лесли сказала: "Пусть эта американочка будет твоей любовницей, но не женись на ней, это равносильно самоубийству". Как известно, так оно и вышло.
      Для роли "отца" Г. был подготовлен гораздо хуже, чем для роли "сына". После целой череды травматических событий (супружеские измены, политика, ФБР, "черные пантеры", смерть новорожденного ребенка) брак распался с губительными последствиями для обоих супругов. У Джин развился депрессивный синдром, семь раз толкавший ее на попытку самоубийства (восьмая оказалась роковой). Что же касается Г., то последнее десятилетие своей жизни он провел во все более усугубляющемся одиночестве. Эмоциональная биография пациента в графическом виде представляет собой ступенеобразную линию, которая на начальном отрезке находится наверху, а затем все резче и резче спускается: от полной насыщенности первого периода жизни (фаза Нины) через суррогатную насыщенность второго периода (фаза Лесли) и трагический спад третьего периода (фаза Джин) к полному затуханию четвертого периода (одиночество).
     
      Для того, чтобы стало ясно, до какой степени одиноким чувствовал себя Г. в последнее десятилетие, нужно рассмотреть и специфическую функцию отношений "сын-отец", в данном случае полностью мифологизированных и безусловно патологических.
      Официальным, по метрике, отцом Г. был некий Леонид Kacew (Касев, Кацев?), участия в воспитании сына не принимавший и, весьма вероятно, числившийся родителем мальчика лишь номинально. В детстве Г. несколько раз его видел, но интереса ни с той, ни с другой стороны не возникло. У Касева была другая семья, а мальчик нашел себе отца поавантажней. Первым мифическим отцом Г. стал прославленный актер немого кино Иван Мозжухин. Вполне возможно, что он и в самом деле был биологическим отцом Г. - их внешнее сходство бросается в глаза, а с Ниной Мозжухина связывали какие-то не очень понятные, но явно неслучайные отношения. В периоды особенно острого безденежья Нина писала куда-то (Г. дает понять, что именно Мозжухину) письма, в ответ приходили денежные переводы, а одним из главных событий детства Г. стал подаренный актером велосипед. В самом мужском идеале, на который Нина настраивала своего сына, без труда распознается набор ролей, сыгранных Мозжухиным в кино: Ставрогин, Германн, Казанова, гвардейский офицер, гениальный скрипач и прочее. Совершенно очевидно, что, стремясь к реализации фантастических жизненных планов, юный Г. вдохновлялся не только материнскими грезами, но и экранными образами своего воображаемого и недоступного отца.
      Подлинный отец, Леонид Касев, по сравнению с волшебным, сказочно прекрасным Мозжухиным был скучен, неинтересен и - интересное признание пациента - куда менее реален, Г. пишет, что стал воспринимать Касева как реального человека лишь через много лет после его смерти, когда случайно узнал подробности гибели этого тихого, ничем не примечательного человека. Депортированный вместе с другими евреями, Касев умер перед входом в газовую камеру - от ужаса. Эта жуткая подробность воссоединила сына с отцом, но только для того, чтобы усилить у Г. ощущение депривации, увеличить его список утрат, к тому времени и без того достаточно длинный.
      Через год после того, как Мозжухин умер, одинокий и всеми забытый, у Г. появился новый отец, еще более величественный и блестящий. Им стал Шарль де Голль, ставший для Г. сиволом красоты, мужественности и истинно французского духа. Писатель навсегда остался твердым, нерассуждающим голлистом - не из политических соображений, а из сыновней привязанности.
      Первая их встреча произошла в Африке, в 1941 году. Г. в женском платье скакал на сцене, изображая канкан; генерал сидел в первом ряду и сурово взирал на концерт доморощенной солдатской самодеятельности. Потом генерал вручал своему "сыну" орде-
      на, принимал его на Елисейских полях, читал его книги. Они никогда не были близки, но Г. всегда посылал де Голлю первый экземпляр своих произведений. Иногда генерал отвечал коротким одобрительным письмом. Повторялась ситуация с первым "идеальным отцом": далекий, благосклонный, время от времени присылающий подарки, но в целом довольно равнодушный.
      1970 год, с которого началось последнее десятилетие жизни Г., ознаменовался для него двойной потерей: разводом с Джин и смертью де Голля. На похороны писатель пришел в старой военной форме и при всех своих многочисленных орденах. В сочетании с длинными волосами и бородой это смотрелось нелепо, но Г. никогда не боялся показаться смешным. Для него этот ритуал знаменовал прощание с молодостью, счастьем, настоящей жизнью.
      Как и X., Г. не умел стареть. В романе "Страхи царя Соломона" он попытался примириться со старостью, изобразить хэппи-энд человеческого существования, но получилось не очень убедительно. Концовка жизни у Г. вышла печальной: трагическая смерть бедной, полубезумной Джин, нелепый финал так весело начинавшейся мистификации с псевдонимом Эмиль Ажар, упадок сил, одиночество. Странный штрих: в последние дни Г., как и X., очень нервничал из-за налоговых санкций (сложности возникли из-за путаницы с гонорарами Ажара) - по свидетельству близких, писатель все время только об этом и говорил. Для обоих наших пациентов деньги значили немало. Они были символом жизненного успеха, силы, потентности.
      В отличии от X., который снес себе выстрелом полголовы, улучив момент, когда жена на минуту вышла из комнаты, Г. проявил характерную для него деликатность. Чтобы никого не шокировать неприятным зрелищем, он дождался, когда останется в квартире один, лег на кровать, надел красную купальную шапочку и выстрелил себе в рот из револьвера умеренного 38 калибра.
      Баловню судьбы повезло и тут: пуля попала ровно туда, куда нужно - не было ни предсмертных страданий, ни разбрызганных мозгов. Из свидетельства судмедэкспер-та, описывавшего труп: "Черты умиротворенные, голубые глаза широко раскрыты, выражение лица спокойное".
      "Ночь будет спокойной"- это название и последняя фраза поздней автобиографической книги Г. Писатель вообще был мастером последней фразы. Концовки всех его книг очень красивы, безупречны по части вкуса. Собранные вместе, они напоминают свод заклинаний.
      Последняя фраза последнего романа "Воздушные змеи": "Потому что лучше не скажешь".
      Последняя фраза лучшей книги "Обещание на рассвете": "Жизнь прожита не зря".
      Последняя фраза главного ромна, написанного под псевдонимом Эмиль Ажар: "Надо любить".
      И последняя фраза "Жизни и смерти Эмиля Ажара", книги, опубликованной уже посмертно: "Я хорошо повеселился. Прощайте и спасибо".
     
      КОММЕНТАРИЙ
      Так или примерно так выглядит критико-психоаналитический разбор жизни и творчества Эрнеста Хемингуэя и Ромена Гари. Я лишь собрал воедино открытия и прозрения литературных фрейдистов и почти ничего не выдумал, разве что кое-где увлекся. Скажу честно: результат компиляции вызывает у меня глубокое отвращение. Я ни в коем случае не являюсь противником психоанализа и доктора Фрейда (который, в конце концов, тоже является одним из героев этой книги), но, насколько мне известно, никого нельзя подвергать психоанализу насильно, против собственного желания, а Хемингуэй и Гари недвусмысленно давали понять, что в услугах фрейдистских толкователей не нуждаются.
      Увы, писатель себе не принадлежит, особенно после смерти. Обоим героям-любовникам пришлось расплачиваться за пылкую любовь читателей и тех же критиков. Романтический ореол - опасная штука, всем так и хочется потрогать руками, вывернуть наизнанку, убедиться, что это не золото, а мишура.
      "Папа" знал, чем все кончится, и описал заранее в повести "Старик и море". Вот будет он мертвой рыбиной болтаться у лодки Харона, а литературоведы от психоанализа вцепятся в него острыми зубами - да не куда-нибудь, а в то самое, принципиально важное место, чтобы выхолостить, лишить легендарного сексапила. И не успокоятся, пока не останется один обглоданный скелет. Это про них, трупоедов, сказано в повести: "Он видел их приплюснутые, широконосые головы и большие, отороченные белым грудные плавники. Это были самые гнусные из всех акул - вонючие убийцы, пожирающие и падаль: когда их мучит голод, они готовы укусить и весло, и руль лодки".
      А Гари писал так: "Я с удовольствием оставляю шарлатанам и полоумным, управляющим нами в стольких областях, труд объяснять мои чувства к матери какой-либо патологической опухолью. Учитывая, чем стали свобода, братство и благороднейшие чаяния людей в их руках, я не вижу, почему простой сыновней любви не превратиться в их больном воображении в некую крайность".
      Мне тоже кажется, что Эдипов комплекс в двух данных случаях не при чем, а если и при чем, то, право, Бог с ним. Один из наших "пациентов" написал несколько гениальных рассказов о детстве и поре мужания, несколько ярких романов о вкусной и здоровой жизни, о противлении злу насилием. Второй создал лучшую в мире книгу о материнской любви. И все, прощайте и спасибо.
      А стареть ни Хемингуэй, ни Гари не научились, это правда.
      РАЗДЕЛ V
      ГЕОГРАФИЯ
      И кто, в избытке ощущений, Когда кипит и стынет кровь, Не ведал ваших искушений, Самоубийство и любовь!
      Ф. И. Тютчев
      Всплеск самоубийств подобен эпидемии, перемещающейся во времени и пространстве - вспыхнет в одном месте, оставив свежие могилы и травмированные души, потом вдруг переметнется в иную часть света, произведет опустошение и там, на какое-то время утихнет, чтобы годы спустя внезапно разразиться в совершенно неподготовленных к этой напасти краях. Общество всякий раз приходило в ужас, застигнутое этим непостижимым душевным недугом, который к тому же обычно поражал самый драгоценный слой населения - склонную к максимализму и идеализму молодежь. В античности государство в таких случаях проявляло решительность и суровость, как при пресечении холеры. Летописец Кассий Гермин рассказывает, что Тарквиний Гордый для борьбы с эпидемией самоубийств велел распинать трупы убивших себя, дабы видом гниющих тел отвратить впечатлительных молодых людей от безумия. Кажется, мера подействовала.
      В более просвещенные времена такая кардинальная психотерапия стала невозможной. Суицидное поветрие нынешней формации зародилось в Европе более 200 лет назад и с тех пор неуклонно и повсеместно набирает силу. Возникнув в Англии, цунами самоубийств перекатилось в Германию, оттуда во Францию, надолго задержалось в скандинавских странах, зацепило запад России, а в XX столетии достигло Нового Света и с тех пор превратилось в одно из главных бедствий современной цивилизации.
      Антисуицидный иммунитет общества ослабевает по разным причинам. Социальные истоки открыты и описаны Дюркгеймом: разрушение религиозной, семейной и общественной интегрированности, экономические потрясения, политические катаклизмы. В 1929 году происходит крах Нью-Йоркской биржи, и в первые же три дня кризиса выпрыгивают из окон, стреляются и травятся 210 разорившихся бизнесменов. Или вдруг в 90-е годы XX века начинается стремительное расслоение некогда монолитного советского общества - и уровень самоубийств в постсоциалистической России тут же поднимается вдвое. Я уже писал о том, как повлиял на суицидную статистику раскол западного христианства - более либеральный и индивидуалистичный протестантизм менее суицидоустойчив, чем ортодоксальный католицизм: это стало очевидно еще в дюркгеймовские времена, ибо в протестантских областях Германии люди убивали себя втрое чаще, чем в католических.
      Помимо социально мотивированных миграций суи-цид еще и оказался подвержен влиянию моды. В абсолютных цифрах это пагубное увлечение, возможно, давало не так уж много жертв, но всякий раз производило на общество куда более сильное впечатление, чем "скучные" самоубийства по причине бедности или социальной безысходности. В некоторых ситуациях суицид может выглядеть романтично и импозантно, а это воздействует на неокрепшие души самым роковым образом.
      Впервые Европа убедилась в этом после выхода в свет "Страданий молодого Вертера" (1774). Поводом к написанию знаменитого эпистолярного романа стали два частных обстоятельства: во-первых, неудачная любовь доктора Иоганна-Вольфганга Гёте к дочери вецларского коммерсанта Шарлотте Буфф, которая предпочла более благоразумного молодого человека по имени Иоганн-Кристиан Кестнер; а во-вторых, произошедшее там же и в ту же пору самоубийство студента Ерузалема. "Это создание, - говорил старый Гёте о романе много лет спустя, - я, как пеликан, вскормил кровью собственного сердца и столько в него вложил из того, что таилось в моей душе, столько чувств и мыслей, что, право, их хватило бы на десяток таких томиков. Впрочем, как я уже говорил вам [Эккерману - Г.Ч.], я всего один раз прочитал эту книжку после того, как она вышла в свет, и поостерегся делать это вторично. Она начинена взрывчаткой! Мне от нее становится жутко, и я боюсь снова впасть в то патологическое состояние, из которого она возникла".
      Итак, сам писатель спасся от суицидальных мыслей, выплеснув их на бумагу, однако эта разумная профилактическая мера, уберегшая молодого литератора от преждевременной могилы, стоила жизни многим рефлексирующим юношам. Разумеется, одного чувствительного романа было бы недостаточно, чтобы целую генерацию европейцев подвести к идее самоубийства - ядоносные литературные семена упали на подготовленную почву. Семидесятые годы XVIII столетия были эпохой духовного кризиса, "безымянного беспокойства и томительного недовольства, волновавших каждое сердце" (Т. Карлейль). Эхо реального выстрела, который сразил влюбленного студента в 1773 году, многократно усиленное гением Гёте, перекатывалось по закоулкам Европы несколько десятилетий. Четверть века спустя Бонапарт не на шутку переполошился, узнав, что его офицеры зачитываются "Вертером", и предусмотрительно запретил в армии чтение вообще всех романов. Многие из современников считали, что Гёте совершил тяжкое преступление, навеки поселив в умы furor Wertherinus ("вертеровское безумие") - мысль о самоубийстве как достойном выходе из недостойной ситуации. Тайного советника фон Гёте подобные инсинуации злили и пугали, он отрекался от разноплеменных вертеров, говоря: "И вот вы хотите привлечь к ответственности писателя и предать проклятью сочинение, которое, ложно понятое ограниченными умами, могло бы в худшем случае освободить мир от дюжины глупцов и бездельников, не могущих сделать ничего лучшего, как совсем загасить и без того уже слабо тлеющий в них огонек". Ложно понятое? А как же насчет взрывчатки? Писатель подчас оказывается в роли гамельнского крысолова, похищающего у общества детей своей волшебной музыкой, помимо собственной воли, но Гёте, кажется, отлично понимал, какую бомбу подбрасывает пробуждающемуся сознанию новой Европы. Впрочем, бомбу эту изготовил не он - Гёте всего лишь дал ей название и описал ее устройство.
      За три года до "Вертера" покончил с собой восемнадцатилетний Чаттертон. Талантливый английский мальчик, сведенный в могилу нуждой и неудовлетворенным честолюбием, на вертеровской волне был героизирован и поэтизирован, превратившись из нищего неудачника в символ романтического бунтаря, сраженного равнодушным и безжалостным обществом. Этот красивый образ погубил немало увлекающихся юношей со склонностью к стихотворчеству. На Францию "чаттертономания" обрушилась в 1835 году, когда Альфред де Виньи издал пьесу "Чаттертон". Молодым французам, которым претил господствовавший в эпоху июльской монархии дух пошлости и филистерства, был близок и понятен мифологизированный пафос британского самоубийцы. Модным считалось застрелиться, положив руку на томик Виньи, а один молодой человек покончил с собой прямо в театре, во время спектакля.
      Подобные микро- и макровзрывы не раз происходили и в дальнейшем, обусловленные стечением социальных, политических и культурных обстоятельств. Однако совершенно очевидно, что существуют и некие константы, придающие географии суицида черты определенного постоянства. Если нарисовать мировую карту самоубийств, подобную, скажем, карте плотности населения, то в одних частях планеты цвет будет значительно гуще, чем в других - в том числе и в исторической перспективе.
      Этим географическим сгусткам и посвящен данный раздел книги. Я выбрал для более внимательного рассмотрения четыре культурных региона, представляющих особенный интерес для данного исследования: русский, германский, британский и японский. При этом я взял в расчет не общую суицидную статистику, а всего один частный фактор - количество писательских самоубийств. Именно четыре вышеупомянутые литературы лидируют по этому трагическому показателю в "Энциклопедии литературицида".
      Резонно предположить, что обильную жатву литературицид собрал там, где совпали два условия, напрямую между собой не связанные: относительно высокий уровень общей суицидальности и наличие большой литературы. Из выбранных нами регионов три (британский, германский и особенно японский), действительно, издавна имели репутацию "повышенно суицидных". Что же касается России, то вплоть до последних десятилетий она держалась по статистике на среднемировом уровне, а наша нынешняя эпидемия самоубийств, вероятно, носит временный характер. Присутствие России в этом разделе книги объясняется той гипертрофированной ролью, которую в последние 200 лет играла у нас литература. По количеству писательских самоубийств история нашей словесности уступает только немецкоязычной, да и то лишь если объединять германскую, австрийскую и немецко-швейцарскую литературы в единый лингвокультурный регион.
      Так уж повелось со времен Сумарокова и Новикова, что писатель в России считался отнюдь не обитателем пресловутой красивой башни, а учителем жизни, проповедником и даже пророком - в общем, фигурой общественной. Однако в стране, которую постоянно бросает то в жар, то в холод, роль жизнеучителя опасна - могут убить, казнить, довести до самоубийства. Главный вклад России в мировую культуру - великая литература. Расплата за этот вклад - длиннейший писательский мартиролог.
      Есть, впрочем, историческая характеристика, единая для всех четырех литературицидных регионов - это всё бывшие империи: Pax Britannica, Священная Римская империя, Австро-Венгрия, гогенцоллерновский и гитлеровский рейхи, романовское самодержавие, советская Евразия, японские "восемь углов мира под одной крышей". Что и неудивительно, ибо имперская конструкция, с одной стороны, способствует расцвету культуры, а с другой, подвергает своих подданных чрезмерным стрессам, чреватым, в частности, суицидальным поведением.
      Если бы при составлении географического раздела книги я руководствовался только общими суицидологическими показателями, не учитывая случаи литерату-рицида, главы получились бы другими. Япония, вероятно, осталась бы, но первые места достались бы скандинавскому и угро-финскому этносам.
      Обилие самоубийств в скандинавских странах - прежде всего в Дании и Швеции - обращало на себя внимание еще в прошлом веке. Эта тенденция сохранялась более ста лет и перестала проявляться лишь в последние годы, когда суицидальная статистика по всем североевропейским странам более или менее выровнялась. Причины "скандинавского синдрома", уже ставшего достоянием истории, очевидно, имели вполне дюркгей-мовскую природу. Основоположник суицидологии доказал, что "те классы общества легче расстаются с жизнью, которым свободнее и легче живется". Сто лет назад самый высокий уровень самоубийств (72 на 100000 населения) наблюдался среди рантье, предшественников нынешнего среднего класса. Скандинавские страны были первыми, где вступили в силу общественно-энтропические процессы, где средний класс раньше всего превратился в основную составляющую населения. А мы ведь уже выяснили, что общественное благополучие в сочетании с протестантской (или шире: индивидуалистически ориентированной) этикой являются мощным стимулятором суицидных процессов.
      Гораздо труднее объяснить самоубийственные наклонности угро-финских народов. Венгры, эстонцы, финны, удмурты, коми уже давно (а в некоторых случаях очень давно) живут в совершенно разных культурных, политических, экономических и религиозных координатах. Некоторые из этих народов и внешне-то совсем не похожи друг на друга. Но при этом, словно сговорившись, все они поддерживают уровень самоубийств примерно на одном уровне. Первое и второе места среди суицидных метрополий поочередно занимают то Венгрия, то Финляндия, а в прежнем СССР по этому мрачному показателю первенствовали Эстония, Коми АССР и Удмуртия, обгоняя монолитно-благополучную Армению в целых пятнадцать раз (столицей самоубийств в нашей тогда еще большой стране считался удмуртский город Устинов). Может быть, в генетической теории, которую я так решительно отверг в IV разделе, все-таки есть свой резон? Что кроме отдаленного родства и общего языкового корня связывает угро-финские народы? Что за мистическая нить самоуничтожения протянулась от Будапешта через Таллинн и Хельсинки к Воркуте и Ижевску?
      У нас нет ответа на этот вопрос. Вот одно из истолкований, которое ничуть не хуже любого другого:
      "Характерные черты венгерского народного мироощущения обычно видят в индивидуалистическом складе характера, в спокойной манере созерцания и выражения, в предметном воображении. Но ведь очевидны и такие черты, как безрассудное молодечество, как неистребимость народной мистики, как склонность к анархическим, разрушительным порывам; эти явления заставляют думать об огромных запасах неизрасходованной энергии, таящейся под спокойной поверхностью и ждущей подходящего исторического момента, чтобы со стихийной мощью вырваться на поверхность" (венгерский писатель Дёрдь Керестури). Как мы увидим чуть позже, внешняя сдержанность, скрывающая подспудный заряд разрушительной энергии - черта национального характера, присущая не только венграм, но и германцам и, в еще большей степени, японцам. Нагнетать давление в котле, не давая выхода пару, опасно - может произойти взрыв. Однако русские, кажется, чрезмерной сдержанностью не грешат? Что же с ними-то (то есть с нами-то) не так?
      Самоубийство по-русски
      Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта: Ни тяготы в душе, ни пороха в нагане. Ни самого нагана. Видит Бог, Чтоб застрелиться тут, не надо ничего.
      Леонид Аронзон
      Траектория русского суицида поражает своей причудливостью и непредсказуемостью. На протяжении истории кривая самоубийств то стелилась к самой абсциссе, то круто взмывала вверх, обгоняя самые "неблагополучные" страны. Изучение исторических событий и литературных произведений повергает в еще большее недоумение. Непонятно, как могли быть современниками "русский вертер" М. Сушков и самосжигавшиеся раскольники, как могли быть соотечественницами "дочь одного слишком известного русского эмигранта" и "кроткая, смиренная" швея из "Двух самоубийств" Достоевского. В этом паззле, состоящем из чересчур уж разнокультурных фрагментов, общего контура никак не складывается. Точнее говоря, изображение словно двоится.
      Так, может быть, все дело в том, что паззл таит не одну фигуру, а две?
      Все фрагменты встанут на свои места, если вооружиться ленинской теорией о наличии во всяком этносе двух наций и двух культур. Насчет "всякого" Ленин, наверное, не прав, но в том, что касается России, он не ошибался. В этой стране действительно давно уже сосуществуют две нации - и не то чтобы бесконфликтно. Правда, население делится вовсе не по ленинскому принципу на богатых и бедных или эксплуататоров и эксплуатируемых. Незримая, но вполне реальная граница проходит через духовно-культурный комплекс, складывающийся из образования, воспитания, мировоззрения. Условное название двух российских наций: "народ" и "не-народ". Где-то на исходе XVIII столетия национальное тело России пережило нечто вроде клеточного деления - и с тех пор две несоразмерные части общества (их массы обратно пропорциональны вкладу в общенациональную культуру) стали существовать каждая по своим законам. О том, что именно приключилось с русской жизнью 200 лет назад, мы поговорим позднее, пока же попробуем дать определение двум составляющим нашей культуры.
      С "народом" вроде бы ясно: "необразованные массы" (Добролюбов), "низший слой государства" (Белинский), "чернь, простолюдье, низшие сословия" (Даль), "электорат" (эвфемизм новейшего времени). Но как определить "не-народ"? Видимо - никуда не денешься - придется использовать затасканный и мутный термин "интеллигенция". Если принять дефиницию, предложенную Боборыкиным ("Интеллигенция - разумная, образованная, умственно развитая часть жителей"), становится ясно, что общего у просвещенного александровского аристократа, приват-доцента из поповичей и младшего научного сотрудника брежневской эпохи.
      "Интеллигенция" и "народ" (оставим кавычки, чтобы обозначить авторское недовольство этими некорректными определениями) традиционно находились в ситуации неразделенной любви первой ко второму, что, в общем, естественно: душа может любить тело, к которому приписана, но телу на душу наплевать. С радищевских времен, то есть от самых своих истоков, "интеллигенция" была одержима бесом народопоклонства (Бердяев), хотела служить "народу", жертвовать ради него собой, возвышать его до своего уровня. "Народ" же жил своей жизнью. Очкастые слуги с их непрошеными жертвами ему были не нужны, а те из простолюдинов, кто попадал в тенета образования, со временем (уже во втором поколении) сами превращались в "интеллигентов" и перемещались из одной нации в другую. Слияния так и не произошло, невзирая на все социальные перевороты и совместно пройденные невзгоды. Сегодняшнее деление российского населения на две нации утратило всякие резоны и оттого обрело явственно мистическую подсветку. Но отнюдь не исчезло. Достаточно двум нашим соотечественникам взглянуть друг на друга и перекинуться парой фраз, чтобы стало ясно, кто из них "народ", а кто "не-народ", и при этом первый скорее всего проникнется ко второму спонтанной неприязнью, а второй ощутит некий трудновыразимый дискомфорт, знакомый всякому, кто мучился, пытаясь найти общий язык с сантехником. Этот дискомфорт, убедительнее всего демонстрирующий инакость двух культур, является несомненным атавизмом. Можно понять, почему совестился смотреть мужику в глаза прогрессивный помещик: он, тогдашний "интеллигент", был сыт, чисто одет и привилегирован, а мужик голоден, грязен и бесправен. Сословные комплексы современного кандидата наук (сына преподавателя истории КПСС и внука рабфаковки) могут быть объяснены лишь принадлежностью к иной культуре. В чем опять-таки главным образом виновато внеклассное чтение русской литературы.
      Если рассмотреть обе российские нации в их историческом развитии с точки зрения суицидологии, то обнаружится, что "интеллигенция" с самого своего зарождения проявляла гораздо больше склонности к самоубийству, чем "народ". Это вполне соответствует суицидологическим законам: материальная устроенность (пусть даже в виде опрятной бедности), сочетаясь с вольномыслием, стимулирует рост самоубийств.
      Однако нельзя сказать, чтобы и нашему "народу" суицидальное поведение было изначально чуждо. Существует несколько моделей типично "народного" самоубийства, а значит, должны быть и некие общие причины, которые следует искать в бесформенном и отчасти шарлатанском понятии, которое зовется "национальным характером". Не ставя себе сомнительную задачу дать исчерпывающую формулировку русского "народного" характера, все же попробуем найти те психокультурные характеристики, которые можно счесть суицидогенными.
      Таких опасных качеств можно обнаружить по меньшей мере два, причем каждое из них представляет собой оборотную сторону наиболее привлекательных национальных черт. "Решкой" душевной щедрости, размаха и немелочности, которыми у нас так любят гордиться, является склонность к анархии и ослабленный инстинкт самосохранения.
      Оборотная сторона отзывчивости и активной сострадательности - непонимание смысла приватности, а стало быть, неуважение к личности, как чужой, так и своей.
      В сочетании (да еще при передозировке) эти национальные черты могут трансформироваться в мощный саморазрушительный импульс, проявляющийся в стихийном "луддизме" и безудержном пьянстве, которое само по себе уже является типом суицидального поведения и действительно во все времена несло ответственность за большинство российских самоубийств.
      Прибавим к этому еще и слабое суицидосдерживающее воздействие православия. Эта государственная религия в постпетровские времена превратилась в деталь казенной машины, и влияние ее на жизнь "народа" было скорее формальным. Приверженность простолюдинов чисто внешней обрядности ввела русскую "интеллигенцию" в заблуждение, поспособствовав созданию мифа о "народе-богоносце". Если б это не было фикцией, советской атеистической пропаганде не удалось бы так быстро и эффективно разрушить именно в "народе" христианскую этику и вообще привычку к набожности. "По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! - писал Гоголю сердитый от сознания своей правоты Белинский. - Основы религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе кое-где. Он говорит об образе: годится - молиться, не годится - горшки покрывать. Приглядитесь попристальней, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности". Впрочем, насчет атеизма едва ли - скорее следовало бы говорить о неискорененном язычестве и общем недостатке интереса к тому, что находится за гранью земной жизни.
      Единственный пример неистовой религиозности "народа" - история русских старообрядцев, да и она, как нам кажется, свидетельствует не о приверженности христианской догме (которая непримирима к любым формам самоистребления), а о консерватизме и лютой ненависти к казенщине и государственному насилию, то есть опять-таки о стихийном анархизме1. В остальном же суицидальная статистика дореволюционной России следовала общеевропейским руслом: число самоубийств неуклонно увеличивалось на протяжении всего прошлого века, особенно в западных губерниях (где было много инородцев) и в больших городах. Однако Россия, наряду со столь же архаичной Испанией, числилась среди наиболее благополучных стран, в 10 с лишним раз отставая по уровню самоубийств от "передовой" Саксонии. В том самом 1876 году, когда Достоевский в "Дневнике писателя" забил тревогу по поводу захлестнувшей русские города эпидемии самоубийств среди молодежи, коэффициент самоубийств в Петербурге составлял всего 13,62, а в Париже - 35,9, в Дрездене - 36,5, в Лейпциге - 48,7.
      В XX веке суицидная картина в России существенным образом трансформировалась. "Народный" суицид утратил религиозную составляющую и приобрел чисто бытовые черты: пьянство, нужда, неустроенность. Еще одна отличительная черта нашего века - осуществление давней мечты русской "интеллигенции" об общей судьбе с "народом". Вчерашние философы и адвокаты трудились на каторге бок о бок со вчерашними "кулаками", а не в специально сооруженных острогах, как некогда декабристы. От телесных наказаний принадлежность к "культурному сословию" более не освобождала, охрана обращением на "вы" не баловала. Всё это до какой-то степени сблизило обе нации, но окончательного слияния так и не произошло.
      В послереволюционный период развалилась одна классовая иерархия и на ее обломках возникла другая, бурно развивалась промышленность и росли мегаполисы, распался крестьянский уклад, составлявший основной пласт российской жизни, ослабел семейный институт, почти полностью утратила общественное влияние религия - то есть бурно развивались те самые социально-культурные процессы, которые, согласно Дюркгейму, неминуемо влекут за собой подъем уровня самоубийств. Так и произошло.
      Как только закончилась гражданская война, новая Россия принялась стремительно догонять индустриальные страны по суицидным показателям. Самоубийства шли волнами: с введением НЭПа и первых номенклатурных привилегий стали стреляться твердокаменные большевики, убежденные, что революцию продали и предали; с отменой НЭПа начали вешаться "совбуры"; резко возросло количество бытовых самоубийств - убивали себя безработные, травились экзальтированные городские девицы ("Маруся отравилась"). К 1934 году уровень самоубийств по сравнению с 1917 годом поднялся ровно вдвое (34 против 17), а в Москве почти втрое. В 1926 году советские самоубийцы чаще всего вешались (49,7%); на втором месте было огнестрельное оружие - после Гражданской войны его в стране было много (23,9%); на третьем значилось отравление (14,6%); самое последнее место занимало падение с высоты - по причине всеобщей малоэтажности. Женщины предпочитали травиться, однако - следствие эмансипации - довольно часто пользовались пистолетом.
      К концу двадцатых статистика самоубийств приобрела столь тревожный вид, что партия перевела ее в разряд секретных, а это означало, что достоверный учет вообще прекратился - местным властям не хотелось выделяться по "негативным" показателям, и в действие вступил стандартный советский механизм приписок и "уписок": самоубийства регистрировались под видом несчастных случаев или естественных смертей. Обсуждение проблемы суицида в научной и массовой печати исключалось. Как сказано в предисловии к одной из советских брошюр по "девиантному поведению": "Социализм поднял жизнь и счастье человека на уровень высшей ценности, объявив непримиримую борьбу со всем, что препятствует реализации этого принципа. В таких условиях самоубийство становится вне моральных норм общества".
      Лишь в середине 80-х суицидная статистика вновь стала открытой. К тому же периоду относится и быстрый рост числа самоубийств, вызванный общим кризисом советского общества. К началу Перестройки СССР превратился в суицидную "сверхдержаву", достигнув коэффициента в 29,7 (в РСФСР - 38,7), что значительно превышало среднеевропейский и тем более среднемировой уровень. Оптимистичные общественные ожидания горбачевской поры сократили число самоубийств почти в полтора раза, но после того, как первоначальная эйфория истощилась, зловещая кривая вновь поползла вверх. Лишения 90-х годов привели к тому, что сегодня в мире больше всего самоубийц, говорящих (вернее, еще недавно говоривших) по-русски 1.


К титульной странице
Вперед
Назад