Приведем сведения Управления статистики населения Госкомстата РФ, учитывающие только завершенные и официально зарегистрированные самоубийства:
      1992
     
      1993
     
      1994
     
      1995
     
      1996
     
      Общее число: 46125
     
      56136
     
      61886
     
      60953
     
      57812
     
      на
      100 тыс.: 31,0
     
     
      38,13
     
     
      42,1
     
     
      41,4
     
     
      39,3
     
      Более четверти суицидентов - пожилые люди, главная жертва "шоковой терапии". Другие специфически российские "контингенты" - беженцы, заключенные, военнослужащие. 80% самоубийц - мужчины, что соответствует общемировой ситуации. Из способов по-прежнему в целом по стране лидирует самоповешение, затем идет самоотравление, применение холодного оружия, падение с высоты. По Москве картина выглядит совсем иначе. К примеру, вот опубликованные Московским суицидологическим центром данные за май 1995 года, когда в столице было совершено 372 попытки самоубийства (в большинстве своем, к счастью, неудачных). Зарегистрировано 236 случаев отравления, 92 случая вскрытия вен, 12 самоповешений, 6 падений с высоты и 2 падения под транспорт. Разительное отличие от общероссийской структуры суицида объясняется не тем, что в столице больше аптек, а высокой концентрацией представителей "интеллигенции", которые предпочитают снотворное плебейской удавке. Отдельную статистику по "народу" и "интеллигенции" вести, разумеется, невозможно. А жаль, ибо разительное несходство наверняка проявилось бы не только по предпочитаемым способам самоубийства, но и по другим ключевым параметрам: мотивации, половой структуре, результативности, зависимости от социальных процессов, да и самому коэффициенту.
      "Интеллигентская" линия в российском суициде обозначилась с конца восемнадцатого века, когда в России появилось это качественно новое сословие, столь упорно не поддающееся дефиниции. Попробуем все же определить его основной видоопределяющий компонент. Дело явно не в "европейскости" - русские дворяне начали европеизироваться еще за сто лет до этого. Пожалуй, и не в какой-то особенной образованности, хотя она несомненно укрепляет и развивает "интеллигентность". Даже - возразим Боборыкину - не в разумности и умственной развитости (Фаддей Булгарин, например, был очень даже неглуп, a IQ Сталина, надо полагать, и вовсе был феноменален). Так в чем же дело? Что это за таинственный небиологический ген, некогда разделивший русское общество надвое?
      Пожалуй, я согласен с теми, кто утверждает, что "интеллигенция" - это не столько сословие, сколько духовное состояние. И суть этого состояния очень проста, определяется понятием "уважение к личности". Прежде всего, разумеется, к своей собственной - то есть, в чувстве собственного достоинства. Но сохранять собственное достоинство можно только тогда, когда не покушаешься на достоинство других людей. И уважать свою личность можно, только если с уважением относишься к другой личности. Всё это, конечно, прописные истины, но ведь мы искали основу, принципиальную формулу, а она и не бывает чересчур мудреной.
      Дворянство было первым русским сословием, которое перестали пороть, и в лучших представителях этого класса немедленно угнездилось то самое, неудобное для выживания, но неистребимое качество, которое и составляет сухой остаток "интеллигентности". В ее основе - чувство независимости и внутренней свободы. А за свободу, как известно, нужно платить, в том числе и самой дорогой ценой - жизнью. При Анне или Елисавете русскому дворянину и в голову бы не пришло накладывать на себя руки из-за такой ерунды, как десяток-другой "горячих" - а в XIX столетии для "интеллигента" одной угрозы физического воздействия было достаточно, чтобы предпочесть смерть. Дворяне из варшавского гарнизона, которые в 1816 году устроили весьма своеобразную обструкцию великому князю Константину Павловичу (он оскорбил двоих офицеров, и в знак протеста семеро их однополчан покончили с собой), еще не знали, что они "интеллигенты", и, вероятно, думали, что отстаивают шляхетскую честь. Но шляхетской чести не бывает, есть просто честь - и бесчестье. Годом ранее все тот же Константин замахнулся на конногвардейского поручика, но тот остановил руку великого князя, дерзко воскликнув: "Охолонитесь, ваше высочество!" Никогда больше член царского дома и вообще начальник не осмеливался поднять руку - нет, не на офицера или дворянина, - а на любого человека, который держался с чувством собственного достоинства (номенклатурные работники всех времен этаких опознают сразу и, хоть не любят, но уважают). К сожалению, мы плохо помним имена тех наших соотечественников, кто заплатил жизнью сначала за становление, а потом, в постсталинскую эпоху, за реставрацию русской "интеллигенции".
      Первым русским писателем новой породы был Александр Радищев. "Уязвленный" в самую душу тем, что никого прежде в России не уязвляло, - попиранием человеческого достоинства, - он упорствовал в своем чудачестве и заплатил за него по полной программе: сумой, тюрьмой и самоубийством.
      Короткое стихотворение, сочиненное Радищевым по дороге в Сибирь, можно назвать первым "интеллигентским" манифестом:
     
      Ты хочешь знать: кто я?
      что я? куда я еду?
      Я то же, что и был, и буду
      весь мой век:
      Не скот, не дерево, не раб,
      но человек!
      Дорогу проложить, где не
      бывало следу,
      Для борзых смельчаков и в
      прозе и в стихах.
      Чувствительным сердцам и
      истине я в страх
      В острог Илимский еду.
     
      Помните ли вы, как Радищев умер?
      Привлеченный к законосоставительской деятельности в самый розовый период царствования Александра Благословенного, писатель захотел невозможного - отмены крепостного права, телесных наказаний и привилегий. Председатель комиссии граф Завадовский разгневался и пригрозил мечтателю повторной Сибирью. Мы еще поговорим о так называемом "концлагерном синдроме", который в XX веке довел до самоубийства целую плеяду писателей, прошедших через все круги земного ада и годы спустя погубленных страшными воспоминаниями (Тадеуш Боровский, Примо Леви, Пауль Целан и другие). Для Радищева оказалось достаточно одной угрозы повторного унижения.Он занервничал, стал всем говорить, что "до него добираются", и уже не мог думать ни о чем другом. Наутро, приняв лекарство от нервов, Радищев вдруг "схватывает большой стакан с крепкой водкой, приготовленною для вытравления мишуры поношенных эполет старшего его сына, и выпивает разом" (цитируется по П.Радищеву). Этого ему показалось мало, и он схватил бритву, чтобы зарезаться, но сын успел остановить его руку. "Я буду долго мучиться," - сказал на это писатель. Приехавший лейб-медик Виллье ничего не мог сделать, и после нескольких часов тяжких страданий Радищев скончался, открыв длинный мартиролог русских писателей-самоубийц.
      Впрочем, это не совсем верно. Первым был уже поминавшийся 17-летний помещик М.Сушков (1775- 1792), автор повести "Российский Вертер". К началу 90-х годов "вертеровское поветрие" наконец докатилось до России. Молодая генерация дворянского сословия впервые в русской истории обнаружила склонность к рефлексии, свидетельствующую об усложнении общественного духовного организма. Плоды европейского Просвещения, отголоски американской и французской революций заронили в умы образованной молодежи новые чаяния - не о доходном месте и придворном "случае", а об античных образцах гражданской доблести и философском идеале. И образцы, и идеал оказались настолько далеки от российской действительности, что многие из числа особенно прекраснодушных не вынесли этого контраста и потянулись к кремневому пистолету, романтизированному выстрелом Вертера. Юный Сушков отпустил на волю своих крепостных, написал пространное философское письмо в стиле излияний гётевского героя и застрелился. Ю.Лотман в "Беседах о русской культуре" приводит также выдержки из предсмертного послания другого самоубийцы, ярославского помещика Ивана Опочинина. Как и подобало эпохе эпистолярных романов и витиеватых писем, этот документ весьма многословен и цветист:
      "Смерть есть не что иное, как прехождение из бытия в совершенное уничтожение. Мой ум довольно постигает, что человек имеет существование движением натуры, его животворящей; и коль скоро рессоры в нем откажутся от своего действия, то он, верно, обращается в ничто... Несколько частиц пороху через самое малое время истребят сию движущуюся машину, которую самолюбивые и суеверные мои современники называют бессмертною душою!" Отнестись к этому наивно-рассудительному сочинению всерьез заставляет лишь одно обстоятельство: дописав его, автор отложил гусиное перо и пустил себе пулю в лоб, тем самым доказав, что не кокетствует. Письма Н. Бантыш-Каменского А. Куракину, процитированные там же, дают яркое представление о масштабах эпидемии, охватившей ровесников Андрея Болконского: "Писал ли я к вам, что еще один молодец, сын сенатора Вырубова, приставив себе в рот пистолет, лишил себя жизни? Сие происходило в начале сего месяца, кажется: плоды знакомства с Аглицким народом" (29 сентября 1792 г.); "Какой несчастный отец сенатор Вырубов: вчера другой сын, артиллерии офицер, застрелился. В два месяца два сына толь постыдно кончили жизнь свою. Опасно, чтобы сия Аглинская болезнь не вошла в моду у нас" (27 октября 1792 г.).
      Мода на самоубийства наведывалась в русское дореволюционное общество еще по меньшей мере дважды.
      Сначала - в семидесятые годы XIX века, когда столицы и большие города империи были потрясены обилием самоубийств среди молодежи. "И, право, самоубийства у нас до того в последнее время усилились, что никто уж и не говорит о них, - пишет в "Дневнике писателя" Достоевский и далее в ужасе взывает: - Милые, добрые, честные (все это есть у вас!), куда же это вы уходите, отчего вам так мила стала эта темная, глухая могила? Смотрите, на небе яркое весеннее солнце, распустились деревья, а вы устали не живши".
      Современная суицидология пояснила бы Федору Михайловичу, что пик самоубийств приходится как раз на то время года, когда в небе сияет весеннее солнце, с особенной безжалостностью высвечивающее несовершенства и уродства человеческого мира. Роль солнца в весенние 60-е и 70-е годы сыграли либеральные реформы. Как и первая "вертеровская" эпидемия, всплеск самоубийств был нормальной реакцией "интеллигентской" молодежи на приток кислорода, хлынувшего в русское общество после окончания жесткого николаевского царствования. Жизнь страны стремительно менялась, возникали новые общественные институты, новые законы, Россия вступала в недолгий, всего-то полувековой, период своей "европейской" истории. "Интеллигенция" впервые начинает играть важную, чуть ли не ведущую роль в обществе; самоуважение и чувство достоинства из экзотической привилегии горстки дворян превращались в норму жизни - во всяком случае для образованного сословия, которое многократно возросло, вобрав в свои ряды разночинцев и наиболее толковых "кухаркиных детей". "Истребление себя есть вещь серьезная, несмотря на какой бы там ни было шик, а эпидемическое истребление себя, возрастающее в интеллигентных классах, есть слишком серьезная вещь, стоящая неустанного наблюдения и изучения", - писал Достоевский, видевший истинную причину бедствия в "реализме", то есть разрушении религиозного сознания и религиозной этики. Но я уже пытался доказать, что процесс этот не так губителен, как представлялось писателю: одна этическая основа, зиждящаяся на вере, сменяется другой, построенной на разуме. Потери при этом болезненном (но, как мне представляется, необходимом) переходе неизбежны: утрата веры и чрезмерное упование на разум свело в преждевременную могилу многих "интеллигентов", особенно из числа молодых максималистов.
      Однако нельзя сводить причины той суицидной эпидемии к одной лишь экзистенциальной переориентации. Сыграл свою роль и классический дюркгеймовский фактор - аномия. В результате отмены крепостничества и последующих реформ устоявшийся уклад жизни традиционных сословий нарушился, значительные группы населения пережили резкое изменение социального и имущественного статуса. Наибольшее число самоубийств было в двух движущихся навстречу потоках - опускающемся и поднимающемся. К первому относились отпрыски разоряющегося дворянства, обитатели будущего "вишневого сада"; их воспитание, привычки, материальные запросы не соответствовали новым условиям существования. Не меньшую суицидальную опасность представляла и ситуация, в которой оказались дети крестьян и мещан, получившие доступ к образованию (или хотя бы чтению), но по недостатку средств вынужденные вести "неблагородный" образ жизни. Трагедию несоответствия возросших духовных запросов низкому социальному статусу описал еще Карамзин в "Письмах русского путешественника": в его бытность в Париже там застрелился начитанный слуга, "жертва мечтательных умствований". "Он ненавидел свое низкое состояние, - пишет Карамзин, - и в самом деле был выше его как разумом, так и нежным чувством".
      Русская "интеллигенция", и в особенности образованная молодежь, наиболее восприимчивая к переменам, заряжалась злой, разрушительной энергией. Шестидесятые и семидесятые годы дали толчок подъему политического, идеологического, этического радикализма. Новая "интеллигенция" становилась агрессивной и, как сказали бы сегодня, социально опасной. У более энергичных и витальных молодых людей агрессия адресовалась истеблишменту, приводя их в стан революционеров; у меланхоличных и склонных к интроверсии агрессия обращалась на самих себя, что, как мы знаем из психоанализа, чревато суицидом. Однако и "активная" часть молодежи вносила свою лепту в суицидную статистику. В конце XIX и начале XX века революционная "интеллигенция" взяла на вооружение раскольническую тактику альтруистического самоубийства. По тюрьмам, этапам и каторгам периодически прокатывались волны протестных самоубийств, подчас крайне жестоких и иногда не очень-то мотивированных. Другая, более эффектная разновидность альтруистического самоубийства - терракт, в ходе которого революционер жертвует собственной жизнью, причем иногда немедленно, не дожидаясь суда и эшафота. Народоволец Гриневицкий, подорвавший себя вместе с Александром Освободителем; эсер Каляев, бросивший бомбу между собой и великим князем Сергеем Александровичем (правда, бомбист не умер от ран, а был подлечен и уже потом повешен); анархисты, взорвавшие дачу Столыпина на Аптекарском острове, - вот лишь самые громкие из убийств/самоубийств этого типа. Революционная часть "интеллигенции" превратила себя в некое подобие бикфордова шнура, который, фыркая и сыпя искрами, горел долго, целых полвека (если считать от выстрела Каракозова), но сумел-таки воспламенить инертную "народную" массу. Взрыв грянул такой мощи, что "интеллигенцию" смело с русской почвы, а новый культурный слой накопился нескоро и оказался куда более рыхлым.
      Строго говоря, суицидный подъем семидесятых годов прошлого века - это не бум и не мода, а начало тенденции, которая уже не пресекалась вплоть до революции. Просто суицид довольно скоро "вошел в норму" и перестал шокировать общественность. Во всяком случае до того момента, пока не обозначился новый всплеск, явно не укладывающийся в рамки "нормы" - до духовного кризиса 1907-1914 годов. И опять, как во времена Достоевского, болезнь прежде всего поразила образованную, эмоционально восприимчивую молодежь.
      Этому предшествовала череда потрясений: беспрецедентное унижение национального достоинства в японской войне, крах "интеллигентской" революции, невиданное со времен Николая I "завинчивание гаек" всей расшатавшейся системы самодержавия. Жертвенное служение "народу" было (во всяком случае, временно) дискредитировано, коллективизм себя не оправдал, настала пора последнего, лихорадочного всплеска индивидуализма. То было прощальное цветение старого, умирающего "вишневого сада", одновременно красивое и страшное. Эстетствующим юнцам и декадентствующим девицам цена собственной жизни была в двугривенный. Никогда - ни до, ни после - за такой короткий срок в России не уходили добровольно из жизни столько молодых литераторов: 27-летний Виктор Гофман, 33-летний Иван Игнатьев, 22-летний Всеволод Князев, 33-летний Василий Комаровский, 30-летний Алексей Лозина-Лозинский, 22-летняя Надежда Львова, 31-летний Муни, 28-летняя Анна Map. Престиж литературы и писательства в России был так велик, что новоявленные вертеры, стрелявшиеся и вешавшиеся в Петербурге, Москве, Варшаве, испытывали потребность в своем Гёте - и подчас сами "назначали" кого-то из маститых на эту почетную, но неуютную должность. Петербургское суицидное поветрие среди студенчества связывали с именем поэта Александра Добролюбова. Во всероссийском же масштабе за духовного "вождя" самоубийц почитался Леонид Андреев, и в самом деле зачарованный темой смерти, однако никоим образом не повинный в суицидном безумии, охватившем "интеллигентскую" молодежь. К. Чуковский пишет: "В страшные послереволюционные годы (1907-1910), когда в России свирепствовала волна самоубийств, Андреев против воли стал вождем и апостолом уходящих из жизни. Они чуяли в нем своего. Помню, он показывал мне целую коллекцию предсмертных записок, адресованных ему самоубийцами. Очевидно, у тех установился обычай: прежде чем покончить с собой, послать письмо Леониду Андрееву". Газеты полны слухами о тайных суицидных клубах, которые называются "Любовники смерти" или "Лига самоубийц". В 1911 году по поручению министерства просвещения профессор Незнамов провел исследование 153 самоубийств гимназистов и студентов и доложил, что "причиной самоубийства, большею частью, были утомление жизнью, неврастения, меланхолия и тоска".
      Со временем российская пресса устала ужасаться каждодневным трагедиям и начала пошучивать по поводу охватившей российское общество самоистребительной истерии. В 1913 году газета "Новое время" печатает шутливое интервью с председателем "Лиги самоубийц" - вольность, которая еще несколько лет назад была бы сочтена дурновкусием если не кощунством. Модный роман Арцыбашева "У последней черты", в котором чуть ли не все персонажи накладывают на себя руки, вызывает у критиков не только сетования, но и насмешки по поводу суицидной истерии, охватившей русское общество. "За гробом корнета Краузе идут всего двое: лошадь покойного и студент Чиж, - пародирует Арцыбашева фельетонист "Русского слова". - Это все, что осталось от населения города. Все покончили самоубийством. Дома саморазвалились. Улицы саморазрушились. Даже винокуренный завод - единственное просветительское учреждение в городе - не выдержал и в одну темную ночь повесился на собственной трубе".
      Конец эпидемии положила мировая война, за которой последовала революция, за которой последовала гражданская война, за которой последовал чекистский террор, за которым... Необходимость самостоятельно сводить счеты с жизнью отпала. Об этом написала Ахматова в "Поэме без героя", вспоминая юного корнета Князева, которому в любом случае вряд ли был сужден долгий век:
      Сколько гибелен шло к поэту, Глупый мальчик: он выбрал эту, - Первых он не стерпел обид, Он не знал, на каком пороге Он стоит и какой дороги Перед ним откроется вид...
      После революции русская "интеллигенция" (вернее, ее не истребленный и не эмигрировавший остаток), уже вне зависимости от желания отдельных представителей, была вовлечена в общенародную жизнь и попала в полную зависимость от политических макропроцессов. Тогда-то и началась подлинная трагедия русского писателя, которому пришлось очень дорого платить за заблуждения и души прекрасные порывы своих предшественников, - да во многих случаях и за свои собственные.
      Главным фактором, толкавшим русских литераторов к суициду, была политика - это явствует из самого беглого просмотра биографических статей "Энциклопедии литературицида". Там описаны по меньшей мере два десятка самоубийств, так или иначе связанных с размашистой работой государственно-политической мельницы. И это не считая казненных, убитых в лагерях и застенках, до смерти затравленных и сведенных с ума. На общем трагическом фоне российской истории судьба русского литератора трагична в квадрате.
      По логике повествования теперь следовало бы в качестве иллюстрации выбрать одну, наиболее символичную писательскую судьбу и остановиться на ней чуть подробнее. Выбор типических горестных финалов так велик, что в конце концов я решил пойти иным путем - взять случай нетипический и с политикой отнюдь не связанный, но, как мне почему-то кажется, оттого еще более наглядный.
      Лучезарного Афанасия Фета, которого Владислав Ходасевич назвал "образчиком счастливого русского писателя", вы не обнаружите в "Энциклопедии литературицида", однако его смерть трудно назвать безмятежной. Вот как описывает ее Борис Садовский в статье "А. А. Фет".
      Заболев и чувствуя приближение конца, 72-летний поэт отослал из дома под надуманным предлогом горячо любившую его жену, а сам продиктовал секретарше записку следующего содержания: "Не понимаю сознательного преумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному", после чего схватил острый нож для разрезания бумаг и хотел заколоться. Секретарша вцепилась в руку ослабевшего от болезни Фета и отобрала у него нож. "Тогда больной пустился быстро бежать по комнатам, преследуемый госпожой Ф. [секретаршей - Г.Ч.]. Последняя изо всех сил звонила, призывая на помощь, но никто не шел. В столовой, подбежав к шифоньерке, где хранились столовые ножи, Фет попытался тщетно открыть дверцу, потом вдруг, часто задышав, упал на стул со словом "черт!". Тут глаза его широко раскрылись, будто увидав что-то страшное; правая рука двинулась приподняться как бы для крестного знамения и тотчас же опустилась. Он умер в полном сознании".
      Этот рассказ примечателен во многих отношениях, в том числе и религиозном. Перед самым лицом смерти писатель, гордый человек, хочет избежать унижения предсмертных мук и уйти из жизни сам. Последнее слово, которое он произносит, - призыв Нечистого, который незамедлительно появляется собственной персоной, при виде его грешник ужасается, хочет вернуться к Господу - перекреститься. У него недостает сил осенить себя крестным знамением, но для Бога довольно и намерения. Всевышний прощает бедного поэта и милосердно избавляет его от преступления, даровав смерть. Поучительная и поистине символичная кончина. (Надеемся только, что госпожа Ф. не приукрасила ее в пересказе.)
      Если этак окончил свою жизнь "образчик" русского писательского счастья, то что уж говорить о прочих, не столь обласканных судьбой?
      Трудно быть в России "интеллигентом", еще труднее
      - литератором. Так, во всяком случае, было в течение двух веков. Но в 90-е годы XX века, на исходе тысячелетия, карма русской "интеллигенции", кажется, начинает меняться.
      Впервые за всю историю страны писатель перестает быть общественной фигурой, приватизируется - в том смысле, что превращается в частное лицо. Литература более не восседает на троне всеобщей любви и не томится в застенке государственной ненависти, она стала сугубо личным делом. Россия уже не "самая читающая в мире страна", где Платонов и Кобо Абэ раскупались сотнями тысяч экземпляров, а высоколобые литературные журналы вели счет подписчиков на миллионы. Сегодня считается грандиозным успехом, если расхваленный критикой и увенчанный премиями интеллектуальный роман разойдется тиражом в двадцать-тридцать тысяч. Писатели с непривычки оскорблены подобным остракизмом, они привыкли к крайностям: или ссылка и самиздат, или уж влияние, слава и деньги.
      Видимо, эта дихотомия ушла в прошлое и больше не вернется. Что ж, для писателя так здоровее и безопаснее. Может быть, не за горами и та эпоха, когда обе российские "нации", наконец, сольются в одну.
      Да и пора бы уж.
      Самоубийство по-немецки
      Немцы обожают смерть. Почитайте-ка их литературу и вы увидите: на самом деле они любят только смерть.
      Жорж Клемансо
      Это германофобское высказывание, к тому же произнесенное политическим лидером в период ожесточенной конфронтации, ценно лишь в одном смысле - призывает к чтению великой литературы. Разумеется, немцы, как и все прочие народы, никакой симпатии к смерти не испытывают. Однако соседям германский гений отчего-то видится сумрачным: насупленные брови Бетховена, тяжелая величественность Гёте и гениальное сумасбродство Ницше заслоняют легкость Моцарта и жизнерадостность Гейне. Прежде чем попробовать выделить типические национальные черты, ответственные за "трагическую" репутацию немецкой культуры, оговоримся: я далек от намерения объединять все германофонные племена в одну нацию. Это не удалось ни кайзерам, ни фюреру, так что не стоит и пытаться. У германского этноса, живущего в трех центральноевропейских странах, нет никаких формальных признаков единства - ни государственного, ни религиозного, ни даже исторического. Только язык, только фольклор, только литература.
      "Только"? Этого вполне достаточно для того, чтобы у пруссаков, саксонцев, баварцев, австрийцев, немецкоязычных швейцарцев, швабов сложился единый набор культурообразующих элементов, которыми в конечном итоге и определяются стереотипические особенности этноса.
      Теперь, предупредив читателя о том, что под "немцами" я имею в виду не только жителей ФРГ, зададимся вопросом: как вышло, что обитатели германского культурного пространства попали в печальный Пятый раздел нашей книги? Почему в мировом мартирологе литераторов-самоубийц больше всего тех, кто писал по-немецки?
      Еще Дюркгейм, весьма отрицательно относившийся к "национальной" теории суицида, был вынужден признать: "У народов немецкой расы предрасположение к самоубийству развито больше, чем у большинства людей, принадлежащих к кельто-романскому, славянскому и даже англосаксонскому и скандинавскому обществам". В XIX веке это пагубное "предрасположение" казалось несомненным: уровень самоубийств в протестантских областях Германии был самым высоким в мире, а суицидной столицей Европы считался Лейпциг.
      Явление это, впрочем, оказалось временным и было вызвано аномическими процессами, происходившими в империи после объединения. В наши дни коэффициент самоубийств в Германии, Австрии и Швейцарии (соответственно 21, 24, 25) ненамного превышает среднеевропейский (18).
      Но все же превышает. Почему?
      Некоторые из этих суицидогенных причин нам уже встречались. Во-первых, немецкой культуре чужд пиетизм, склонность к мистическому благочестию, без которой не бывает истинной религиозности. Ницше писал: "Мы, жители Севера, несомненно происходим от варварских рас, что видно даже и по нашей способности к религии: мы плохо одарены ею". Не будем забывать, что именно в Германии зародился протестантизм, положивший конец духовному единству Западного мира.
      Вторая причина нам тоже знакома. Пресловутая немецкая дисциплинированность и культ орднунга, как любая чрезмерность, чреваты сбоями и срывами в свою противоположность - к хаосу, бунту, разрушительному смерчу. Гитлер, хорошо знавший психологию своих соотечественников и оттого виртуозно умевший ею манипулировать, называл немцев "нацией сомнамбул": живут, как во сне, но уж если проснутся... Что происходило, когда немцы "просыпались", мы все помним - они не жалели ни других, ни себя.
      Немецкой психокультурной модели явно не хватает чувства меры. Как и русской - но на другой лад. Немецкий радикализм более последователен и настойчив, он не только хочет "дойти до самой сути", но не останавливается на достигнутом, идет дальше, куда и не следовало бы. Я уже писал, что дефицит чувства меры напрямую связан с ослабленным инстинктом самосохранения, а при главной немецкой добродетели Fleiss1 это вдвойне опасно. Особенно для мыслителей и художников. "Немецкая страсть в духовных вещах" (выражение Ницше) способна довести до экстремизма, сумасшествия, самоуничтожения.
      Одна из героинь вольтеровского "Кандида" рассказывает как о диковине о некоем ученом немце, наложившем на себя руки в 1735 году, когда самоубийства еще считались экзотикой: "...В странах, через кои провела меня судьба, я видела множество людей, ненавидящих свое существование; но лишь дюжину таких, кто добровольно положил конец своим несчастьям: трех негров, четырех англичан, четырех женевцев и немецкого профессора по имени Робек". Профессор философии Иоганн Робек написал трактат в защиту самоубийства, раздал свое имущество бедным и утопился в реке Везер, ибо по-немецки теория требует немедленного претворения в жизнь (или в данном случае в смерть).
      Что такое "чисто русское самоубийство"? Допившись до потери человеческого облика, перепилить себе горло тупым ножиком среди мусорных куч, как это сделал Николай Успенский.
      Что такое "чисто немецкое самоубийство"? Это когда серьезный, подающий большие надежды молодой философ по имени Филипп Батц (1841-1876) чрезмерно увлекается Шопенгауэром, издает блестящую книгу "Философия отречения" и немедленно воплощает свои теоретические выкладки на практике - перерезает себе горло идеально острой золингенской бритвой. "...Я вспоминаю о трагическом Филиппе Батце, известном в истории философии под именем Филиппа Майнлендера, - пишет в новелле "Биатанатос" Борхес. - Как и я, он был пылким почитателем Шопенгауэра. Под его влиянием (а также влиянием гностиков) я вообразил, что мы - частицы какого-то Бога, который уничтожил себя в начале времен, ибо жаждал стяжать небытие. Всемирная история - мрачная агония этих частиц". Но аргентинца Борхеса эта трагически-величественная концепция к самоубийству не подтолкнула (хоть и заставила о нем задуматься), а немецкого философа побудила к незамедлительному и бесповоротному действию.
      Как тревожился Достоевский, что немецкий философский максимализм перекинется на разудалую русскую равнину и примет характер всеобщего нигилистического безумия! Однако последователи Майнлендера - за исключением одного-двух экзотических случаев - обнаружились лишь в романах самого Достоевского: Крафт, Кириллов, тем же закончил бы, вероятно, и Иван Карамазов, если б не сошел с ума, предвосхитив путь Фридриха Ницше. Не литературным, а реальным русским людям "философские" самоубийства в духе Робека и Кириллова не свойственны. Во всяком случае, среди литераторов (включая сюда и философов) нам подобные случаи неизвестны. Очевидно, русским не хватает Fleiss, чтобы логически дойти до самого конца. А возможно и другое - на помощь приходит великий спаситель и модератор, имя которому самоирония.
      Русскому человеку и тем более русскому писателю быть очень уж серьезным совестно. У нас отсутствие чувства юмора считается пороком или, во всяком случае, недостатком. Немец же (не отдельный немец, который может быть сколь угодно остроумен, а Немец) серьезен и не мешает в одну кучу дело с потехой: есть время писать философский трактат и есть время от души похохотать. Слово unserios обозначает очень несимпатичное качество: не просто "несерьезный", а "ненадежный, несолидный, не заслуживающий доверия". Только тот, кто unserios, поняв, что жизнь лишена смысла, может пожать плечами и жить себе дальше. Солидный человек должен сделать для себя соответствующий вывод. Фридриха Ницше, сбросившего с себя немецкую сдержанность (но оттого не переставшего быть по-немецки, т.е. саморазрушительно, последовательным), крайне раздражала в соотечественниках эта тяжеловесная и небезопасная черта. Правда, Ницше был склонен винить во всем немецкий национальный напиток: "Сколько угрюмой тяжести, вялости, сырости, халата, сколько пива в немецкой интеллигенции!" Но я не готов типологизировать национальные характеры по принципу излюбленного напитка, поэтому ограничусь констатацией общеизвестной аксиомы: без юмора жить на свете (и выжить) тяжелее.
      Итак, суицидент немецкого типа у нас получился педантом со сдержанной миной на лице и бушующим вулканом в груди. Поможет ли нам эта карикатура понять, почему в "Энциклопедии литературицида" целых полсотни немецких имен?
      Если и поможет, то совсем немного. Исчерпывайся анамнез этого смертельного недуга лишь суицидогенными чертами германского характера, вряд ли число самоубийц в немецкой словесности так заметно превышало бы соответствующий мартиролог какой-нибудь другой великой литературы - скажем, итальянской или американской.
      Главную причину, как и в случае с русской литературой, следует искать в истории. Только если в России губительный циклон, располагавший "интеллигента" и прежде всего писателя к мыслям о самоубийстве, являлся более или менее постоянной особенностью общественно-политического климата, то в немецком регионе ураган бушевал всего 12 лет - с 1933 года до 1945-го. Правда, буря была такой силы и интенсивности, что выкосила литературу чуть ли не под самый корень. Писатели погибали не на фронте, с оружием в руках, - они убивали себя сами. Жатва, собранная в те годы на ниве немецкой литературы суицидом, поистине беспрецедентна. Лишь немецкоязычная Швейцария, которую не затронуло безумие тридцатых и сороковых годов, выделяется на общегерманском пространстве оазисом благополучия. Прав был Карамзин, восклицая: "Щастливые швейцары! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое щастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братского союза?"
      Зато писатели Германии и Австрии, оказавшиеся современниками пробуждения немецкой сомнамбулы и увидевшие немецкий бунт (в отличие от русского, осмысленный и оттого еще более беспощадный), размещены по страницам "Энциклопедии" очень плотно.
      Они подразделяются на две неравные и неравнозначные группы. В одной, немногочисленной, те литераторы, кто выступил на стороне преступного государства, и убил себя, когда система, которой они служили, потерпела крах. Имен первого ряда здесь нет. Среди самых известных - фольклорист и автор патриотических баллад Бёрис фон Мюнхаузен (1874-1945) и обласканный нацистами поэт Йозеф Вайнхебер (1892-1945). Были самоубийцы и среди литераторов-коллаборационистов других европейских стран, однако сегодня из их числа вспоминают разве что Пьера Дрие ла Рошеля. Они ушли из жизни, чтобы избежать унижения, выпавшего на долю Гам-суна и Эзры Паунда.
      Это жертвы, придавленные обломками развалившейся тоталитарной машины. Пока же эта машина функционировала и грохотала железом, под ее гусеницами гибли литераторы противоположного лагеря - отторгнутые своим народом и гонимые, чьи книги сгорели в кострах.
      Одни убили себя, страшась попасть в руки гестапо, как Эгон Фридель (1878-1938), Эрнст Вайс (1884-1940), Вальтер Беньямин (1892-1940), Карл Эйнштейн (1885-1940), Вальтер Газенклевер (1890- 1940), Рудольф Хильфердинг (1877-1941), Йохан Клеппер (1903-1942).
      Другие не выдержали изгнания или утратили надежду, что безумие, охватившее их народ, когда-нибудь закончится: Макс Альсберг (1877- 1933), Курт Тухольский (1890-1935), Йозеф Рот (1894-1939), Эрнст Толлер (1893-1939), Стефан Цвейг (1881-1942), Эдгар Цильсель (1891-1944).
      Третьих война не убила, а смертельно ранила им душу, доведя до самоубийства месяцы, годы, а то и десятилетия спустя: Альфред Вольфенштейн (1888-1945), Бадер Ольден (1882-1949), Клаус Манн (1906-1949), Пауль Целан (1920-1970), Жан Амери (1912-1978).
      Тут почти половина всего нашего немецкого "контингента". Особенности национального характера в их смерти неповинны. Конфессиональные различия тоже значения не имеют - в этом перечне есть и католики, и протестанты, и иудеи, и атеисты.
      Просто эти писатели оказались недостаточно живучи, чтобы выжить в мире, где оказался возможен фашизм.
      Самоубийство по-английски
      Самоубийство! О недуг постыдный, На остров сей навлекший Соседей порицанье.
      Роберт Блэйр. "Могила" (1743)
      Зловеще-романтическая слава "острова самоубийств", некогда витавшая над Альбионом, осталась в прошлом. Лишь застарелым национальным комплексом да пресловутым британским консерватизмом можно объяснить то, что Соединенное Королевство самым последним из западных государств отменило уголовное преследование за попытку самоубийства - это произошло только в 1961 году, когда "Закон о суициде" давно уже был вопиющим анахронизмом. По случайному, но эффектному совпадению с того же момента английская статистика самоубийств, и без того не достигавшая среднеевропейского уровня, опустилась еще ниже, и, начиная с 60-х, Великобритания считается одной из самых суицидно благополучных стран Запада. В Европе по коэффициенту самоубийств Британия занимает тихое двадцатое место; лучше дела обстоят только в католических странах да Греции. В шестидесятые спад произошел по очень простой причине: именно в те годы в английских кухнях перешли с коксового газа на природный. Первый богат оксидом углерода, вызывающим отравление и удушье. Излюбленным методом самоубийства в Англии с конца XIX века было сунуть голову в духовку - просто, доступно и освящено традицией. Природным же газом отравиться нельзя - только взорваться, а это противоречит британской традиции understatement'a1, да к тому же еще посягает на privacy2 соседей, что вообще недопустимо. Как сказал о своих соотечественниках остроумец Сирил Коннолли: "Многие не кончают с собой, дабы не вызвать неодобрения соседей".
      В результате этого коммунального нововведения коэффициент самоубийств в Британии уменьшился на треть - и это на фоне экономической депрессии и общеевропейского суицидного всплеска. Недостаток фантазии, которым, по мнению более темпераментных народов, страдают британцы, на сей раз оказался явным благом.
      Итак, знаменитая "англинская болезнь", о которой мы столько читали в русской классической литературе, стала фактом истории. В свое время одним из первых это понятие ввел в европейский обиход Монтескье: "Мы видим, что римляне никогда не убивали себя без причины; англичане же умерщвляют себя необъяснимо, нередко в разгар счастья. У римлян этот акт был следствием образования, связанный с их принципами и обычаями; у англичан же он вызван скверным нравом. Возможно, это осложнение от цинги". Дальнейшее развитие диетическая гипотеза происхождения "англинской болезни" получила у Карамзина, который в 1790 году писал из Лондона: "Англичане не любят никакой зелени, рост-биф, биф-стекс есть их обыкновенная пища. От этого густеет в них кровь; от этого делаются они флегматиками, меланхоликами, несносными для самих себя, и нередко самоубийцами. К сей физической причине их сплина можно прибавить еще две другие: вечный туман от моря и вечный дым от угольев, который облаками носится здесь над городами и деревнями". В "Письмах русского путешественника" приводится история лорда О., который был "молод, хорош, богат, но с самого младенчества носил на лице своем печать меланхолии". Однажды лорд О. повел свою юную супругу, "знатную и любезную девицу", прогуляться в парк и сказал ей: "Я мучил тебя; сердце мое, мертвое для всех радостей, не чувствует цены твоей: мне должно умереть - прости! В самую сию минуту нещастный лорд прострелил себе голову и упал мертвый к ногам оцепеневшей жены своей".
      Этот "типично английский случай", скорее всего выдуманный, понадобился Карамзину, который пробыл в Англии очень недолго, для того, чтобы угостить читателя местным колоритом. В XVIII и XIX веках британская склонность к суициду воспринималась иностранцами как экзотика, и сей "неизъяснимый феномен в нравственном мире" повергал в недоумение лучшие европейские умы.
      Поиски корней этого исторического явления в британском национальном характере мало что дадут. Скорее, черты, ассоциирующиеся у нас с понятиями britishness1 и englishness2, должны предохранять от суицидного поведения - что, собственно, мы сегодня и наблюдаем. Уже поминавшаяся нелюбовь к аффектации, драматизму, любой чрезмерности - неплохой заслон от трагического мировосприятия и экзистенциального радикализма. Почтение к здравому смыслу подразумевает психическую стабильность. Еще одна защитная стена - прекрасно развитое чувство юмора, которого так недостает германскому национальному характеру.
      Позволю себе маленькое иллюстративное отступление. Блуждая по дискуссионным страницам, про-эвтаназийным и просуицидным ответвлениям Интернета, я наткнулся в этом мрачном (уж во всяком случае, предельно серьезном) лабиринте на апологию самоубийства, которая выглядела так:
      Десять главных преимуществ суицида перед сексом
      10. Вы можете предварительно упиться до чертиков, совершенно не заботясь о последствиях.
      9. Все волнуются из-за "безопасного секса", а из-за "безопасного суицида" можно не волноваться.
      8. Никто не растолкает вас среди ночи и не потребует еще.
      7. Количество способов и позиций не ограничено.
      6. Никаких обещаний и долговременных обязательств.
      5. Вы не боитесь подцепить заразу.
      4. Партнер не требуется - без него (нее) даже лучше!
      3. И вообще это гораздо проще, чем найти сексуального партнера.
      2. Никто не будет жаловаться, что вы "все делали не так".
      И самое главное:
      1. МОЖНО ЗА СОБОЙ НЕ УБИРАТЬ!
      Надо ли говорить, что этот пародийно-рекламный текст был обнаружен мной на английском сервере?
      В общем, более или менее понятно, почему современные британцы так мало расположены к самоубийству. Но чем же они отличаются от не столь уж далеких предков, на весь мир прославившихся своей духовной "болезнью"?
      Если заглянуть в суицидную статистику прошлого столетия (а в Западной Европе она с большей или меньшей степенью аккуратности велась примерно со второй четверти XIX века), обнаружится неожиданное обстоятельство: оказывается, Англия и в 1830 году, на самом пике своей "сплиново-меланхолической" репутации, сильно отставала по уровню самоубийств от других протестантских стран. Выходит, в общей картине мало что изменилось. Но стоит ли этому удивляться? Ведь национальный характер - субстанция на редкость стойкая, трансформирующаяся крайне медленно.
      Впрочем, эта книга посвящена не сравнительному анализу психокультурных моделей и не исследованию национальных менталитетов. Мы пытаемся разобраться в том запутанном комплексе общих и частных факторов, которые приводят писателя к самоубийству, а, стало быть, нам необходимо понять, почему в "Энциклопедии литературицида" так много британских писателей. Как объяснить эту загадку?
      У меня есть своя версия, хоть и небесспорная.
      Начать придется издалека, с экскурса в историю двух истинно британских понятий: уже поминавшейся privacy и еще одного слова, в переводе не нуждающегося, - gentleman.
      Чувство собственного достоинства (далее для краткости ЧСД), без которого современный человек немыслим, имеет место и дату рождения. Оно появилось на свет в Англии, на зеленом раннимедском лугу 15 июня 1215 года - именно в тот день взбунтовавшиеся бароны заставили короля Джона подписать "Великую хартию". Поначалу, как и все новорожденные, ЧСД было жалким и сморщенным - всего-то несколько строчек в 39-м пункте, затерявшемся среди других более многословных статей, смысл которых сегодня понятен только специалистам по английскому средневековью. Королевская власть давала клятву, что "ни один свободный человек более не будет посажен в тюрьму, лишен имущества, объявлен вне закона или иначе ущемлен... кроме как по законному суждению равных себе либо по закону страны". Разумеется, в категорию "свободных людей" не попадало большинство тогдашних англичан. Разумеется, клятва неоднократно нарушалась. Разумеется, от этой декларации до концепции частной жизни еще очень далеко. Но ведь 1215 год. Русь еще и с монголами-то не познакомилась.
      Следующий эпизод, не такой известный, но не менее впечатляющий, вошел в историю как "Процесс пяти рыцарей". В 1627 году Карл I повелел арестовать сэра Томаса Дарнела и еще четверых дворян, отказавшихся давать королевской казне денег на принудительный займ. В Московии сочли бы, что государь поступил с ослушниками куда как милостиво - нет чтоб на кол посадить или собаками затравить, однако в Англии дворяне уже не считали себя "государевыми рабами" и подали на своего монарха в суд. Королевские адвокаты не смогли доказать правомочность решения его величества, и арестованные были выпущены на свободу. Повторю еще раз: это произошло в тысяча шестьсот двадцать седьмом году. После Славной Революции 1688 года, право на ЧСД утвердилось в Англии окончательно и уже на вполне законном основании. Тогда-то и определилась главная черта национального менталитета - частная природа английской жизни (выражение Дж. Оруэлла). Впрочем, с одной существенной оговоркой: еще много лет правом на privacy в полной мере могли пользоваться только джентльмены, а плебс жил примерно так же, как в прочих европейских странах, то есть впроголодь, в грязи и мерзости - какое уж тут ЧСД.
      Литератор в Британии, конечно же, принадлежал к джентльменскому сословию и жил по его этическим и поведенческим законам. Так было и в восемнадцатом веке, и в девятнадцатом, и в начале двадцатого - то есть в ту самую эпоху, когда британские писатели проявляли настойчивую склонность к суициду. Но после Второй мировой войны английская литература словно образумилась: за полвека ни одного именитого самоубийцы - Мальколм Лаури и Артур Кестлер не в счет, потому что первый скорее канадец, чем англичанин, а второй и вовсе австро-венгр.
      Что же такое произошло с джентльменом в середине нашего века?
      А то, что он прекратил существование. Вернее, британцы перестали делиться на джентльменов и не-джентльменов, чему способствовали эпохальные события, перевернувшие мировоззрение, социальную иерархию, этикет, всю традиционную систему психологических ориентации и мотиваций. Во-первых, распалась империя, во-вторых, Британия перестала быть великой державой, в-третьих, налоговая
      революция подорвала имущественную базу дворянства, в-четвертых, культура из элитарной превратилась в массовую, в-пятых, появились "Битлз" - и так далее, и так далее. В Англии произошел социально-культурный переворот, похожий на тот, который мы сегодня переживаем в России. Одним из результатов этой метаморфозы, как я уже писал, видимо, станет слияние "интеллигенции" и "народа" в одну нацию. В Великобритании это произошло на несколько десятилетий раньше.
      Ремесло писателя перестало быть привилегией леди и джентльменов. Английская литература стала более демократичной, более полнокровной и более живой. Она избавилась от суицидального комплекса.
      Причины ослабленной жизнеспособности британского джентльмена были примерно те же, что у русского "интеллигента". Слишком уж он был gentle1. На самом деле слово gentleman произошло от латинского generosus2, но с веками этимология подзабылась, и в общественном восприятии джентльмен действительно стал "мягким человеком" - в манерах, мыслях и чувствах. Вот на первый взгляд бессмысленное, но при этом вполне понятное
      определение: джентльмен - это тот, кто ведет себя по-джентльменски. То есть учтиво, сдержанно и порядочно. Сословное происхождение при этом не столь существенно. Яков II сказал одной просительнице, добивавшейся, чтобы ее сына пожаловали джентльменским званием: "Сударыня, я могу сделать его дворянином, но джентльменом его не сделает и сам Господь Бог".
      Понятие "джентльмен" сформировалось в конце XVII века, когда Дэвид Локк заложил основы английского воспитания, которое должно было прививать молодому человеку четыре достоинства: добродетель, мудрость, хорошие манеры и ученость. Причем ученость следовало "легко носить и отнюдь ею не кичиться". Исчерпывающую дефиницию термина дает "Британская энциклопедия" 1856 года издания: "Из вежливости джентльменом именуют всякого, кто поднялся над низшим сословием, при условии, что этот человек достиг определенного уровня образования и утонченности... Для поведения джентльмена свойственны самоуважение и интеллектуальная рафинированность, проявляющаяся в свободной, но при этом деликатной манере".
      С того самого момента, когда идеальными английскими качествами стали считаться самоуважение и рафинированность, Альбион превратился в "остров самоубийств", а леди и джентльмены, занимающиеся литературой, оказались в группе высокого суицидального риска. Столь строгие требования к себе и условиям жизни предполагают готовность прекратить собственное существование, если оно угрожает ЧСД. Самая английская из всех когда-либо произнесенных по-английски фраз принадлежит леди Мэри Уортли Монтегю, которая на смертном одре с глубоким, хоть и сдержанным удовлетворением произнесла: "It has all been very interesting"1. Вот достойное завершение правильно прожитой жизни. Если же жизнь вдруг оказывалась "неправильной", в арсенале печальных, но нужных средств у джентльмена имелось самоубийство.
      Смерть юного Чаттертона была в первую очередь вызвана тем, что ему, безродному и нищему плебею, возмечтавшему о джентльменском ремесле литератора, не удалось проникнуть в эту привилегированную касту. Хуже всего было то, что судьба поначалу обласкала талантливого юношу: его произведения стали появляться на страницах лондонских журналов. Чаттертон уже вообразил себя джентльменом, но тут начались цензурные гонения на прессу и печататься стало негде, а зарабатывать физическим трудом поэт теперь почитал ниже своего достоинства. Последние медяки он предпочел потратить не на хлеб, а на мышьяк.
      "Неджентльменская" ситуация подтолкнула к добровольной смерти немало британских литераторов. Вот несколько наиболее впечатляющих примеров.
      Поэт, драматург и публицист Джон Браун (1715- 1766), соавтор великого Гаррика, сочинил для Екатерины Великой проект просвещения России. Императрице план понравился, и она пригласила Брауна в Петербург, выслав англичанину на расходы огромную сумму - тысячу фунтов.Однако Браун расхворался и выехать в Россию не смог. От бесчестья у него приключилось нервное расстройство, и он перерезал себе горло.
      Поэт Чарльз Колтон (1780?-1832), автор множества крылатых выражений и афоризмов, застрелился по весьма странной причине: врачи сказали, что он должен подвергнуться хирургической операции. Колтон хорошенько подумал, взвесил все за и против и решил, что спокойнее будет наложить на себя руки. Дело в том, что в те времена операции проводились без наркоза и представляли собой настоящую пытку, которая к тому же частенько заканчивалась летальным исходом. Поэт не захотел визжать от боли под эскулаповым ножом. Своим поступком Колтон опроверг один из собственных афоризмов: "Тысячи людей совершили самоубийство от душевных мук, но никто еще не убивал себя из-за мук телесных".
      Все три случая, описанные выше, невообразимы в современной Британии. Чаттертон, лишившись литературного заработка, подождал бы лучших времен, а пока поработал бы официантом или продавцом. Браун представил бы справку о болезни. Колтон, вероятно, нервничал бы из-за операции, но ему и в голову не пришло бы считать ее чем-то постыдным. В общем, все бы обошлось, все остались бы живы. Английский писатель стал другим.
      Что же получается? В Британии и Большой Германии литературицидные времена в прошлом. В России, возможно, они тоже близятся к концу - вот только произойдет окончательное отделение литературы от государства, вот только завершатся аномические процессы, вот только станет "народ" чуть-чуть "поинтеллигентней", а "интеллигенция" немного "понародней". Существенно то, что в трех этих литературных регионах высокая частота писательских самоубийств имеет сугубо ситуационный характер и исторической константой считаться не может.
      Однако есть великая литературная страна, в которой суицид стал органичной частью национальной психологии и культуры.
      Самоубийство по-японски
      Меня поражает, что смерть вызывает у европейцев такой ужас. Единственное их желание - жить. Они боятся не только говорить, но даже думать о смерти. От этого вся европейская культура однобока, она перекошена в сторону жизни. Томомацу Энтай. "Отношение японцев к смерти"
      Самое убедительное свидетельство того, что суици-дальность является постоянным атрибутом японского национального характера, дает статистика. Уникальный в истории человечества случай: сегодня коэффициент самоубийств в Японии в точности такой же, как в 1882 году, когда в Стране Солнечного Корня (а вовсе не Восходящего Солнца, как ее называют, калькируя с английского) впервые проводилось исследование причин смертности. На протяжении минувших ста с лишним лет бывали, конечно, и взлеты, и спады - согласно общему закону Дюркгейма. Во время больших войн, как и полагается, число самоубийств сокращалось, в периоды национальной депрессии и социальной перелицовки возрастало. Например в 50-е годы, когда после поражения империи оккупированная Япония мучительно строила новый жизненный уклад, новую социальную структуру, новую этику, японцы убивали себя чаще, чем кто бы то ни было. Доля Японии в мировой статистике самоубийств достигала 8% - при населении в 3%. Больше всего суицидной эпидемией была поражена молодежь, а у женщин в возрасте 20-29 лет самоубийство стало самой распространенной причиной смерти.
      Однако стоило общественным потрясениям немного улечься, и магическая средняя цифра (17-18 самоубийств на 100000 населения) всякий раз с необъяснимым упорством восстанавливалась. Неизменной остается и характерная "двухпиковая" кривая самоубийств, которую в суицидологии называют "японской моделью": высокий суицидный уровень для молодежи, спад в сред-невозрастной группе и новый подъем в старости. Национальная специфика незыблемо сохраняется.
      Под спецификой я имею в виду чисто японские мотивации и разновидности суицида. Естественно, что в подавляющем большинстве случаев японцы убивают себя по вполне "тривиальным", так сказать, общечеловеческим причинам, однако достаточно часто происходят трагедии с сугубо национальной окраской, что позволяет всерьез говорить о "суициде с японским лицом".
      В отличие от русского, немецкого и британского национальных характеров, в которых не так-то просто отыскать корни суицидального поведения, в японской психокультурной модели они разветвлены и находятся прямо на поверхности.
      Об опасности чрезмерной самодисциплины я уже говорил в связи с немецкой скрытой пассионарностью. У японцев то же качество выражено еще сильней. Открытое проявление сильных чувств испокон веков считалось непристойным, сдержанность и умеренность почитались высокими добродетелями. Эта установка позволяет избегать миниконфликтов в повседневной жизни, но не дает выхода отрицательным эмоциям. При большом стрессе, когда сдерживающий поведенческий механизм оказывается недостаточно действенен, может произойти взрыв агрессии, направленной как вовне, так и внутрь. Последнее происходит чаще, что объясняется особенностями традиционного воспитания.
      Типическому японцу свойственна ориентация не на индивидуальные, а на коллективистские ценности. Быть независимым, оригинальным, непохожим на других - дурной тон. Худший из грехов - эгоцентризм. Жестко структурированное общество не одобряет личной инициативы, понуждая человека все время ощущать себя не единоборцем, а "членом команды". Для японца характерно определять свою идентичность через принадлежность к определенной группе. Нет ничего страшнее, чем подвергнуться остракизму. В средневековой японской общине высшей мерой наказания была не смерть, а изгнание с позором. Вообще стыд - главный регулятор в японской этической системе. Если иудеохристианская мораль зиждется на концепции греха (совершать проступки нельзя, потому что за это ответишь перед Богом или, если нерелигиозен, перед собственной совестью), то японец ведет себя нравственно потому, что боится попасть в постыдную ситуацию и превратиться в объект осуждения или насмешек.
      Принадлежность к группе является для японца одновременно защитным панцирем и ахиллесовой пятой: оберегает от личных невзгод, ибо общее дело важнее частного, но в то же время удар, обрушивающийся на группу, воспринимается как собственная трагедия. Мы с удивлением смотрим, как перед камерами рыдает президент японской корпорации, потерпевшей банкротство, или как покаянно кланяется крупный чиновник, попавший в некрасивую историю. В подобных случаях нередки и самоубийства. Иностранцам это кажется японской экзотикой. Так называемый "ролевой нарциссизм" понуждает японского служащего воспринимать и ценить себя прежде всего как исполнителя некоей профессиональной роли, превращает человека в винтик слаженно работающей машины. Это полезно для общества и безопасно для индивидуума - до тех пор, пока машина не пошла вразнос и винтики не начали сыпаться.
      Впрочем, слабо развитое эго было характерно для позавчерашней (феодальной) и вчерашней (индустриальной) Японии. Сегодня страна быстро движется к постиндустриальной эпохе, в которую существующая социально-психологическая конструкция неминуемо станет анахронизмом. Молодые японцы очень сильно отличаются от своих родителей: роль винтиков в машине, которой рулит кто-то другой, им не по вкусу. В Японии сегодня очень тревожатся по поводу лености, безответственности и в особенности эгоизма нового поколения. Вероятно, в не столь отдаленном будущем суицид из-за скверной ситуации на работе станет редкостью. Но вряд ли эта метаморфоза заметно скажется на статистике самоубийств. Скорее всего, просто произойдет реструктуризация - станет меньше "общественных" самоубийств и больше "частных".
      У толерантного и даже сочувственного отношения японцев к суициду есть глубинная причина. Японцы спокойнее относятся к смерти. Это вовсе не означает, что они не боятся умереть - просто они меньше, чем люди западной культуры, страшатся мыслей о смерти. Буддолог и националистический идеолог Томомацу Энтай (1895-1973) писал: "Для тех, кто хочет только жить, кто ставит себя в центре мироздания и стремится взять от жизни как можно больше, смерть всегда будет пиковой дамой, вызывающей ужас. Вся европейская цивилизация подчинена девизу: "Что угодно, только не смерть". Это пещерная цивилизация, спрятавшаяся в кокон". Христианский призыв memento mori заставляет европейца вздрогнуть, сделать постную мину и поскорей начать думать о чем-нибудь приятном. Японцу напоминание о смерти настроения не испортит. Прежде всего потому, что он никогда о ней не забывает. Домашнее, бытовое отношение к собственной кончине берет начало в религии - буддизме и конфуцианстве. Дзэн, буддизм прямого действия, был взят на вооружение и творчески переработан японским рыцарским сословием, идеология и этика которого в значительной степени сформировали японскую национальную ментальность. Если в средневековой Европе дворянство из сословия защитников довольно быстро выродилось в сословие паразитов, то самураи, в строгом соответствии с конфуцианским каноном, считали себя отцами и учителями простолюдинов. Первый теоретик бусидо Ямага Соко (1622- 1685) объясняет правомочность самурайских привилегий следующим образом. От самурая не требуется, чтобы он работал - работа для простолюдинов; самураю запрещено сражаться, потому что войны остались в прошлом. Так что же, самурай - паразит? Нет. Его миссия - давать японскому народу пример морального поведения, воспитывать нравственность в себе и низших. А поскольку в течение веков пренебрежение к собственной жизни провозглашалось самым благородным качеством самого благородного из японских сословий, эта идея не могла не врасти в плоть и кровь всей нации. Известная самурайская максима гласит: "Просыпаясь утром, думай о смерти". Сравним с народной японской поговоркой: "Если смерть нипочем, всего добьешься". Еще иезуиты, первыми из европейцев попавшие в Японию, как главную туземную особенность отмечали удивительно легкое отношение к смерти. Японцы - единственная нация, эстетизировавшая и до мельчайших деталей разработавшая ритуальное самоубийство харакири1.
      Далеко не последнюю роль в отношении японцев к суициду играет и давняя, глубоко укорененная в культуре поэтизация добровольного ухода из жизни. Романтический ореол, которым в западной традиции окружены некоторые виды самоубийства, в Японии сияет еще ярче и лучезарнее. Самоубийство благородного героя или героини - это главный фабульный ход японской классической литературы, самый красивый и волнующий из всех возможных финалов. Хеппи-энд вроде "стали жить-поживать и добра наживать" или "они жили долго и счастливо" с японской точки зрения скучен и даже безвкусен. То ли дело "Ромео и Джульетта" (изобретательная вариация на тему дзюнси, о котором чуть ниже) или пьеса "Гроза", в которой Катерина, оказавшись в безвыходной ситуации (виновата перед супругом и не может соединиться с возлюбленным), поступает истинно по-японски: утопиться, бросившись с обрыва, - это очень романтично.
      В японском языке существует целый суицидный глоссарий, в котором для каждого из видов самоубийства имеется собственный термин.
      Самая почетная и завидная из смертей - самопожертвование в бою, которое по-японски самоубийством не считается. Самурай, отправляющийся на войну, должен был мечтать не о возвращении с победой, а о гибели на поле брани. Провожая сына, хрестоматийно-образцовые японские родители говорили не "береги себя", а "умри как герой". От такого спартанства делается не по себе, даже если предположить, что родители говорили вслух одно, а думали другое. Как бы там ни было, сыновья принимали напутствие всерьез, и при первом же боевом столкновении Европы с Японией, в русско-японскую войну, солдаты микадо потрясли воображение "красноволосых" (то есть наших предков) своими суицидальными атаками. Джек Лондон, состоявший корреспондентом при японской армии, с ужасом описывает, как солдаты по открытой местности идут в лобовой штурм русских укреплений и сотнями ложатся под шрапнелью. Американец усмотрел в этой, с его точки зрения, преступной тактике варварское пренебрежение японских военачальников жизнью своих подчиненных. На самом деле суицидная атака наверняка была "инициативой снизу".
      Во время второй мировой войны, особенно на завершающем ее этапе, самопожертвование стало одним из тактических приемов императорской армии. Самоубийственный порыв воина, охваченного стремлением во что бы то ни стало, даже ценой собственной жизни, уничтожить врага, - феномен отнюдь не японский и, вероятно, возник одновременно с самой войной. Первым камикадзе войны на Тихом океане был... американец: 5 июня 1942 года во время сражения при Мидуэе лейтенант Флеминг протаранил своим самолетом японский крейсер. Помним мы и про летчиков Красной Армии, повторивших самоубийственное пике капитана Гастелло. Но одно дело - порыв, и совсем другое - взвешенное, неаффектированное решение, которое приняли тысячи молодых японцев, добровольно записавшихся в эскадрильи, батальоны и отряды летчиков-самоубийц, пехотинцев-самоубийц, моряков-самоубийц.
      Трагедия прекраснее комедии, похороны величественнее свадьбы, красивая смерть предпочтительнее счастливой жизни - эта эстетическая линия пронизывает всю японскую культуру и облегчает суицидный выбор. Слова японских военных маршей поражают пессимизмом, в принципе несвойственным этому бодряческому музыкальному жанру. Во всем мире и во все времена марширующие солдаты пели о том, как они зададут врагу, а потом вернутся с победой домой. Но только не японцы. Марш японских летчиков времен последней войны в вольном переводе звучит так:
     
      Сакуре подобны я и ты.
      Расцвели на ветке и опали.
      Не живут до осени цветы,
      Мы с тобою оба это знали.
     
      Пожалуй, в любой другой армии от такой строевой песни началось бы дезертирство, у японцев же она повышала боевой дух.
      Самоотверженность самураев и камикадзе вызывает уважение, однако эта разновидность японского суицида, будем надеяться, осталась в прошлом. Ушел в историю и другой распространенный тип самоубийства по-японски - официальное дзюнси, что буквально означает "смерть вослед". Первоначально этот обычай был проявлением скорби по поводу кончины сюзерена: истинно преданные вассалы совершали харакири, будучи не в силах перенести утрату. Дзюнси считался высшим проявлением лояльности и способствовал возвышению рода, чей представитель проявил подобную самоотверженность. В средние века, когда у самурайского сословия существовал настоящий культ альтруистического самоубийства, желающих последовать за господином находилось так много, что правительство в конце концов было вынуждено запретить эту традицию. Но случаи дзюнси встречались и после запрета. Один из самых известных - самоубийство графа Марэскэ Ноги и его жены, произошедшее в 1912 году. Прославленный генерал, которого называли живым воплощением самурайского кодекса Бусидо, утратил вкус к жизни еще со времен осады Порт-Артура, у стен которого пали двое его сыновей. Он хотел покончить с собой сразу после войны - во искупление своих тактических ошибок, слишком дорого обошедшихся японской армии, однако император Мэйдзи был против. Тогда генерал дождался смерти государя и совершил дзюнси. Его жена сделала то же самое, последовав за своим господином, то есть мужем. Прощальная фотография графа и его верной супруги долгие годы украшала стены многих японских жилищ.
      В наши времена служащие фирмы, конечно, не убивают себя в знак траура по поводу смерти генерального директора, однако дзюнси по-прежнему достаточно распространено - только не по верноподданническим, а по личным мотивам. В Японии чаще, чем в какой-либо иной стране, вдовец или вдова убивают себя, не в силах вынести боль утраты. Логика стандартного русского утешения ("Что поделаешь, жить-то все равно надо") по-японски звучит абсурдно. Надо? Кому надо?


К титульной странице
Вперед
Назад