По поводу моей учебной практики в великосветских московских семействах, – продолжал Галахов, – я должен заметить, что запрос на уроки русского языка проистекал вовсе не из настоятельной в нем потребности, еще менее из любви к родному слову, как бы внезапно почувствованной. Ни то ни другое не могло явиться там, где без родного слова обходились очень удобно, где каждый и каждая гораздо свободнее объяснялись на французском диалекте. Факт объяснялся взглядами правительства на народное образование и сообразно тому принятыми мерами... Конечно, знание русского языка... не имело еще обязательной силы для лиц женского пола – для дочерей богатых и знатных семейств: они учились русской грамоте, следуя моде, по чисто формальному склонению в ту сторону, в которую – хотя нехотя – направлялись их братья».

      В конце 1820-х годов подоспели два первых в России подробных и систематических грамматических руководства, написанные Н.И. Гречем: «Практическая русская грамматика» (1827) и «Краткая русская грамматика» (1828) – и стали использоваться как учебники, ну а дальнейшее сделала литература. Желание читать Пушкина, Лермонтова и Гоголя скоро заставило даже иностранцев учиться русскому языку.

     

XIII

«Ловкость во всех телесных упражнениях» и «приятные искусства»


      Так вспоминал Б.Н.Чичерин: «В нашем воспитании не была забыта и физическая сторона. Отец настаивал на том, чтобы мы приобрели ловкость во всех телесных упражнениях. Нас рано посадили на лошадь, и мы в деревне ежедневно делали по десяти, по пятнадцати верст верхом. Тенкат (гувернер) выучил меня порядочно плавать, что для меня всегда было большим удовольствием. Фехтованию мы стали учиться уже в Москве... Танцклассы начались с двенадцатилетнего возраста, и это был единственный урок, который, особенно на первых порах, был для меня истинным мучением... Отец знал, что всякие пригодные в общежитии ловкость и умение, приобретенные человеком, составляют для него преимущество».

      Предметам, которые помогали ребенку стать светским человеком, истинным представителем своего сословия, уделялось особое внимание.

      Самым подходящим возрастом для начала обучения танцам считались пять-шесть лет. Занятия проводились от двух до четырех раз в неделю, по нескольку часов, как индивидуально, так и в группе. Детей учили почти так же серьезно, как и профессиональных балетных танцовщиков: они осваивали балетные позиции, па (шаги) и антраша (прыжки), заучивали довольно сложные фигуры бальных и характерных танцев. Особенно трудны в танцах «первая позиция», при которой пятки ног соединены, а носки так сильно развернуты в стороны, что ступни образуют совершенно прямую линию, и также «пятая позиция», когда ноги скрещены и ступни приставлены одна к другой, так что носок одной ноги соприкасается с пяткой другой. Освоить эти мудреные позиции, не теряя при этом равновесия, стоило немалого труда, и танцмейстеры ставили учеников в деревянные станки, состоявшие, как вспоминала В.Н.Фигнер, «из доски с выдолбленными на ней подошвами для ног и двух вертикальных стержней, за которые надо было держаться руками. Не держась за эти палки, невозможно было устоять на ногах». В некоторых случаях на учеников надевали специальные конструкции для колен и спины, сделанные из деревянных досок на винтах. Некоторые чрезмерно усердные танцмейстеры так закручивали винты для выпрямления ног или поясницы, что ребенка зажимало, как в тисках.

      Для многих детей, особенно мальчиков, танцевальная повинность была тяжелой обузой.

      Б.Н.Чичерин вспоминал, каким наказанием для него – уже подростка – были эти уроки. Он мучительно стеснялся своего танцевального костюма, «девчачьих» башмачков с бантиками, необходимости принимать на людях танцевальные позы и прыгать. «Я хотел быть серьезным молодым человеком, по целым дням углублялся в книги, а меня наряжали в курточку и башмачки и заставляли плясать. Этого я никак не мог переварить... Одевание к танцам становилось трагическим событием, каждый шаг которого требовал насилия над собою».

      Выучился Чичерин так себе (хотя позже счел, что постоянное переламывание себя на танцевальных уроках пошло на пользу его характеру) и впоследствии от этого несколько страдал. «Со временем, вращаясь в большом московском свете, я увидел, что мои родители были совершенно правы, настаивая на том, чтобы мы учились этому весьма естественному в собраниях молодежи упражнению, и даже сожалел о том, что под влиянием ребяческих предубеждений никогда не хотел выучиться ему порядком».

      Не ладилось с танцами и у С. Д. Шереметева. «Наказанием для меня были всегда уроки танцевания, – писал он. – Мой учитель танцев был мсье Огюст Пуаро. Эти уроки потому были особенно скучны, что я был один. Меня заставляли делать всякие pas de bourree, pas grave, assemblies syssolles, sauts de basques, учили gavotte и menuet и не выучили порядочно ни вальсу, ни мазурке. Учитель был постоянно мною недоволен и ставил дурные отметки».

      На уроках танцев осваивали весь классический и модный танцевальный репертуар. Плясать учили и «венгерку», и «болеро», и «качучу», и «по-тирольски», и «по-цыгански», и «а-ля грек», и разными другими «манерами», поскольку помимо модных парных танцев в программу балов (особенно по случаю домашних праздников) обязательно входили сольные выступления и небольшие балеты, исполнявшиеся малыми и большими детьми (это называлось «танцевальный сюрприз»). В их числе были и знаменитый pas de chale (танец с шалью), в котором, как помните, блистала на выпускном балу Катерина Ивановна у Достоевского, и pas de couronne (танец с венком), и всевозможные тарантеллы, «персидские пляски» и пр.

      Очень популярны были и русские пляски. Уже во второй половине XVIII века ставили слегка облагороженные балетные танцы в русском стиле, обязательно, чуть не каждый вечер, исполнявшиеся императорскими артистами в театральных «дивертисментах» – маленьких сборных концертах, которыми в те времена по традиции завершался.всякий спектакль. «По-русски» зачастую плясали здесь и модные французские танцовщики. Подобным «русским пляскам», сохранявшим все традиционные движения, но немного «драматизированным» танцмейстером, учили и дворянских детей, и многие родители, в том числе весьма знатные, охотно демонстрировали таланты своих чад. Так, в Москве на рубеже XVIII – XIX века очень славилась своим умением плясать по-русски юная графиня Анна Алексеевна Орлова. Многие современники вспоминали, как во время балов ее отец граф А. Г. Орлов приказывал музыкантам играть русскую песню «Я по цветикам ходила», а графиня Анна принимала заслуженное восхищение своим танцевальным искусством. Здесь же обычно находился и ее танцевальный учитель Балашов, постановщик танца, и тоже получал комплименты.

      В провинции же, особенно в кругу низового дворянства, главное место на всяком балу занимали русские пляски, которым нередко обучались прямо у крестьян.

      Э. И. Стогов вспоминал о свадьбе своих родственников в подмосковной Рузе в начале XIX века: «Сначала пропели поздравительную песню, поминали имена дяди и тетки; потом плясовую. Дедушка с бабушкой не танцевали, а пошли парами молодые русскую. Дядя отлично танцевал, все хвалили. Тетка, разодетая, стройная, с веселыми глазами, тоже удостоилась общей похвалы. Дядя танцевал и трепака, и казака, а как пошел вприсядку – только мелькал, некоторые из гостей даже вскрикивали от восторга. Молодые открыли бал, помню, все танцы кончались поцелуями. Долго сменялись пары, кажется, все переплясали».

      Подобным же образом – и наблюдением за крестьянками, и уроками у танцмейстера – могла выучить русскую пляску и толстовская Наташа Ростова. Во времена, когда писался роман Толстого, по-русски из дворян, конечно, уже мало кто плясал, а вот во времена действия книги это было вещью совершенно обыкновенной.

      Танцам учили в основном актеры балета – нынешние и отставные. В 1800-х годах среди них были такие тогдашние знаменитости, как Дидро (упоминаемый Пушкиным), Колосова, Новицкая; в 1830-1840-х – Мунаретти, Гюллень-Сор и т.д. О конце века княгиня Л. В. Васильчикова вспоминала: «С детства мои современники и поколения старше моего брали уроки у старика Троицкого. Мы выстраивались в ряд в одном конце зала, а он сидел на другом против нас и, закинув ногу на ногу, поглаживая бакенбарды и хлопая в ладоши, если мы ошиблись, командовал нами, как солдатами. Горе неуклюжим – тогда Троицкий передразнивал нас и унижал нас публично».

      В задачи танцмейстера входило научить не только танцевать, но и свободно держаться в обществе, легко и непринужденно двигаться. Поэтому много внимания уделялось поклонам и реверансам, выработке красивой осанки, положению рук и ног, даже особого, «приличного в обществе» выражения лица. Вот как описывалось оно в учебнике танцев начала XIX века: «Глаза, служащие зеркалом души нашей, должны быть скромно открыты, означая приятную веселость. Рот не должен быть открыт, что показывает характер сатирический или дурной нрав, а губы расположены с приятною улыбкою, не выказывая зубов».

      На занятиях у танцмейстера учились садиться, ходить, пересекать зал, надевать и снимать шляпу и перчатки, входить в карету, обмахиваться веером, почтительно брать и подавать разные предметы и т. п. Во всем этом имелись тонкости: например, хороший тон не позволял ни при ходьбе, ни при разговоре размахивать руками, а главным признаком изящной походки считалось, если у идущего не видно подошв.

      Танцмейстеры же довольно часто устраивали и так называемые детские балы. Их затевали специально для подростков 13-16 лет, которые уже умели сносно танцевать, но в свет по малолетству пока не выезжали. Детские балы, или детские праздники, как их еще называли, организовывали либо в знатных семьях по случаю именин кого-то из детей, либо известными танцмейстерами в своих школах в общие праздничные дни – на Рождество, на Масленицу и т. п.

      Кроме подростков, которых на детских балах было большинство, туда приезжали и взрослые, и у детей появлялась возможность попрактиковаться в танцах и бальном общении с «настоящими» партнерами. Если бал давал танцмейстер, он приглашал на детский праздник всех своих бывших учеников. Детские балы начинались и заканчивались раньше обычных съездов, и это давало возможность взрослым прямо оттуда поехать в театр, а затем на большой бал.

      В числе московских танцмейстеров самым, вероятно, известным, почти легендой, был Петр Андреевич Йогель, который приехал из Франции и стал учить московских детей танцам в 1800 году, а перестал, когда ему уже было хорошо за восемьдесят, – в начале 1850-х годов. Это был признанный мастер своего дела, через руки которого прошло полгорода. Кроме приватных уроков, он учил танцам воспитанников Университетского благородного пансиона, в числе которых были В.А.Жуковский, А.С.Грибоедов, М.Ю.Лермонтов. К концу жизни Йогеля на его детских балах правнучки встречались со своими прабабушками, так как и те, и другие были ученицами мэтра. Естественно, что, когда Лев Толстой писал «Войну и мир», он не мог обойти фигуру Йогеля своим вниманием и дал ему в ученицы свою Наташу Ростову.

      Холостяки, подумывающие жениться, были частыми гостями на детских балах: здесь в комфортной обстановке можно было увидеть будущих светских звезд – бальных дебютанток ближайших лет – и кого-нибудь заранее присмотреть. Так поступил, как известно, и Пушкин, который заметил Наташу Гончарову (как и он сам, учившуюся у Йогеля) еще до появления ее в большом московском свете.

      В свою очередь, и юные «дамы» использовали детские балы для репетиции взрослых отношений. Мемуаристка Е.А. Нарышкина, выросшая в деревне и потому не слишком светская, вспоминала (1850-е годы): «Изредка нас водили на детские балы... Девочки, которых мы встречали, представляли для меня особый новый тип. Они были элегантны и нарядны, как настоящие маленькие дамы, и умели говорить светским жаргоном о светских вещах. В этом отношении я сознавала их безусловное превосходство надо мною; их апломб, миленькие манеры, легкий флирт с пажами, рассказы и смешки были для меня недосягаемы, и вместе с тем я чувствовала, что никогда не заговорила бы при них о том, что наполняло мою голову и мое сердце, так что моя роль с ними была довольно пассивная».

      Если танцам дворянских детей начали учить еще во времена Петра I, то мода на уроки музыки пришла позднее. Во всяком случае, С.А.Тучков замечал: «Мне никогда не случалось слышать от стариков, чтоб кто-либо из благородных людей в царствование Петра I, Екатерины I и даже Анны занимался музыкой: кажется, что сделалось сие обыкновение со времен Петра III, потому что он сам любил играть на скрипке и знал музыку, и то, может быть, из подражания Фридриху II, которого он до безрассудности почитал».

      Во второй половине XVIII века музыка стала одним из тех «приятных искусств», которые разнообразят досуг светского человека, и ее включили в число обязательных для изучения предметов.

      Девочек учили играть на фортепьяно или арфе, мальчиков – тоже на фортепьяно, скрипке или флейте. Число и продолжительность музыкальных уроков могли варьироваться – от двух уроков в неделю у мальчиков, которым музыка считалась менее нужной, до ежедневных занятий у девочек, для которых игра на музыкальном инструменте была не только способом последующего «ублажения» супруга, но и средством привлечения к себе светского внимания. Поэтому, как часто вспоминали, уроки музыки лет с семи становились сперва «крестом, несомым из покорности, затем – пыткой, которой подчинялись во имя дисциплины».

      Большинство девочек музыкой занимались ежедневно по три-четыре часа: часовой урок до обеда, послеобеденное разучивание заданного и после чая час на игру соло или в четыре руки с сестрой.

      В игре более всего ценились техника, быстрота, умение бойко разыгрывать пьесы и безошибочно заучивать эти пьесы наизусть, «для чего один пассаж приходилось долбить по получасу». Наличие способностей и даже музыкального слуха полагали не главным («ведь не вы, а вас должны слушать»). Ну, и благодаря чрезмерной «музыкальной повинности» играть выучивали абсолютно всех. В то время вообще считалось, что нет такого искусства, которому нельзя было бы выучить. Разве что с пением не всегда получалось: слушать безголосое пение мало кто соглашался.

      Музыкальным наставником мог быть и собственный дворовый музыкант, и европейская знаменитость – А. Гензельт, Дж. Фильд и др., у которых училось немало талантливых отпрысков столичной знати.

      М. И. Глинку, как позднее П. И. Чайковского, поначалу учили музыке их гувернантки.

      М. И. Глинка вспоминал: «Хотя музыке, т. е. игре на фортепиано и чтению нот нас учили механически, однако же я быстро в ней успевал. Варвара Федоровна (гувернантка) была хитра на выдумки. Как только мы с сестрой начали кое-как разбирать ноты и попадать на клавиши, то сейчас она приказала приладить доску к фортепиано над клавишами так, что играть было можно, но нельзя было видеть рук и клавишей, и я с самого начала привык играть, не смотря на пальцы».

      Е.А. Сушкову музыке учила тетка – и здесь результаты меньше впечатляли. «Сначала она выучила меня, как называются клавиши. Потом кое-как растолковала ноты, не говоря, что есть четверти, восьмые, белые, не объясняя, что такое пауза, дискант, бас, тон, и все показывала с рук и кое-как толковала, что «ре» на средней октаве пишется так, на нижней так, – кончалось всегда любимой фразой: «Все это само собою придет, разбирай только побольше, так и привыкнешь читать ноты, как книгу». Не имея ни малейшего понятия о теории музыки, никогда я не видала и не трудилась над гаммами, а прямо засадили меня за пьесы Штейнбельта и Фильда... На беду мою, я пристрастилась к музыке, по четыре часа в день занималась ею, но должна признаться, что никогда и никто не узнавал, что я барабаню, слышалось что-то такое знакомое, но из рук вон безобразное».

      Рисованию из всех «приятных искусств» уделяли наименьшее внимание, разве уж ребенок настолько увлекался, что выпрашивал дополнительные уроки. Обычно хватало одного-двух лет по одному занятию в неделю, чтобы ребенок выучился владеть карандашом и акварельной кистью и освоил навыки копирования с «оригиналов» – то есть образцовых литографий или рисунков, выполненных профессиональными художниками, – и основы композиции. Если требовалось более серьезное обучение, как это было с М. И. Глинкой, страстно хотевшим в детстве научиться рисовать, то ребенка усаживали за «рисование с глаз, носов, ушей и пр., требуя безотчетного механического подражания».

      В некоторых дворянских семьях уже во второй половине XVIII века стали обучать детей и ремеслам. У истоков этой традиции стоял император Петр, который, как известно, освоил за свою жизнь чуть не тридцать ремесел, включая умение удалять зубы. Особенно любил Петр работу на токарном станке, занимавшую руки и разгружавшую голову, и много способствовал повышению престижа этого занятия. Кое-кто из сподвижников Петра подражали ему, и собственные токарни, можно сказать, вошли в моду, тем более что подобными «чистыми» ремеслами увлекались и некоторые другие европейские государи, например несчастный, кончивший свои дни на гильотине Людовик XVI, который любил возиться со всякой механикой, собирал и чинил замки, часы и т. п. Екатерина Великая умела резать камни и на досуге с успехом копировала античные камеи; императрица Мария Федоровна, супруга императора Павла I, подобно Петру, любила точить на токарном станке вещицы из дерева и кости и часто дарила супругу собственные изделия (он и умер, цепляясь за точеные балясинки, украшавшие подаренный ею письменный стол).

      Потому и русские дворяне учили своих детей «царскому» токарному искусству (как мы помним, за токарным станком любил отдыхать и старый князь Болконский в «Войне и мире»), часовому и переплетному мастерству. В конце XVIII века эта мода получила дополнительную подпитку: насмотревшись на мытарства изгнанных революцией из своей страны французских аристократов, наиболее дальновидные русские родители озаботились научить детей делать руками хоть что-то полезное, чтобы в случае чего не помереть с голоду.

      Помимо этих занятий детей могли приучать и к садоводству, считавшемуся вполне благородным занятием (еще римские императоры самолично выращивали капусту). Поэтому среди прочих летних забав юного дворянина частенько ждал «собственный садик», в котором он – конечно, с помощью садовника – сам копал грядки, рыхлил землю, выпалывал сорняки, выращивал цветы и овощи и т. д. Так делали и в императорской семье.

      Наконец, во второй половине XIX века, специально чтобы привить детям уважение к крестьянскому труду, их учили несложным деревенским работам – косить, жать хлеб и ухаживать за скотом. Так поступали в семье великого князя Константина Николаевича (известного поэта «К. Р.»), у Льва Толстого (еще до его известного «опрощения») и т.д.

      В целом можно сказать, что дворянское образование заметно совершенствовалось. Число преподаваемых предметов сокращалось: отсекалось случайное, прибавлялось нужное. Языки переставали быть средством покрасоваться и становились орудием познания; гуманитарные предметы наполнялись жизненной конкретикой, нахватанность перерастала в эрудицию – все это служило формированию действительно рафинированной личности, аристократии не только по крови, но и по духу.

     

XIV

Что читать?


      Никакое воспитание и образование невозможны без обширного и систематического чтения; оно формирует мышление человека, его мировоззрение, способствует развитию самосознания. Долгое время влияние чтения на русское дворянское воспитание тормозилось двумя обстоятельствами: отсутствием привычки и отсутствием самих книг. Вплоть до второй половины XVIII века, а в провинции – даже и до XIX, в редком доме можно было найти какую-нибудь книгу, и то преимущественно духовного содержания – Псалтырь или Святцы, либо уж лечебник Енгалычева или какой-нибудь календарь, как у онегинского дядюшки:

      И календарь осьмого года: Старик, имея много дел, В иные книги не глядел.

      Большинство дворян вообще ничего не читало; иные думали, что слишком прилежное чтение книг, в том числе и Библии, способно свести человека с ума. Даже в аристократических семьях вплоть до времен Елизаветы Петровны почти не было домашних библиотек.

      Постепенно, однако, дело сдвинулось с мертвой точки. Уже А.Т.Болотов довольно много читал – все, что попадалось под руку. Особенно запомнились ему «Похождения Телемака» в русском переводе. «Я получил чрез нее понятие о мифологии, о древних войнах и обыкновениях, о Троянской войне... – вспоминал он. – Словом, книга сия служила первым камнем, положенным в фундаменте моей будущей учености, и куда жаль, что у нас в России было еще так мало русских книг, что в домах нигде не было не только библиотек, но ни малейших собраний».

      По скудости книжных собраний дети долго хватались буквально за все, до чего могли дотянуться, и все это были книги для взрослых: классика на том языке, на котором разговаривали в семье, немногочисленные еще переводы на русский язык, сочинения отечественных авторов.

      О том, что именно попадало в руки к детям (а первые прочитанные книги лучше всего запоминаются), сохранилось множество разных свидетельств.

      Е. Р. Дашкова, девушка серьезная, предпочитала исторические и философские труды и в тринадцать лет прочитала на французском языке работы Бейля, Монтескье, Вольтера, Буало, трактат Гельвеция «Об уме» и т. п. – словом, почти все просветительские сочинения.

      Поэт И.И.Дмитриев, проведший детство в провинции, когда ему еще не было и десяти лет, пристрастился к иностранным романам. В круг его чтения входили «Шутливые повести» Скаррона, «Похождения Робинзона Крузо», «Жиль Блаз» и роман аббата Прево «Приключения маркиза Г.». Начинал он с последней книги. Поскольку она была на французском, Дмитриев читал со словарем и в процессе чтения основательно подтянул свой язык. Вскоре, лет в десять, Дмитриев свел знакомство и с русской литературой – прежде всего поэзией А. П. Сумарокова, книги которого имелись в доме, потому что с Сумароковым была лично знакома мать Дмитриева. Позднее отец читал вслух домашним стихи Ломоносова из его первого собрания сочинений – «Иова», «Вечернее размышление о величестве Божием» и «Оду на взятие Хотина», которые произвели на будущего поэта глубокое впечатление. Вообще же Дмитриев читал много и бессистемно – от «Велисария» Мармонтеля до указов Екатерины Второй и Петра Великого, включая поучения Иоанна Златоуста и «Всемирную историю» Барония.

      Я. П. Полонский, воспитывавшийся в начале XIX века, тоже в провинции (родители его французского языка не знали и в семье говорили по-русски), вспоминал: «Когда мне перевалило за семь лет, я уже умел читать и писать и читал все, что попадалось мне под руку. А попадались мне под руку всё старые, иногда очень старые книги, в кожаных переплетах – с высохшими клопами между страниц: издания времен Екатерины – комедии Плавильщикова, и особенно памятная «Русалка» – волшебное представление с превращениями и куплетами. Вот, если не ошибаюсь, начало одного куплета:


      Мужчины на свете
      Как мухи к нам льнут,
      Имея в предмете,
      Чтоб нас обмануть.


      Иногда попадались и новые, по тому времени, издания, вроде «Достопамятной России» (с картинками), и тогдашнее «Живописное обозрение». Первые прочитанные мною стихи уже побуждали меня подражать им. Чаще всего в тогдашних изданиях попадались стихи Карамзина и князя Долгорукова.

      На стихи память у меня была отличная, восьми-де-вяти лет я знал уже наизусть лучшие басни Крылова, все сказки Дмитриева, монологи из комедий Княжнина и кое-что из трагедий Озерова. Читал я стихи вслух, и кому же? Моей няньке и всей безграмотной дворне, которая, как мне тогда казалось, слушала меня с большим удовольствием, даже ахала от удовольствия!»

      А. П. Бутенев читал «Душеньку» Богдановича, стихи Сумарокова, Ломоносова и Карамзина, переведенные с французского первый том «Истории России» Левека и роман Фенелона «Телемах».

      Д.Н.Свербеев лет в девять-одиннадцать освоил все, что нашел в небольшой библиотеке своего отца: русских поэтов XVIII века, исторические сочинения, «Письма русского путешественника» Карамзина и издававшийся им же «Московский журнал», «И мои безделки» И.И.Дмитриева, модные в 1810-1820 годах мистические сочинения Иакова Бема, Иоанна Массона, Эккартсгаузена, книгу Юнга Штиллинга, известную в русском переводе, как «Угроз Световостоков»и «Сионский сборник» А. Ф. Лабзина.

      Такая же бессистемность чтения продолжалась и много позже. Уж если ребенком овладевала страсть к чтению, он готов был схватиться за любой текст в переплете, лишь бы эту страсть удовлетворить. «От нечего делать, – писала Е. А. Сушкова, – я принялась читать без выбора, без сознания. Вольтер, Руссо, Шатобриан, Вольтер прошли через мои руки. Верно, я очень любила процесс чтения, потому что, не понимая философских умствований, с жадностью читала от доски до доски всякую попавшуюся мне книгу. Мольера я больше всех понимала, но не умела оценить его; когда же я отыскала «Поля и Виргинию», роман Бернарден де Сен-Пьера, да и «Женитьбу Фигаро», комедию Бомарше, я плакала над смертью Виргинии, а во всех знакомых мальчиках искала сходства с Керубином (паж графа Альмавивы). Чтение этих двух книг объяснило мне, что есть и веселые книги, и я перевернула библиотеку вверх дном и дорылась до романов г-жи Жанлис и г-жи Радклифф. С каким замиранием сердца я изучала теорию о привидениях; иногда мне казалось, что я их вижу, – они наводили на меня страх, но какой-то приятный страх».

      Долгое время в отношения ребенка с книгой ни родители, ни гувернеры почти не вмешивались, разве что находили, что чтение мешает дитяти заниматься уроками, и тогда запирали книги на замок (из-под которого юные книгоманы все равно находили способы их добывать). Лишь ко второй трети XIX века родители пришли к выводу, что взрослым следует контролировать детское чтение и что прежде, чем позволить ребенку взять книгу, ее следует непременно прочесть самим. Особенно много ограничений возникало в подростковом возрасте, когда запрещалась вся хоть сколько-нибудь сомнительная в отношении нравственности литература, главным образом французские романы.

      «Воспитательницы стали прилагать неусыпное рвение к сохранению нашего неведения и наивности, – вспоминала современница. – На чтение французских книг была наложена строжайшая цензура: заклеивали странички в самых невинных романах, вроде «Черного тюльпана» Дюма-отца. Зато английская и немецкая литература считалась безусловно нравственной, поэтому девочкам не запрещали ни Байрона с его богоборчеством и игривыми анекдотами «Дон-Жуана», ни Шекспира с его «грубыми нравами» и «непристойностями», которых, впрочем, барышни чаще всего не понимали или игнорировали... Говорились они большей частью в пьяные минуты шутами, солдатами, а мы питали самое эстетическое презрение к таким художественным созданиям и интересовались только героями». Из немецкой литературы был запрещен роман И. Гете «Страдания юного Вертера».

      Надо сказать, что многие из взрослых, воспитывавшихся в свое время на недетской литературе, этой системы запретов не понимали. Так, И. И. Дмитриев писал: «Чтение романов не имело вредного влияния на мою нравственность. Смею даже сказать, что они были для меня антидотом противу всего низкого и порочного. «Похождения Клевеланда», «Приключения маркиза Г.» возвышали душу мою. Я всегда пленялся добрыми примерами и охотно желал им следовать». М. К. Цебрикова находила, что даже непонятные детям книги не приносили «ничего, кроме пользы. Непонятное будило жажду понять; плохо понятое понималось через несколько времени верно; дети учились поправлять свои ошибки». К тому же «дети вообще понимают гораздо более, нежели то воображают воспитатели».

      Во многих семьях из русской литературы неудобным для подросткового чтения долгое время считали Пушкина. Я. П. Полонский свидетельствовал: «Пушкин в те далекие годы считался поэтом не вполне приличным. Молодежи в руки не давали стихов его. Но запрещенный плод казался дороже, как бы оправдывая стихи самого Пушкина:


      Запретный плод нам подавай,
      А без того нам рай не в рай.


      По рукам гимназистов ходило немало рукописных поэм Пушкина. Так, не в печати, а в рукописных тетрадках впервые удалось мне прочесть и «Графа Нулина», и «Евгения Онегина»«.

      По рассказу князя С.М.Волконского, его дед, декабрист С.Г.Волконский, «когда его сыну, пятнадцатилетнему мальчику, захотелось прочитать «Евгения Онегина», отметил сбоку карандашом все стихи, которые считал подлежащими цензурному исключению; можете себе представить, как это было удобоисполнимо – при легкости пушкинского стиха перескакивать строчку». О подобной же практике – заклеивания или замазывания чернилами пушкинских строк – вспоминали и другие современники. Полностью «реабилитировали» «Евгения Онегина» лишь во второй половине XIX века.

      Собственно, детская литература родилась во второй половине XVIII столетия, в ту пору, когда моралисты и педагоги все громче заговорили о детстве – не только как о времени жизни, но и особой стадии формирования человека. С этих пор постепенно приходит понимание того, что ребенок – это не неполноценный взрослый (более слабый физически и умственно, не сформировавшийся телесно и неспособный к воспроизводству), а именно ребенок, со своим уровнем мировосприятия, способностями, зачатками характера и пр., что детям трудно читать «большие» книги и для них нужно писать специально, так, чтобы было и недлинно, и занимательно, да еще и написано простым языком, без длинных ученых слов, – и появились книги, предназначенные именно для детского понимания.

      Авторами первых таких книг стали по преимуществу педагоги – германские, а потом и английские. Самым первым был немец Иоахим Генрих Кампе (1746-1818). В начале 1770-х годов он выпустил книжечку под названием «Детская библиотека». Это был сборник песенок и рассказов, басен и сценок, предназначенных для чтения как совсем маленьких, так и уже подросших детей.

      Успех у читателей был так велик, что Кампе вскоре выпустил вторую книжку, вслед за ней третью, и так далее, так что немного погодя «Детская библиотека» действительно превратилась в целую библиотечку, состоящую из двух десятков толстеньких томиков. Там были не только рассказы, стихи и нравоучительные беседы, но и подробные описания многочисленных путешествий, прославляющих силу человеческого духа и разумного Божественного предопределения.

      Почти сразу, в 1776 году, появился и русский перевод Кампе под названием «Нового рода игрушка, или Забавные и нравоучительные сказки, для употребления самых маленьких детей». С этой книги и началась в России детская литература.

      Вскоре целая библиотека детского чтения – переводы будущей детской классики: «Дон-Кихота», «Робинзона Крузо» и др. и журнал «Детское чтение для сердца и разума» (1785-1789 – была создана Н. И. Новиковым. ««Детское чтение» было едва ли не лучшею книгою из всех, изданных для детей в России, – вспоминал впоследствии М.А.Дмитриев. – Я помню, с каким наслаждением его читали даже и взрослые дети. Оно выходило пять лет особыми тетрадками при «Московских ведомостях».

      В последующие годы в русских переводах выходили и многие другие сочинения Кампе и его подражателей, в том числе француза Арнольда Беркеня (1747-1791). Самый знаменитый сборник их произведений назывался «Золотое зеркало для детей, содержащее в себе сто небольших повестей для образования разума и сердца в юношестве». Книга эта пользовалась в России очень большой популярностью и часто переиздавалась. Для многих детей конца XVIII и начала XIX века именно «Золотое зеркало» (уже неоднократно упоминавшееся выше) стало первой самостоятельно прочитанной книгой.

      После первых переводных детских книг пришла пора сочинениям собственных русских авторов.

      Одним из первых детских поэтов стал Александр Семенович Шишков (1754-1841). Выдающийся государственный и общественный деятель, адмирал, министр просвещения и президент Российской академии, Шишков был и даровитым поэтом. Правда, опубликовать свои стихи для детей отдельной книжкой он постеснялся и «спрятал» их на страницах очередного перевода «Детской библиотеки» Кампе, скромно написав в предисловии: «Книга сия есть отчасти перевод, отчасти же подражание сочинениям господина Кампе».

      Скоро выяснилось, что стеснялся Шишков напрасно. Именно его стихи в первую очередь заметили читатели, благодаря им его книга приобрела большую известность и была в каждой образованной семье. И, начиная читать, дети очень быстро запоминали стихи Александра Семеновича, например, такие:


      У нас всё утехи,
      У малых детей.
      Игрушки, и смехи,
      И много затей.


      Я.П.Полонский вспоминал: «Первые стихи, которые я затвердил с восторгом и наслаждением и потом долго забыть не мог, были стишки А. С. Шишкова:


      Хоть весною и тепленько,
      А зимою холодненько,
      Но и в стуже
      Нам не хуже,
      В зимний холод
      Всякий молод».


      Из сборника «Золотое зеркало», 1787 год:

      «Кто привыкнет лгать, тот не токмо бывает всеми честными людьми презрен и оставлен, но и нередко впадает в несчастье.

      Мартын, лживый мальчик, несколько раз из жалости тешился тем, что обманывал своих соседей, подымая на улице вдруг жалостный крик, как будто с ним случилась великая беда. Когда же соседи выбегали к нему на помощь, то он смеялся тому, что их обманывает.

      Как однажды играл он опять на улице, то вдруг набежала на него бешеная собака. Мартын, не могши ни бежать, ни обороняться от нее, начал изо всей мочи кричать: помогите! Помогите! Соседи это услышали, но, думая, что он опять хочет их обмануть, не вышли к нему на помощь. И так бешеная собака напала на него и загрызла до смерти.

      Хозяин того дому, подле которого произошло сие несчастное приключение, велел вырезать оное на камне с такой надписью: «награда лжи», дабы каждый прохожий того ужасался, а особливо всякий лжец сим напоминанием мог быть исправлен».

      Довольно скоро, уже к началу XIX века, детскую литературу стали издавать в разных странах, а лучшей считалась английская. «В нашем семействе, – вспоминал граф М. Д. Бутурлин, – в употреблении был английский язык. Мать моя объясняла мне много позднее, что причиной выбора этого языка, на котором ни она, ни наш отец не говорили, было то, что в то время не было лучших книг для детского возраста, как английские. Даже французских было мало, и они были не настолько удовлетворительны, как английские, а о русских нечего и говорить. Правда, была у нас «Детская библиотека», из которой помню стихотворение, начинавшееся:


      Хоть весною и тепленько,
      А зимою холодненько...


      И еще какая-то другая книжка с рассказами о прилежных детях, но эти книжки не имели ничего привлекательного для нас. «Детская библиотека» была без всяких гравюр, а рассказы, хотя и с гравюрами, но лубочной работы, и вдобавок оба эти издания напечатаны на синей бумаге вроде нынешней оберточной. Английские же книжки, напротив, были изящно изданы и с раскрашенными картинками, и иные служили заменой игрушек. Так, например, было описание приключений одного мальчика в отдельно вырезанных при тексте картинках, представлявших костюмы всех случаев его жизни, и для всех этих костюмов служила одна и та же головка, которая вставлялась во все туловища. Сначала мальчик был из нищих, потом постепенно переходил в школьника, ремесленника, лакея богатого дома, купеческого приказчика и, наконец, превращался в богато одетого молодого человека. Выписывалось для нас из Англии по целому ящику подобных книжек и поучительных игрушек, и мы ждали с нетерпением их прибытия «.

      В XIX столетии разговор о литературе, о книжных новинках стал обязательной темой светского общения не только в столицах, но и в провинции. Теперь все достойные книги старательно прочитывались светскими дамами и молодыми людьми и затем приличным образом обсуждались. Мужчины более зрелые, за недосугом, не всегда успевали следить за литературой, но и они старались «соответствовать». Так, император Александр I, дороживший репутацией любезного светского человека, пользовался пересказами своей супруги, императрицы Елизаветы Алексеевны. Во время совместных обедов она рассказывала ему о достойных новинках, сообщала собственное мнение, и Александр бывал во всеоружии для поддержания непринужденной беседы.

      Персонажи, мало или бездумно читающие, нередко становились всеобщим посмешищем. Московская красавица княжна Урусова, безупречная во всем, кроме интеллекта, прославилась однажды тем, что на вопрос бального кавалера: «А что вы сейчас читаете?» – пролепетала: «Розовенькую книжечку. А сестра моя – голубенькую».

      Можно сказать, что к середине XIX века вполне сформировались и традиции, и круг детского чтения. Помимо собственно детских книг для разного возраста, в нем остались русская и мировая классика, книги о путешествиях, о животных, исторические сочинения.

      Б.Н.Чичерин вспоминал, что первое его приобщение к литературе произошло в четыре года, когда отец, собирая вокруг стола по вечерам всех домашних, читал им вслух басни Крылова, а также другие стихи – Языкова, Карамзина, Дмитриева, отрывки из «Бориса Годунова» Пушкина и др.

      У гувернантки «был порядочный запас исторических и литературных книг, которые она заставляла меня читать вслух или давала мне читать про себя, т. к. я оказывал к этому большую охоту. В эти годы (около 10-ти) я впервые познакомился с произведениями Корнеля, Расина и Мольера, которые возбудили во мне, с одной стороны, любовь к героям, а с другой – чувство комизма. В то же время я прочел всю древнюю историю Роллена и приходил в восторг от великих мужей древности... Помню также, что я прочел какую-то историю Соединенных Штатов. Меня очень занимала их борьба с Англией, которая напоминала мне войны греков с персами. Я восторгался высоконравственным образом Вашингтона, которого портрет висел у отца в кабинете. С жадностью прочел я также историю освобождения Греции и воодушевлялся подвигами Боциариса, Канариса и других героев греческой независимости. Кроме того, из открывшейся тогда в Тамбове публичной библиотеки мадам Манзони (гувернантка) взяла для нас собрание путешествий Кампе, и я прочел чуть ли не все пятьдесят томиков этого сборника. Я очень увлекался описанием путешествий, переносился воображением в великолепные страны юга, представлял себе разнообразных животных растения, которыми они изобиловали, и мне самому хотелось испытать приключения мореплавателей. Разумеется, не забыт был и «Робинзон Крузо», а за ним и «Швейцарский Робинзон» (Кампе), которые были для нас источником истинных наслаждений. Гувернантка достала мне также небесную карту и вместе со мною отыскивала созвездия, которые я изучал с большим интересом.

      В то же время было и русское чтение. Кроме Крылова, нам с ранних лет давали сочинения Жуковского в стихах и в прозе. Я их читал и перечитывал, был очарован прелестью его стиха и многое твердил на память... С восторгом твердил я патриотические песни двенадцатого года: «Певец во стане русских воинов» и «Певец в Кремле». Сердце мое билось за отчизну, и я с гордостью ставил русских героев наравне с греками и римлянами. Затем мне дали Карамзина, и я с увлечением прочел все 12 томов». Чуть позднее Чичерин с увлечением прочитал «Историю крестовых походов» Мишо, а освоив английский язык – Шекспира, Байрона, Диккенса и Вальтера Скотта. Пушкина и Батюшкова выдал из своей библиотеки сам отец (Чичерин в это время был уже подросток), Державина получил от учителя словесности. «Из второстепенных писателей были у нас в руках стихотворения Бенедиктова и повести Марлинского, которые тогда были в большом ходу, а в позднейшее время истинное услаждение доставляли мне «Миргород» и «Мертвые души». Последние я нашел в комнате матери вскоре после их появления и с упоением прочел от доски до доски. С Лермонтовым прежде, чем нам дали его сочинения, я познакомился из «Отечественных записок», которые получались у нас в доме и которые я читал весьма внимательно».

      Еще через полвека Т. А. Аксакова-Сивере вспоминала, что «книг в нашем распоряжении было много, и детских, в красных, тисненных золотом переплетах, и более серьезных, из отцовской библиотеки, которые нам выдавались под условием бережного с ними обращения». В круг детского чтения вошли и Некрасов с его «Дедом Мазаем» и «Генералом Топтыгиным», и «Жизнь животных» Брема, и книги Жюля Верна, Фенимора Купера, Майна Рида, и ранее запретный для подростков Александр Дюма, – но все это читали уже не только маленькие дворяне, но и всякий грамотный ребенок из сколько-нибудь культурной семьи.

     

XV

Где учиться?


      На протяжении XVIII и XIX веков в России постоянно росло число государственных (казенных) учебных заведений с бесплатным обучением: кадетских корпусов, институтов благородных девиц, уездных училищ и гимназий и т.п.

      Кадетские корпуса (а также очень престижный Пажеский корпус) давали полное среднее и специальное военное образование. Институты благородных девиц славились превосходной воспитательной системой. Репутация этих заведений была очень хорошей, и учиться в них хотели многие, но мест в них далеко не хватало на всех желающих.

      Гимназий в XVIII веке было весьма мало. В 1804 году, по указу Александра I, их начали создавать во всех губернских городах, а для поступления в них следовало пройти курс уездного училища. Программа гимназии в те годы предусматривала Закон Божий, логику, российскую словесность, математику, физику, историю, географию, статистику, естественную историю, латинский, немецкий и французский языки, рисование и «танцевание» – все предметы из обязательного списка. Однако как училища, так и гимназии были заведениями всесословными, то есть в них учились дети чиновников и людей «всякого сословия», да и обстановка в них была самая убогая. М. П. Погодин, учившийся в 1810-х годах в Московской губернской гимназии, так описывал ее: «Голые, чуть-чуть замазанные стены, досчатые полы, которых часто не видать было из-под грязи, кое-как сколоченные лавки, животрепещущие столы... Пища – жидкие щи с куском говядины, которая с трудом уступала ножу, и гречневая каша с маслом, ближайшим к салу. Надзора никакого, ни одного надзирателя не было у нас, и должность их исполняли ученики из старших двух классов».

      Очень мало кто из представителей «хорошего» дворянства решался отдавать сюда детей, а те, что отдавали, должны были готовиться к тому, что чадо принесет потом домой совсем не подобающие благородному отроку манеры и словечки.

      А. Д. Галахову пришлось в 1810-1820 годах пройти через такую школу. Он писал: «На одних лавках с немногими дворянскими детьми сидели дети мещан, солдат, почтальонов, дворовых. Дворянство обыкновенно избегало школ с таким смешанным составом, боясь за нравственность своих детей, которых потому и держало при себе под надзором наемных учителей, гувернеров и гувернанток или помещало в пансионы, содержимые иностранцами. Но мои родители, как люди среднего состояния, не имели возможности прибегнуть ни к первому, ни ко второму способу образования. Им нужно было учение бесплатное, какими и были тогда уездное училище и гимназия. Сословное различие моих товарищей обнаруживалось и в одежде, и в прическе... Наконец, возраст был заметно неровный: наряду с девятилетними, десятилетними мальчиками сидели здоровые и рослые ребята лет шестнадцати и семнадцати – сыновья лакеев, кучеров, сапожников. Все это пестрое общество, говоря правду, не могло похвалиться приличным держанием (т.е. поведением). До прихода учителя в классе стоял стон стоном от шума, возни и драк. Слова, не допускаемые в печати, так и сыпались со всех сторон. Нередко младший класс гуртом бился на кулачки со старшим. Бой происходил на площадке, разделявшей классы, и оканчивался, разумеется, побиением первоклассников. Однажды, я помню, какой-то бойкий школьник второго класса вызвался один поколотить всех учеников первого. Но он потерпел сильное поражение: толпа одолела самохвала, наградив его синяками под глаза. Трудно представить себе положение мое и братнино среди подобных сцен. Добропорядочно выдержанные дома, неопытные ни в борьбе, ни в кулачном бою, мы были изумлены, ошеломлены происходившим пред нами... Остановить шалунов и забияк было некому: ни при училище, ни при гимназии не имелось надзирателей».

      В 1828 году гимназии сделали сословными заведениями, в них перестали принимать кого бы то ни было, кроме детей дворян и чиновников, ввели институт надзирателей и значительно улучшили условия содержания, – однако репутация гимназий долго еще оставалась неважной, и вплоть до 1860-х годов особого наплыва в них благородного сословия не наблюдалось.

      Несколько более приемлемыми были частные пансионы, появившиеся в России с 1740-х годов, в основном в столицах и в Прибалтике. После Жалованной грамоты дворянству и губернской реформы 1760-х годов в провинции стали селиться дворяне из того круга, в котором образование уже считалось необходимым, и это способствовало увеличению числа пансионов (они открылись в Тамбове, Екатеринославе и т.д.). В 1781 году в Петербурге действовали уже 26 пансионов и в них обучались 820 учеников, из коих русских было 370, а остальные – дети иностранцев. Учителей в них работало 80 человек, из которых 40 преподавали танцы и рисование; в национальном отношении 50 учителей были немцы, 20 французы и 10 русские. В Москве в 1786 году имелось 18 пансионов.

      Учились в пансионах как мальчики, так и девочки; встречались смешанные заведения, где уроки давались детям обоего пола (жили они на разных половинах). Девушек учили французскому и немецкому языкам, «нравоучению», истории, географии, музыке, танцам, рисованию, по желанию родителей – арифметике, а также «домосодержанию и что к тому принадлежит», «шитью и мытью кружев», «шить и вязать», «показывая при том благородные поступки, пристойные к их (девиц) природе» и «прочему, что потребно к воспитанию честных женщин». Ни русский язык, ни Закон Божий в программу пансионов не входили.

      Почти все мемуаристы XVIII века за годы учебы побывали хотя бы в одном пансионе, а нередко – в двух-трех. И почти у. всех остались в памяти лишь частые и суровые наказания, «долбежка», холод плохо протопленных помещений и скудная кормежка.

      А. М. Загряжский вспоминал об одном из пансионов только то, что жена содержателя, француженка, «любила есть лягушек и часто для себя готовила; хотела, чтоб и я ел; однажды уговорила. Я отведал – очень не понравились».

      А о нравах другого заведения Загряжский приводит такой случай, достаточно характерный: «Вступил к нам в пансион англичанин лет двадцати; довольно видный мужчина, меня очень полюбил... (тут требуется пояснение: англичанин поступил не в преподаватели, а в ученики; рассказчику же в то время было лет десять. – В. Б.). Я во время класса нарисовал карикатуру. Он очень над ней смеялся, и, подавая друг другу, от хохоту и разговоров сделалось довольно шумно. Учитель, по обыкновению, кричал: «Silence, M-rs» [Тихо! (фр.)], – увидя рисунок, потребовал. Англичанин тотчас положил в карман. Учитель, рассердясь и хотя показать власть свою, ударил его линейкой, а он кулаком ударил, и учитель, как сноп, свалился. Англичанин пошел вон, на другой день оставил пансион. Я очень жалел, что лишил себя приятеля, а учителя дохода».

      «Да чему же мы там учились? - задавался вопросом Ф. Ф. Вигель, также прошедший в детстве через пансион. – Бог знает, помнится, всему, только элементарно. Эти иностранные пансионы, коих тогда в Москве считалось до двадцати, были хуже, чем народные школы, от которых отличались только тем, что в них преподавались иностранные языки. Учителя ходили из сих школ давать нам уроки, которые всегда спешили они кончить; один только немецкий учитель, некто Гильфердинг, был похож на что-нибудь. Он один только брал на себя труд рассуждать с нами и толковать нам правила грамматики; другие же рассеянно выслушивали заданное и вытверженное учениками, которые все забывали тотчас после классов. Мы были настоящее училище попугаев. Догадливые родители недолго оставляли тут детей».

      Помимо частой смены учащихся, из которых мало кто оставался в таких пансионах на годы, сами пансионы были весьма недолговечны и, продержавшись от двух до шести лет, обычно закрывались навсегда, так что пройти в них полный курс наук, кажется, никому не удавалось.

      Попадались, конечно, среди пансионов и очень хорошие, такие, как Университетский благородный пансион в Москве и заведения, содержавшиеся отцами-иезуитами в Петербурге. Последние одно время даже были в большой моде среди петербургской аристократии (хотя учившийся в лучшем из этих заведений – у аббата Николя декабрист С. Г. Волконский уверял: «Преподаваемая нам учебная система была весьма поверхностна и вовсе не энциклопедическая»). Но в целом тон в этом деле долго задавали совсем другие заведения. В николаевское время уровень пансионского образования несколько повысился, а сами они сделались долговечнее. Теперь среди содержателей пансионов чаще встречались уже не иностранцы, а русские, а программа была приближена к гимназическому курсу, что давало возможность использовать и учебники, предназначенные для гимназий.

      Весьма подробно об одном таком заведении – в Казани – рассказывал писатель Н. П. Вагнер. Пансион принадлежал директору Второй казанской гимназии М. Н. Львову и считался в провинции образцовым.

      Вагнер вспоминал дом в большом саду с беседкой-навесом, служившей для игр и летних вечерних занятий; тесноватые комнаты – переднюю, за ней залу и узкий кабинет Львова. В зале обедали и семья хозяина, и пансионеры. Из залы длинный коридор вел в спальни и – в самом конце – в единственную общую классную комнату. Здесь за большим столом помещались все пансионеры, делившиеся на две группы – пятеро старших, от пятнадцати до двадцати лет, и трое младших, двенадцати – четырнадцати лет. Одно время вместе со всеми учились две дочери хозяина, от них «сходили с ума» некоторые ученики (в особенности от старшей, Александры Михайловны). Затем это сочли «неудобным», и девушки перестали посещать занятия.

      В пансионе изучали географию, риторику по руководству Кошанского, русскую словесность по учебнику Греча, историю по учебнику Кайданова. Двое старших учеников учили физику по учебнику Ленца. Все эти предметы преподавал сам хозяин. «Михаил Николаевич являлся, таким образом, энциклопедистом, знатоком всех предметов среднего образования, не исключая математики. И этого мало: он точно так же занимался в классе рисования, и должно заметить, что рисовал весьма недурно». Правда, химию учитель знал плохо и все время путался: говорил, к примеру, что пар, который отделяется от воды, есть водород. Ученики, разумеется, верили.

      Языкам – французскому, немецкому, греческому и латыни (уже включенным в гимназическую программу) учили приглашенные наставники, причем французский и немецкий – носители языка.

      Львов, как вспоминал Вагнер, «по самому характеру своему, довольно легкому, увлекающемуся, не был способен к солидному, основательному преподаванию каких бы то ни было наук, а на этом человеке держалась вся сущность и вся тяжесть пансионского образования. Не имея солидных знаний, он притом не мог регулярно, систематически заниматься преподаванием предметов. Этому мешала его должность директора гимназии и многие другие его частные занятия». Поэтому по утрам уроки часто отменялись.

      В промежутке между уроками сидели в гостиной, где присутствовала и хозяйка с дочерьми, занимаясь рукодельем. В гостиной нельзя было шуметь и двигаться; говорили полушепотом. В сад выпускали побегать только летом. Вообще обстановка была домашняя, только очень уж скучная и однообразная. Комнатных надзирателей не было; старшие жили как хотели, за младшими присматривала жена Львова. За провинность надевали бумажный колпак и тоже приказывали сидеть в гостиной. За большую провинность секли или исключали из пансиона.

      Вечерами в классной или спальнях старшие устраивали пиры, на которые младшие не допускались. Те болтали друг с другом или бездельничали; иногда резались в карты. Один из учеников учился играть на скрипке (к нему приезжал учитель-немец) и в свободное время музицировал. «Эта музыка наводила убийственную тоску чуть ли не на весь пансион. Вероятно, она была из строго классических; это были, вероятно, какие-то скучные этюды, которые не могли развить ни в ком из нас любви ни к гармонии, ни к красоте музыкального мира».

      «Учение... составляло какой-то пришлый, посторонний элемент. Оно не составляло нашей душевной потребности. Ни один предмет не был нашим любимым». Любознательность питали, рассматривая картинки в энциклопедии «Всемирная галерея» и читая журналы «Библиотека для чтения» и «Сын Отечества», которые получали для гимназии (сначала их прочитывали в доме Львовых), а также немногочисленные имевшиеся в доме книги, в их числе два тома известного сборника «Сто русских литераторов». Чтение было единственной отрадой Вагнера и его соучеников. Самое интересное нередко читали вслух, причем особенно нравилось все романтическое и героическое («Храмовники» Каменского, «Осада Углича» Массальского и другие подобные повести и романы).

      «Вспоминая теперь всю жизнь этого старинного и странного педагогического заведения, мне кажется, что главным существенным недостатком в нем было полное отсутствие педагогии. Никто в нем и никогда не заботился о педагогических целях. Весь пансион существовал формально, по традиции, и потому, что Михаилу Николаевичу Львову было выгодно его содержать. ...Все было педагогически формально и совершенно безжизненно», – резюмировал Вагнер.

      В эти же годы программы и устройство хороших женских пансионов мало чем отличались от женских институтов. Т. П. Пассек училась как раз в таком пансионе м-м Данкварт в Москве и вспоминала потом большой трехэтажный дом с флигелями и садом, холодную, почти казенную атмосферу, чопорных классных дам, звонки, созывавшие в классы, к обеду и ужину; ежегодные парадно обставленные экзамены с выставкой ученических работ (рукоделие и чистописание), изрядно выправленных учителем; награды за успехи, состоящие из скучнейших морализаторских книг, но с вытесненной на обложке золотой надписью, к примеру: «За прилежание, успехи и благонравие»; многочисленные фортепьяно, расставленные по всем углам, за которыми воспитанницы поочередно твердили «экзерсиции», – все это было точно таким же, как и в тогдашних институтах. И точно так же здесь наказывали, надевая за разговор на русском языке девочкам дурацкий колпак из парусины с красной суконной кисточкой, «не принимая в расчет, что мы не знали ни одного языка, кроме русского. Таким образом, мы обрекались на безусловное молчание. Увенчанная зорко сторожила, не проговорится ли которая-нибудь и, уловивши русское слово, торопливо передавала шапку».

     

XVI

Гувернеры и гувернантки


      В те годы русская общественная школа оставляла желать лучшего, поэтому дворянских детей обучали в основном дома. Это обусловливало чрезвычайную значимость в воспитательном процессе гувернеров обоего пола.

      Первые гувернеры появились в России еще в эпоху Петра I. Известна некая мадемуазель Делонуа, учившая его дочерей и сопровождавшая их на всех балах и праздниках.

      После указа 1737 года императрицы Анны об образовании дворянских детей начался настоящий наплыв иностранцев в гувернеры, который не прекращался до самого конца царствования Александра I. Среди гувернеров было много немцев, англичан, итальянцев, но уже в 1750-х годах наиболее востребованы оказались французы, а также франкоговорящие швейцарцы – настолько, что русские дворяне стали буквально гоняться за всяким приезжим французом, хоть сколько-нибудь пригодным на роль учителя. А годился на эту роль, по тогдашним понятиям, почти всякий, если только он не ходил в лохмотьях, не вытирал ладонью рот и не был глухонемым, поскольку в этом случае он мог говорить по-французски и уже имел какие-никакие европейские манеры. Большего же от воспитания тогда не требовали.

      Изрядное число поваров, мыловаров, портных и модисток, прибыв в Россию в поисках счастья, убеждались, что гораздо легче и лучше устроятся на сытное и непыльное место домашнего наставника, и пополняли собой армию гувернеров и учителей всех наук. За неимением француза провинциальные родители соглашались и на другого иностранца.

      Некто Простасьев вспоминал, что в 1785 году, когда ему было двенадцать лет, отец пожелал учить его немецкому языку. Отправляя обоз с хлебом в Москву, он поручил старосте нанять учителя-немца, не дороже, чем за 150 рублей в год. Староста привез немца, согласившегося служить за 140 рублей. Тот оказался плохим учителем, но хорошим переплетчиком и великим мастером клеить из бумаги коробочки.

      Через год этого учителя заменили другим, за 180 рублей. Он кое-чему все-таки учил, но лучше умел делать сыры и играть на флейте. Еще через два года появился третий учитель – отставной квартирмейстер прусской службы – за 225 рублей в год; человек грубый и жестокий. Он сильно бил ученика, пока пятнадцатилетний уже Протасьев однажды не отлупил его в ответ. После этого учителя отпустили; на том ученье и кончилось.

      Англичанин Джонс, побывавший в Москве в середине 1820-х годов, замечал, что некоторые английские гувернантки, которых он встретил в России, вероятно, были на родине кухарками или прислугой: «Их разговор выдает бедность их познаний, отсутствие способностей и плохое воспитание»; они писали с грамматическими ошибками.

      «Достать вам иностранца, посадить его в кибитку и отправить мне нетрудно, – писал поэт К. Н. Батюшков к сестре в деревню, – но какая польза от этого? За тысячу (в год) будет пирожник, за две – отставной капрал, за три – школьный учитель из провинции, за пять, за шесть – аббат».

      С. В. Капнист-Скалон рассказывала, как для упражнения во французском к ним в дом была взята старушка француженка, с которой ее поместили в одной комнате. «Сначала француженкой были довольны... Но впоследствии оказалось, что она любила выпить и что штофик с водочкой стоял всегда под ее кроватью. А чтобы не слышно было запаха водки, она всегда, к большому моему удивлению, ела со вкусом, во всякое время, печеный лук, при запахе которого я и теперь невольно вспоминаю мою бывшую гувернантку. Разумеется, что мать моя, узнав об этом ее достоинстве, немедленно отправила ее.

      Такая же неудача была и с французом, которого было взяли для братьев моих и должны были очень скоро удалить».

      Обилие сомнительных персонажей, подвизающихся в России на ниве детского воспитания, угнетало и само французское правительство. Секретарь одного из посольств замечал: «На нас обрушилась туча французов разнообразнейших мастей, большая часть которых, имев неприятности с французской полицией, отправилась в полуночные страны, чтобы погубить также и их. Мы были поражены и огорчены, обнаружив во многих домах знатных персон – дезертиров, банкрутов, развратников и множество дам того же сорта, которым, в силу пристрастия по отношению к этой нации, было препоручено воспитание юношей из весьма видных семей... Г-н посол полагает, что следовало бы предложить Русскому министерству исследовать поведение этих лиц и выдворить морем по назначению наиболее подозрительных».

      Но при острой нехватке педагогических кадров решить эту проблему столь радикально не удавалось. К тому же при всей неподготовленности этих горе-педагогов они не только были востребованы, но и самым парадоксальным образом действительно в какой-то мере воспитывали – не только недорослей, но и их родителей. А.М.Тургенев свидетельствовал: «Как современник-очевидец считаю обязанностью сказать, что с водворением французов в семействах дворянских состояние крепостных господских людей улучшилось; с рабами начали обращаться лучше, снисходительнее, видеть в них человеков... Возлияние Бахусу весьма уменьшилось. Беседы дворянские начали оканчиваться без «игры в коммерческую», т.е. поединка на кулаках» и т.д.

      К тому же, конечно, гувернеры были разные, и наряду с людьми действительно случайными, занесенными в Россию и в наставничество превратностями судьбы, а иногда и трениями с законом, среди иностранных преподавателей встречались – и нередко – высокообразованные, даже ученые, и притом высоконравственные люди, прекрасно знающие педагогическое дело. Не будь их, не пришлось бы говорить о «золотом веке» русской дворянской культуры, о той блестящей аристократии, о которой французский посол граф Сегюр писал, что по своему образованию и культуре она ни в чем не уступает наиболее просвещенным людям Западной Европы.

      Среди гувернанток, работавших в России, была отменно образованная баронесса Прайзер (в доме Е.Р.Дашковой), которая одних только языков знала в совершенстве восемь, не считая высоких нравственных достоинств. В начале XIX века в России несколько лет работала Клер Клермонт, сводная сестра известной английской писательницы Мэри Шелли – умная, тонкая и хорошо образованная особа, оставившая интересные яркие письма (правда, не столь высоконравственная – у нее была внебрачная дочь от Байрона; обстоятельство, в то время вовсе не похвальное; впрочем, в России об этом никто не знал).

      Самой безупречной образованностью и превосходными моральными качествами отличались в конце XVIII века гувернеры графа П. А. Строганова – Жильбер Ромм, барона А. Н. Строганова – Жак Демишель, графа А. К. Разумовского – Пьер-Игнас Жама, воспитательница детей княгини Шаховской – Элизабет-Аделаида Матис и многие другие наставники. Но для того чтобы обзавестись подобным гувернером, родителям следовало обладать значительным состоянием. Услуги того же Жама обходились примерно в 500 рублей золотом в год, а Жильбер Ромм получал и того больше – около 1200 рублей, что по меркам XVIII века было деньгами совершенно колоссальными.

      К тому же состав воспитателей был непостоянным и в зависимости от обстоятельств мог заметно меняться.

      После Великой французской революции в Россию устремилось множество образованных и нередко титулованных эмигрантов. Их оказалось так много, что даже провинциальный помещик средней руки, желающий, чтобы у детей был настоящий французский «прононс» и блестящие манеры, мог «выписать» за небольшие деньги хоть маркиза. Такой маркиз де Мельвиль жил, к примеру, в 1790-х годах в Пензенской губернии у помещика Жиздринского, скромного владетеля 300 душ.

      Новая волна французских наставников прихлынула после Отечественной войны 1812 года, когда в России осело изрядное число пленных солдат и офицеров Великой армии Наполеона. Многие из них попали в армию по мобилизации и потому владели вполне мирными специальностями; иные были неплохо образованны и в общем для обучения языкам и манерам, что обычно требовалось от иностранного гувернера, вполне годились.

      Имея возможность выбирать из наставников наилучшего, русская аристократия стала в эти годы отдавать предпочтение французским аббатам, которые, помимо хорошего происхождения (манеры! манеры!), все до единого считались людьми высокоучеными. «Если француз аббат, то он с ним (учеником) читает и толкует французский катехизис и, сверх всего, занимается еще выписками из писем г-жи Севинье и из Вольтерова «ВекаЛюдовика XIV», – упражнение для русского чрезвычайно полезное, ибо оно знакомит его с изящнейшими умами и любезнейшими людьми века, прославившего Францию», – язвительно замечал граф Ф. П. Толстой.

      «В большинстве семейств высшего общества обеих столиц, – свидетельствовал М. Д. Бутурлин, – наставниками детей были французские аббаты... Почти не принято было в обществе звать их по фамилиям, а только по фамилии тех, у которых они проживали, например: «аббат Дивовых», «аббат Разумовских».

      Надо заметить, однако, что именно поколение французских эмигрантов, при всем своем блеске и «учености», изрядно подпортило реноме своей нации – может быть, больше, чем все «побродяжки» дореволюционных лет.

      Яркий тип такого наставника-эмигранта представлен в записках Ф. Ф. Вигеля: «Шевалье де-Ролен-де-Бельвиль... не слишком молодой, умный и весьма осторожный, сей повеса старался со всеми быть любезен и умел всем нравиться... Обхождение его со мною с самой первой минуты меня пленило... Он начал давать мне дружеские советы и одну только неловкость мою исправлять тонкими насмешками; я чувствовал себя совсем на свободе. Во время наших прогулок он часто забавлял меня остроумною болтовней; об отечестве своем говорил, как все французы, без чувства, но с хвастовством, и с состраданием, более чем с презрением, о нашем варварстве. Мало-помалу приучил он меня видеть во Франции прекраснейшую из земель, вечно озаренную блеском солнца и ума, а в ее жителях избранный народ, над всеми другими поставленный.... При слове «религия» он с улыбкой потуплял глаза, не позволяя себе, однако же, ничего против нее говорить; как средством, видно, по мнению его, пренебрегать ею было нельзя. Он познакомил меня с именами (не с сочинениями) Расина, Мольера и Буало, о которых я, к стыду моему, дотоле не слыхивал, и возбудил во мне желание их прочесть.

      Посреди сих разговоров вдруг начал он заводить со мною нескромные речи и рассказывать самые непристойные, даже отвратительные анекдоты...»

      В итоге общения с этим очаровательным шевалье Филипп Вигель и втянулся в тот противоестественный порок, которым был впоследствии столь известен. И не он один: шевалье де-Ролен развратил и сыновей князя Голицына, в доме которого гувернерствовал.

      Видимо, в результате подобных уроков, лишний раз подтвердивших пословицу, что не все то золото, что блестит, большинство родителей следующего поколения чаще старались найти в наставники для детей не столько ученых, сколько добрых людей с хорошей нравственностью. Не случайно А. О. Смирнова-Россет называла свою гувернантку, «добрую Амалию Ивановну», «идеалом иностранок, которые приезжали тогда в Россию и за весьма дешевую цену передавали иногда скудные познания, но вознаграждали недостаток знаний примером истинных скромных добродетелей, любви и преданности детям и дому».

      Уже в 1820-х годах к личности гувернеров и гувернанток предъявляли совершенно определенные, довольно жесткие требования. Гувернера предпочитали брать немолодого и женатого; совершенно идеален был вариант, когда на службу удавалось нанять сразу мужа и жену – его к мальчикам, ее – к девочкам. Молодой и одинокий гувернер должен быть некрасив или, по меньшей мере, невзрачен. Очень пожилые гувернеры вообще шли вне конкуренции. К этому должны были прилагаться степенность и благородные манеры, корректный костюм, спокойная уверенность поведения и непременно хорошие рекомендации.

      Среди гувернанток более всего ценились особы немолодые, а из молодых – некрасивые и даже уродливые (довольно часто гувернантками были горбуньи). Это (как и в случае с мужчинами), по мнению родителей, гарантировало серьезность, отсутствие матримониальных намерений и обеспечивало супружеский лад в доме (связь мужа с гувернанткой – ситуация, типичная не только для романа Льва Толстого «Анна Каренина»: из-за подобной связи распался, в частности, брак родителей Лермонтова). Особенно высоко котировались гувернантки-вдовы со взрослыми детьми (живущими, естественно, самостоятельно). Одеваться гувернантка должна была консервативно и без претензий на кокетство, причесываться просто и строго; держать себя сдержанно и в то же время изысканно, но без особой претензии на светскость. Отступление от этих правил плохо сказывалось на карьере. Так, Л.А.Ростопчина вспоминала, как ее гувернантка, молодая девушка, хотя и была «доброй и благочестивой», лишилась у них места из-за своей страсти к нарядам. Весной «бедная Луиза провинилась окончательно: она осмелилась надеть розовое платье с полосками и длинной талией, как у осы! Эта парижская новость представилась бабушке опасной, как покушение на целомудрие и опасный пример для девочек. Она призвала своего сына, приказывая ему немедленно рассчитать эту опасную особу... Мы, дети, восхищались милой Луизочкой, не подозревая, что розовое платье скрывало погибшую душу!».


К титульной странице
Вперед
Назад