Как известно, семья Разумовских (Розумов) была происхождения самого простого. Отец их был рядовой казак, и в детстве мальчики обучились только грамоте – и то по добросердечию местного дьячка. Зато после того, как Алексей «попал в случай» и, после воцарения Елизаветы Петровны, был с нею, как говорили, даже тайно обвенчан, перед остальными представителями семьи открылись самые заманчивые перспективы. И первым делом Алексей Григорьевич озаботился воспитанием и образованием восемнадцатилетнего брата Кирилла. Его вызвали в Петербург, вверили попечениям одного из просвещеннейших людей того времени – Г. Н. Теплова и вместе с ним отправили обтесываться за границу. По этому случаю от имени А. Г. Разумовского и были вручены Г. Н. Теплову и самому Кириллу особые инструкции.
Кирилл должен был выучиться, «дабы учением наградить пренебреженное поныне время, сделать себя способнее к службе Ее Императорского Величества и фамилии своей впредь собою и поступками своими принесть честь и порадование» а кроме того, «крайнее попечение иметь о истинном и совершенном страхе Божий, во всем поступать благочинно и благопристойно и веру православную греческого исповедания, в которой вы родились и воспитаны, непоколебимо и нерушимо содержать».
Помимо забот о сбережении здоровья и благонравия, наставник юноши должен был «закон православного греческого исповедания не только в нем наблюдать, но и стараться, по вашему благоразумию, далее его в том наставлять, как то вам самим известно, что начало всей человеческой премудрости – страх Божий». Что же касалось учебной программы, то автор инструкции писал: «Перво всего, я думаю, учиться Кириле Григорьевичу немецкого языка, а когда в том несколько навыкнет, то и французский начать надобно, дабы, во Францию приехавши, мог он хотя несколько по-французски говорить... Между тем арифметике, географии, истории универсальной учиться он должен, и к тому також особливое прилежание употреблять. ...Для лучшей стройности тела его и для забавы учить его танцевать, фехтовать и на лошадях ездить».
Кирилл провел за границей около двух с половиной лет; учился в Кенигсберге у известного математика Л. Эйлера, потом в Страсбурге и вернулся в Россию вполне европейским кавалером: «отлично танцевал, говорил по-французски и по-немецки; бросился в вихрь развлечений и празднеств при дворе, и все красавицы были от него без ума». Через несколько месяцев, 21 мая 1746 года, двадцатидвухлетний Разумовский был назначен президентом Академии наук «в рассуждении усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науках искусства». И эту должность он вполне «потянул»: дела при нем шли хоть и не лучше, но в общем и не хуже, чем при его предшественниках.
В дальнейшем, как писали историки, «несмотря на воспитание, путешествие и придворную жизнь, он все-таки остался казаком и признавался, что, как заиграют на бандуре, он должен поскорее вспомнить, кто он, чтобы не пуститься в гопак. Говорят, что он хранил костюм своей юности, когда еще пас волов, и любил показывать его своим не в меру кичливым сыновьям; впрочем, от одного из них должен был выслушать вполне резонный ответ: «Между нами громадная разница: вы сын простого казака, а я сын русского фельдмаршала»«.
После путешествия К. Г. Разумовского образовательные вояжи юных дворян вошли в аристократическом кругу в моду.
В Европе отыскать учителя на любой предмет не было проблемой, и можно было надеяться, что обучение не прервется внезапно на половине курса. Кроме того, путешествие расширяло кругозор отрока, давало неоценимую и настоящую языковую практику и благодаря общению с представителями лучшего тамошнего общества существенно улучшало манеры. Так, во всяком случае, стали считать.
В 1770-х годах для завершения образования за границу ездили князья Александр и Алексей Куракины и, по данной им инструкции, по часу ежедневно занимались языками – французским, немецким и латинским, а также историей, математикой и «правом» (штудировали какую-то компиляцию из популярных в то время законоведов Пуффендорфа и Гуго Гроция), и по часу через день – музыкой и фехтованием.
Князья Хованские, шестнадцати и семнадцати лет, доучивались за границей тоже по инструкции, составленной их отцом. «Я не указываю точно, какими именно науками должны они заниматься, – писал старый князь, обнаруживая основательную начитанность в тогдашней педагогической литературе, – но нахожу тем не менее нужным особенно указать риторику, логику и физику, затем право публичное и право естественное, с которыми я соединяю и нравоучение, так как эти две науки чрезвычайно близки одна к другой; сыновья мои должны также пройти курс юриспруденции и институции Юстиниана. Науки математические надо тоже усвоить сколько можно более, особенно те, которые ближайшим образом относятся к военному искусству, каковы фортификация, тактика и др.; надо познакомиться и с навигацией, но что касается этой последней, то достаточно, если они будут иметь о ней общее понятие. История, и в частности история политическая, рекомендуется вашему особенному вниманию. География также необходима, но я думаю, что ее можно изучить на дому. Надо брать уроки искусств, каковы музыка, рисование, гражданская архитектура и Г art de tenir les livres [Домашняя бухгалтерия (фр.)].
Сыновья мои должны также продолжать занятия языками – французским, немецким, английским и другими, если будет можно». Кроме того, князь Хованский желал, чтобы дети занимались верховой ездой и фехтованием, и, само собой, много внимания должно было быть посвящено обзору местных достопримечательностей. И на все про все отводилось... два года.
Очень достойно выглядела инструкция, написанная в 1780-х годах князем А. М. Голицыным, опекуном троих племянников-сирот, для их воспитателей.
Дети должны были не только путешествовать по Европе и знакомиться с ее культурными и историческими памятниками, но и периодически слушать лекции в знаменитых европейских университетах. Приставленные к детям гувернеры в первую очередь обязаны следить за их физическим и моральным здоровьем, без чего науки не пойдут им впрок. Необходимы были , _ и физические упражнения, и гигиенические процедуры, умеренность в еде и скромность в одежде. Детей следовало оберегать (и тщательно) от дурных примеров и влияний, но вместе с тем не следовало изолировать их от мира, и изредка (раз в неделю) подростки должны были бывать в приличных обществах, а иногда и в театре, «когда представляться будут пиесы, не имеющие ничего противного добронравию и благопристойности. Я сие средство почитаю нужным, потому что... примечаю в детях непристойную робость и застенчивость, которые могут впредь умножиться, а вкоренившись в них, могут остаться навсегда в их характере, ибо препровождать свободные часы в хорошей компании для благородного молодого человека может стоить лучшей лекции. Я повторяю, что наука света для наших молодых князей столько ж нужна, как и учение», – писал князь Голицын.
Из собственно «наук» первое место отводилось церковнославянскому языку и Закону Божию, изучение которых должно было подкрепляться посещением церкви и исполнением религиозных обрядов. Затем А.М.Голицын называл три живых языка – русский, который он именует «языком природным», французский и немецкий. Английский и итальянский языки, равно как и латынь, он считал необязательными, и изучением их подростки могли заниматься по обстоятельствам и по желанию (в итоге все три мальчика в Лейдене прослушали курс латинского языка, а один из них в Италии стал заниматься итальянским). Тут следует оговориться, что если в Европе (особенно в католических странах) латынь считалась для молодого дворянина обязательной, как язык богослужебный и «классический», открывающий дорогу к чтению античной и средневековой литературы, то в России XVIII века ее практическое использование долгое время ограничивалось университетскими лекциями и учеными сочинениями, а учить своих детей в университете большинство аристократов не собиралось; интерес же к античной литературе возник в самом конце столетия. Таким образом, внимание к латыни было в семье Голицыных довольно оригинальным явлением.
Что же касалось наук, то А. М. Голицын был убежден, что его воспитанники должны открывать их «мало-помалу». Наставникам»следовало как следует возбудить их любопытство и использовать всевозможные наглядные пособия (карты, эстампы и т.п.), только не очень скучные и не обременяющие память отроков. К числу желательных наук были отнесены география, история (в первую очередь – «история своего отечества»), мифология и геральдика. Математика нужна для тренировки умения логически мыслить и для изучения военного искусства, что необходимо для будущей военной карьеры юношей. В отношении же естественной истории, экспериментальной физики и «древностей» «не должно упражнять наших молодых князей более как только, чтоб приобресть им некоторые нужные знания для будущего путешествия по чужим краям».
Очень важным Голицын считал изучение естественного и международного права. «Из первого познают они собственные свои должности в разных обстоятельствах, в которых они находиться будут, и объяснят им правила, к основанию разумного законоустановления служащие; из второго узнают они учреждения разных правительств». Во всяком случае, знакомство с терминами юриспруденции будет полезно, «дабы они могли с плодом читать книги о законах и правах и разумели бы как в делах, так и разговорах употребляемые выражения в сей материи».
Под конец Голицын коснулся и светской шлифовки своих подопечных – их обучения музыке, рисованию, танцам, верховой езде и фехтованию. Эти предметы «не должно почитать меньше других наук нужными. Особливо верховая езда и фехтование, окроме что принадлежит к существенному воспитанию благородного человека, не должно почитать упражнением для одного увеселения».
Таким образом, как мы видим, дворянское образование и воспитание, по мнению автора плана (как и его просвещенных современников), должны помочь будущей служебной карьере, а также приобретению познаний и навыков, необходимых светскому человеку.
Правда, последствия заграничного воспитания далеко не всегда соответствовали родительским ожиданиям.
В 1787 году обычным порядком для завершения образования отправился за границу тринадцатилетний граф Павел Строганов со своим воспитателем Жильбером Роммом. Путешественники посетили сперва Швейцарию – тогдашнюю педагогическую Мекку, потом направились во Францию и... прибыли в Париж в самый разгар революционных событий 1789 года. И революционный поток увлек обоих – и воспитателя, и воспитуемого. Скоро они уже расхаживали в красных колпаках и мундирах национальных гвардейцев, срывали голос на митингах в Якобинском клубе, куда оба записались, с жадностью читали революционные листки, пели революционные песни и аплодировали возгласам «Аристократов на фонарь!». Едва шестнадцатилетний, Строганов влюбился в знаменитую Теруань де Мерикур, предводительницу женского похода на Версаль, «амазонку революции», и вступил с нею в связь.
В декабре 1790 года по настоятельному требованию императрицы Екатерины II юного графа с некоторым трудом из Франции увезли, и впоследствии он сыграл славную роль в начальных мероприятиях царствования Александра I. А наставник его Жильбер Ромм так и остался в революционном Париже и через несколько бурных лет окончил свои дни в тюрьме.
О другом, более прозаическом, результате заграничного учения рассказывал в своих воспоминаниях граф Ф. П. Толстой. Его знакомый, князь Е. А. Голицын, «много что восемнадцатилетний юноша, был услан по тогдашней моде знатных богатых фамилий воспитываться в Париж по двенадцатому году с гувернером, разумеется, французом, которому в полное распоряжение был отдан 12-летний князь Голицын для морального и научного образования русского князя. Этот мерзавец, как и большая часть того времени гувернеров, дозволил мальчику, не достигшему юношеского возраста, посещать все увеселительные места, которыми наполнен Париж, и пользоваться всеми слишком ранними для такого молодого мальчика, каким был Голицын, забавами и наслаждениями. Зато и возвратился он в Петербург, окончив свое парижское воспитание, совершенно уже отжившим юношею, не умевшим ценить и уважать достоинств ни женщин, ни мужчин, ничего не любивший, всем скучавший, не будучи ничем научен его гувернером, кроме французского языка и манерам, и приемам большого круга; вся его образованность и научность состояла в том, что он знал все любовные проделки и интриги королевы, придворных и всего знатного дворянства при способности во всяком отыскивать какую-нибудь смешную сторону и, увеличивая ее, ловко насмехаться над всеми. Что такое занятие, он не понимал, всем скучал, потому что все ему надоело. Он умер 24 лет от истощения физических и моральных сил».
В XIX столетии, особенно начиная с царствования Николая I, подобные образовательные поездки понемногу сошли на нет. За границу, в том числе и с образовательными целями, ездить, конечно, продолжали, но уже не дети, а взрослые юноши, для обучения в одном или нескольких европейских университетах.
После известного путешествия по России наследника престола великого князя Александра Николаевича в 1837 году (ему тогда было девятнадцать лет) такого рода внутренние путешествия тоже иногда предпринимались дворянской молодежью, но все же были менее популярны, чем заграничные вояжи.
Каково бы ни было качество полученного юными аристократами заграничного образования, но создаваемые для них программы формировали некую образовательную модель, на которую ориентировалась и знать попроще. Дворянину средней руки, конечно, сложно было обеспечить собственным детям подобную воспитательную программу, но все же и он тянулся за знатью, а за «середняками» пыталась следовать и дворянская «мелкота».
С.А.Тучков и его братья, помимо языков, выучились в конце концов арифметике, геометрии, фортификации, артиллерии и рисованию, а также танцам, для чего ходили заниматься в местный пансион. «Но фехтовальное искусство и верховую езду почитал (отец) ненужными и говорил нередко: «Я не хочу, чтобы дети мои выходили на поединок» а о верховой езде судил он так: «Наши казаки не знают манежа, а крепче других народов сидят на лошадях и умеют ими управлять, не учась». Физику и химию, а наипаче механику хотя и почитал он нужными, но не имел случая преподавать нам сии науки. Словесность, а наипаче стихотворство (к которому С.А.Тучков как раз питал большую склонность. – В.Б.) почитал он совершенно пустым делом, равно как и музыку... Отец мой не хотел также, чтоб кто из нас учился латинскому языку и говорил, что он нужен только для попов и лекарей. О греческом мало кто имел тогда в России понятие, да и теперь немногие. Теология и философия казались ему совсем неприличными науками для военного человека».
М.А.Дмитриев сообщал: в начале XIX века учились «во-первых, по-французски; потом (предмет необходимый) мифологии; наконец немного истории и географии – все на французском же языке. Под историей разумелась только «древняя», а о средней и новейшей и помину не было. Русской грамматике и закону Божию совсем не учили, потому что для этих двух предметов не было учителей. Домашние учителя грамматике не знали, а сельские священники, происходя постепенно из дьячков, знали только практику церковной службы, по навыку, а катехизиса и сами не знали. – Так учили и меня».
Со временем программы несколько изменились: «мифология», о которой современница писала, что еще в начале XIX века она считалась «обязательной для порядочно образованной особы», ибо помогала понимать классическую поэзию, позднее исчезла; фортификация и артиллерия ушли в программы специальных школ, зато уже с 1830-х годов сделались обязательными российская словесность и презираемая ранее латынь (без которой не принимали в университет). В 1850-х же годах началось всеобщее увлечение естественными науками.
IX
Образование девочек
Довольно долгое время родители обращали внимание лишь на образование сыновей, оставляя дочерей практически неграмотными. Лишь девочки из высшей аристократии, предназначенные к жизни при дворе, уже в начале XVIII века начали воспитываться в соответствии с новыми требованиями.
От придворной дамы требовалось знание иностранного языка и «политеса», умение танцевать, музицировать и, при наличии голоса, петь, а также способность немного писать (хотя бы любовную записку) и ориентироваться в той самой мифологии (чтобы не попасть впросак, если кавалеру вздумается сделать «мифологический» комплимент). Как писала историк Е.Н. Щепкина: «Со введением иноземного платья и новых обычаев среди столичной знати пытались обучать и девочек чему-нибудь, кроме церковной грамоты, но еще никто не знал, чему и как учить, и дело сводилось к тому, что их по внешности уподобляли иностранкам.
Хватались за всех, от кого могли ожидать помощи в деле воспитания».
Поначалу в наставницы нанимали «баб и девок» из Немецкой слободы, а для собственных дочерей Петр выписал уже настоящую воспитательницу из-за границы. Елизавета Петровна знала русскую грамоту (даже сочиняла «вирши»:
Я не в своей мочи огонь утушить, Сердцем болею, да чем пособить?»),
прелестно танцевала, любила итальянскую музыку и могла говорить (не скажем – читать) на немецком и итальянском языках. Французский она знала хорошо – одно время ее готовили в жены французскому королю – и на нем, кажется, свободно читала. Научных же познаний, как и большинство девушек ее круга, почти не имела, да и не больно-то в них нуждалась. Из современниц Елизаветы, кажется, только дочери фельдмаршала Б. П. Шереметева, серьезные и умные девушки, тянулись к знаниям и, как писала Е.Н. Щепкина, «учились даже некоторым предметам из школьных программ того времени. Их гувернантка, г-жа Штуден, так сблизилась с ученицами, что последовала в ссылку за многострадальной Натальей Борисовной».
Напомним, что Н. Б. Шереметева, предвосхитив подвиг декабристок, настояла на венчании со своим попавшим в опалу женихом князем И.А.Долгоруким и по своей воле последовала за ним в березовскую ссылку, а после казни супруга, храня ему верность, бросила в озеро обручальное кольцо и постриглась в монахини.
Отличное, по светским меркам, образование получили в середине XVIII века и племянницы государственного канцлера графа М. И. Воронцова. Одна из них, знаменитая княгиня Е. Р. Дашкова, впоследствии вспоминала: «Дядя не жалел средств, чтобы дать своей дочери и мне лучших учителей, и, согласно взглядам того времени, мы получили прекрасное образование; знали четыре языка, особенно хорошо французский; некий статский советник учил нас итальянскому; когда мы изъявили желание брать уроки русского языка, с нами стал заниматься Бехтеев. Мы прекрасно танцевали, немного рисовали, к тому же обе обладали приятной наружностью, изысканными и любезными манерами, неудивительно, что нас считали хорошо воспитанными девицами. Но что ж было сделано для развития нашего ума и воспитания сердца? Ничего».
Перелом в образовании Екатерины Романовны произошел во время болезни, когда ей было тринадцать лет. Не имея других развлечений, она погрузилась в серьезное чтение и размышления. Это и сформировало ее личность (а в пятнадцать лет она уже вышла замуж, и ей стало не до учебы).
После этого знаменательного события юная княгиня долго оставалась при русском дворе одной из двух женщин (второй была великая княгиня Екатерина Алексеевна, будущая императрица Екатерина II), которые вообще регулярно читали книги.
Менее родовитые современницы Дашковой вплоть до начала XIX века далеко не всегда могли похвалиться хоть каким-то образованием.
Отец Э. И.Стогова говорил ему: «А на что, братец, женщине грамота? Ее дело угождать мужу, кормить и нянчить детей да смотреть в доме за порядком и хозяйством, для этого грамота не нужна; женщине нужна грамота, чтобы писать любовные письма! Прежде девушка-грамотница не нашла бы себе жениха, все обегали бы ее, и ни я, ни отец мой не знали, что твоя мать грамотница, а то не быть бы ей моею женою». Такой взгляд был весьма распространенным в дворянской среде. В семье Стоговых обе бабушки были неграмотны, а мать его выучилась писать самоучкой – тайком от родных пряталась на чердаке и копировала с печатных страниц.
Знакомую нам А. Е. Лабзину выучили только читать, молитвам и рукоделию.
Немногим лучше обстояло дело и в более знатных, чем у Стогова и Лабзиной, семьях. По словам Е. П. Яньковой (вторая половина XVIII века): «Все учение в наше время состояло в том, чтоб уметь читать да кое-как писать, и много было очень знатных и больших барынь, которые кое-как, с грехом пополам, подписывали свое имя каракулями». С подобными случаями мы уже встречались выше.
Даже пропагандистские усилия императрицы Екатерины II, стараниями которой в недавно открытом Смольном институте обучали по солидной научной программе, включавшей два языка, словесность, математику, физику, не говоря уже о «приятных искусствах», долгое время не давала результатов. Лишь после нескольких выпусков, когда бывшие институтки заняли довольно заметное (в процентном отношении) место в обществе, русская знать (о других слоях сословия речь поначалу не шла) стала, скрепя сердце, нанимать гувернанток для обучения «наукам» и девиц тоже.
Любопытно, что первые выпускницы Смольного оказались очень востребованы на брачном рынке именно как образованные девицы. Их охотно брали в жены мужчины, претендующие на «любовь к изящному» и склонные к литературным занятиям. На смолянках были женаты Г.Р.Державин, А.Н. Радищев, архитектор и поэт Н.А.Львов, поэт А.А. Ржевский и другие замечательные современники.
И все же собственно ученость в женщинах-дворянках действительно была никому не нужна. Целью воспитания и образования девочки было и оставалось прежде всего удачное замужество, а при такой цели умение танцевать было много важнее умения решать арифметические задачи.
В итоге получались дамы, у которых «научное образование, как у всех дочерей знатных придворных особ и всех богатых людей высшего дворянства, ограничивалось только умением говорить хорошо по-французски, написать по-женски довольно правильно письмо, записочку на этом языке, с совершенным незнанием русского языка или весьма плохим умением говорить на отечественном языке. Что касается до наук, то они, по слухам, знали названия некоторых из них и могли рассказать кой-что о бывшем французском дворе Людовика XVI в Париже, о Лондоне, Вене и Берлине по сведениям, тоже по слухам приобретенным».
Постепенно, как и в случае с мужским образованием, сложилась модель, которой через какое-то время (два-три десятилетия) стало следовать и среднее и низшее дворянство.
На среднем уровне девочка должна была иметь хорошие манеры, знать, сколько требуется в светском обществе, французский язык, немножко музыку и уметь грациозно танцевать; писать, читать по-русски и уметь считать столько, сколько нужно для домашнего хозяйства. Иногда к этому добавлялись начатки рисования и кое-какие сведения из Закона Божия, французской литературы, географии и европейской истории. Остальное добиралось опытом: у ключницы учились хозяйству, у няньки – воспитанию детей, у деревенской повитухи – домашней медицине. Большинство дворянок вплоть до 1840-1850-х годов продолжало писать по-русски с ужасающими ошибками.
Мнение, что больше познаний и не нужно, разделяли и вполне почтенные личности того времени. В.А.Жуковский писал: «Девочкам нужны только языки, да некоторые таланты. – Знания можно приобрести чтением, когда оно только будет с толком... всего важнее чтение: читать мало, избранное, чистое; этого для них довольно; да заставлять думать, это всему основа».
Крайне редко встречались девушки, стремившиеся к более серьезным знаниям. Так, жившая в Уфе в конце XVIII века пятнадцатилетняя Наталья Левашова, по словам ее учителя Г. С. Винского, «через два года понимала столько французский язык, что труднейших авторов, каковы Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без словаря, писала письма со всей исправностию правописания; историю древнюю и новую, географию и мифологию знала также достаточно». Подобные «грамотницы» на новый лад обрекали себя на печальную участь. «Умная девица – это в провинции преоскорбительное название, – писал современник. – Женщина еще может быть умной, хотя и ее доля незавидна. Все будут говорить, что она умная женщина, хвалить ее ум, но в обществе она всегда будет сидеть одна или среди старух».
Вообще серьезное женское образование, как и попытки женщин выйти за отведенные им обычаем рамки, преодолевали на своем пути множество препятствий. Сколько драм пережили в 1840-х годах женщины, пытавшиеся всерьез заниматься литературным творчеством! Сколько проблем было потом у поборниц женского высшего образования – и не перескажешь!..
Для расширения светски-обязательных познаний нужен был серьезный стимул. И такой стимул появился. Дворянство стремительно разорялось. Нанимать учителей многим семьям становилось не по карману, между тем как представление об обязательности дворянского образования укоренялось все глубже. Спасать положение должны были сами родители и другие родные, которые, как мы уже видели, стали преподавать детям различные предметы. О том, что могло выйти из такого образования, рассказывала Е.А. Сушкова. Тетка, вызвавшись ее учить, сначала, в лучших традициях, «собственноручно написала программу моих уроков; в ней заключались французский и русский языки, история, география, мифология и музыка.
Русский язык, решила она, и без того придет, нечего с ним время терять. Историю лучше всего изучать по трагедиям, это занимательнее; для географии я оказалась слишком молода, и вот все старание было приложено к изучению мифологии, которую она особенно любила и из которой я всякий день выучивала по две страницы наизусть. Трагедии Расина, Корнеля и Вольтера не очень интересовали меня, и немудрено. Не зная, кто были действующие лица, и не понимая, за что они ссорятся, воюют, я иногда просила истолкования у тетки, но сама она получила очень поверхностное воспитание, и вопросы мои приводили ее в смущение, она заминалась и отделывалась этой обычной фразой: «Когда ты будешь побольше, то сама все поймешь, не надо беспокоить вопросами старших, неучтиво; а главное, ты этим показываешь, какая ты непонятливая; напротив, делай вид, что ты все знаешь».
Когда же, думала я, пойму я совершенно, кто были Эсфирь, Эдип, Андромаха, Заира; когда они родились, где жили, далеко ли от России?..»
То, что могло еще кое-как получиться с девочкой, в случае с мальчиком уж точно никуда не годилось, а иному научить подобная наставница и не могла. И тем матерям, которые хотели для детей нормальных знаний (а потом и их дочерям), пришлось самим подтягиваться, чтобы достойно соответствовать новой роли наставницы.
X
Как учиться?
Методика преподавания большинства школьных предметов, как в XVIII, так и в начале XIX века, заключалась, главным образом, в заучивании предмета наизусть. Даже наиболее просвещенные люди XVIII столетия понимали образование как обладание некоторым количеством разнообразных сведений. О том, что учение должно не только «обогащать память детей», но и развивать их мыслительные способности, сообразительность, приучать их думать и рассуждать, стали догадываться лишь в XIX веке. «Тогда думали, – писал историк Н.Д.Чечулин, – что любое знание, уже тем самым, что оно знание, и ценно, и полезно так же, как всякое другое», и не разбирали, что именно предлагать детям для усвоения. «В соответствии с таким взглядом тогда вовсе не считалось нужным, чтобы учащиеся прошли полный курс, усвоили определенный цикл учебных предметов». Отсюда бессистемность программ и случайность предметов. Образование состояло в усвоении неглубоких или обширных, но лишь разнообразных сведений.
С. Н. Глинка вспоминал слова своего наставника графа Ангальта, который говорил детям: «Укрепляйте сколько возможно вашу память: без нее слабы все другие способности ума. Вот почему древние называли муз богинями памяти. Фридрих II затверживал каждый день по двадцати или по десяти стихов. Подражайте его примеру. Тело требует своей пищи, а ум своей. Огонь гаснет, если под него чего-нибудь не подложат; гаснет душа, если мысль дремлет в праздности. От праздности до порока один шаг».
Преподавание вообще сводилось почти исключительно к заучиванию текста учебника. Каких-либо толкований, объяснений или дополнений к учебнику наставники не делали, и просить их об этом не позволялось – иначе можно было получить линейкой по рукам. Даже объяснения математических формул и приемов решения задач тоже предлагались прямо для заучивания наизусть. Именно так учился математике И. И. Дмитриев. «От учителя моего, гарнизонного сержанта Копцева, – писал он, – я только и слышал непостижимые для меня слова: искомое, делимое; видел только на аспидной доске цифры и сам ставил цифры же наудачу, без всякого соображения; потом с робостью представлял учителю мою доску; он осыпал меня бранью, стирал мои цифры, ставил свои, и я спешил тщательно списывать их красными чернилами в мою тетрадку».
«Заучивание было плодом всей системы дисциплины, ставившей на первое место уважение к старшим. «Ты ведь лучше него (составителя учебника) не скажешь – ну и учись у него», – писала современница.
По словам Т. П. Пассек, «метода преподавания того времени была невозможная. Нас заставляли вытверживать наизусть целые страницы из предметов, содержание которых мы едва понимали. Катехизис учили на славянском языке, нам непонятном. Не умея порядочно читать по-французски и по-немецки, должны были вытверживать наизусть целые страницы из французской и немецкой грамматики. Тетради, писанные под диктовку, были испещрены точно гиероглифами, за что изобретательницам этих гиероглифов привязывали на лоб их тетради, но этот способ не помогал знанию проникать в их головы».
Довольно живописное описание урока имеется в воспоминаниях князя П. А. Кропоткина: «Мосьё Пулэн... облачался в халат, надевал на голову кожаную шапочку, погружался в кресло и говорил: «Скажите урок».
Мы сказывали «наизусть» от одного места, отмеченного нам ногтем, до другого. Мосье Пулэн принес с собою памятную не одному поколению русских мальчиков и девочек грамматику Ноэля и Шапсаля, книжку французских вокабул, всемирную историю в одном томике и всеобщую географию, тоже в одной книжке. Мы должны были вызубрить грамматику, вокабулы, историю и географию. С грамматикой, начинавшейся знаменитой фразой: «Что такое грамматика? – Искусство правильно читать и писать», с грамматикой, говорю, дело обходилось благополучно. Но к несчастью, история начиналась с предисловия, в котором перечислялись все выгоды, проистекающие из знания этой науки. С первыми предложениями дело шло довольно гладко. Мы твердили: «Государь находит в истории примеры великодушия, чтоб следовать им при управлении своим народом; полководец изучает по ней благородное искусство ратного дела...» Но как только дело доходило до юриспруденции, все портилось. «Юрисконсульт находит в истории...», но что именно находит он, мы так и не могли узнать. Трудное слово «юрисконсульт» портило все. Как только мы добирались до него, мы останавливались.
– На колени, gros pouff [Тюфяк (разг. фр.)] (это ко мне)! – восклицает Пулэн. – На колени, grand dada [Увалень (разг. фр)] (это по адресу брата)! – И мы становились на колени и обливались слезами, тщетно стараясь выучить, что находит юрисконсульт в истории.
Это предисловие дорого нам обошлось! Мы уже выучили про римлян. Мы бросали «как Брен», палки на чашки весов, когда Ульяна отвешивала рис. Подражая Курцию, мы для спасения отчизны прыгали в бездну со стола; но мосье Пулэн все еще время от времени возвращал нас к предисловию и ставил на колени все из-за того же юрисконсульта. Нужно ли удивляться после этого, что и я, и мой брат возымели непреодолимое отвращение к юриспруденции!
Не знаю, что стало бы с географией, если бы в книжке мосье Пулэна тоже было предисловие. К счастью, первые двадцать страниц были вырваны. В силу этого наши уроки начались прямо с двадцать первой страницы, со слов: «Из рек, орошающих Францию».
Подготовка уроков заключалась в том, что маленький мученик, заткнув уши и мерно раскачиваясь на стуле, без конца нараспев долбил одну и ту же фразу из учебника, придавая словам свой ритм, что помогало запоминать, к примеру, название уездных городов каждой губернии: Ардатов-Лукоянов, Ардатов-Лукоянов... Такой способ учения, собственно, и назывался у учеников «долбежкой» и мало чего оставлял в голове. Учились так и дома, и в гимназиях, и в пансионах, и в кадетских корпусах, и в институтах благородных девиц. И везде «долбили».
Академик В.М. Севергин в начале XIX века писал: «Ученики везде почти учат уроки свои наизусть безо всякого понятия о том, что учат, и отвечают на предлагаемые им вопросы нараспев, даже в арифметике и делаемых ими на доске задачах. Учителя и ученики столь привыкли к сему распеву, что и те, и другие мешаются, коль скоро голос или образ вопроса или ответа переменяются».
О том, что об «образовании и изощрении разума, нежели о наполнении памяти учащихся» следует заботиться больше, стали писать уже в конце XVIII века, к примеру, в «Руководстве учителям», вышедшем в 1783 году. Там говорилось, что «лучше», если ученики будут «ответствовать своими словами, нежели теми самыми, какие находятся в книге, ибо из того можно видеть, что они дело понимают». Однако эти рекомендации усваивались крайне медленно, и еще долго память продолжали тренировать лучше соображения.
В XIX веке чаще стали использовать наглядный метод: на географии – «путешествовали» по карте, с помощью клубка шерсти на спицах показывали «круговращение земного шара» или учитель-иностранец рассказывал о тех городах, где ему самому довелось побывать; для «естественной истории» привлекали материалы иллюстрированных книг или петербургской Кунсткамеры, собирали гербарии и т.п., но в большинстве случаев продолжала царить «долбежка»: читали фрагмент из учебника, дети пересказывали его своими словами (учитель объяснял непонятное), потом учили наизусть слово в слово и ровно через час отвечали. Так заучивали по две-три-четыре страницы за урок.
В первые десятилетия XIX века в дворянской среде возрос интерес к отечественной истории. Это была эпоха Отечественной войны с ее небывалым патриотическим подъемом; в эти же годы завершился процесс формирования русской нации. Все это пробуждало интерес к русскому прошлому, поэтому журналы публиковали исторические статьи, а в 1818 году вышла в свет «История государства Российского» Н.М.Карамзина – первая книга, которая не только внятно рассказывала об исторических событиях, но и была притом хорошо написана. (До Карамзина интересующиеся историей России штудировали книгу француза Левека.)
После того как был прочитан Карамзин (с небывалым вниманием – говорили, что улицы по вечерам пустели, потому что все сидели дома и читали «Историю государства Российского»), многие дворянские семьи стали включать отечественную историю в число обязательных для изучения предметов.
Граф М.Д. Бутурлин вспоминал, что еще во времена его детства – как раз в это переломное для изучения истории время – «любой мальчик или девочка умели рассказать, что менестрель Блондель освободил английского короля Ричарда Львиное Сердце из полона германского императора; или о том, как несчастный малолетний дофин, сын Людовика XVI, посажен был в тюрьму Тампль и оттуда отдан в учение злому парижскому сапожнику по имени Симон; или как английские малолетние принцы Карл и Яков Стюарты укрылись на дубе от преследовавших их кромвелевских шаек; но о том, что был некогда на Руси мужик Сусанин, положивший свою жизнь для спасения родоначальника царствующего ныне дома, навряд ли один или много – два из пятидесяти детей слыхали тогда. Да и о герое Куликовской битвы были у них, пожалуй, темные лишь понятия: разве что читывали в театральных афишах, что в такой-то день дана будет трагедия г. Озерова «Дмитрий Донской». Спешу, однако, оговориться, что я, будучи восьми лет, читал с моей матерью французскую историю России Левека, а позднее, 10 или 11 лет, начал читать Карамзинскую с русским моим учителем».
В николаевское время, когда патриотическому воспитанию стали уделять больше внимания, русскую историю (как и родную словесность) уже изучал каждый ребенок.
Очень характерен для этой эпохи рассказ М. К. Цебриковой: «Когда мне минуло десять лет, отец позвал меня и прочувствованным голосом сказал: «Ты русская, ты должна знать историю твоего отечества. Здесь ты увидишь, как Бог вел Россию и какими путями привел ее к могуществу и славе настоящего времени. Русский народ, избранный Богом, он православный; так древ-ле были избранным народом евреи. Ты увидишь, как из слабого княжества Россия выросла в империю, которая держит в страхе иноплеменников. Бывала пора, когда народ прогневлял Господа грехами, и Он насылал на него врагов. Народ каялся, и Господь прощал и давал силу победить врагов»... Умиление отца, его проникнутый благоговейным чувством голос запали мне в душу. Я не долбила учебник Устрялова, я воспринимала каждое слово его с жадным восторгом, который поохладел, когда я дошла до междоусобицы удельных князей, и потом снова возгорелся в эпоху изгнания татар, затем – взятия Казани, изгнания поляков и воцарения дома Романовых. А там Петр I, Екатерина II, Александр Благословенный... Моим любимым чтением, и это с восьми лет, была история Карамзина».
Благодаря подобной подготовке уроки истории усиливали и укрепляли в этой семье патриотическое чувство, питали национальную гордость, которая тут же, пусть наивно и по-детски, находила применение.
«Мы гордились, что мы русские; как ни были привязаны к иным товарищам немцам или англичанам, даже признавая личное превосходство А или В над нами, мы были все-таки непоколебимо убеждены, что мы, как русские, выше их и непременно докажем это, когда вырастем. Мы вели патриотические споры с товарищами-иноплеменниками, разрешавшиеся очень часто кулаками.
Умалчивая о непарламентском способе решения... мы передавали старшим парламентские аргументы, досадовали на оплошность и проглядыванье
более веских, неизбежные в пылу прений. Нас слушали с интересом старшие,
одобряли или указывали промахи, мы смели рассуждать; из подчиненных, обязанных
беспрекословно повиноваться, мы превращались в младших соотечественников,
имевших общие интересы со старшими; я была уже не только девочка, не дерзавшая
рассуждать, но и русская, хотя и маленькая. <...>
Мы думали о миллионах своих, которые жили до нас, живут в одно время с нами, – и все это свои; эти свои вставали, как один человек, когда надо было защищать свое отечество, свою веру; и, если надо будет, снова встанут, как один человек. Товарищи мои и я, благодаря этому рано пробужденному чувству патриотизма, были спасены от детской пошлости, от ранней житейской мудрости, какими были испорчены до мозга костей столь многие ровесники и ровесницы наши».
При хорошем учителе именно уроки русской истории и словесности становились любимыми. Граф С. Д. Шереметев, учившийся в1850-х годах, вспоминал о своем учителе Мосягине: «Он так сумел приохотить меня, что я из кожи лез, чтобы заслужить у него хорошую отметку. Особенно приятны были с ним уроки русской истории. Он читал мне историю по Устрялову. Учебник этот, хотя и пространный, Мосягин дополнял подробностями и карандашом отмечал эти дополнения в книге. Урок заключался в следующем: сначала он мне сам читал, а вслед за тем я обязан был повторить все то, что я от него слышал. Это обязывало меня слушать со вниманием. К следующему уроку я должен был ему приготовить письменное изложение им прочитанного, по прочтении коего я вновь повторял ему все заданное... Мосягин отлично читал, в особенности Гоголя. Слушать его было наслаждением... Мосягин давал два урока в неделю русской словесности и один урок русской истории».
Заметим, к слову, что методика преподавания к 1850-м годам коренным образом изменилась и зубрежки, во всяком случае, стало меньше.
Тот же С. Д. Шереметев сообщает некоторые подробности домашнего обучения математике в это время, сразу оговариваясь, что не имел к ней никаких способностей: «Нужно отдать справедливость терпению Голицынского заниматься со мною; три раза в неделю и столько же дней приготовительных были отданы математике. Корпел я над пресловутою книгой Мейера Гирша, резал сырой картофель для уразумения истин стереометрии, рылся у Коллета и у Веги для отыскания логарифмов; потом снова возвращались мы к задачам на том основании, что «повторение – мать учения», и все-таки еле-еле подвигался я в уразумении великих истин».
Уже в 1830-х годах математике довольно серьезно стали учить и девочек. В более ранний период арифметика для большинства женщин (как для той галаховской бабушки) еще оставалась высшей и самой сложной из наук, а их собственные математические познания сводились к умению считать до ста и совершать два простейших арифметических действия – сложение и вычитание, чтобы суметь проверить счета и сообразить, сколько холста уйдет на одну или две дюжины белья. Теперь это были полноценные математические уроки. Как мы помним, лермонтовская княгиня Лиговская очень гордилась тем, что ее дочь, княжна Мери, «читала Байрона по-английски и знает алгебру».
М. К. Цебрикова тоже освоила арифметику уже в восемь лет, а к двенадцати годам познала алгебру и начала геометрии. После этого уроки математики у нее прекратились: чрезмерное увлечение этим предметом, даже при наличии несомненных способностей, все-таки было недостойно благовоспитанной девицы.
Это предубеждение существовало потом еще долгое время, так что тягу к математике известной ученой С. В. Ковалевской в ее семье долго не поощряли.
В среднем ко второй половине XIX века при домашнем обучении математики бывало по два-три двухчасовых урока в неделю, русской словесности – два урока, русской и мировой истории и географии – по одному уроку в неделю.
XI
Главный предмет
Главными предметами, на которые тратили большую часть учебного времени, были иностранные языки. Наряду с манерами именно знание иностранного языка сразу определяло место дворянина на внутридворянской иерархической лестнице. Мы говорим об «избранном» языке, потому что на практике дворяне могли говорить на разных наречиях, но какие-то из них ценились, а какие-то считались непрестижными. «Путь наверх» открывало лишь одно из них.
В первой половине XVIII века таким языком был немецкий, хотя некоторые дворяне, благодаря хозяйственным связям и участию в войнах, могли говорить и по-английски, по-шведски, по-фински, по-голландски.
Со времен Елизаветы Петровны «королем языков» становится французский. Сама Елизавета, как уже говорилось, владела этим языком свободно и охотно общалась на нем с европейскими дипломатами и своим медиком И. Г. Лестоком. В 1751 году фаворитом Елизаветы сделался блестяще образованный Иван Шувалов – большой поклонник французской литературы, также свободно владевший языком. И с ним императрица тоже стала говорить по-французски. Этого было достаточно, чтобы придворное общество, всегда в таких случаях весьма переимчивое, тоже вскоре «зафранцузило». А дальше обычным порядком: «дедка за репку, бабка за дедку...» – и скоро все, хоть сколько-нибудь претендовавшие на значение в свете, старались изъясняться исключительно по-французски. Франция вошла в моду, и после Манифеста о вольности дворянства 1762 года первая страна, в которую устремилось «освобожденное» благородное сословие, была именно Франция.
Мода на французский язык «свалилась» на дворянство достаточно неожиданно. В предшествующем поколении этот язык знали единицы. Учителя, особенно поначалу, найти было трудно, чем и пользовались разные недобросовестные личности. Однажды выяснилось, что популярный в Москве «француз», учивший детей заграничному наречию, на самом деле «чухонец» и выучились от него дети на самом деле финскому, – а что делать, проверить-то было некому.
Так начался французский этап дворянского образования и воспитания, о котором столько было сказано обличительных и негодующих слов.
Действительно, если и Елизавета, и Шувалов, владея французским, одновременно свободно и хорошо говорили по-русски (у Шувалова, который общался со всеми тогдашними писателями и сам сочинял стихи, а значит, был одним из творцов отечественной литературной речи, русский язык был «с красивой обделкой в тонкостях и тонах»), то их подражатели, особенно в следующем поколении, нередко оставляли родной язык в небрежении, не только говорили, но и думали по-французски и потому поневоле усваивали и элементы чужого этического, правового, религиозного сознания, неразрывно связанные с языком. Л. П. Ростопчина, внучка известной «русской католички», поэтессы графини Е.П.Ростопчиной, замечала: «Бабушка моя безукоризненно говорила по-французски... но русскому их не сочли нужным выучить, и вот на этой-то почве полнейшего и постыдного незнания отечественной истории, религии и языка и зиждется причина ее перехода в католичество».
И все же увлечение французским принесло большую пользу. В русском языке пока почти отсутствовала литература; далеко не сформировался востребованный новым временем словарь: не было не только научных, технических, отвлеченных терминов, но и многих бытовых выражений и слов, относившихся к новой реальности – одежде, досугу, флирту и т. п. Во французском языке все это было. Здесь имелась огромная первоклассная литература. На французский, как язык международного общения, были переведены все мировые классики, все достойное в науке, вся античная литература и история – в общем все. Французский язык был полностью сформирован, гибок, подвижен, легок и изящен по форме; он изобиловал устоявшимися оборотами, поговорками, цитатами, остротами и каламбурами, черпать которые можно было бездумно и без конца (русскому языку еще только предстояло стать таким), и позволял без труда общаться на любые темы. Хорошо известна зависимость между объемом и качеством интеллекта и словарным запасом. По всем этим причинам приобщение русской знати к французскому языку, а через него и к одноименной культуре несло в себе, как впоследствии выяснилось, больше пользы, чем вреда. Галломания вовлекла русское дворянство в мировой культурный процесс и воспитала интеллектуальные потребности, а французский язык стал сильной прививкой русскому языку и словесности, ускорив формирование литературной речи и подготовив мощный творческий взрыв начала XIX века.
Помимо французского, дворянство второй половины XVIII века продолжало осваивать немецкий, английский, иногда итальянский (чаще всего те, кто учился пению); нередко и польский, чему способствовали польские разделы и связанные с ними войны. Все эти наречия ценились тогда неизмеримо ниже французского.
Говоря о распространении французского языка и его главенстве в дворянском воспитании, следует все же указать, что даже на пике «галломании» она была далеко не повсеместной. Чем дальше и «ниже» от столиц и двора, тем чаще можно было встретить дворян – нередко состоятельных и высокопоставленных, – которые прекрасно жили в условиях двуязычия, думая и общаясь в домашнем кругу на русском и прибегая к «галльскому наречию» лишь в обществе.
Во многих местах на исходе первой четверти XIX века (когда в столицах пик галломании уже миновал) мода на французский еще и не начиналась. Я. П. Полонский свидетельствовал: «В тогдашней Рязани (1820-е годы) я не слыхал вокруг себя – ни дома, ни у родных, ни в гостях – ни немецкого, ни французского говора... Конечно, это продолжалось недолго. Воспитанницы Смольного монастыря, возвращаясь в свои рязанские семьи, скоро принесли с собой французский язык».
Встречались, наконец, даже среди очень высокопоставленных лиц, персонажи, вовсе не говорившие по-французски. Не знал этого языка, к примеру, Г.Р.Державин, причем патриотически настроенные поклонники его таланта полагали, что именно это-то и способствовало его развитию: «Опутанный цветками, подделанными из атласа и тафты, не размахнулся бы никогда наш богатырь!» (И.М. Муравьев-Апостол).
Не владел французским и граф А. А. Закревский, который 11 лет (1848-1859) был военным генерал-губернатором Москвы.
И все же французская немота в высших сословиях встречалась нечасто, ибо весьма стесняла как светское общение, так и карьерные возможности, причем буквально, поскольку слабое знание русского языка высшей аристократией было причиной того, что вплоть до середины 1820-х годов значительная часть русского делопроизводства, особенно те документы, которые исходили или подавались главному начальству департаментов, велась на французском языке. А. Д. Галахов вспоминал: «Своего рода пыткой считали мы то время, когда отец и мать брали нас с собой в такой дом, где дети, нам ровесники, говорили по-французски. Сидишь там, бывало, словно приговоренный к смерти, моля Бога о том, чтобы оставили тебя в покое и, главное, не обращались бы к тебе с вопросом: «Parlez vous francais, monsieur?» [Говорите ли вы по-французски, месье? (фр.)] Вопрос этот, подобно грому, оглушал нас. Когда мы робко давали отрицательный ответ, спрашивающий приходил в изумление. «Не говорите! Как же это так?» – восклицал он, качая головой и печально прищелкивая языком, точно заверяя этим, что мы испортили земную нашу карьеру, да и в будущей жизни едва ли не ожидает нас вечная гибель». Впоследствии Галахов, конечно, исправился, выучился по-французски и перестал чувствовать себя изгоем.
И все же во второй половине XIX века французскому языку пришлось потесниться. К этому времени он был общепринят. Ему учили во всех гимназиях, куда поступали дети разного состояния, в том числе и недворяне, в духовных училищах, в коммерческих школах для купечества и т.д. Из языка дворянской элиты французский превратился в язык интеллигенции, и в высших слоях дворянства появился новый фаворит – английский.
На рубеже XIX-XX веков русский высший свет предпочитал подчеркивать свою элитарность именно английским языком и вообще англоманией. На этом языке говорили в семье Николая II (наряду, однако, с русским); ему учили английские бонны и гувернантки, оказавшиеся в эти годы очень востребованными. Проявлением моды на все английское было и увлечение британскими университетами – Оксфордом и Кембриджем, куда стали отправлять сыновей и даже дочерей для завершения образования. Юные аристократы обучались литературе или искусствоведению и возвращались домой с престижными дипломами «магистров искусств».
Однако всеобъемлющим даже в предреволюционные годы английский язык не стал: значение французского сохранялось.
Обучение любому языку в дворянской среде предпочитали начинать как можно раньше и притом наиболее надежным способом – постоянным общением с носителем этого языка.
Как писал один русский журнал 1840-х годов: «У всех вельмож по роду, и по месту, и у всех тех, которые гонятся за вельможеством на золотых колесах, давно уже ввелось обыкновение держать при детях от самого их рождения английских нянек; и крошечные дети, когда они еще ничего не умеют выговорить порядочно, лепечут уже по-английски; но как скоро только в них начинают развиваться понятия, то родители, из боязни испортить французский выговор, отпускают англичанку и приставляют к детям французов».
Если язык бонны хотели сохранить, поступали, как родители графа М.Д. Бутурлина, который вспоминал: «Для английского языка взят был ко мне ровесник мой, Эдуард Корд, и с этой же целью поступила к нам в дом компаньонкой второй моей сестры, Елизаветы Дмитриевны, сестра этого мальчика, Шарлотта».
Полученные естественным путем разговорные навыки закрепляли обучением чтению, а позднее письму на иностранном языке, бесконечными переводами и опробованной на других предметах методикой заучивания наизусть. Занимались языками несколько раз в неделю (французским почти ежедневно), по два-три часа.
Я. П. Полонский учился по-французски чуть ли не каждый день с девяти до полудня. «Метод учения был самый простой и бесхитростный. Выучили читать и тотчас же стали задавать несколько французских слов для домашнего зазубривания. ...Ученье по-французски состояло сначала в заучивании слов, потом разговоров в диктовке и писании французских спряжений на заданные глаголы. Никаких объяснений – ни этимологических, ни синтаксических – не было. Все это я сам должен был узнать из практики. Практика же постоянно была одна и та же: диалоги, диктовка и писание спряжений по всем наклонениям и временам. За все это ставились отметки в небольшой тетрадке в осьмушку: Parfaitement bien, tres bien, bien, azzez bien, mal и tres mal [Превосходно, очень хорошо, хорошо, удовлетворительно, плохо и очень плохо.]
Успехи в освоении языка зависели, конечно, во многом от личности и знаний преподавателя. По словам графа Ф. П. Толстого, «французскому языку поручено было меня учить камердинеру дяди, французу мсье Булонь, как его величали. Читать по-французски и писать с прописей я уже знал довольно хорошо еще дома, а чему меня учил камердинер, я не знаю, хотя при моей любознательности и желании учиться я бы мог что-нибудь запомнить, если бы меня чему-нибудь учили. Он заставлял меня всякий день прочитывать вслух по нескольку страниц из какой-то его книжки, в которой я ничего не понимал, и списывать из нее же в тетрадку, не слушая и не обращая никакого внимания, как я читал и произносил слова. А помнимал ли я, что читал, об этом он не заботился, да и не мог, потому что он, француз, не мог запятнать себя знанием варварского (русского) языка».
А. Т. Болотов вспоминал, что его память постоянно «подстегивали», ибо «за забывчивость в «вокабулах» (а их полагалось заучить тысячи) учитель постоянно бил его розгами – по три удара за каждое забытое слово.
Более разумные методы преподавания были редкостью. Например, В. П. Желиховская вспоминала, как «оригинально» (для того времени) наставляли ее в английском: «Усадив меня рядом с собою, она (гувернантка) начинала с того, что перекашивала еще больше свои и без того косые глаза, из которых один был карий, а другой зеленый, и, тыкая пальцем в разные предметы, нараспев восклицала: «О! – book... О! – flower... О! – chair... О! – table...» и так далее, пока не перебирала всего, что было в комнате, с трудом заставляя меня повторять вслед за нею. Ее длинная, безобразная фигура и мерные, заунывные восклицания до того меня смешили, что я с трудом могла воздерживаться от смеха... Тем не менее «мисс», как называли ее все в доме, добилась того, что менее чем в два года мы с сестрой совершенно свободно говорили с ней и между собою на ее родном языке».
Ну и разумеется, во многих семьях чередовали разговорную практику на иностранном языке.
Н.П. Грот вспоминала, что «мать почти всегда говорила с нами по-французски, а в определенные дни заставляла нас говорить и между собою исключительно по-французски и по-немецки, что и делалось нами по возможности, но без строгого педантизма».
Точно так же было и в семье Капнистов: «Нам приказывали всегда говорить месяц по-французски и месяц по-немецки; тому же, кто сказывал хотя одно слово по-русски (для чего нужны были свидетели), надевали на шею на простой веревочке деревянный кружок, называемый, не знаю почему, калькулусом, который от стыда старались мы как-нибудь прятать и с восторгом передавали друг другу. На листе бумаги записывалось аккуратно, кто сколько раз таким образом в день был наказан, в конце месяца все эти наказания считались, а 1 - го числа раздавались разные подарки тем, кто меньшее число раз был наказываем. Русский же язык нам позволялся только за ужином, это была большая радость для нас, и можно себе представить, сколько было шуму и как усердно мы пользовались этим приятным для нас позволением».
В результате свободное владение языком во многом зависело от внешних факторов. Хорошо – то есть «как иностранцы» – говорили по-французски и по-английски лишь дети, которые выросли в аристократической среде. У них были действительно квалифицированные наставники, дома родители и их гости хорошо говорили по-французски, а кроме того, они имели возможность отправиться в заграничное путешествие.
Но и тут была масса тонкостей, которые не всегда удавалось учесть.
Бывший гувернер Фридрих Боденштедт, работавший в России в 1840-1850-х годах, вспоминал: «Как для учителей, так и для гувернанток не было лучшей рекомендации в московском обществе, как совершенное незнание ими посторонних живых языков, ибо по общепринятому тогда мнению, француз, владевший несколькими языками, не мог уже преподавать своего родного языка безупречно, а что касалось других языков, то считалось, что на его познания все-таки нельзя вполне полагаться».
Для подобных требований имелись основания. Нередки были случаи, когда выученный язык не отвечал литературным нормам. К примеру, графиня Е. П. Ростопчина учила английский язык у гувернантки своих родственниц Пашковых. Это была настоящая англичанка, но «родившаяся и жившая постоянно в России и потому говорившая по-английски иначе, нежели истые, чистокровные англичане». В итоге Ростопчина научилась изрядно обрусевшему варианту английского произношения. «Однажды Евдокия Петровна с мисс Горсистер (гувернанткой) встретились в одном магазине с какими-то англичанками. Хозяин магазина не понимал англичанок, и Евдокия Петровна вызвалась быть их переводчицей, но какой ужас! – она только отчасти понимала англичанок, а те ни ее, ни мисс Горсистер вовсе не понимали, как будто они обе говорили на каком-то другом, неведомом им языке. Поневоле пришлось объясняться письменно, и тогда лишь дело уладилось».
Поскольку большинство дворян учились кое-как и за границей во всю жизнь свою не бывали, то и язык, который они считали французским, таковым являлся весьма приблизительно. Это был «русский французский», с не вполне правильными выговором, словоупотреблением и построением фраз. И кроме того, очень немногие даже такой язык «знали до конца». Нередко активный французский ограничивался несколькими десятками расхожих фраз и выражений и приблизительным пониманием смысла прочитанного. Даже хорошо знавшие язык говорили в манере, «отдававшей классной комнатой», преимущественно заученными фразами. В результате и «мышление их, – как писал современник, – приобретало те же приемы приблизительности и неточности».
Писатель и дипломат И. М. Муравьев-Апостол, долго живший во Франции и обладавший абсолютным языковым слухом (сам он владел не то десятью, не то двенадцатью языками) находил ситуацию с устным французским в русском свете (с точки зрения, которая ценилась именно в высшем обществе, то есть чистота и правильность произношения) катастрофической: «Изо ста человек у нас (и это самая умеренная пропорция) один говорит изрядно по-французски, а девяносто девять по-гасконски, не менее того все лепечут каким-то варварским диалектом, который они почитают французским потому только, что у нас это называется «говорить по-французски». ...Войди в любое общество: презабавное смешение языков! тут слышишь нормандское, гасконское, русильонское, прованское, женевское наречия; иногда и русское пополам с вышесказанными. – Уши вянут!»
Что же касается провинции, то тут уши порой и вовсе отсыхали. В романе А. Погорельского «Монастырка» есть забавный эпизод, буквально списанный с натуры, когда петербургскому гостю (по фамилии Блистовский) представляют уездных барышень, обученных французскому языку «славным учителем: обучался в Москве, в ниверситете, и сам книги пишет...».
Сперва «раздался шум в передней комнате», потом «он услышал женский голос, кричавший громко:
– Фуа, фуа! Кессё – кессё – кессё – ля!.. Блистовский не знал, что и думать».
Отец девиц тут же с гордостью сообщил: «Ну! не говорил ли я вам, что мои барышни ни на шаг без французского языка? Вот, только что вошли в комнату, а уж и задребезжали!»
Немного погодя одна из девиц кричит: «Фуа! Фуа! Поди, пожалуйста, сюда!
– Позвольте узнать, – подхватил Блистовский, – что такое значит Фуа?
– Фуа! – отвечала Софья Климовна, взглянув на него с удивлением. – Фуа, это имя сестрицы.
– Да сестрицу вашу ведь зовут Верою?
– Конечно так, – сказала, улыбнувшись, Софья, – имя ее по-русски Вера, но по-французски зовут ее Фуа!
– У нас в Петербурге Вера, женское имя, и по-французски называется Вера.
– Напрасно! – вскричала Софья с торжествующим видом. – Я могла бы вам показать в лексиконе Татищева, что Вера по-французски Фуа!
– Позвольте же вам сделать еще один вопрос: перед обедом я слышал одно выражение... что значит кессе-кессе-кессе-ля?..
– Ну! Кессе-кессе-кессе-ля значит на французском языке «что такое?».
– А!.. Qu'est – се que c'est, que cela!.. Теперь я понимаю.
Он прекратил тут расспросы свои относительно неизвестного языка и, вслушиваясь внимательно в разговоры барышень, действительно заметил, что они говорят по-французски, но притом так странно выговаривают и такие необыкновенные употребляют слова и выражения, что без большой привычки понять их никак невозможно». Семейство же осталось в уверенности, что Блистовский и вовсе не знает французского языка.
Вспоминая потом об этой эпохе, о своей бабушке княгине А.Н.Волконской, от которой осталось множество французских писем, написанных с ужасающими грамматическими ошибками, князь С. М. Волконский резонно замечал: «И к чему это нужно было? Я понимаю французский язык, но без ошибок, тому, кому по-французски почему-нибудь легче, чем по-русски. Но ведь этого ни в одной стране нет, чтобы люди сходились и друг с другом и дурно объяснялись на иностранном языке».
В его время образованные люди уже не стремились говорить на иностранных языках «как иностранцы». Язык имел главным образом практическое значение – чтобы читать без перевода и уметь объясняться, находясь за границей.
XII
Родной язык
Что касается русского языка, то после овладения первоначальной грамотой ему обычно почти не уделяли внимания, считая, что «само сладится». В аристократической среде русский считали одним из второстепенных, подобным шведскому или польскому, который знать можно, но, по ограниченности применения, необязательно. По сути, на нем можно было общаться только с прислугой, а для этого большого красноречия не требовалось.
А. М. Тургенев свидетельствовал: «Я знал толпу князей Трубецких, Долгоруких, Оболенских, Хованских, Волконских, Мещерских... которые не могли написать на русском языке и двух строк». Многие владели очень ограниченной лексикой, не выходя за пределы узкобытовых тем, использовали простонародные языковые формы (типа «надысь», «ефтот», «надоть» и т.п.) и затруднялись в свободном ведении беседы.
Те, кто воспитывался за границей, нередко возвращались в Россию, начисто не умея говорить по-русски.
Князь Д. В. Голицын, бывший около 20 лет генерал-губернатором Москвы, прожил до восемнадцати лет за границей и по-русски сперва почти не говорил. Впоследствии выучился, но изъяснялся по-русски хотя и довольно правильно, но с заметным акцентом, как иностранец.
Князь П. А. Вяземский вспоминал о своем отце, что тот, «как и почти все люди его времени, говорил более по-французски. Жуковский, который введен был в наш дом Карамзиным, говорил мне, что он всегда удивлялся скорости, ловкости и легкости, с которыми в разговоре отец мой переводил на русскую речь мысли и обороты, которые, видимо, слагались в голове его на французском языке».
Многие из декабристов, при всем их несомненном патриотизме, русского языка совсем или почти не знали. Так, М. П. Бестужев-Рюмин во время следствия, сидя в Петропавловской крепости, вынужден был, отвечая на допросные пункты, часами листать французско-русский лексикон, чтобы правильно перевести свои показания, которые он сочинял по-французски. Почти не говорил по-русски М.С.Лунин. Довольно плохо знали язык братья Муравьевы-Апостолы, воспитывавшиеся во Франции, – из них Матвей Иванович впоследствии, в Сибири, со слуха и благодаря чтению русских книг язык освоил вполне хорошо, а Сергей, за ранней гибелью, не успел, даже стеснялся писать по-русски и т.д.
Почти трагикомичной выглядела ситуация франко-язычия в 1812 году, когда в дневниках и переписке русской знати «на чистейшем французском языке выражалась величайшая ненависть к французам».
Плохому знанию русского языка способствовало и то, что на протяжении всего XVIII и начала XIX века он непрерывно менялся, общепризнанные грамматические нормы были практически неизвестны, а учебники грамматики почти отсутствовали. Еще в конце XVIII века в ходу была грамматика Мелетия Смотрицкого, изданная в 1648 году. О существовании грамматики М.В.Ломоносова, напечатанной в 1757 году, мало кто знал, и лишь созданная на ее основе грамматика издания Академии наук (1794) была более распространена. На школьном же уровне, если уж учились по-русски, штудировали грамматику, составленную французом Модрю, которая у немногочисленных тогдашних русских грамотеев (литераторов и университетских профессоров) вызывала либо гомерический хохот, либо глухое раздражение.
Многие, вслед за М.А.Дмитриевым, могли сказать: «Русской грамматике меня не учили, да некому было и учить: никто не знал даже правописания».
В общем, учили родной язык в основном копируя прописи и заучивая немногочисленные русские стихи – примерно так же, как иностранные. А о правописании в большинстве случаев и не думали. Даже княгиня Е. Р. Дашкова – президент двух Академий и автор статей в толковом словаре русского языка – подписывала свою фамилию «Дашкава».
Серьезным стимулом к овладению родным языком стал 1812 год. «Патриотическое чувство, пробужденное Отечественной войной в офранцуженном высшем тогдашнем обществе, отозвалось и в нашем семействе. Мать моя сама взялась обучать меня чтению по-русски и основным правилам Закона Божьего, а два года позднее церковной грамоте начал я учиться у нашего священника Федора Васильевича Богослова», – вспоминал М. Д. Бутурлин. Многие современники Бутурлина поступали так же.
Вторым толчком к овладению русским языком стала образовательная политика и личный пример Николая I. Как говорили, на следующий же день после своего воцарения император, выйдя утром к придворным, громко поприветствовал их по-русски, сказав: «Доброе утро, дамы и господа».
Поскольку предшественник его, Александр I, всегда здоровался по-французски, наиболее проницательные из придворных сразу почувствовали, что наступают новые времена. Так и оказалось. С этого времени Николай общался по-французски только с дипломатами и дамами и очень раздражался, если подданный не мог поддержать разговора на русском языке. И писать – письма к сыновьям и деловые бумаги – Николай тоже стал по-русски, благо у него были хорошие учителя и он делал это вполне грамотно. В результате в считаные месяцы французский язык исчез из российского делопроизводства (за исключением дипломатического ведомства), а придворные и столичная знать наперебой принялись зазывать к себе учителей, чтобы учиться по-русски.
А. Д. Галахов оказался одним из таких наставников, востребованных московским «светом». Сперва его' пригласили в дом князя П. П. Гагарина. «Молодой князь 14-ти лет, – вспоминал Галахов, – уже отлично владел французским языком, гораздо лучше, чем родным. А преподавание последнего идет очень туго в то время, когда ему обучаются как иностранному и притом теоретически, без должной практики, так как в семействе князя и в кругу его знакомства почти постоянно слышалась французская речь. Благодаря рекомендации князя скоро нашлись у меня уроки и в других домах, где предстояла мне та же трудность, то есть господство французского языка. Впрочем, моими занятиями оставались довольны и учащиеся, и их родители. Тем и другим нравилось, как они выражались, моя метода, а все достоинство этой методы заключалось в ясности толкований, да разве еще в том, что я, зная французскую грамматику, нередко прибегал к ней для объяснения грамматики русской. Немаловажною вещью считалось и то, что я был дворянского сословия и держал себя на уроках иначе, чем преподаватели из семинаристов, или вовсе не знавшие французского языка, или, при знании, пугавшие своих учеников и учениц прескверным выговором, на который тогда обращали особенное внимание, ценя его выше теоретического знания, как бы оно ни было капитально...