Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.
На Шексне
Парижская зима, туманная и слякотная, не была похожа на русскую, настоящую зиму и напоминала петербургскую осень. Не отвлекал Верещагина от дела зимний, надоедливый и шумный город. В мастерской живописи, находившейся при Академии художеств, Верещагин слушал и лекции-беседы Жерома, читал книги западных художников, а большую часть времени уделял учебной практике – живописи, рисуя исключительно красками на холсте и загрунтованных фанерных дощечках. К двадцати пяти годам Василий Васильевич не только возмужал, но и почувствовал себя созревшим для самостоятельной работы. Он стал задумываться – какую избрать ему тему, близкую, прочувствованную и захватывающую новизной. Картины не столь давнего детства и юношества вставали перед его глазами. Ярче прочего сохранились в памяти шекснинские труженики-бурлаки. Громадной гурьбой, человек по двести, с холщовыми лямками поперек груди, надрываясь от непосильного труда, шли они, согнувшись, по проторенной широкой тропе, – шли берегом, возле речного приплеска, и тянули барку против бурного течения Шексны. А на крыше-палубе барки сидел со своей семьей за столом не то караванный, не то сам хозяин и, утираясь полотенцем, опустошал пузатый, сверкавший на солнце самовар... Обдумав тему глубоко запечатлевшегося коллективного труда, Василий Васильевич решил нынешнее лето провести у себя на родине, на Шексне, среди родных и односельчан. Он не задержался в Петербурге, проехал поездом до Твери, пересел на колесный пароход и скоро оказался в Любцах. Появление его было неожиданным. Отец, завладев на старости лет наследством, оставшимся после умершего брата Алексея, не замедлил покинуть квартиру в Петербурге и вместе с женой переехал обратно на Шексну, но не в Пертовку, а в Любцы. Здесь место было более живописное, село большое, и не бревенчатый, а каменный особняк возвышался над усадьбой.
Родители и немногочисленная дворня встретили приехавшего из-за границы художника приветливо и радостно. Старик теперь по-другому смотрел на сына. Нравоучения, наставления, строгости были излишни. К тому же у отца хватало хлопот по хозяйству, сводившихся к распродаже лесных участков, сенокосных угодий и сбору с мужиков оброчных недоимок за земельные клочки. Расспросив сына об учении в Париже и посмотрев привезенные им рисунки, отец воздержался от похвалы, но был доволен результатами учения. На другой же день оя выехал в Череповец в лодке-семерике за покупками для гостя, а Василий собрался побродить по знакомым родным местам, пришекснинским понизовьям, и поохотиться на дичь. Мать теперь не мешала, не перечила сыну, лишь поглядывала, как он тщательно чистил дядину двустволку и в кухне на шестке отливал свинцовую картечь для зарядов.
– Ты бы, Вася, лучше почитал «Записки охотника» господина Тургенева, чем без толку бродить. Ах, какой чудный писатель!..
– Читал, маменька, трижды читал. Прекрасный писатель! Кстати, я его однажды видел, когда учился в младшем классе Морского корпуса. Правда, я еще не успел тогда прочитать его книг. Но помню, все мы смотрели на него как на бога...
– Ну, уж ты и сказал!
– Ей-богу, мама! Высокий, важный ходил он по нашей казарме, а мы все притихли и глядели на него. Привез он тогда в корпус на учение своего племянника, бойкого карапуза. А тот – отчаянная башка – поучился неделю и сбежал. Тогда Тургенев привез его в корпус вторично и сказал, что если не станет учиться, то будет без жалости нахлестан арапником. И что же, карапуз больше не убегал... Ну, мама, готовь горшки и латки, не сегодня-завтра утятина-гусятина будет!..
– Да не броди долго-то! Вся истоскуюсь. И ничегошеньки-то ты не принесешь. Знаю – твои заряды никакой дичине вреда не причинят. Ступай с богом!..
Рано утром Верещагин вышел за ворота господской усадьбы. Рыжий лохматый пес увязался за ним. По тропам у овинников и задворок, где так приятно пахло свежей крапивой и конопляником, он прошел никем не замеченный в овсяное поле и по межам, вдоль узких полос, вышел к опушке смешанного леса. Лес был такой же, как и прежде, только заметно вырос кустарник и мелкий осинник. Было раннее июльское утро. Навстречу Верещагину неслись птичьи голоса: старательно заливались соловьи, вдалеке перекликались вещуньи-кукушки, в густой траве на полянках кряхтели коростели. Солнце медленно поднималось и сгоняло серебристую росу с травы. Пробираясь перелеском к Пертовке, Верещагин решил испробовать ружье, благо подвернулся для этого повод: огромный сытый ястреб в бирюзовой вышине гонялся за двумя увертливыми жаворонками. Верещагин вскинул ружье и, нацелясь, выстрелил из правого ствола. Ястреб покачался в воздухе, выронил несколько перьев и, потеряв из виду исчезнувших жаворонков, продолжал, не снижаясь, кружить над лесом. И вдруг вблизи грянул еще чей-то выстрел, ястреб камнем полетел вниз.
– Вот как надо бить! – услышал Верещагин голос из кустов.
Собака бросилась к ястребу и, схватив его за крыло, с трудом потащила в сторону Верещагина. В кустарнике между деревьями показалась плечистая фигура охотника Степана. Он на ходу продувал ствол своей неизменной фузеи и ворчал на собаку:
– Катайко! Катайко! Мой ястреб, куда поволок?.. Рыжий пес, услыхав знакомый Степанов голос, выпустил добычу.
Так встретились старые приятели. Лишь по голосу узнал Степан Василия Васильевича: – Васятка! Ты ли это? Такой молодой, и с такой бородой! Я думал, это дьякон из Любецкого приходу. Тот иногда постреливает. И собаку у твоего отца берет иногда. Какой детина стал!.. – Степан откинул ружье в сторону и, сняв с головы поярковый дырявый колпак, отвесил низкий поклон Верещагину:
– Надолго ли пожаловал, Василий Васильевич?
– Пока не надоест, погощу. А ястреба-то ты здорово подсек!
– Еще бы! У тебя ружьишко приглядное, а не убойное, ты небось дробью бьешь, кругляшками? А я из своего всегда свинцовой сечкой, наповал... – Степан поднял ястреба и стряхнул с него на траву густые кровавые капля.
Узнав, что Верещагин вышел поохотиться на целый день – до ночи, Степан сказал:
– День хороший, полтины стоит. Изволь, коли не погнушаешься, поброжу с тобой. Давай поначалу ястреба в Пертовку отнесем. Я тебе, Васятка, прости, что так зову, чучело из него на память сделаю.
Они привернули в Пертовку и зашли в старую, вросшую в землю Степанову избу. Прошло почти шесть лет со времени раскрепощения крестьян, но, как приметил Верещагин, от своей бедности Степан не избавился. Словно угадывая его мысли, тот заговорил не без досады:
– Не такого освобождения ждали мы от царя. Земля в копеечку обходится, а где ее возьмешь, копеечку-то! Заработки только на Волге или в городах. Из нашей Пертовки восемнадцать мужиков да парней и десяток девок в го-род на отхожие заработки подались с весны... полюбится, так и не вернутся. Мои бы годы помоложе, не усидел бы в деревне... Ну как – в лодке по Шексне или пешком побродим?
– А ты не устанешь пешком? – спросил Верещагин.
– Нашел о чем спрашивать! А ты попробуй за мной угнаться!
Степан взял краюху черного хлеба, узелок соли; за голенище засунул неуклюжий, острый, из обломка косы, нож, прибавил в роговую пороховницу пороху, зарядил кремневое ружье и под веселый лай Катайки пошел рядом с Верещагиным вдоль Пертовки в гору, мимо старой верещагинской усадьбы с забитыми окнами.
– Домище-то какой пустует, – сказал Степан. – Конечно, в Любцах – усадьба получше и село повеселее. Вот женился бы, Василь Васильевич, и жил бы поживал здесь, в Пертовке. Небось в Питере кралю подглядел: грудь колесом, брюхо рюмочкой! Да и пора уж!
– Нет, Степан, жениться еще не пора. А для деревни я только гость. Дом со временем для училища пригодится.
– Куда ж тогда ученых девать? Наша грамота – «Отче наш, избави нас от лукавого» да на безмене знать вес – вот и всё.
– Не хитри, Степан: одно говоришь, другое думаешь, – возразил Верещагин.– Муяшк и без грамоты умея, но книжная мудрость ему не помеха!
– Само собой...
Миновали сенокосные пустоши, где вот-вот зазвенят косы-горбуши и густая, пахучая трава покорно ляжет у ног косаря. Вышли на лесную подсеку. Еще несколько лет назад стоял здесь строевой сосновый лес. Нынче без конца и края лысели свежие пни. Отец Верещагина поспешил сбыть этот лес череповецким подрядчикам-строителям и вырученные деньги прожил в Питере.
«Не одна тысчонка проданных на корню деревьев перепала и на мою долю, – подумал Верещагин, – и сколько еще этого добра у отца, наверно, сам не знает». Хрустя по валежнику подошвами огромных и неуклюжих сапог, Степан всё дальше и дальше вел Верещагина в глубь леса. Скоро день стал клониться к вечеру. Двадцать верст прошли они по лесу, по пустошам, по заливным лугам, кружились около каких-то озерков и наконец, усталые, сели отдохнуть около заброшенной лесной избушки, на бережок ручейка. Степан разом съел всю краюху ржаного хлеба и помог Верещагину доесть пирог с белозерскими снетками. Подкрепившись, поговорили о том, что охота с каждым годом становится хуже и хуже, потому что лесорубы перепугали всякую лесную живность, а на Шексне судоходное оживление мешает уткам; о том, что самая хорошая охота теперь на восточном побережье Кубенского озера, но в такую даль не вдруг доберешься...
– Я соскучился по нашей пришекснинской природе,– сказал Верещагин. – Смотрю я на здешние места, и на память приходят стихи Пушкина. Не об этих ли местах он писал? Впрочем, он не бывал здесь, но как похоже у него сказано, будто тут зарисовано. Послушай, Степан:
...На склоне темных берегов
Какой-то речки безымянной,
В прохладном сумраке лесов,
Стоял поникшей хаты кров,
Густыми соснами венчанный.
В теченьи медленном река
Вблизи плетень из тростника
Волною сонной омывала
И вкруг него едва журчала
При легком шуме ветерка.
Долина в сих местах таилась
Уединенна и темна,
И там, казалось, тишина
С начала мира воцарилась...
– Да, уж что говорить, складно сложено! – отозвался Степан. – Мы так не умеем. У нас проще – шуточки да прибауточки, да песенки-коротушечки. А это для ученых придумано. Нам так не сказать.
– Всему свое время, Степан. Дойдет грамотность и до мужика. Пушкин для народа – свой человек...
– Дай бог. И то в Пертовке нынче грамотеев прибавилось. Теперь по усопшим есть кому и кроме дьякона псалтырь читать...
Усталые, сидели они и лениво, неторопливо разговаривали о делах деревенских, о Степановых заботах, непосильных оброках за отошедшие мужикам земельные обрезки. Наговорились вдосталь, и оба, пригретые солнцем и баюканные тихим шелестом листвы, вздремнули в утомлении. Катайко вытянулся на траве, и, как только услышал всхрапывание охотников, тоже заснул, не тревожась за их покой. Проспали они всю короткую июньскую ночь и проснулись, когда стало холодновато от утренней росы и некстати потянул ветерок, заволакивая небо облаками.
Степан умылся из ручейка, вытер лицо рукавом холщовой рубахи.
– Без солнца я, Васятка, не ходок. В лесу без солнышка недолго заблудиться. Однако не потеряемся, – заверил он.
– Да, действительно, облака толстые, сквозь такую толщу солнца не дощупаешься.
– Нет, в своих-то лесах где тут заблудиться! Ручеек выведет. Видишь, щурята и окуньки играют – значит, недалеко большая рыбная река. А по Шексне, по бурлацкой тропе, по бечевнику рано ли, поздно – до дому доберемся. Только ручеек этот нас, видать, вымотает. И чем дальше от дому, тем пуще есть захочется.
– Это верно, – согласился Верещагин. – Я, пожалуй, сейчас бы позавтракал – чай-кофе, яишенку. Что ж, будем двигаться дальше.
Берегом, заросшим ивняком, зашагали они по течению извилистого ручья, местами такого узкого, что перешагнуть можно, местами переходящего в глубокие бочаги-омуты.
Густые темно-серые облака низко нависли над лесом. Ветерок шумел и посвистывал, гуляя по остроконечным вершинам хмурого ельника. Невеселыми выглядели охотники, шли не разговаривая, держа наготове ружья – не вывернется ли из-под ног тетерев. Тот и другой все больше подумывали о еде.
– Правду старики бают, – сказал Степан, – идешь в лес на день, бери хлеба на неделю. Ужели никого не подстрелим?.. Придется тогда о рыбешке подумать.
И вдруг у поворота ручья, в бочаге за кустарником, послышалось кряканье утки. Катайко застыл на месте, навострив уши. Степан и Верещагин тихонько из-за кустов подкрались к бочагу. Утка плавала в окружении дюжины крохотных, беспомощных утят и ловила мошкару.
– Это не наша добыча, – рассудил Степан. – Матку убивать не будем, иначе эти крошки загибнут. Пойдем дальше.
Катайко хотел кинуться в бочаг за добычей, но его остановили сердитым окриком: «Тубо!» Утка нырнула, за ней нырнули утята и скрылись в густой траве под нависшей разлапистой елью. Охотники шли и шли, куда вел их лесной ручей. В темноводных бочагах плескались щуки.
Выбрав неглубокий, заросший травой бочаг, Степан остановился:
– Здесь, Васятка, мы рыбкой полакомимся. Проходы из бочага узкие. Изловим!..
– Попробуй, каким же это способом? – недоверчиво посмотрел Верещагин на своего спутника.
– А подштанники на что? Разводи костер. Рыба будет. – И, положив ружье на бережок, Степан разулся, снял подштанники, завязал у них концы; затем вырезал ивовый прут и сделал из него подобие обруча, обтянул гашником, получилось нечто похожее на садок. И пока Верещагин разводил костер из сушняка и бересты, Степан помутил батогом воду, потом несколько раз прошел по бочагу, доставая оттуда фунтовых щук и выбрасывая их на берег.
– Вылезай! Хватит! – кричал Верещагин, складывая трепещущих рыб около костра. – Куда их столько, не продавать же! Уже десяток!..
Щук выпотрошили; просунув каждой в пасть по ивовому прутику, зажарили над пылающим костром. Были щуки превкусными, хотя приправы кроме двух щепоток соли, у охотников не оказалось. У костра за едой повеселевший Степан стал рассказывать Верещагину, как в молодости он в здешнем лесу и оленей и лосей стреливал пулей, а нынче вот на эту животину никак нельзя нарваться, чтобы говядинкой себя побаловать,
– А то бывало и так, – разговорился Степан, вспоминая охотничьи бывальщины, – пороху-то нет, так на клепец вся надёжа. Однова медведь с клепцом-то за тра версты от места убрел. Догнал я его, а он и в клепце, а голыми руками не возьмешь. Ну, тут и приладишься обухом промеж ушей. Обухом-то шкуры не испортишь, а с клепцом на лапе он не больно ловок. Угомонил вот так. За шкуру твой покойный дядя Олеша семь целковых отвалил. Медвежатину в жареном виде вся Пертовка ела... А нынче-то и медведей у нас разогнали. В Пошехонье водятся, а у нас почти нет. Разве заблудший появится! Теперь скотине не опасно пастись. Волчье иногда наскакивает, особенно к осени, как волчицы начнут волченят обучать себе корм добывать – тут и поглядывай за овцами, а то всех передерут. Бивал я и волков, и лисиц, и язвиц полосатеньких. Куниц да норок – тех только в ловушки брал. Зарядом нельзя шкуру увечить, браком пойдет. Куничка, она дорого стоит, рубля четыре. А велика ли сама-то? Ну, таких штучек шесть в год попадет, и то – давай сюда... Зайчишек не бью, на их собаку науськать – и только, чтобы озимь не ели да яблоней не глодали. Прежде эту дичину за погань почитали, в горшок не клали, шкуру долой, а тулово – собаке. Нынче и эту нечисть люди кушают, у господ переняли. У тех скусы на все избалованные: поди-ко, подай другому барину гадюку в сахаре, так заместо миноги сожрет, да еще и похвалит...
– Охота, значит, хуже становится, нежели в прежние времена? – спросил Верещагин.
– А как же, и в половину того нет! Вот видишь, ходим-ходим, а на кого наткнулись? На одну многодетную уточку. Да еще разок портками рыбы половишь и ни с чем домой придешь. Мне не впервой так. Ежели пошел, скажем, ты на охоту, да баба тебе попала навстречу кареглазая – так лучше воротись и в лес не кажись, никакого тебе толку! Кареглазые да косые – хуже нет. Поп – тоже не к добру, уж это каждому младенцу ведомо. И черт их знает, что за порода такая!..
– Может быть, это пустяки, Степан?
– Поживи с мое – узнаешь... – Степан вытряхнул из бороды рыбьи кости и чешую, поднялся с луговины, прислушался к лесному шуму, понюхал воздух с подветренной стороны и, ничего подходящего не учуяв, сказал:
– Давай-ка пойдем, Васятка, по ручейку, куда-нибудь да выберемся. Верстушек через пятнадцать, думно мне, на Шексну обязательно попадем, а там к ночи, глядишь, до Пертовки доберемся...
Чем ближе подходили они к Шексне, тем более было препятствий на их пути: то бурелом загораживал берег ручья, то вязкие, зыбучие болота и озерки мешали двигаться в одном направлении, то вдруг ручей раздваивался и уходил в разные стороны.
Вышли на участок вырубленного леса, стало быть, близко Шексна. Бревна, зимой свезенные к ручью, были сплавлены весной в половодье. Остался трескучий валежник из вершин и прутьев, обреченных на гниение. За лесосекой начались каменистые бугры, заросшие колючим шиповником, калиной и мелким осинником. В изобилии цвела земляника. Запах прелых листьев смешивался с запахом цветущих растений.
Несмотря на усталость, на серый день, Верещагин и Степан чувствовали себя превосходно, и ни тот ни другой в мыслях не жаловались на неудачу. Наконец добрались они до Шексны. Вправо и влево от устья лесного ручья, поглощенного широкой и быстрой рекой, раскинулось серое, словно свинцовое плесо. Повеяло холодным ветерком. С северной стороны по течению без бурлацкой артельной помощи шли порожняком барки в Рыбинск. На крышах-палубах орудовали водоливы и рулевые. А навстречу порожняку – против течения, из-за косогора, показалась груженая баржа, за ней другая. По берегу тропой-бечевником густой ватагой шагали бурлаки. Верещагин застыл на месте. Повесив ружье и котомку на сук дерева, он сказал Степану:
– Подожди. Дай посмотреть. Это же картина!
«Серый день, грустный фон... Сотни людей, продавших свою силу из-за куска хлеба, надрывают здоровье, укорачивают жизнь. Сильна, быстра Шексна, да есть и против нее артельная мужицкая сила... Вот она – картина: бурлаки, шекснинские бурлаки! Какая смесь типов!..» Верещагин стал с большим интересом присматриваться к бурлацкой ватаге. Она поравнялась с ним, стоявшим на песчаном бугорке. В переднем ряду молодой парень, приослабив на груди лямку, затянул песню:
Золотая наша рота,
Тащит черта из болота!
Эх, дубинка, ухнем!..
Тяжелая бечева плеснулась по речной поверхности, затем натянулась туго, как струна, от бурлацких спин до самого раскрашенного носа баржи. Послышался припев песни, и люди враскачку, не спеша прошагали под бугром мимо Верещагина и Степана, даже не взглянув на них.
– Картина, в которой нет прелести, а все же картина, – проговорил убежденно Верещагин. – Есть тут над чем поразмыслить! Тяжкий, подневольный труд, изнеможение одних ради обогащения других. Вот где надрываются люди для того, чтобы сыто, вольготно, роскошно и распутно жилось вон тому и подобным ему паукам, что сидит за самоваром на палубе... Это же картина!..
– Кому – картина, а кому слезы. Думаешь, им легко? – вымолвил Степан. – След в след идут, как голодные волки.
– В том-то и дело, что нелегко!
– Летняя дороженька в Питер. По речной воде да по бурлацкому поту мильёны пудов груза идут. И самая что ни есть голь перекатная.
– Люди эти создают богатство, только не себе. Пример наглядный несправедливости. Когда же будет на земле правда? – задумчиво спросил Верещагин. Степан опять ему напомнил:
– Не такой свободы мы от царя ждали. Может, еще и образуется, но пока облегчения нет и нет.
Подошла вторая пестрая бурлацкая ватага.
– Давай, Степан, пойдем за ними.
– Пойдем, глядишь, до Пертовки время незаметно пробежит, да опричь того послушаешь, как у этих людей ребра хрустят.
Немного приотстав от бурлаков, пошли они по их следам, по протоптанному бечевнику. Нетерпеливый Катайко бежал впереди всех и часто оглядывался, не теряя из виду незадачливых охотников.
Перед утром с передней барки послышался звучный голос караванного:
– Эй! Зачаливай! Кашу варить!..
Две баржи пристали к берегу. Крепкими канатами прячалились за прибрежные огромные сосны с обнаженными корнями на желтом сыпучем песке. Бурлаки разожгли костры, появились прокопченные котлы на таганах, закипела вода с пшеном, запахло гарью. Уставшие на большом переходе, бурлаки похлебали из общих котлов каши, запили речной водой и вповалку, тесной кучей легли отдыхать. Скоро из-под лохмотьев рваной одежды раздалось дружное, с присвистом, храпение. Верещагин вернулся в Любцы. Впечатление от бурлацкой ватаги не давало ему покоя. В то лето, живя в Любцах, он почти каждый день выходил на берег Шекспы посмотреть на караваны барж, на бурлаков, проходивших из Рыбинска в Петербург. Из тех бурлацких ватажек, запечатленных им много-много раз в натуре на берегах родной реки, в его представлении возник план картины. Был уже сделан беглый набросок красками: густая толпа, в несколько десятков человек, надрываясь, идет по берегу, за ней еще бурлацкая артель. На гладкой поверхности реки тянутся баржа за баржей. Сделав набросок картины, Василий Васильевич приступил к разработке этюдов. В Пертовке он собрал бурлацкие «костюмы» – лохмотья. Не было недостатка и в натурщиках. Отец раздобрился: отвел в барском особняке самую большую комнату для работы. В стену были вбиты крюки, за них зацеплены бечевы с лямками. Эти лямки натурально, как бурлаки на Шексне, тянули любецкие и пертовские мужики. Охотник Степан, сторож Максим, садовник Илья не прочь были позировать художнику, благо заработок на этой легкой работенке, возбуждавший у них смех и недоверие, приравнивался к заработку настоящих бурлаков.
План картины окончательно созрел в голове художника, но замыслу этому не суждено было осуществиться. Василий Васильевич уезжал в Петербург с бурлацкими этюдами и набросками пришекснинских пейзажей. В карманах было пусто. Отец не дал ни гроша. Мать не имела денег. Провожая его, она заливалась слезами, говоря, что, наверно, в последний раз с ним видится. Верещагин с горечью думал о том, что забота о существовании заставит его надолго отказаться от работы над «Бурлаками». Василий Васильевич не ошибся. В Петербурге он был вынужден заниматься выполнением мелких заказов ради заработка, пока не представилась возможность поехать в Туркестан. О шекснинских бурлаках поневоле пришлось забыть.
|