УИЛЛИС ХАРТ 
(США)

НЕ ВЕРИТЬ В СКАЗКИ...

      Спустя более чем сорок лет они все еще лежат и ждут. Их тела, оставшиеся в вечной мерзлоте Колымы, отказываются растворяться. Молча, настойчиво они ждут своего возвращения.
      Сотни тысяч советских людей были обречены работать и умирать в лесах и приисках Колымы, в северо-восточной Сибири при Иосифе Сталине. Говорят: они «сидели». На русском языке в специфическом контексте слово «сидеть» означает «отбывать срок лишения свободы». Но эти «враги народа» — студенты, инженеры, крестьяне, домохозяйки, офицеры, солдаты — «сидели» только в качестве трупов, упрятанных в мерзлоту отдаленных ущелий. И есть какая-то высшая справедливость в том, что мы знаем о их судьбе от одного из них, который пережил Колыму и потом нашел в себе силы сидеть... сидеть, вспоминать и писать.
      Спустя более чем сорок лет мы все еще стараемся забыть об этих мучениках. Мы боимся того, что они могли бы ожить, подняться на поверхность. Это невыносимо для человеческой психики. Мы не можем разрушить скорбную тишину Севера. Тогда нам остается найти в себе силы сидеть... сидеть, читать и думать.
      Почему Шаламов пишет о Колыме? Очевидно, он не стремится к прославлению собственной жизни там: «То, что я видел — человеку не надо видеть и даже не надо знать»,— говорит рассказчик в «Надгробном слове». И, несомненно, Шаламов пишет прежде всего не о себе: «Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями» («Сухим пайком»), Шаламов писал потому, что он не мог забыть, не мог вычеркнуть из своей памяти то, что он видел и знал. Он писал потому, что он не мог не писать.


Из дипломной работы, защищенной в университете штата Айова в 1993 г. Перевод автора.


      Что пишет Шаламов о Колыме? Его творчество — это не изложение истории сталинских лагерей и не хронологическое описание своего заключения на Севере. «Колымские рассказы» принципиально отличаются от «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына, Шаламов пишет о России, о ее трагедии в коротких новеллах, каждая из которых — символ. Он отражает мысли и слова миллионов погибших россиян, которые, если смогли бы сегодня говорить, подавили бы нас своей правдой.
      В рассказе «Сентенция» Шаламов вспоминает блатную поговорку, которая иллюстрирует, на какой глубине на Колыме лежит эта правда: «не веришь, прими за сказку».
      Загадочный и зловещий характер Колымы никогда не был лучше выражен, чем в этом жестоком циничном выражении. Но эта поговорка подходит также ко всему двадцатому веку, к советскому обществу в целом — до и после Сталина — и не только к Колыме. Основанное на всесторонней мифологизации истории, на создании пропагандистских сказок, советское общество превзошло всех по власти страха и лжи. Октябрьская революция, военный коммунизм, коллективизация, террор, лес Катыни, Новочеркасск, Чернобыль — каждое из этих событий было окружено фальшивыми легендами, либо молчанием. Советская история просто полна сказками, затемняющими и искажающими эти события. Но до недавнего времени совсем мало кто смел откровенно ставить под сомнение официальные версии и называть вещи своими именами.
      Советское общество б 0-х годов было не готово принять Шаламова. Но и сегодня — и не только в России — его произведения считаются трудным чтением. Трудно читать «Колымские рассказы» именно потому, что они требуют, чтобы мы спросили себя, что на самом деле есть правда о человеке. Большинство рассказов так страшно, что читатель невольно думает: а было ли это? Люди становились зверями, животными. Отрицание правды происходит от страха: мы не хотим верить просто потому, что боимся, что правда нас подавит.
      Западный читатель, знакомый с русской литературой, знал раньше только два произведения о жизни человека в неволе: «Записки из Мертвого дома» Достоевского и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Но Достоевский и Солженицын не напрягают пределы нашей веры до той степени, как Шаламов. Горянчиков и Шухов являются героями, которым нам не трудно сочувствовать, которых мы можем понимать. В сущности они мало требуют от нас и едва ли похожи на многочисленных героев Шаламова: Глебова, который не может вспомнить имя своей жены («Надгробное слово»); Савельева, который отрубает себе руку («Сухим пайком»), Достоевский и Солженицын с большим мастерством описывают свой опыт жизни за решеткой. Но мы можем их читать и все-таки верить в сказки.
      «Колымские рассказы» разрушают мифы — и прежде всего потому, что Шаламов был свидетелем совсем другого мира. Этот мир не оставлял человеку надежд. Недаром Шаламов пишет: «Возможно ли активное влияние на свою судьбу, перемалываемую зубьями государственной машины, зубьями зла. Иллюзорность и тяжесть надежды. Возможность опереться на другие силы, чем надежда...» («О прозе»).
      Там, где Солженицын пишет о «многих удачах» Шухова, Шаламов просто констатирует: «Все умерли». Это самый красноречивый пример.
      Колыма — земля «слухов, догадок, предположений». Она тоже — часть России. И она ярко отражает судьбу России в этом столетии, показывая степень жестокости нового строя по сравнению с его царским предшественником и родоначальником. Это был невиданный в истории цивилизации террор. И он тоже в области «слухов, догадок»: мы никогда не узнаем, сколько на самом деле — до сотен, десятков, единиц — погибло в лагерях.
      Но несмотря на то, что нам не узнать все, мы должны читать Шаламова. Он дает нам почувствовать разницу между русской литературой девятнадцатого века — Тютчева, Достоевского, Чехова — и литературой века двадцатого, между старой Россией и истязанным Советским Союзом двадцатого века. Его рассказы — точный слепок места и времени. Они останутся в истории как документ и как образец высокого искусства.
      Рыбаков («Ягоды»), Мерзляков («Шоковая терапия»), Пугачев («Последний бой майора Пугачева»)... сломанные жизни множатся, и смерть распространяется неумолимо. Читатель подавлен коварным разгулом Колымы. Оцепененный всем, что он узнает, читатель не становится злобным или возмущенным. Он потрясен. Ему приходится оставлять свои привычные мнения о гуманизме, чтобы понять. Это нелегко делать: Пушкин, Толстой и Тургенев этого не требовали от своих читателей. Это трагично и печально. И как Шаламов пишет, «есть какая-то глубочайшая неправда в том, что человеческое страдание становится предметом искусства, что живая кровь, мука, боль выступают в виде картины, стихотворения, романа»1 [1. Шаламов, «Новая проза», под ред. И. П. Сиротинской, «Новый мир», № 12, 1989, с. 3].
      Где же все-таки место в русской литературе произведениям Шаламова? Являются ли «Колымские рассказы» только лагерной прозой, или они принадлежат всей общей русской литературе? Лучше всех сказал об этом сам Шаламов: «...Я не вижу никаких причин исключить лагерную тему из литературного сырья для современного писателя. Напротив — я вижу именно в лагерной теме выражение, отражение, познание, свидетельство главной трагедии нашего времени. А трагедия заключается в том, как могли люди, воспитанные поколениями на гуманистической литературе («от ликующих, праздно болтающих») прийти при первом же успехе к Освенциму, Колыме»2 [2. В письме Шаламова к А. А. Кременскому, «Знамя», №5, 1993, с. 155].
      Мы видим, что для Шаламова границы жизни и литературы — условны: литература в такой же степени влияет на жизнь, как жизнь на литературу. Он склонен был винить писателей гуманистов XIX века в том, что под их знаменами пролилась кровь в веке XX. Так ли это? Мы не знаем. Но Шаламов имеет право на такое суждение, потому, что он перестал верить в любые «сказки».
      В этом и заключена основополагающая разница между прозой Шаламова и всей предыдущей русской литературой. При таком взгляде «Колымские рассказы» выходят за пределы лагерной темы. Они должны быть прочитаны на фоне двухсотлетней истории русской литературы — и не иначе. Они отражают, лучше чем любые другие произведения, судьбу русской литературы, судьбу России в этом вероломном неистовом веке. Недаром Шаламов называл свои рассказы «новой прозой» — он имел в виду невозможность описывать пережитое в духе и стиле старых традиций.
      Его рассказы на самом деле являются автобиографическими, рожденными из хаоса Колымы и всего предыдущего: Вишера, Бутырская тюрьма, Вологда... Многое в них рассказано как бы пассивным рассказчиком — человеком, видящим все вокруг, но не вовлеченным в действие, В других рассказах мы находим автора в центре того, что происходит (Крист, Андреев, Голубев появляются там, где «я» неуместно).
      «Колымские рассказы» фиксируют судьбы сотен разных лиц, Кажется невероятной такая память. Но кроме памяти здесь требовалось мастерство — мастерство рассказчика. Вспоминая пережитое, Шаламов вовсе не стремится преувеличить ужасы. Тогда бы это было похоже на публицистику или триллер. Он сдержан. Он соизмеряет то, что он помнит, с тем, что может быть понятным обычному человеку. Его рассказы кажутся очень простыми, безыскусными, но на самом деле они представляют собой большое искусство. Шаламов не историк, а художник, его задача не собирать факты и документы, а давать живую картину.
      В своих воспоминаниях Шаламов описывает трудности в процессе писания: борьба между точностью фактов и точностью художественной, между памятью и забвением. С одной стороны, если он будет воспроизводить мысли и слова Колымы, его язык будет «беден и скуден». С другой стороны, Шаламов утверждает, если писатель украшает, улучшает реальность, тогда истина де-факто находится на втором уровне: «Обогащение языка — это обеднение рассказа в смысле фактичности, правдивости».
      Надо помнить всегда о специфике пребывания на Колыме. Разумное размышление здесь, подчеркивает Шаламов, быстро становится почти невозможным. Во-первых, любой знак «витиеватости» интеллигентской речи ставит «политического» под угрозу лагерной власти и блатных — «буквально всех». Из этого следует, что он скоро отвыкает от своей естественной речи: обстоятельства заставляют его применять жаргон Колымы, вплоть до самого низкого слоя. А лишение возможности говорить — это лишь маленький шаг от запрета думать. «Никогда я не задумывался ни одной длительной мыслью. Попытки это сделать причиняли прямо физическую боль»1 [1. Шаламов, «Воспоминания», «Знамя», № 4, 1993, с. 127].
      «Колымские рассказы» являются искусством самого высокого уровня — не в последнюю очередь потому, что писатель, как правило, избегает грубого жаргона лагеря. Стремление к красоте преодолевает трясину лагерной обыденности. Преображая эту обыденность в своей сжатой, «аскетической» прозе, Шаламов делает Колыму постижимой. Он пишет в рассказе «Ночью», что только жизнь внутри колючей проволоки казалась ему реальной. О жизни за ее пределами, он пишет, что «тот мир казался ему каким-то сном». «Колымские рассказы» дают подобный эффект над читателем: они заставляют нас испытать те же чувства.


К титульной странице
Вперед
Назад