ФРАНЦИШЕК АПАНОВИЧ
(Польша)
Несомненно, прав Юлий Шрейдер, утверждавший, что проза Варлама Шаламова - это философская проза, представляющая собой не только беспощадный анализ сталинской системы лагерей, но и глубокое исследование природы человека в "запредельном состоянии", когда "психологическая оболочка срывается нечеловеческим давлением лагерной жизни" и "остается голая человеческая суть"1
[1 Ю. Шрейдер. Философская проза Варлама Шаламова, «Русская мысль» 1991, №3883, с.
11]. По словам исследователя, Шаламов открывает страшную правду о том, что "лагерь - это не нарушение законов обычной жизни за зоной", а "сгусток тех же законов", что "ад начинается за пределами зоны, когда людям дается право властвовать над душами ближних, над их имуществом и их трудом"2
[2 Там же]. В лагере же, словно в лаборатории, в чистейшем виде выявляется человеческая суть, которая состоит в том, что человек, по сути дела, беззащитен перед насилием, что под давлением преобладающей силы "всякий может сломаться"3
[3 Ю. Шрейдер, «Секрета нет», «Знание-сила». 1991, № 6, с.
83].
Мне кажется, что именно взаимоотношения власти, силы и насилия с человеческой личностью являются одним из стержневых вопросов
шаламовской прозы, не только "выходящим за пределы зоны", но касающимся - рискну допустить такое предположение - самих основ человеческой жизни, а может быть и жизни вообще. Настоящий текст представляет собой попытку рассмотрения этих взаимоотношений в изображенном мире "Колымских рассказов".
Что обычно понимают под понятиями власти, силы и насилия? В популярном толковом словаре русского языка власть определяется как "право и возможность распоряжаться кем-чем-н., подчинять своей воле", а также "политическое господство, государственное управление и его органы" и "лица, облеченные правительственными, административными полномочиями", а сила, по этому же словарю, означает "способность живых существ напряжением мышц производить физические действия, движения; вообще - физическая или моральная возможность активно действовать" и - между прочим - "могущество, влияние, власть"4
[4 С. И. Ожегов, Н. Ю. Шведова, Толковый словарь русского языка, Москва, 1992, статьи «власть» и «сила»]. В "Краткой философской энциклопедии", в свою очередь, читаем о власти, что это "в отличие от физического насилия сила, оказывающая воздействие на тело, душу и ум (...), подчиняющая другого закону своей воли. Коррелятом ее является уважение; этическую ценность она представляет собой тогда и только тогда, когда так направляет уважающего ее, что тот оказывается в состоянии осуществлять большее количество более высоких ценностей, не подвергаясь непосредственному воздействию со стороны власти"5
[
5 Краткая философская энциклопедия, Москва, 1994, с.
70].
Легко заметить, что в приведенных определениях значения понятий власти и силы иногда соприкасаются друг с другом, до такой степени, что в некоторых случаях сила определяется словом власть и наоборот. Оба эти понятия - власть и сила - стоят в центре современных общественных наук, в частности, политологии, в которой они четко разграничиваются. По мнению большинства исследователей, власть - это не вещество, не субстанция, а также не способность или качество. Власть является соотношением разных общественных сил и проявляет себя в тех случаях, когда возникает "конфликт между интересами или ценностями, признаваемыми различными общественными группами", вследствие чего одна из этих групп вынуждена подчиниться требованиям другой, под угрозой "нарушения тех ценностей или интересов, которые она ценит выше приобретенных в случае
неподчинения"6 [6 P. Bachrach, M. S. Baratz, Power and Poverty. Theory and Practice, New York, 1970, s.
19-35]. Сила же представляет собой только один из инструментов власти и отличается от нее тем, что "в отношениях власти одна из сторон конфликта добивается подчинения другой", в то время как при употреблении силы цель достигается помимо неподчинения7
[7 Там же]. В отношениях власти существенную роль играют цели и запасы сил обеих сторон конфликта, т. е. как осуществляющих власть, так и подчиняющихся власти, а в отношениях силы принимаются во внимание лишь запасы сил противника, его цели не имеют значения8
[8 J. M. Burns, Leadership, New York 1978, № 12 -17]. Иначе говоря, подчиняемому власти предоставляется выбор, это он определяет способ своего поведения, подвергающийся же воздействию силы не имеет выбора. Поэтому часто подчеркивается оппозиция власти и силы9
[9 U. Eco, Semiologia zycia codziennego, Warszawa 1996, s. 313], ведущая, по сути дела, к взаимоисключению: применение силы органами власти наносит ущерб самой власти - этим актом власть признается в своем поражении в данной области, т. к. превращается таким образом в насилие10
[10 P. Bachrach, M. S. Baratz, ук. соч., с. 30 - 35].
Изображенный в рассказах Варлама Шаламова мир лагерей, естественно, представляет собой ту область, в которой отношения власти и действие силы доминируют над всеми другими сторонами жизни. По сути дела, всех шаламовских персонажей можно разделить на две антагонистические группы: осуществляющих власть и подчиненных власти. К первой группе принадлежит конвой, следователи, лагерное начальство разных ступеней и высшие представители государственной власти, которые лишь изредка или совсем не выступают на событийной сцене (как, например, Берзин, Гаранин, Ежов и им подобные), но оказывают решающее влияние на ход событий. Ко вторым - все зека, не выполняющие никаких лагерных функций, обыкновенные работяги11
[11 Для обыкновенных «работяг» заключенные, исполняющие лагерные функции, были уже властью, от которой отделяла их почти непроходимая граница].
Лагерная власть, как показывает множество примеров из "Колымских рассказов", располагала неограниченными средствами влияния на поведение зека и контроля над ним (не только прямое применение насилия, избиения, штрафняк, карцер, новое дело или вполне реальная угроза смерти, но также воздействие посредством голода, холода,
непосильного труда), в то время как заключенные были лишены всякой возможности защиты и сопротивления, так как не хранили их никакие законы.
Столь резкая асимметрия системы общественных отношений в лагере в еще большей степени усугублялась, с одной стороны, иерархической структурой власти, которая, благодаря этому, представала перед заключенным как неограниченная сила всего государства, и которую отделяла от него непроходимая пропасть, а с другой - упоминавшимся уже широким набором мер наказания и поощрения, основанным на неясных критериях, что неизбежно приводило к произволу властей, вынуждавшему вести борьбу за ничтожные и сомнительные, впрочем, привилегии (миску баланды или более легкую работу - взамен на донос, ложные показания, как, напр., в рассказах "Июнь" или "Мой процесс"). Все это способствовало разобщению и крайнему ослаблению общества лагерников12
[12 См. W. Kosela, Opiekunczose panstwa a autonomia jednostki, w: Wartosci i ich przemiany, studia pod red. A. Pawelczynskiej, Warszawa, 1992, c.
199-202]. В этой системе подавляющее превосходство базиса власти над возможностями самозащиты заключенных было несоразмерно с целями, которые якобы преследовались лагерным начальством. Таким образом, и цели, особенно декларируемые (выполнение плана или перевоспитание заключенных - т. н. перековка), и самый факт осуществления власти, отодвигались на второй план, а на первом оставалась одна лишь нагая сила.
В произведениях Шаламова указываются различные способы проявления силы в отношениях начальства с заключенными. Самым ординарным, но и, пожалуй, самым частым способом были побои. Заключенные избивались на каждом шагу: на разводе и в пути на работу, на работе и во время отдыха, в столовой и в бараке - затем, чтобы удержать в беспрекословном повиновении, заставить выбивающихся из сил зека работать еще быстрее, а то и просто так, потому, что какой-нибудь бедняга попался на глаза, или - чтобы "выбить грамотность" из головы13
[13 В. Шаламов, «Колымские рассказы», в двух томах, Москва, 1992, т. II, с. 313. Все ссылки на это издание буду отмечать в тексте, указывая в скобках том римской цифрой и страницу - арабской].
Кроме побоев, тычков и непрерывной брани, заключенные часто подвергались всяческим унизительным процедурам и нагло обворовывались как блатарями, так и лагерным персоналом, что в
условиях постоянного недоедания угрожало крайним истощением и даже смертью от голода. Впрочем, смерть была повседневным явлением в лагере - убивали конвоиры (напр., за мнимую попытку бежать, как в рассказе "Ягоды"), убивало высшее начальство (как Гаранин на Серпантинной), убивали блатари, по любому поводу (см., напр., рассказ "На представку").
Достаточным поводом для побоев и других форм притеснения, в том числе и для убийства, было физическое преимущество бьющего перед битым, сила первого и слабость второго. Повествователь, и в то же время герой рассказа "Термометр Гришки Логуна", человек многоопытный и несомненный alter ego автора, рассуждает об этом следующим образом (причем, такого рода рассуждения мы встречаем в прозе Шаламова весьма часто):
"Тут все дело в физическом преимуществе, если это касается бригадиров, дневальных, смотрителей, - всех этих людей невооруженных. Пока я сильнее - меня не ударят. Ослабел - меня бьет всякий. Бьет дневальный, бьет банщик, парикмахер и повар, десятник и бригадир, бьет любой блатной, хоть самый бессильный." (II, 157)
Государственная власть в мире "Колымских рассказов" тоже сводится к физическому преимуществу и, по сути дела, не отличается от силы, с той разницей, что значительно превосходит силу мускулов отдельного человека:
"Физическое преимущество конвоира - в его винтовке. Сила начальника, который бьет меня, - это закон и суд, и трибунал, и охрана, и войска. Нетрудно ему быть сильней меня. Сила блатных - в их множестве, в их "коллективе", в том, что они могут со второго слова зарезать."(II, 157)
Таким образом, сила перестает быть лишь одним из инструментов власти, наоборот, это власть, в определенном смысле, становится инструментом силы, поддерживает силу, придавая ее актам видимость законности - согласно принципу, сформулированному Максом Вебером, что государство располагает монополией на легитимизированное применение насилия14
[14 См. Wartosci i ich prztmiany..., с. 197].
В лагере насилие стало единственным законом - и это уподобляет
лагерь блатному миру. Именно в блатном мире взаимоотношения между людьми опираются лишь на физическое превосходство, а другие принципы, не связанные с физической силой, в нем не действуют. Весь этот мир и его обычаи описал художник с необыкновенным знанием дела и в то же время с огромным обличительным жаром (это почти единственный случай, когда автор не скрывает своих эмоций, а наоборот, еще их подчеркивает) в специальном цикле под заглавием "Очерки преступного мира", и в ряде других рассказов, в которых пытался разрушить множество фальшивых мифов, накопившихся в основном благодаря художественной литературе вокруг этой темы.
Блатной мир, по Шаламову, это не те, кто в результате так или иначе сложившихся обстоятельств совершил какое-нибудь преступление, в том числе даже кражу или убийство, но профессиональные воры и бандиты, принадлежащие к "специальному ордену", в котором исповедуется идеология насилия (II, 336-339). Первые еще признают нравственные принципы, сознают, что такое добро и зло, мучаются угрызениями совести. У последних это отсутствует, они сознательно попирают всякие принципы и все, что дорого человеку, не останавливаясь перед любым, даже самым мерзким преступлением, (см. "Очерки преступного мира", а также, напр., "Боль", "Красный Крест").
Блатари разделяют всех на две категории: т. наз. "людей", к которым причисляют самих себя, и "фраеров", которых не признают за людей. С фраером блатарь может сделать все, что ему вздумается: обворовать, отнять все, скудное, врочем, арестантское имущество, с последним куском хлеба включительно (см. очерк "Тюремная пайка"), обмануть, изнасиловать, заставить на себя работать, изувечить, даже убить (I, 343-344, 352-353, 370-373). Вопреки упорно распространяемым легендам, убеждает автор, блатари в определенных условиях нелояльны и по отношению к своим сотоварищам: внутри их "ордена" тоже царит кулачное право, обман, донос и измена - согласно популярной среди них поговорке "ты погибай сегодня а я завтра" (I 345).
Основной целью жизни в блатном мире ставится "жадное удовлетворение низменнейших страстей" (I, 346), к которым сводятся все чувства и все выработанные человечеством ценности. Их место занимают суррогаты - эрзац-чувства и эрзац-ценности, а обозначающие их понятия диаметрально изменяют свое значение: "смысловые метаморфозы", - подчеркивает писатель - коснулись, между прочим, "таких понятий, как любовь, семья, честь, работа, добродетель, порок, преступление" (I, 274). В сущности, вся жизнь блатарей превращается в результате лишь в подобие жизни, лишаясь настоящей цели и подлинного смысла. Так, например, уркаган без колебаний проигрывает в карты или пропивает награбленные путем кровопролития вещи, а потом снова убивает без зазрения совести (см., напр., "На представку", "Женщина блатного мира", "Уроки любви"). В блатном мире жизнь человека теряет свою ценность, причем, не только чужая, но и своя собственная, а самый этот мир превращается в царство смерти:
"Лагерь, - замечает повествователь рассказа "Боль", пытаясь объяснить специфику блатного мира, - это дно жизни. Преступный мир - это не дно дна. Это совсем, совсем другое, нечеловеческое."(II, 189).
И вот этот нечеловеческий мир и стал образцом для лагерной действительности. Тут тоже господствует грубая физическая сила, тут тоже попираются все ценности и меняется значение обозначающих их понятий, тут тоже привился принцип деления на людей (лагерный персонал) и не-людей (заключенные), тут тоже ширится растление -все в лагере заражаются менталитетом блатарей. Рассказчик из "Эсперанто", знаток обоих этих миров, прямо высказывает эту мысль, расширяя свою оценку на все государство: "Никакой разницы между блатарями, которые нас грабят, и государством для нас нет" - и все слушатели с ним соглашаются (II, 104). Этот тезис иллюстрируется в "Колымских рассказах" множеством примеров. Отсюда следует, что государство, опирающееся на концентрационные лагеря, это и есть преступный мир в самом большом масштабе. При этом он вовсе не скрывается где-то далеко, на периферии, за колючей проволокой, а охватывает всю страну, начиная с высших органов государственной власти (не случайно кремлевские башни сравниваются с караульными вышками - II, 137), и насаждает всем свои нечеловеческие нормы. Принятие государством норм преступного мира привело к "распаду связи времен"15
[15 Цитата из «Гамлета» Уильяма Шекспира, действие 1, сцена
5] и изменению масштабов наших понятий, которые "перешли границы добра и зла" (II, 277). Образы "расколовшегося времени" и "смещенных масштабов" жизни проходят красной нитью через всю колымскую прозу и неоднократно комментируются повествователем expressis verbis, как например, в рассказе "Золотая медаль":
"Трещина, по которой раскололось время - не только России, но мира, где по одну сторону - весь гуманизм девятнадцатого века, его жертвенность, его нравственный климат, его литература и искусство, а по другую - Хиросима, кровавая война и концентрационные лагеря, и средневековые пытки, и растление душ - предательство как нравственное достоинство - устрашающая примета тоталитарного государства". (II, 232).
Образы Колымы представляют собой, таким образом, критику тоталитарного государства, в котором власть отождествляется с силой, что приводит не только к крушению идеалов, но и естественного уклада человеческой жизни, превращая ее в ад.
Основное внимание писатель уделяет самым обездоленным -людям, подвергаемым насилию со стороны власти (и блатарей, зачастую поощряемых властью) и лишенным каких-либо средств для самозащиты, т. е. заключенным, а особенно политическим заключенным, пятьдесят восьмой статье и литерникам, стоявшим на самой низкой ступени лагерной социальной лестницы. Однако, Шаламов не останавливается на уровне социальной критики. Убедительные и необыкновенно точные описания бедственного положения лагерников, ведущиеся изнутри этого кошмарного мира, не только вызывают сострадание и протест у читателя, не только ужасают, но и ведут вглубь, проникая в самую сущность экзистенциального положения беззащитного человека, поставленного напротив силы, которая тут предстает, можно сказать, в чистом виде, без любых ограничений вышестоящими по отношению к ней принципами. Эти описания открывают механизм взаимоотношений между сильными и слабыми, даже больше - между силой и человеком, независимо от автора "Колымских рассказов" описанный, похожим образом, Симоной Вейль в очерке об Илиаде. Выходя из предпосылки, что сила это "феномен, который превращает в предмет, в "вещь" каждого, кто оказывается в поле ее действия", просто убивая его, т. е. превращая в труп16
[16 С. Вейль, «Илиада», или поэма о Силе», «Новый мир», 1990, № 6, с.
250], Симона Вейль приходит к выводу, что "власть обратить человека в вещь, убив его, порождает другую власть, куда более удивительную, способную обратить в вещь человека живущего"17
[17 Там же, с. 251]. В колымской прозе встречаем множество таких людей, еще живых, но уже умерших, при жизни превращенных в вещи, в безвольные орудия, выполняющие волю других. Они не только другими воспринимаются
как вещи, но и сами себя сознают таковыми. Под неимоверным давлением насилия, голода, мороза и убийственного труда они также и биологически были доведены до парадоксального "состояния за-человечности"18
[18 Термин Варлама Шаламова, см. В. Шаламов, «О моей прозе», «Новый мир», 1989, с.60], т. е. именно смерти при жизни.
Рисуя такую жуткую картину, Шаламов в первую очередь задается вопросом, как люди могли позволить это с собою сделать и почему все, даже самые талантливые, умные и смелые не только подчиняются грубой физической силе, но и преклоняются перед нею.
"Почему, - спрашивает он, - талант не находит в себе достаточных внутренних сил, нравственной стойкости для того, чтобы с уважением относиться к самому себе и не благоговеть перед мундиром, перед чином?
Почему способный скульптор с упоением, отдачей и благоговением лепит какого-то начальника ГУЛАГа? (...)
Ученые, инженеры и писатели, интеллигенты, попавшие на цепь, готовы раболепствовать перед любым полуграмотным дураком". (II, 244).
Вопросы, занимающие писателя, с одной стороны, касаются причин восхищения силой, в частности, обыкновенной физической силой ("почему физическая сила - нравственная мерка?" - II, 158), а с другой - ее метафизической сущности. Поэтому одной из наиболее глубоко исследованных тем в колымской прозе является история силы, освобожденной от ограничивающих ее нравственных принципов и опирающихся на них юридических норм. Лишенная внешних тормозов, сила эмансипируется и вырастает выше человека, диктуя ему свои условия. Так устанавливает она один преобладающий вид отношений между людьми, как инвариант всяких отношений, - отношения между сильным и слабым, мучителем и мучеником, палачом и жертвой, причем константны здесь лишь роли, в то время как исполняющие их актеры - факультативны. Палачи в этих отношениях не распоряжаются силой, наоборот, являются ее орудиями, которые изнашиваются и заменяются новыми. Иллюстрируют это сотни примеров из произведений Шаламова, показывающие, как всемогущие начальники ГУЛАГа и представители верховных властей СССР - Берзин, Майсурадзе, Гаранин, Ягода, Ежов и другие, - день ото дня гибнут в его бездне. Все они - комментируется этот факт в очерке "У стремени",
- "служили силе и слушались этой силы. Верили в силу. И сила их обманула" (II,
253)19 [19 См. также С. Вейль, ук. соч., с. 254: «Происходит так, что те, которым судьбой отпущена Сила, гибнут оттого, что слишком положились на Силу»].
Сила, оказывается, дает лишь видимость власти, хотя на этот счет заблуждаются в равной мере те, кто в данный момент осуществляет власть, как и те, кто ей подчиняется 20
[20 Там же, с. 253 - 254].
Читая "Колымские рассказы", наблюдаем, как освобожденная сила приобретает свою собственную динамику и превращается в чудовищную машину террора, действующего с все более растущим размахом, как стихия, которую никто уже не в силах остановить. Очередные распоряжения верховных властей (как, напр., знаменитый план) вырастают, спускаясь по ступеням бюрократического аппарата, в огромную лавину, сметавшую на своем пути тысячи жизней, в том числе и жизнь самих авторов этих распоряжений. Довершает дело бессмысленная в таких условиях борьба за мираж власти.
"Одним из главных принципов убийств сталинского времени, -читаем в цитированном уже очерке "У стремени", - было уничтожение одним рядом партийных деятелей другого. А эти, в свою очередь, гибли от новых - из третьего ряда убийц." (II, 244).
В царстве силы, оказывается, нет существенных различий между жертвами и палачами, очень часто жертвы превращаются в палачей, палачи становятся жертвами (см. II, 402), причем, как уже было отмечено, и первые, и последние сводятся к уровню вещи, орудия, мертвого механизма, управляемого чужой, никому и ничему не подвластной волей 21
[21 Там же, с. 256: «...солдат-победитель являет собой подобие стихийного бедствия. (...) Он так же, как и раб, только иным образом, превращается в вещь
(...)»].
Таким образом, сила становится у Шаламова синонимом зла, метафизического зла, пронизывающего всю основу экзистенции и в то же время ставящая экзистенцию под удар, пытающаяся привести ее к смерти, к небытию. В отличие от ценностей, одной из которых считается жизнь, сила не нуждается в поддержке извне, она сама для себя представляет достаточную опору, в то время как ценности, в столкновении с обыкновенной физической силой, гибнут, не находя поддержки в какой-нибудь равной ей силе. Этой ужасающей правде и учит лагерь - правде о всемогуществе физической силы и слабости ценностей и выработанных культурой нравственных принципов.
Пожалуй, в этом заключается для Шаламова основная причина растлевающего действия лагеря на каждого, кто с ним соприкоснется. Поэтому никто "не должен знать, не должен даже слышать" о лагере, . повторяет писатель в своих рассказах, очерках, письмах.
Сам факт, что сила является деструктивным началом, т. е., в сущности, злом, а добро и другие ценности сами по себе не могут служить противовесом для нее, так как не имеют в самих себе опоры, равной по воздействию физической силе, писатель считает фундаментальным недостатком мира, онтологическим просчетом природы, которая ввела таким образом антиномию уже в основу бытия, отдавая жизнь во власть смерти.
В разных религиях, в том числе и в христианском вероучении, опорой для ценностей - и их учредителем - является сам всемогущий Бог. Выходя из этой предпосылки, можно сказать, что в "Колымских рассказах" показан мир "после смерти Бога". А если Бога нет, доказывал когда-то Федор Михайлович Достоевский, тогда "все дозволено". Независимо от ряда существенных разногласий между Шаламовым и автором "Записок из Мертвого дома" и несмотря на некоторую банальность этой фразы для современного человека22
[22 См. I. Sariusz-Skapska, Warlama Szalamowa opowiesc o strefach zapomnienia, «Znak» nr454, Krakow 1993. s.
81], шаламовская проза иллюстрирует, в определенном смысле, этот тезис. Однако, она иллюстрирует его по-новому и приводит к иным философским заключениям. Оказывается, что в мире без Бога не все свободны, наоборот, свободна в нем исключительно сила, занявшая место Бога и подчинившая себе все и вся. Писатель не один раз заявлял, что он "лишен религиозного чувства" и не верит в Бога, но в его произведениях отчетливо звучит сожаление о том, что в мире нет никакой трансцендентальной силы, на которую смогли бы опереться высшие ценности, столь слабые в нашем мире. Однако это - скорее всего - не тоска по божеству или христианскому Богу, так как главным атрибутом всяких богов является, в сущности, физическая сила, превосходящая все в мире и довлеющая над всеми, - а тоска по внутренней силе самих ценностей.
Как следует из вышесказанного, точка зрения Варлама Шаламова полемична по отношению к автору формулы смерти Бога Фридриху Ницше, хотя оба они исходят из весьма близких предпосылок. Так, например, основой духовной сферы в человеке, т. е. его сознания, оба они считают тело, но если для Ницше тело выше сознания, это
господин, а сознание - раб23 [23 G. Deleuze, Nietzsche et la philosophic, Presses Universitaires de France, 1962. Ссылки по изданию: G. Deleuze, Nietzsche i filozofia, Warszawa 1993, s. 45 -
46], то для Шаламова духовная сфера ценнее, хотя (а может быть, именно поэтому) и он считает сознание сферой слабой, а тело - сильной (см., напр., рассказы "Тишина", "Сентенция")24
[24 Шаламов оперирует еще понятием «всего существа» человека, куда включаются и его «умственные силы», и «силы сердца», и тело, и кости (см. I, 22 - 23 и II, 80), но «для воскрешения мало физических сил», нужны «иные, тайные силы» силы духа (II,
274)]. Ницше - во имя свободы - отбрасывает религию и нравственные ценности, как ограничивающие человека - затем, чтобы тот сам для себя постоянно сознавал свои собственные ценности25
[25 М. Neusch, Aux sources de I atheisme contemporain. Ссыпки по изданию: М. Neusch, U zrodel wspolczesnego ateismu ( Sto lat dyskusyi na temat Вода). Paris 1980, s. 151
-157]. Шаламов, по тем же соображениям, тоже отказывается от религии, но признает ценности - именно как залог свободы. Для него отказ от нравственных ценностей неизбежно ведет к господству физической силы, к порабощению силой. Наконец, оба они признают талант высшей положительной силой, а творческую личность - единственно способной к осуществлению настоящей власти (II, 80), но, по мнению Шаламова, и личность, и талант бессильны перед безликой мощью государства, которое "и гораздо сильнее их, и хитрее" (I, 285).
Подводя итоги, приходится согласиться с высказанным уже выше мнением, что лагерь, с необыкновенным мастерством и несравненной точностью изображенный Шаламовым, не представляет собой конечной точки в его творчестве, а страшная правда о нем - не единственная цель этого творчества. Наоборот, такое глубокое и всестороннее исследование "страшной темы" стало исходной точкой для более основательных констатации, касающихся природы нашего мира. Именно глубина и тщательность исследования, разрушающего ложные схемы, привела писателя к пессимистическим заключениям насчет нашей действительности, позволяя установить, что единственной реальной властью является в ней физическая сила, которая постепенно вытесняет нравственные ценности, чтобы занять их место, и угрожает этим самой высокой ценности - человеческой жизни.
Распространяется ли, однако, этот роковой принцип на весь мир, т. е. также и на природу?
Мне кажется, что автор "Воскрешения лиственницы" далек от мысли, что весь мир - это один чудовищный концлагерь, ужасная бойня,
поскольку он так устроен, что в нем все живые существа вынуждены пожирать друг друга (хотя шаламовское царство силы похоже на такой мир). В его произведениях нередко встречаем примеры того, как сила подчиняется и даже служит добру - в мире природы. Таким примером является, между прочим, сценка из рассказа "Медведи", изображающая пару медведей, самца и самку, за которыми решили поохотиться люди. Увидев опасность, самец не сбежал, а приблизился к охотникам и стал прохаживаться, как на параде, пытаясь привлечь к себе внимание и защитить самку. Подобным образом ведет себя беременная ласка в рассказе "Храбрые глаза". Можно ли тут говорить об идеализации природы? Вряд ли. Скорее всего указывается здесь "естественное", как будто предусмотренное природой место силы, призванной в первую очередь защищать жизнь, в том числе и человеческую. Необходим ведь хотя бы некий минимум силы для того, чтобы могли функционировать любые человеческие органы, а также воля, чувства и разум. Особенно отчетливо это заметно тогда, когда жизнь покидает человека вследствие ослабления организма и истощения - т. е. в результате потери силы, или когда она возвращается - вместе с восстановлением силы (см., напр., рассказ "Сентенция"). Все это означает, что сила не является лишь деструктивным началом, она амбивалентна, как и всякое орудие, - может убивать, но может и поддерживать жизнь. И только обожествленная сила становится чистым разрушением, самим злом, так как, не имея над собою никого, перестает быть орудием и обретает власть над человеком. Таким образом, это фетишизация силы человеком освобождает дремлющее в ней зло, что, как мне кажется, пытался доказать Шаламов всем своим творчеством.
P. S. По просьбе составителя сборника сообщаю некоторые данные о польской "шаламовиане".
Знакомство польского читателя с творчеством Шаламова было медленным и трудным процессом с множеством осложнений, обусловленных политическими обстоятельствами, и во многих отношениях напоминало путь писателя к читателю у него на родине. Первые его рассказы появились в "тамиздатской" печати, выпускаемой польской политической эмиграцией, еще в 70-е годы -по одному, по нескольку в номере, - таким же образом, как печатались они в журналах русской эмиграции. К концу 70-х годов они пошли также по самиздату, располагавшему, особенно в эпоху "Солидарности", множеством профессиональных издательских коллективов и типографских машин на разном техническом уровне. В большинстве случаев это были перепечатки уже опубликованных текстов (например, произвольная подборка семнадцати рассказов из разных шаламовских циклов в переводе Михаила Линевского и Наталии Неменьской), но со временем стали появляться более обширные сборники в новых переводах (например, том «Колымских рассказов» в переводе Стефана Водника, включающий шестьдесят с лишним текстов писателя). К концу 80-х и в начале 90-х, так же как и в СССР, произведения Шаламова начали появляться в официально выпускаемых журналах и в официальных издательствах. Все они опирались на лондонский том «Колымских рассказов» и парижский том «Воскрешения лиственницы» (См.: В. Шаламов, «Колымские рассказы», предисл. М. Геллера, London 1978; idem, Воскрешение лиственницы, предисл. М. Геллера, Paris 1985).
Самое обширное издание «Колымских рассказов», полностью реализованное на основе упоминавшегося выше лондонского тома, было опубликовано в 1991 году в гданьском издательстве "Atext" в переводе Юлиуша Бачинского, который познакомился с ГУЛагом на личном опыте. В 1996 году, в его же переводе, был выпущен следующий том прозы Шаламова, с "Четвертой Вологдой", "Вишерой", воспоминаниями о Москве 20-х и 30-х годов и рассказами о Бутырской тюрьме, и благодаря этому почти все прозаическое наследие писателя стало доступно польской читательской публике.
Почти одновременно с первыми публикациями произведений Шаламова начала появляться информация о нем самом, о его судьбе и о его творчестве. Краткие биографические заметки составлялись, как правило, самими переводчиками, а также приводились в обзорных статьях о современной русской литературе. Анджей Дравич в одной из таких статей говорит о "Колымских рассказах" как об "энциклопедии человеческой жизни в концентрационном мире" и в то же время как о высокохудожественной литературе (см. A. Drawicz, Podzielona, lecz dwoijedyna, w. idem, Spor о Rosje i inne szkice z lat 1976 - 1986, London 1988, с 41).
Во многих работах Шаламов наряду с А. Солженицыным называется классиком лагерной прозы, причем нередко подчеркивается его родство с польским писателем Тадеушем Боровским, с которым сближает его применение лагерной призмы для пересмотра ряда аксиом европейской культуры, казавшихся до сих пор незыблемыми. По мнению Анджея Ковальчика, например, шаламовское понимание надежды родственно пониманию Боровского и представляет собой один из примеров самой резкой в двадцатом столетии критики христианства ( см. A. S. Kowalczyk, Literatura (znow) rosyjska, "Res Publica" 1990, nr 7 - 8, c. 100 -101).
Другой автор (см. Krolak Т., Opowiedziec Kolyme, "Przeglad Katolicki" 1990, nr 8\9, s 5) противопоставляет прозу Шаламова и Боровского, он пишет, что Боровски показывает человека, потерявшего в лагере все человеческое, сохранившего лишь животный инстинкт самосохранения, показывает механизм заражения сознания жертв менталитетом палачей и доказывает, что этот механизм заражения действует без исключений и что с каждым человеком может сделать все. Мир, показанный Шаламовым, опровергает этот диагноз. Шаламов, описывая безбрежное зло, сосредотачивается на маленьких капельках добра - и это позволяет видеть в нем человека, близкого христианским идеалам. "Колымские рассказы" - это шедевр, в котором писателю удалось блестящим образом реализовать модель "нового романа". Они лишены дидактизма, ненависти, патетики, а их сила в точности языка, сжатости изложения, необыкновенных окончаниях и тонком лиризме. В последнее время появляется все больше специальных литературоведческих исследований творчества Шаламова, в которых раскрывается мировоззренческая позиция писателя (статьи Анны Разьны, Изабеллы Сариуш-Скомпской), основы поэтики (Александер Мадыда), устанавливаются связи с литературной традицией и традициями лагерной литературы (Юзеф Смага, Францишек Апанович). В 1994 году появился университетский учебник о русской литературе двадцатого века, в котором обстоятельно обсуждается творчество Шаламова (G. Porebina, S. Poreba, Historia literatury rosyjskiej 1917 - 1991, Katowice 1994, s. 383-387).
Польский читатель находит в Шаламове близкого себе автора. Глубокое уважение к нему питается еще и тем, что наш знаменитый прозаик Густав Герлинг-Грудзинский, автор книги "Иной мир" (русский перевод - М. "Прогресс", 1991), посвятил Шаламову свой рассказ "Клеймо" (1982 г.). Это рассказ о смерти Шаламова (чья фамилия в рассказе не упоминается, герой обозначен как "великий писатель"), парафразирующий "Шерри-бренди".