- Мне не вполне ясно, что за компромисс вы имели в виду.
- Если бы ты предпочел, чтобы они... ну, если говорить совсем-совсем
прямо, они могли бы вступить в более откровенные отношения где-то в конце.
Физически.
- Переспать, что ли?
- Ну если ты хочешь так это называть.
- Мне-то она показалась чуть слишком переборчивой для таких вещей.
- О, я думаю, такой она и была бы достаточно долго. На протяжении
многих глав. Может быть, даже до конца.
- До климакса?
- Ты неисправим!
- Я не то хотел сказать.
-А я уверена - именно то! Но это не столь важно.
- Я все еще не вижу, как это могло бы произойти. С такими
характерологическими предпосылками.
- Это не мне решать. Такие вещи - твоя область.
- И ваша тоже. Я так хочу.
Она снова опускает взгляд:
- Это же абсурд. Учить ученого. У тебя гораздо больше опыта. А я все
время чувствую такой ужас. Ведь я появилась на свет всего несколько страниц
назад!
- Ну и что? Вы так быстро овладеваете знаниями!
- Ты заставляешь меня краснеть.
- Ну что вы! Я говорю совершенно серьезно.
Она некоторое время молчит, потом бросает на него быстрый взгляд:
- Это правда?
- Абсолютная правда.
Она гасит в пепельнице сигарету.
- Ну тогда... Только что придумала... Абсолютный экспромт... Представь
себе некий кризис в отношениях, тебя все больше тянет ко мне, просто
отчаянно тянет, ты собираешься бросить жену, чтобы соединиться со мной...
- Какую еще жену?
Она поднимает на него удивленные глаза:
- Просто мне представилось, что ты должен быть женат. Я именно так тебя
вижу.
- Должен же я хотя бы знать!
Скрестив на груди руки, она пристально смотрит на дверь.
- Во всяком случае, однажды, в знойный летний вечер, ты заявляешься ко
мне, в мою квартиру в Найтсбридже (62), чтобы все наконец выяснить и
утрясти, сказать, почему ты меня так любишь и почему я не могу не любить
тебя и всякое такое, а случилось так, что в этот вечер я легла спать очень
рано и на мне только коротенькая ночная сорочка. - Она на мгновение
задумывается, потом расправляет халат. - Или - вот это. Не важно что. Очень
душно. В воздухе пахнет грозой. Мне не хочется тебя впускать, но ты
настойчив, и вдруг, как-то неожиданно, все накипевшее изливается наружу,
твоя прежняя робость оборачивается непреодолимой страстью, темным желанием,
твоя мужественность наконец воспламеняется, и ты без единого слова
бросаешься на меня, срываешь прозрачную одежду с моих обнаженных плеч, я
кричу и сопротивляюсь, почти уже вырываюсь из твоих рук, мне как-то удается
добраться до стеклянных дверей и выскочить в туман, под проливной дождь, а
ты...
- Квартира на первом этаже?
- Ну конечно. Само собой разумеется.
- Я просто взволновался из-за соседей. Раз ты закричала.
- Ну ладно. Я не кричу, я шиплю, задыхаясь от ненависти, произношу
слова злым шепотом. Я еще не успела продумать мелкие детали, Майлз.
- Прошу прощения. Я перебил.
- Я же впервые в жизни делаю все это.
- Прошу прощения.
- Теперь я забыла, где остановилась.
- Сразу за стеклянными дверьми. В тумане. Под проливным дождем.
- Я выбегаю на садовую лужайку, но ты такой быстрый, такой сильный,
тобой владеет животная страсть, ты догоняешь меня, швыряешь на мягкий дерн и
овладеваешь мной со зверской жестокостью, разумеется против моей воли, я
рыдаю, когда твоя возбужденная похоть торжествует над моими глубоко
укорененными принципами. - Она делает небольшую паузу. - Я лишь пытаюсь дать
тебе черновой набросок... общую идею.
- Пожалуй, мне нравится мягкий дерн. Только мне казалось...
-Да?
- Ты вроде бы что-то такое говорила про то, как тебя нужно долго и
нежно настраивать.
Она одаряет его трогательно смущенным и чуть обиженным взглядом и
говорит тихо, устремив глаза долу:
- Майлз, я ведь женщина. Я соткана из противоречий, тут ничего не
поделаешь.
- Конечно-конечно. Прошу прощения.
- Ну, я хочу сказать, очевидно, тебе нужно будет как-то подготовить эту
сцену сексуального насилия. Ты мог бы, например, показать, как, до твоего
появления, раздеваясь, я на миг подхожу к зеркалу, гляжу на себя, нагую, и
задумываюсь втайне, может ли меня удовлетворить одна лишь поэзия.
- Обязательно буду иметь это в виду.
- Можно даже показать, как я грустно достаю с полки книгу Никола Шорье.
- Кого-кого?
- Возможно, я оказалась здесь чуть слишком recherchee (63). Отрывок,
который я имею в виду, - это deuxieme dialogue (64). Tribadicon (65), как он
грубовато его называет. Лионское издание тысяча шестьсот пятьдесят восьмого
года. - Она вопросительно качает головой. - Нет?
-Нет.
- Извини. Я почему-то решила, что ты должен знать всю порнографическую
классику наизусть.
- Могу ли я осведомиться, как это, просуществовав всего несколько
страниц, ты ухитрилась...
- О, Майлз! - Она поспешно прячет улыбку и опускает глаза. - Право, я
полагала, наша беседа протекает вне рамок текстовых иллюзий. - Снова
поднимает на него взор. - Я хочу сказать, возьми, к примеру, тот эпизод,
где, в образе доктора Дельфи, я спросила, почему ты просто не выскочил из
кровати и не ушел из палаты. В реальности тебе понадобились целых шесть
недель, чтобы отыскать ответ.
Должна же я была чем-то занять себя, пока тянулось ожидание. Я
чувствовала: самое малое, что я могу сделать, - это ознакомиться с теми
книгами, что дороже всего твоему сердцу. - Помолчав, она добавляет: -Я же
твоя служащая. В каком-то смысле.
- Твоей добросовестности нет предела.
- Ну что ты!
- Копаться во всей этой отвратительной мерзости!
- Майлз, я не могла бы смотреть жизни прямо в лицо, если бы не
относилась к своей работе добросовестно. Видно, такова моя природа. С этим
ничего не поделаешь. Я стремлюсь не просто достичь цели, но пойти гораздо
дальше.
Он внимательно за ней наблюдает. Она снова опустила глаза на кровать,
будто смущена необходимостью вот так, всерьез, рассуждать о себе.
- Итак, мы остались в саду, под дождем. Что дальше?
- Думаю, в результате может оказаться, что я уже много глав подряд
просто умирала от желания, чтобы ты наконец сделал что-то в этом роде, но,
разумеется, моя натура эмоционально слишком сложна, чтобы я могла осознать
это. На самом деле я рыдаю от любви к тебе. И наконец познаю оргазм. - Под
дождем?
- Если ты не считаешь, что это de trop (66).
Пусть это будет при лунном свете, если тебе так больше нравится.
Он слегка откидывается на стуле:
- И этим все заканчивается?
Она мрачно вглядывается в него сквозь совиные очки:
- Майлз, вряд ли современный роман можно закончить на предположении,
что простое траханье решает все проблемы.
- Разумеется, нет.
Она снова разглаживает халат.
- Со своей стороны, я рассматриваю эту сцену как финал первой части
трилогии.
- С моей стороны, глупо было не догадаться.
Она дергает за ниточку, торчащую из махровой ткани халата.
- Во второй части трилогии, я думаю, я становлюсь жертвой собственной,
до тех пор подавляемой, чувственности. Мессалиной (67) de nos jours (68),
так сказать. Уверена, ты эту среднюю часть можешь сделать запросто, хоть во
сне.
- Я, видно, чего-то не понял. Разве все удручающе скучные постельные
сцены не должны были остаться в фантастической преамбуле в стиле "Алисы в
стране чудес"?
- Искренне надеюсь, эти сцены не будут Скучными. Разумеется, сама я
никакого удовольствия при этом не получаю. Я делаю все это от отчаяния.
- Откуда взялось отчаяние?
Она глядит на него поверх очков:
- Ну, ведь предполагается, что я - женщина двадцатого века, Майлз. Я в
отчаянии по определению.
- А что происходит с моим персонажем?
Она берет из сигаретницы новую сигарету.
- А ты бы ужасно ревновал, начал пить, в делах у тебя - полный крах. В
конце концов, тебе приходится жить на мои деньги, заработанные совершенно
аморальным путем. Ты бы выглядел изможденным, истрепанным, отрастил
бороду... стал пустой оболочкой... - она приостанавливается, чтобы зажечь
сигарету, - того преуспевающего бананового импортера, каким когда-то был.
- Когда-то был... кем?!
Она выдыхает облачко дыма.
- В этом есть целый ряд преимуществ.
- Не испытываю ни малейшего стремления быть импортером бананов.
- Боюсь, ты будешь несколько бесцветным без какого-нибудь экзотического
фона. Между прочим, я представляю себе нашу первую встречу в реальном мире в
одном из твоих ист-эндских складов, где дозревают бананы. Наш диалог,
осторожный, не ставящий точек над "i", идет контрапунктом бесконечным рядам
недозрелых фруктовых пенисов.
- Не уверен, что сумел бы написать такое.
- Мне было бы так неприятно потерять этот эпизод. - Пауза. - Я
чувствую, что так будет правильно.
- Чувствуешь, что так будет правильно?
- Чувствовать, что это правильно, для меня очень важно, Майлз. - Она
силится улыбнуться. В улыбке - боль обиды. - Я было надеялась, что ты успел
понять это.
Он едва заметно вздыхает.
- Ну а третья часть этой трилогии?
- Но я собиралась несколько уточнить одну-две сцены во второй части.
Когда противоестественная животная чувственность берет во мне верх. Сцена с
двумя голландскими продавцами автомобилей и еще - с преподавателем гэльского
языка.
- Думаю, я предпочел бы конспективное изложение. Не надо деталей. На
данный момент.
- Ладно. Итак... - Она делает изящное движение рукой, в пальцах которой
сигарета. - Ты, несомненно, отметил, что в первых двух частях недостает
некоторого важного элемента? Нет?
- Боюсь, что нет.
- Религии.
- Религии?
- Думаю, мне следует стать монахиней. Можно дать несколько сцен в
Ватикане. Они обычно прекрасно раскупаются.
Он не сводит глаз с бледно-розового ковра у ножек кровати.
- А я то думал, мы - невероятно утонченная выпускница Кембриджа.
Специалист в области всего английского.
- В этом и будет заключаться пафос повествования! Когда та, что
преклонялась перед Левисами и доктором Стайнером (69), подвергается зверски
жестокому насилию со стороны...
- Знаешь, ты, кажется, здорово зациклилась на зверской жестокости, если
мне позволено будет заметить.
Она опускает очки пониже и смотрит на него поверх стекол:
- Я так понимаю, что мы в принципе договорились, что любой
сколько-нибудь точный мимесие (70) современной действительности должен
символически отражать зверскую жестокость классовых отношений в обществе,
где господствует буржуазия.
- Ну если ты так ставишь вопрос. А кто...
- Двадцать четыре юных партизана-марксиста в здании моей африканской
миссии. Все, разумеется, черные. Для твоего персонажа там тоже найдется
место. Он мог бы приехать в Рим на обряд посвящения. Со своей новой любовью.
- Но ведь я, кажется, тебя люблю.
Она выдыхает облачко дыма.
- Но уж никак не после того, как я принимаю достриг. Это было бы не
vraisemblable (71).
- Но откуда же возьмется эта новая женщина?
- Я говорю вовсе не о женщине, Майлз.
- Ты хочешь сказать...
- После потрясения, вызванного утратой - моим уходом в объятия Господа,
полагаю, твои истинные сексуальные склонности могут вполне выразительно
заявить о себе.
-Но...
- Дело вовсе не в том, что, как ты прекрасно знаешь, голубые составляют
не менее тринадцати и восьми десятых процента англоязычных читателей,
покупающих худлитературу. Это, разумеется, не должно на тебя повлиять. Но
определенный смысл в этом есть.
Она опять принимается пощипывать торчащую из ткани нитку.
- Но с какой стати гомосексуалист вдруг захочет присутствовать на
церемонии твоего посвящения?
- Да потому, что ты не можешь меня забыть. И кроме того, я думаю, тебе
и твоему другу-парикмахеру должен очень нравиться весь этот высокий кэмп,
экстравагантность всего этого. Ладан, облачения. Знаешь, было бы даже мило,
если бы мы могли закончить тем, как ты принял лицо Девы Марии, статуи
конечно, за мое лицо... после Моей смерти, разумеется... в местном храме.
- Я что, тоже теперь католик?
- С самого начала. Просто я тебе забыла сказать. - Она поднимает на
него глаза. - У тебя должен быть цельный характер. И сознание греха. А их - двадцать восемь и три десятых процента.
- Католиков?
Она кивает.
- И у меня возникла замечательная идея. Про последнюю сцену. Я вижу,
как ты тайком кладешь небольшую гроздь бананов у подножия моей статуи... или
ее статуи. Думаю, это могло бы придать особый смысл всему повествованию,
если так закончить.
- Какой тут, к черту, может быть особый смысл? Не понимаю.
Она скромно и снисходительно ему улыбается:
- Не беспокойся. Полагаю, разбирающиеся читатели уловят символику.
- А ты не думаешь, что эта связка фруктовых пенисов будет выглядеть
кощунственно - в заданных-то обстоятельствах?
- Нет, если ты положишь их, опустившись на колени, со слезами на
глазах.
- А ты не думаешь, что я мог бы обронить один банан, поднимаясь по
крутым ступеням ко входу в храм?
- Зачем?
- Выходя из храма после этой сцены ex voto (72), я мог бы
поскользнуться на этом банане.
С минуту она смотрит на него, потом опускает глаза. Молчание. Наконец
она произносит тоненьким от обиды голоском:
- Я же пыталась тебе помочь.
- А я вовсе и не собирался смеяться над тобой. Естественно, при падении
у меня будет сломан позвоночник.
- Я просто пыталась наметить общую рамку, чтобы дать простор твоим
способностям. Как я их понимаю. - Она пожимает плечами, не поднимая глаз;
гасит сигарету в пепельнице. - Не важно. По правде говоря, мне безразлично.
Он поднимается со стула и присаживается на край кровати, лицом к ней.
- Я и в самом деле вижу здесь массу возможностей.
- На самом деле ты в этом вовсе не убежден.
- Нет, серьезно. Поразительно, как ты открываешь целый новый мир всего
лишь несколькими широкими мазками.
Она бросает на него колеблющийся, полный сомнения взгляд и снова
опускает голову.
- Наверное, все это кажется тебе просто глупым.
- Ничего подобного. Очень поучительно. Чувствую, что знаю тебя раз в
десять лучше, чем раньше.
- Ну это же просто краткий набросок.
- Такие наброски чаще всего многое открывают.
Она пристально глядит на него сквозь огромные дымчатые стекла очков:
- Я верю, ты смог бы написать это, Майлз. Если бы очень постарался.
- Все-таки одна-две мелочи мне не вполне ясны. Можно, я...
- Пожалуйста.
- Ну, к примеру, откуда вдруг двадцать четыре черных партизана? Зачем?
- Мне показалось, что так будет правильно. Именно это число. Конечно, я
не специалист в этой области. Тебе надо будет как следует изучить проблему.
- Это совпадает с числом букв в греческом алфавите.
- Разве? А я и забыла. - Он пристально на нее смотрит. Она яростно
трясет головой. - Мне очень жаль. Не вижу никакой связи.
- Может, ее и нет.
- Да ее просто не может быть. Откровенно говоря.
- А еще - ты, случайно, не подумала, какое имя следовало бы дать этой
столь эмоционально сложной героине твоей трилогии?
Она касается пальцами его руки:
-Я так рада, что ты упомянул об этом. Мне не хотелось бы, чтобы ты
думал - я с порога отвергаю все твои идеи. Знаешь, может быть, Эрато как раз
то, что нужно. Это не избито. Думаеся, мы можем это оставить как есть.
- А тебе не кажется, что это несколько натянуто? Назвать современную
женщину именем незначительной, почти неизвестной богини, которой к тому же
никогда и не существовало?
- А мне это имя представляется очаровательно загадочным.
- Но ведь оно наверняка может понравиться лишь одной сотой процента
наших предполагаемых читателей, тем, кто хоть краем уха слышал это имя. И
даже они вряд ли знают, кем она была или, вернее, не была!
- Даже такой малый процент имеет значение, Майлз.
Он склоняется над ней, опершись на закинутую за ее талию руку. Их лица
сближаются. Его глаза отражаются в голубоватых стеклах ее очков. Она
отстраняется, повыше натягивая халат.
- У меня остался еще один вопрос.
-Да?
- Тебя давно не шлепали по твоей нахальной греческой попке?
- Майлз!
- Эрато!
- А мне казалось, у нас все так хорошо шло.
- Это у тебя все так хорошо шло.
Он снимает с нее очки и вглядывается ей в глаза. Лицо ее без очков
кажется удивительно юным, ни на день не старше лет двадцати, совершенно
невинным, словно у десятилетней девочки. Она опускает глаза и шепчет:
- Ты не осмелишься. Никогда тебе этого не прощу.
- Ну испытай меня. Вдохнови меня еще каким-нибудь высоколитературным
сюжетом.
Она снова натягивает халат повыше, глядит в сторону, потом опять
опускает голову.
- Я уверена - она придумала бы что-нибудь получше, если бы и вправду
существовала.
- Только не вздумай начать все сначала. - Он приподнимает ее лицо и
поворачивает к себе, так что ей приходится взглянуть ему прямо в глаза. - И
нечего делать такой невинный вид и недовольно морщить свой классический
носик.
- Майлз, ты делаешь мне больно.
-Так тебе и надо. А теперь послушай. Может, ты и вправду совсем
незначительная богиня какого-нибудь пятого разряда. Может, ты вполне
миловидна, как и полагается у богинь. Или у стриптизерок. И конечно, ты - дочь своего отца. Проще говоря, то самое яблочко, что так недалеко от яблони
падает. А папаша твой - самый вонючий из всех старых козлов в вашем
теологическом списке. В тебе самой нет ни капельки скромности или
застенчивости. Интеллект у тебя совершенно такой же, как у какой-нибудь
"роковой женщины" двадцатых годов. Моя главная ошибка - в том, что я не
изобразил тебя этакой Тедой Бара (73). - Он слегка изменяет угол, под
которым повернуто к нему ее лицо. - Или Марлен Дитрих в "Голубом ангеле".
- Майлз, прошу тебя... Не понимаю, что за напасть тебя одолела!
- Твое поразительное нахальство - вот что меня одолело! - Он
постукивает кончиком пальца по ее классическому носику. - Прекрасно вижу, к
чему ты клонишь! Просто пытаешься прокрутить такую эротическую сцену,
которая выходит за все художественно допустимые границы.
- Майлз, ты меня пугаешь!
- На самом-то деле тебе просто до смерти хочется, чтобы я сорвал с тебя
этот халат и набросился на тебя. Пари держу, если бы у тебя хватало силенок,
ты сама на меня набросилась бы.
- А теперь ты просто ужасен!
- И я не разложил тебя у себя на коленях и не задал хорошую трепку
исключительно потому, что прекрасно понимаю - это доставило бы тебе
исключительное удовольствие.
- Майлз, это жестоко!
Он снова постукивает пальцем по кончику ее носа:
- Все, деточка. Окончена игра. Слишком уж часто ты в нее играла.
Он выпрямляется и повелительно щелкает пальцами в направлении стула,
где прежде сидел. Столь же мгновенно, как и раньше, там появляется вешалка с
легким летним костюмом, сорочка, галстук, носки, трусы и - под стулом - пара
башмаков. Он поднимается с кровати.
- Теперь я буду одеваться. А ты будешь слушать. - Он надевает сорочку
и, застегивая пуговицы, поворачивается к Эрато. - Не думай, пожалуйста, что
я не понимаю, что за всем этим кроется. Просто ты делаешь все мне назло.
Тебе невыносимо видеть, как у меня рождаются собственные замечательные идеи.
А твоей невыносимо слабой героине, так неубедительно подделывающейся под
высокоученую молодую женщину, ни на миг не удалось скрыть твое поразительное
незнание сегодняшних интересов литературы. Держу пари, тебе и в голову не
пришло, что должны на самом деле означать эти обитые стеганой тканью стены.
- Он молча смотрит на нее, не закончив застегивать сорочку. Она качает
головой. - Я так и знал. Серые стены - серые клетки. Серое вещество? - Он
крутит пальцем у виска. - Ну как? Доходит?
- Все это... происходит в твоем мозгу?
- Умница.
Она оглядывает стены, устремляет глаза на купол потолка, потом снова на
него.
- Мне и в голову не приходило.
- Ну вот, начинаем понемножку двигаться в нужном направлении. - Он
наклоняется - натягивает трусы. - Ну а амнезия?
- Я... я думала, это просто такой способ...
- Способ чего?
- Ну чтобы был повод написать кое-что о...
- И при всем при этом мы воображаем себя специалисткой в области
английского языка и литературы! Господи! - Он снимает с вешалки брюки. - Ты
еще скажи мне, что никогда и слыхом не слыхала о Тодорове? (74)
- О ком?
- Так-таки и не слыхала?
- Боюсь, что нет, Майлз. Мне очень жаль. Он поворачивается к ней, держа
брюки в руках:
- Как же можно обсуждать с тобой теоретические проблемы, когда ты даже
базовых текстов в глаза не видала?
- Так объясни мне.
Он надевает брюки.
- Ну-с... Если говорить попросту, для неспециалиста, весь утонченный
символизм образа амнезии исходит из ее двусмысленной природы, ее
гипостатической и эпифанической фасций, из диегетического процесса. Особенно
когда мы говорим об анагнорисисе (75). - Он принимается заправлять сорочку в
брюки. - Отсюда - доктор Дельфи.
- Доктор Дельфи?
- Естественно.
- "Естественно" - что, Майлз?
- Тщетно пытаться справиться с амнезией моментально.
- А мне казалось, она пыталась справиться с ней сексуально.
Он поднимает голову, раздраженно перестав заправлять сорочку в брюки.
- Господи, да секс всего лишь метафора. Должен же быть там хоть
какой-то объективный коррелят герменевтической стороны происходящего.
Ребенку понятно.
- Конечно, Майлз.
Он застегивает молнию.
- Слишком поздно. - Он садится, начинает натягивать носки.
- Право же, я тогда ничего не поняла.
- Еще бы. Там должны были быть две совершенно первоклассные финальные
страницы. Лучшие из всего, что я когда бы то ни было написал. А ты ворвалась
в текст как слон в посудную лавку, черт бы тебя взял совсем!
- Ну, Майлз, какой слон, я же и тридцати двух килограммов не вешу!
Он поднимает голову: на лице - гримаса терпеливо-добродушного
страдания.
- Послушай, любовь моя, что касается тела, тут у тебя все в порядке. А
вот с интеллектом... Он у тебя подотстал лет этак на триста.
- Ну и нечего так злиться из-за этого.
- Да я и не злюсь вовсе. Просто указываю тебе кое на что - для твоей же
пользы.
- Все вы стали такими ужасно серьезными. В наши дни.
Он грозит ей пальцем - и носком, который держит в той же руке.
- Очень рад, что ты об этом заговорила. Это совсем другое дело. Может,
в обычной жизни и остается еще место для юмора, но в серьезном современном
романе его просто быть не может. Я вовсе не против потратить
часок-другойстрого наедине, - чтобы обменяться с тобой шуточками вроде тех,
которые тебе так по душе. Но если я позволю чему-то такому просочиться в
опубликованные мною тексты, репутация моя вмиг обратится в прах. - Пока он
произносит эту тираду, она сидит с низко опущенной головой. Наклонившись,
чтобы надеть носок, он продолжает, уже не так резко: - Это - вопрос
приоритетов. Я понимаю, тебя воспитали как язычницу и ты с этим ничего
поделать не можешь. Да и нагрузили тебя таким обширным полем деятельности,
требуют от тебя такой глубины и напряженности воображения, каких ты себе и
представить никогда не могла... я-то полагаю, это было серьезной ошибкой - выбрать для это-то существо, весь предыдущий опыт которого составляли
любовные песенки. Наиболее подходящей кандидатурой для современного
романописания была бы твоя сестра - Мельпомена (76). Не понимаю, почему ее
не выбрали. Но, снявши голову, по волосам не плачут.
Она вдруг произносит тоненьким голоском:
- А можно мне спросить?
Он поднимается и берет со спинки стула галстук.
-Конечно.
- Мне непонятно: если в обычной жизни еще осталось место для юмора,
почему его не может быть в романе? Я полагала, роману на роду написано
отражать жизнь.
Он так и оставляет галстук незавязанным и стоит, уперев руки в бока.
- Ох Ты Боже мой! Просто не знаю, как тебе объяснить. С чего начать. - Он слегка наклоняется к ней. - Роман, отражающий жизнь, уж лет шестьдесят
как помер, милая Эрато. Ты думаешь, в чем суть модернизма? Не говоря уже о
постмодернизме? Даже самый тупой студент теперь знает, что роман есть
средство размышления, а не отражения! Ты-то хоть понимаешь, что это значит?
Она качает головой, избегая его взгляда. То, что она говорила о себе,
повествуя о сцене с сатиром, кажется, начинает происходить на самом деле:
она теперь выглядит девочкой не старше семнадцати, школьницей, которую
вынудили признаться, что она не выполнила домашнего задания. Он наклоняется
еще ниже, постукивает вытянутым пальцем о палец другой руки.
- Темой серьезного современного романа может быть только одно: как
трудно создать серьезный современный роман. Во-первых, роман полностью
признает, что он есть роман, то есть фикция, только фикция и ничего более, а
посему в его планы не входит возиться с реальной жизнью, с реальностью
вообще. Ясно?
Он ждет. Она покорно кивает.
- Во-вторых. Естественным следствием этого становится то, что писать о
романе представляется гораздо более важным, чем писать сам роман. Сегодня
это самый лучший способ отличить настоящего писателя от ненастоящего.
Настоящий не станет попусту тратить время на грязную работу вроде той, что
делает механик в гараже, не станет заниматься сборкой деталей, составлять на
бумаге всякие истории, подсоединять персонажи...
Она поднимает голову:
- Но ведь...
- Да, разумеется. Очевидно, в какой-то момент он должен что-то
написать, просто чтобы продемонстрировать, насколько ненужным и
несоответствующим делу является романописание. Только и всего. - Он
принимается вывязывать галстук. - Я говорю очень просто, чтобы тебе было
легче поняты Ты следишь за ходом моей мысли?
Она кивает. Галстук наконец завязан.
- В-третьих. Это самое главное. На творческом уровне в любом случае нет
никакой связи между автором и текстом. Они представляют собою две совершенно
отдельные единицы. Ничего - абсолютно ничего - нельзя заключить или выяснить
ни у автора в отношении текста, ни из текста в отношении автора.
Деконструктивисты доказали это, не оставив и тени сомнения. Роль автора
абсолютно случайна, он является всего лишь агентом, посредником. Он не более
значителен, чем продавец книг или библиотекарь, который передает текст
читателю qua (77) объект для чтения.
- Тогда зачем же писателю ставить свое имя на титульном листе книги, а,
Майлз? - Она застенчиво поднимает на него глаза.- Я просто спрашиваю.
- Так большинство писателей такие же, как ты. Ужасающе отстали от
времени. А тщеславны - просто волосы дыбом встают. Большинство из них все
еще питают буквально средневековые иллюзии, полагая, что пишут собственные
книги.
- Да что ты говоришь! А я и не представляла.
- Если тебе нужен сюжет, людские характеры, напряженность действия,
яркие описания, вся эта до-модернистская чепуха, отправляйся в кино. Или
читай комиксы. Не берись за серьезных современных писателей. Вроде меня.
- Конечно, Майлз.
Он вдруг обнаруживает, что с узлом галстука не все в порядке, довольно
раздраженно распускает узел и снова принимается вывязывать галстук.
- Главный приоритет для нас - это способ дискурса, функция дискурса,
статус дискурса. Его метафоричность, его несвязанность, его абсолютно
ателеологическая (78) самодостаточность.
- Конечно, Майлз.
- Не думай, я прекрасно понимаю - тебе кажется, что ты меня сейчас
поддразнивала, но я рассматриваю это как симптом твоих до смешного
устаревших взглядов. На самом деле ты не способна вдохновить кого бы то ни
было даже на элементарный анализ- на уровне кандидатской диссертации.
Безнадежный случай: ведь твоя первая мысль всегда одна и та же - как бы
поскорей заставить героев снять одежду и забраться в постель. Абсурд! Все
равно что мыслить на уровне стрел и лука в век нейтронной бомбы. - Он
рассматривает макушку ее низко склоненной головы. - Я знаю, ты, в общем-то,
в душе существо довольно безобидное, я даже чувствую к тебе определенную
привязанность. Думаю, из тебя получилась бы замечательная гейша. Но ты
безнадежно утратила всякий контакт с жизнью. Это просто ужасно. Пока ты не
вмешалась сегодня в текст, сексуальный компонент в нем оставался клинически
строгим и, если мне позволено будет так выразиться, был весьма талантливо
лишен всякой эротики. - Он опускает воротник сорочки и еще раз подтягивает
узел галстука, ставший после вторичного вывязывания более совершенным. - Явно метафизическая по сути сцена. Во всяком случае, для академически
подготовленного читателя, а только с такими и следует сегодня считаться. И
тут врываешься ты, вся тщательно сбалансированная структура разлетается
вдребезги, запорота до смерти, взлетает на воздух, все тривиализировано,
фальсифицировано, подогнано под вульгарные вкусы массового читательского
рынка. Все уничтожено. Просто невозможно. Мой галстук правильно повязан?
- Да. Мне ужасно жаль.
Он снова опускается на кровать и надевает башмаки.
- Послушай, Эрато, я буду с тобой абсолютно искренен. Давай посмотрим
фактам в глаза, это ведь не в первый раз, что мы с тобой зря тратим время на
выяснение отношений. Не стану отрицать - порой ты мне очень помогаешь, когда
речь идет об одном или даже двух элементарных аспектах так называемого
женского интеллекта... поскольку фундаментальные задачи современного романа,
к сожалению, должны осуществляться посредством создания разнообразных,
довольно поверхностных масок и декораций, - иначе говоря, образов женщин и
мужчин. Но не думаю, что ты хоть когда-нибудь могла возвыситься до понимания
интеллекта творческого. Ты как какой-нибудь завзятый редактор, всегда
кончаешь тем, что решаешь переписать всю книгу самостоятельно. Не выйдет. То
есть я хочу сказать, если тебе так уж хочется писать книги, иди и пиши их
сама. Это не так уж трудно - у тебя получится. Читательская аудитория,
предпочитающая женские романы определенного сорта, в последнее время
невероятно расширилась: "И он вонзил свои три буквы в мои пять букв".
Что-нибудь в этом роде. - Он затягивает шнурки на башмаках. - Почитай-ка,
что пишет Джонг (79).
- Ты хочешь сказать - Юнг? Швейцарский психолог?
- Не существенно. Дело вот в чем. Ты должна наконец принять как
данность, что для меня, для нас - для всех поистине серьезных писателей ты
можешь быть лишь советчицей по вопросам редактуры, да и то лишь в одной-двух
вполне второстепенных областях. - Он встает и протягивает руку за пиджаком.
- И скажу тебе со всей откровенностью, что и в этом на тебя уже нельзя
полностью положиться. Ты продолжаешь действовать так, будто мир по-прежнему
вполне приятное место для существования. Более вопиющей поверхностности в
подходе к жизни вообще и представить себе невозможно. Все международно
признанные и добившиеся настоящего успеха художники наших дней четко и
безоговорочно доказали, что жизнь бесцельна, беспросветна и бессмысленна.
Мир - это ад.
- Даже если ты международно признан и добился настоящего успеха?
Неужели, Майлз?
Он стоит, разглядывая ее склоненную голову.
- Не остроумно, дешево и совсем по-детски.
- Прости, пожалуйста.
- Ты что, сомневаешься в искренности трагического восприятия у ключевых
фигур современной культуры?
- Нет, Майлз. Разумеется, нет.
Он некоторое время молчит, чтобы она смогла в полной мере осознать его
неодобрение; потом продолжает еще более критическим тоном:
- Ты вот тут придумываешь сомнительные шуточки по адресу женщин
двадцатого века: они, мол, по определению, должны испытывать отчаяние. На
самом-то деле ты умереть готова, только бы быть настоящей женщиной.
Наслаждаешься каждой минутой своего женского существования. Ты не способна
узнать отчаяние в лицо, даже если бы оно вдруг свалилось тебе на голову с
какой-нибудь крыши.
- Ну, Майлз, я же ничего с этим поделать не могу.
-Прекрасно. Тогда будь женщиной и получай от этого наслаждение. Но не
пытайся при этом еще и мыслить. Просто прими как данность, что так уж выпали
биологические карты. Не можешь же ты обладать мужским умом и интеллектом и
быть в то же время всехней подружкой. Это что, по-твоему, звучит неразумно?
- Нет, Майлз. Раз ты так говоришь.
- Прекрасно. - Он надевает пиджак. - А теперь я предлагаю забыть весь
этот неудачный эпизод. Пожмем друг другу руки. И я уйду. А ты останешься
здесь. Как-нибудь в будущем, когда - и если - я почувствую, что мне нужен
твой совет по какому-нибудь мелкому вопросу, я тебе позвоню. Не обижайся, я
тебе обязательно позвоню. И я думаю, в следующий раз мы встретимся на людях.
Я поведу тебя в кафе, где готовят прекрасные кебабы, за ленчем мы
побеседуем, выпьем рецины (80), будем вести себя как современные
цивилизованные люди. Если будет время, провожу тебя в аэропорт, посажу в
самолет, летящий в Грецию. И все. О'кей? - Она покорно кивает. - И
последнее. Я подумал, что мне приятнее было бы, если бы в будущем наши
отношения строились на материальной основе. Я буду выплачивать тебе
небольшой гонорар за каждую использованную вещицу, идет? И налог не придется
платить, я всегда могу сказать, что это просто исследование.
Она снова кивает. Он наблюдает за ней, потом протягивает ей руку,
которую она вяло пожимает. Он некоторое время колеблется, потом наклоняется,
целует ее в макушку и гладит обнаженное плечо.
- Не унывай, детка. Это у тебя пройдет. Надо же было все тебе сказать,
верно?
- Спасибо за откровенность.
- Не стоит благодарности. Входит в обслуживание. Так. Может, тебе
что-нибудь нужно? Пока я не ушел? Красивое платье? Журнал какой-нибудь? "Для
вас, женщины"? "Хорошая хозяйка"? "Вог"?
- Да нет, все нормально. Обойдусь.
- Рад буду по дороге вызвать тебе такси. - Она качает головой. - Точно?
- Она кивает. - Ты не обиделась? - Она снова качает головой. Он улыбается,
почти добродушно. - Ведь на дворе восьмидесятые! Двадцатый век.
- Я знаю.
Он протягивает руку и ерошит волосы на греческой головке:
- Ну, тогда - чао!
-Чао.
Он отворачивается и направляется к двери. Идет твердым шагом, с видом
человека, с нетерпением ожидающего нового делового свидания после успешного
заключения выгодной сделки. Mann ist was er isst (81), а также - что на нем
надето. В прекрасно сшитом костюме, с университетским галстуком Майлз Грин
выглядит дважды, а может быть, и десятижды человеком светским, опытным,
нисколько не смущающимся (ведь на дворе - восьмидесятые!) из-за того, что в
этот до предела заполненный день выбрал пару часов, чтобы провести их с той,
кто - по сути своей - всего лишь девица, вызываемая по телефону для
определенного рода услуг; но теперь он, освеженный, собирается заняться
более серьезными делами: может быть, встретиться с литагентом, или принять
участие в литературоведческой конференции, или погрузиться в
мужественно-мирную обстановку своего клуба. Впервые за все время в палате
устанавливается атмосфера некоей правильности происходящего, некоей здравой
реальности.
Увы, атмосфера эта рассеивается почти так же быстро, как возникла. На
полпути к двери уверенные шаги замирают. Сразу же становится ясно, чем это
вызвано: двери, полпути до которой уже пройдено, больше нет. Там, где она
была, теперь тянется сплошная, серая, обитая стеганой тканью стена; исчез
даже крючок. Майлз оглядывается на фигурку той, кого так сурово отчитывал,
но она по-прежнему сидит на кровати с потупленным взором и явно не замечает
изменения обстановки. Он снова смотрит туда, где была дверь; щелкает
пальцами в направлении стены. Стена остается неизменной. Еще раз и еще:
ничего. Помешкав немного, он решительно подходит к стене и ощупывает руками
обивку, будто он - слепой, пытающийся отыскать ручку двери. Затем прекращает
поиски, отступает на два-три шага, будто готовится пробить стену плечом.
Вместо этого он вытягивает руки перед собой, как бы примериваясь к
воображаемой двери, которую сейчас возьмет и насадит на петли. Снова
раздается щелчок пальцами. И снова стена остается такой же точно гладкой и
бездверной. Он мрачно взирает на то место в стене, где раньше была дверь.
Потом отворачивается и решительно подходит к изножью кровати.
- Ты не имеешь права!
Она очень медленно поднимает на него взор:
- Конечно, Майлз.
- Я здесь главный.
- Конечно, Майлз.
- Если ты полагаешь, что кто-нибудь поверит в это хотя бы на миллионную
долю секунды... Я приказываю тебе поставить дверь на место! - В ответ она
лишь откидывается на подушки. - Ты слышала, что я сказал?
- Конечно, Майлз. Может, я и глупая, но вовсе не глухая.
- Тогда делай, что тебе говорят.
Она поднимает руки и подкладывает их под стройную шею. Халат запахнут
уже не так плотно.
Она усмехается:
- Обожаю, когда ты притворяешься сердитым.
- Предупреждаю, если эта дверь не будет возвращена на место в течение
пяти секунд, я прибегну к физическому насилию!
- Как наш любимый маркиз?
Он набирает в грудь побольше воздуха.
- Ты ведешь себя как пятилетняя девчонка!
- Ну и что? Я же всего-навсего пятиразрядная богиня.
Он пристально смотрит на нее или, скорее, на ее ехидно прикушенную
нижнюю губу.
- Ты не можешь держать меня здесь против моей воли.
- А ты не можешь выйти из собственного мозга.
- Еще как могу! Это же всего-навсего мой метафорический мозг! Ты ведешь
себя совершенно абсурдно. Ты с таким же успехом могла бы попытаться отменить
законы природы или повернуть время вспять.
- Но я же так и делаю, Майлз. И очень часто. Если помнишь.
Неожиданно вся одежда, которую он с таким тщанием надевал на себя,
исчезает - до последней нитки. Подчиняясь инстинкту, он поспешно
прикрывается руками. Она снова прикусывает губу.
- Этого я не потерплю! Не собираюсь в таком виде стоять здесь!
Она похлопывает ладонью по кровати рядом с собой:
- Тогда почему бы тебе не подойти и не присесть на краешек?
Он отворачивается и скрещивает руки на груди:
- Ни за что!
- Твой бедный малыш замерз. Так хочется его поцеловать!
Он устремляет мрачный взгляд в пространство- насколько это позволяет
ограниченное пространство палаты. Она снимает пурпурный халат и легко
бросает его Майлзу, стоящему у изножья кровати.
- Может, наденешь? Мне он больше не нужен.
Он с отвращением глядит на халат, потом хватает его с кровати. Халат
слишком мал, но ему удается как-то натянуть его на себя, запахнуть полы и
завязать пояс. Затем он решительно подходит к стулу, поднимает и несет в
дальний угол - к столу; там он решительно ставит его на пол, спинкой к
кровати. Садится, скрестив на груди руки и закинув ногу на ногу; упорно
смотрит в угол простеганной палаты, футах в пяти от себя. В палате царит
молчание. Наконец он произносит, едва повернув голову:
- Ты, конечно, можешь отобрать у меня одежду, можешь помешать мне уйти.
Но чувств моих изменить ты не можешь.
- Я понимаю. Глупый ты, глупый!
- Тогда мы до смешного зря тратим время.
- Если ты сам их не изменишь.
- Никогда.
- Майлз!
- Как ты сама говоришь, чтобы существовать, нужно обладать определенной
степенью элементарной свободы.
Она некоторое время наблюдает за ним, потом вдруг встает с кровати,
наклоняется и извлекает из-под нее венок из розовых бутонов и листьев мирта.
Поворачивается лицом к стене, будто там зеркало, и надевает венок на голову;
слегка поправив его, она принимается, как бы играючи, приводить в порядок
волосы, высвобождая то одну, то другую вьющуюся прядь; наконец,
удовлетворенная тем, как теперь выглядит, обращается к сидящему в
противоположной стороне комнаты мужчине:
- Можно, я подойду к тебе и посижу у тебя на коленях, а, Майлз?
- Нет, нельзя.
- Ну пожалуйста.
- Нет.
- Если хочешь, мне будет всего пятнадцать.
Он резко поворачивается вместе со стулом и предостерегающе поднимает
палец:
- Не подходи!
Но она направляется к нему. Однако, не дойдя нескольких шагов до того
места, где он сидит напрягшись, видимо готовый броситься на нее, если она
ступит хоть чуть-чуть ближе, она опускается на колени на истертом ковре и
присаживается на пятки, покорно сложив на коленях руки. Несколько мгновений
он выдерживает устремленный на него взгляд, затем отводит глаза.
- Ведь я дала тебе только малое зернышко. Всю настоящую работу ты
сделал совершенно самостоятельно.
Некоторое время он сидит молча, потом взрывается:
- Господи, да стоит мне подумать про всю эту бодягу про пластилин, про
пашу, про гаремы! Да еще про Гитлера к тому же! - Он резко к ней
поворачивается: - Знаешь, что я тебе скажу? Ты - самая фашистская маленькая
фашистка за всю историю человечества! И не думай, что, стоя на коленках и
глядя на меня глазами издыхающего спаниеля, ты хоть на миг сможешь меня
одурачить.
- Майлз, фашисты ненавидят секс.
Его улыбка похожа скорее на карикатурную гримасу.
- Даже в самых отвратительных философских доктринах можно отыскать
что-нибудь положительное.
-И любовь ненавидят.
- В данных обстоятельствах это слово звучит непристойно.
- И нежность тоже.
- Нежности в тебе - как в том долбаном кактусе.
- И они совершенно не способны смеяться над собой.
- О, я ясно вижу, что тебе может представляться в высшей степени
забавным лишать человека всяческой веры в собственные силы, весьма
эффективно кастрировать его на всю оставшуюся жизнь. Ты проявляешь
невероятную выдержку, не катаясь по полу от смеха, - так это все весело и
забавно. Извини, я не могу участвовать в твоем веселье.
- И все это только из-за того, что приходится признать: ты все-таки во
мне немножко нуждаешься?
- Я в тебе не нуждаюсь. Нуждаешься в этом - ты. Это тебе надо меня
унижать.
-Майлз!
- Я сказал именно то, что хотел, и именно теми словами. Ты с самого
начала разрушала все, что я делал, своими абсолютно банальными, пустяковыми,
пригодными только для повестушек идеями. Когда я начинал, у меня не было ни
малейшего желания быть таким, как теперь. Я собирался идти по стопам Джойса
и Беккета. Но нет - пришлось семенить за тобой! Каждый женский персонаж
следовало изменить до неузнаваемости. Она должна непременно делать то-то,
поступать так-то. И каждый раз надо было ее раздувать так, чтобы она
заполонила собою все, превратила бурный поток в стоячее болото. А в конце - всегда одно и то же. То есть - ты, черт бы тебя взял совсем. Ты постоянно
вынуждаешь меня вырезать самые лучшие эпизоды. Помнишь тот мой текст- с
двенадцатью разными концами? Это было само совершенство, никто раньше до
такого не додумался. И тут ты принимаешься задело, и у меня остается их
всего три! Вещь утратила главный смысл. Пропала даром. -Он сверлит ее
гневным взглядом. Она закусывает губы, чтобы сдержать смех. - Могу сообщить
тебе, где будет происходить действие новой книги. На горе Атос (82).
Улыбка ее становится еще шире. Он отворачивается и продолжает
проповедь:
- Все, на что ты способна, - это диктовать. У меня столько же прав на
собственные высказывания, как у пишущей машинки. Господи, подумать только,
сколько бесконечных страниц французы потратили, пытаясь решить, написан ли
сам писатель или нет... Да десяти секунд, проведенных с тобой, хватило бы,
чтобы раз и навсегда этот факт доказать.
- Ты прекрасно знаешь, что это неправда.
- Тогда почему нельзя вернуть эту дверь? Почему, хотя бы один раз, я не
могу закончить сцену так, как я считаю нужным? Почему тебе всегда должно
принадлежать последнее слово?
- Майлз, но ведь сейчас именно ты ведешь себя не очень последовательно.
Ты же сам только что объяснил, что между автором и текстом не существует
абсолютно никакой связи. Так какое значение все это может иметь?
- Но ведь должен же я иметь право по-своему решать, каким образом быть
абсолютно не связанным с моим собственным текстом!
- Я сознаю, что я всего-навсего твоя ни на что не годная безмозглая
подружка, но даже мне видно, что сказанное тобой не выдерживает логического
обсуждения.
- А я не собираюсь обсуждать с тобой вещи, которые гораздо выше твоего
разумения.
Она разглядывает его повернутую к ней вполоборота спину.
- Мне не хотелось бы прекращать разговор, пока мы снова не станем
друзьями. Пока ты не позволишь мне сесть к тебе на колени и немножко тебя
приласкать. И поцеловать.
-Ох, ради всего святого!
- Я очень тебя люблю. И больше не смеюсь над тобой.
- Ты вечно надо мной смеешься.
- Майлз, ну посмотри же на меня!
Он бросает на нее полный подозрения взгляд: она действительно не
смеется. Но он снова отворачивается, будто увидел в ее глазах что-то похуже
смеха. Она сидит, молча за ним наблюдая. Потом произносит:
- Ну хорошо. Вот тебе твоя дверь.
Он бросает быстрый взгляд туда, где раньше была дверь, - она
действительно там. Эрато поднимается, направляется к двери, открывает ее.
- Ну давай. Иди сюда, посмотри, что там, с другой стороны. - Она
протягивает ему руку. - Ну иди же. Ничего страшного.
Он сердито поднимается со стула, идет к открытой двери, не обращая
внимания на ее руку, и заглядывает в дверной проем. Он смотрит на мужчину в
пурпурного цвета халате, который ему слишком мал, на изящную нагую девушку с
венком из розовых бутонов на волосах, на ее классической формы лоно, видит
кровать на заднем плане, часы с кукушкой и висящий на них призрачно-белый
хитон, стеганые серые стены. Все это встает перед ним, словно отраженное в
зеркале или у Магритта (83). Она делает жест рукой, приглашая его пройти в
дверь.
- Нелепость какая!
Он сердито отворачивается. Она закрывает дверь, задумчиво разглядывает
его спину, делает несколько шагов в его сторону, приближаясь к нему сзади.
- Слушай, не будь таким вредным. Полежи рядышком со мной.
-Нет.
- Мы не будем больше разговаривать. Будем просто любить друг друга.
- Ни за что. Никогда.
Она закладывает руки за спину.
- Ну просто как друзья.
- Какие друзья?! Мы просто двое арестантов, запертых в одной камере.
Из-за непереносимой мелкотравчатости твоего типично женского умишки.
- Я чувствую, что очень многим тебе обязана за то, что ты только что
мне объяснил. А ты не даешь мне вознаградить тебя по достоинству.
- Нет уж, спасибо большое.
И так уже достаточно мягкий, тон ее становится просто умоляющим:
- Майлз, я ведь чувствую - ты втайне этого хочешь.
- Ничего ты не чувствуешь.
- Я буду с тобой такой же, какими были критские жены, когда их мужья
вернулись после осады Трои. Они делали все, чтобы показать, как они
соскучились. Это описание было в UR-тексте (84), но в сохранившихся
памятниках в этом месте сплошь лакуны.
- Ты просто невозможна.
- Это жестоко!
- Я категорически заявляю, что меня не интересуют сексуальные
извращения Древней Греции.
- А я чувствую, что на самом деле - интересуют. - Она на несколько
мгновений замолкает. - Иначе ты не боялся бы посмотреть мне в глаза.
Он резко оборачивается:
-Да я нисколько не бо...
Кулачок у нее очень маленький, но правый апперкот нанесен снизу, от
пояса, и не просто молодой женщиной, которая хоть и не атлетического
сложения в прямом смысле слова, но может вполне гордиться своей физической
подготовкой. Удар нанесен с удивительным профессионализмом, время точно
рассчитано, так же точно рассчитано и попадание - прямо в подбородок. Можно
заподозрить, что она наносит такой удар не впервые. Совершенно очевидно, что
наибольший эффект достигается именно хорошо рассчитанной неожиданностью,
ведь известно, что ее папаша предпочитал, чтобы его целенаправленные удары
сыпались как гром с ясного неба. Голова мистера Майлза Грина резко
откидывается назад. Рот широко раскрывается, глаза стекленеют, зрачки не
фокусируются: он покачивается и медленно опускается на колени; с минуту
пытается снова подняться, но затем, в результате весьма умелого и твердого
толчка босой пяткой прелестной левой ноги, опрокидывается на изношенный
ковер цвета увядающей розы. И лежит без движения.
III
Вот что, однако, рождает у многих убеждение, что существование бога
трудно доказуемо. Они не способны подняться мыслями над предметами,
воспринимаемыми посредством чувств; они настолько не привыкли рассматривать
что бы то ни было без того, чтобы прежде не вообразить его себе - а ведь это
есть способ мышления, применимый лишь к материальным объектам, -что все
невообразимое кажется им непостижимым. Об этом явственно свидетельствует тот
факт, что даже философы преподносят своим ученикам как максиму, что ничто не
может быть воспринято умом, не будучи прежде воспринято чувствами... из
чего, однако, следует, что концепции бога здесь вовсе нет места. Мне
представляется, что те, кто пытается использовать воображение, чтобы постичь
эту концепцию, ведут себя так, словно хотят воспользоваться зрением, чтобы
слышать звуки или ощущать запахи.
Rene Descartes. Discours de la Methode (85)
Дочь мнемозины взирает на свою жертву, задумчиво трогая кончиком языка
костяшки все еще сжатых в кулачок пальцев. Некоторое время спустя - традиционные десять (хотя на этот раз никем не отсчитанных) секунд - она
решительно перешагивает через простертое на полу тело и подходит к кровати;
нажимает на кнопку звонка. Стоит ей лишь коснуться кончиком пальца его
пластмассовой пуговки, как из девушки-боксера она моментально превращается в
женщину-врача. Она снова- доктор дельфи. Белый халат, грудной карман с
торчащими из него ручками, именная планка, волосы стянуты в строгий узел
тоненьким черно-белым шарфиком (венок из розовых бутонов исчез, как и хитон,
висевший на часах с кукушкой), образ восстановлен до мельчайших деталей. Как
и прежнее, сурово-холодное выражение лица. Ни следа нежности или
поддразнивания.
И теперь, таинственным образом ре-преобразившись, она возвращается к
недвижно лежащему на полу мужчине и опускается рядом с ним на колени. Словно
спортивный врач на ринге, она поднимает кисть его руки - проверить пульс.
Затем склоняется над лицом - он распростерт на спине - и приподнимает ему
веко. И тут открывается дверь.
В дверях стоит пожилая медсестра, явно из тех, кто строго
придерживается правил и никаких вольностей не допустит. В ее позе, во всем
ее облике, прежде чем она успевает произнести хоть одно слово, видится
абсолютная беспрекословность, уверенность в том, что она лучше всех в этом
больничном мире знает, для чего существует и чем занят этот ее мир.
Неодобрительно, без капли юмора, смотрит она сквозь очки на распростертое
тело. Доктор Дельфи явно поражена. Довольно неуклюже для обычно столь
грациозного существа, она поднимается с колен.
- Старшая... Я полагала, сегодня дежурит сестра Кори.
- Я тоже так полагала, доктор. Но, как обычно, ее невозможно отыскать.
Глаза ее снова обращаются на пациента.
- С этим тоже все как обычно, не правда ли?
- Боюсь, что так.
- У меня и так не хватает персонала. А пациенты вроде него доставляют
нам больше хлопот, чем все остальные, вместе взятые.
- Хорошо бы вы прислали медбрата с носилками. Надо бы уложить его
обратно в постель.
Старшая сестра мрачно кивает, но остается стоять, глядя на лежащего без
сознания пациента с таким отвращением, будто перед ней - немытое подкладное
судно.
- Вы знаете мое мнение, доктор. Таким необходимо гормональное лечение.
Если не хирургическое вмешательство. В прежние времена мы с этим справлялись
именно так.
- Я знакома с вашими взглядами, сестра, благодарю вас. Вы были
настолько любезны, что изложили их нам довольно пространно на прошлом
собрании сотрудников отделения.
Старшая сестра ощетинивается:
- Я должна заботиться о безопасности наших сестер.
Доктор Дельфи скрещивает руки на груди:
- Я тоже.
- Иногда мне приходит в голову мысль: а что бы подумал доктор Боудлер
(86), если бы он еще был жив? Про то, что делается в нашей больнице во имя
медицины.
- Если вы говорите о всех наших новых подходах...
- Ничего себе - подходы! Я-то знаю, как их следует называть! Не
больница стала, а Бедлам (87) настоящий!
- Будьте так добры, пришлите медбрата с носилками!
Старшая и ухом не ведет.
- Конечно, вы думаете, что я всего-навсего старая дура, доктор, но
позвольте мне вам сообщить кое-что еще. Я давно собираюсь поговорить с вами
об этом. Эти стены. Их же не ототрешь!! Грязь - отвратительная, липкая грязь
скопилась в каждой складочке обивки! Они просто кишат септицемией! (88) Это
чудо, что нас еще не одолевают эпидемия за эпидемией!
- Посмотрю, не удастся ли мне организовать парочку - для вас лично,
сестра!
Это уж слишком. Старшая гневно подается вперед:
- И придержите ваш сарказм для кого-нибудь другого, девушка! Через мои
руки прошло больше так называемых молодых специалистов, больно много о себе
понимавших, чем через ваши - тарелок с горячим супом! Ваше поколение
считает, что вам все известно. Могу вам напомнить, что я имела дело с
подобными случаями, когда вы еще пеленки пачкали.
- Сестра!..
Но дракона в юбке остановить невозможно.
- Половина пациентов в этом отделении - просто симулянты. Меньше всего
им нужно, чтобы их по головке гладили недопеченные доктора, только-только со
школьной скамьи...
- Сестра, я прекрасно понимаю, что у вас сейчас очень трудный период...
- Это никакого отношения к делу не имеет!
- Если вы сейчас же не прекратите, мне придется поговорить о вас с
заведующей.
Это не помогает; сестра гордо выпрямляется:
- Миссис Тэтчер (89), чтоб вы знали, вполне разделяет мои взгляды. Как
на дисциплину, так и на антисептику.
- Вы что, пытаетесь показать мне пример дисциплинированности?
- He вам говорить мне о дисциплинированности! Наше отделение катится в
тартарары с тех самых пор, как вас к нам назначили!
- Полагаю, вы хотите сказать, что оно теперь только наполовину походит
на тот концентрационный лагерь, каким было до моего появления?
Сразу же становится ясно, что эта с такой готовностью предпринятая
атака ведет в ловушку. Старшая сестра направляет взор в пространство над
головой доктора Дельфи и говорит с полной достоинства сдержанностью
человека, готового всадить нож в спину ненавистного коллеги:
- Лучше концентрационный лагерь, чем эстрадный стриптиз.
- Что вы хотите этим сказать?
Сестра по-прежнему вонзает в дальнюю стену буравчики глаз.
- Не думайте, что мне не известно, что происходило в демонстрационном
зале третьего дня.
- И что же там происходило?
- А то вы не знаете! Вся больница об этом гудит.
- Яне знаю.
- Мистер Лоуренс демонстрировал новый метод надреза при мастэктомии
(90).
- Ну и что в этом такого?
- Говорят, он демонстрировал его при помощи хирургического мелка на
вашей груди. Голой!
- Но он вряд ли сумел бы продемонстрировать свой метод на одетой груди!
- Сестра издает носом звук, полный глубочайшего скепсиса. - Я просто
случайно проходила мимо, когда он искал добровольца.
- На глазах у двадцати четырех студентов. И все -мужчины! Если меня
правильно проинформировали.
- И что же?
Глаза сестры, вдруг вспыхнув - если только нечто тускло-серое может
вспыхнуть, - встречаются с глазами врача.
- Говорят, что большинство наблюдавших, кажется, меньше всего изучали
линию надреза.
Доктор Дельфи улыбается - очень тонкой улыбкой:
- Сестра, мне нужно пойти в аптеку, получить две тридцатимиллиграммовые
таблетки дембутопразила. А вы, пока вы тут, может быть, все же сделаете и
то, зачем я вас первоначально вызывала?
В бледно-зеленых глазах за стеклами очков зажигается злобный огонек.
- Увидим... доктор. Мы еще увидим. - И, сделав этот прощальный выстрел,
обозленная сестра - "доктор" в ее устах прозвучало скорее как плевок, чем
обращение, - уходит.
Доктор Дельфи несколько мгновений глядит ей вслед, затем быстрым
движением упирает руки в бока и поворачивается к пациенту. Смотрит на
лежащего без сознания мужчину. И следующее ее движение оказывается абсолютно
не медицинским. Она отводит правую ступню далеко назад и резко пинает в бок
простертое на полу тело, с такой силой и точностью, что вполне можно
предположить - она столь же хороший футболист, как и боксер. Эффект этого
"пинка жизни" сказывается незамедлительно. Майлз Грин сразу же садится,
держась рукой за пострадавший бок; по виду его никак не скажешь, что он
только что выплыл из обморока.
- Это было больно.
- Именно этого я и хотела. Что за гадкую подлянку ты мне подкинул!
- А я думал, она получилась забавной.
Доктор сердито грозит ему пальцем:
- Я вызывала сестру Кори. На его лице появляется выражение абсолютной
невинности, глаза полны удивления.
- Но я думал, старшая сестра - это твоя идея. Доктор Дельфи мерит его
пристальным взглядом; потом снова отводит ногу назад, и он получает новый,
еще более сильный пинок. Однако на этот раз Майлзу удается парировать самый
страшный удар:
- Ну, это был просто экспромт.
- Ничего подобного! Она была отделана до малейшей реплики! Ты все время
держал ее наготове, точно камень за пазухой. В своей обычной... ты просто
пытался уложить меня на обе лопатки.
- Но ты прекрасно справилась с этим. Он улыбается, она - нет.
- Да к тому же - старшая сестра! Не думай, пожалуйста, что я не поняла,
на что ты намекаешь!
- На что намекаю?
- Да на мою противную настоящую сестру!
- Всего лишь случайное совпадение.
- Да перестань же ты обращаться со мной, как с кретинкой какой-нибудь!
Ее очки меня нисколько не обманули. Я эти бледно-зеленые рыбьи гляделки за
милю узнаю! Не говоря уж об этой ее манере вести себя: я, мол, святее, чем
ты, во сто раз, святее не бывает! Вечно вынюхивает, где тут грязь. Грязь - с
ее точки зрения. Говорит, это ее святая обязанность. Моральный долг перед
историей. Свинья похотливая!
- Да нет, честно! Я кое-что другое имел в виду.
- А что касается этой инфантильной и совершенно необязательной
непристойности, этой сцены с раздеванием перед... и дело не просто в том,
что ты настолько лишен вкуса, лишен малейшего понимания того, как тебе
повезло, что ты можешь хоть как-то видеть меня, не говоря уже о том, чтобы
меня касаться, и... безнадежно! Я умываю руки. - Она продолжает, не
останавливаясь. - Стоит мне только подумать о бесконечных часах, которые
я... и над тем, что... наверное, я просто сошла с ума. - Он открывает рот,
пытаясь что-то сказать, но она торопливо продолжает: - Двадцать минут назад
все могло прийти к абсолютно счастливому концу. - Он осторожно подносит
ладонь к подбородку. - До этого. Когда я просила тебя позволить мне посидеть
у тебя на коленях.
- Тебе просто надо было доказать, кто здесь главный.
- Если бы тебе медведь на ухо не наступил и ты был бы способен
различать тончайшие языковые нюансы, ты заметил бы, что я употребила
выражение "приласкать и поцеловать", несомненно сентиментальное и весьма
избитое, но тем не менее вполне в данном контексте знаковое, во всяком
случае в кругах лингвистически умудренных, к каковым мы, по всей видимости,
и принадлежим.
- Я заметил.
- Когда женщины говорят это, они хотят выразить свою нежную
привязанность. - Она мрачно смотрит на него. - Полагаю, ты не распознал бы
оливковую ветвь, даже если бы сидел в саду среди олив.