Но еще большую роль в воспитании таланта поэта Батюшкова сыграли сочинения М. Н. Муравьева, которые сейчас по справедливости можно оценить как эпоху в истории русской литературы XVIII столетия. Творчество Муравьева носит переходный характер от литературы классицистической к литературе сентименталистов и ранних романтиков. Начал Муравьев как ученик Ломоносова и Сумарокова, а закончил как единомышленник Карамзина.
Его наследие постигла участь, характерная для судеб творчества поэтов переходного времени: «классики» отвернулись от него, сентименталисты и романтики — сумели оценить лишь после смерти поэта, да и то с оговорками. А последующие поколения читателей и критиков — вообще оценить не сумели. Белинский отозвался о М. Н. Муравьеве (в третьей статье цикла «Сочинения Александра Пушкина») холодно и насмешливо: «Кто теперь знает стихотворения Муравьева? — Батюшков в восторге от них»; «...герои Муравьева решительно ни на кого не похожи, даже просто на людей» и т. п. Будучи великим критиком и гениальным публицистом, Белинский вообще весьма сурово отнесся к литературе XVIII века, ибо видел в ней пример того, как не надо писать современным поэтам. В отношении же его к Муравьеву отразилось еще и неприятие того своеобразного «культа» Карамзина и Муравьева, который был принят в начале XIX
века.
Благоговейное отношение к памяти М. Н. Муравьева (умершего в 1807 году) было характерно не только для Батюшкова или Гнедича, но и для Карамзина, Жуковского и их окружения.
«Самый облик Муравьева...— пишет Г. А. Гуковский,— стал каноническим образом мудреца и поэта, принятым в кругу Карамзина; это был образ мирного, тихого человека, обожающего добродетель и отечество, кроткого и умиленного, который в своей голубиной чистоте видит весь мир, общество и людей в розовом свете добродетельных эмоций, который кротко наслаждается в тиши изящными искусствами и чтением умных книг и без честолюбия и страстей, но вблизи трона, ведет спокойную ровную жизнь на лоне дружбы, природы и поэзии и кротко поучает юных друзей правилам своей мирной морали. Вскоре после смерти Муравьева роль носителя этого образа мудреца принял на себя Карамзин. Впоследствии, после смерти Карамзина, роль должна была перейти к Жуковскому...»12
Литературное воспитание Муравьев получил у поэтов школы Сумарокова (Хераскова, В. Майкова, Княжнина) и в первый период своей деятельности (до 1775 года) печатался много и активно, а начиная со второй половины семидесятых годов и до смерти — опубликовал очень немногое из написанного им. Как ученик Сумарокова, он стремился к «публичности», а перейдя к новой манере письма, стал довольствоваться «домашними» успехами своих произведений.
«Я долгом, и священным долгом, поставлю себе возвратить обществу сочинения покойного Муравьева,— замечает Батюшков в письме к Жуковскому от 3 ноября 1814 года.— Между бумагами я нашел «Письма Емилиевы», составленные из отрывков; их-то я хочу напечатать. Я уверен, что они будут полезны для молодости и приятное чтение для ума просвещенного, для доброго сердца» (III, 305). Речь идет о повести Муравьева «Эмилиевы письма» — одном из классических образцов русской сентиментальной литературы. Наследие М. Н. Муравьева полностью не опубликовано до сих пор; многие его стихотворения впервые увидели свет лишь в 1967 году13.
В тиши своего кабинета поэт Муравьев, сам того полностью не осознавая, положил начало своеобразному «перевороту» в русской поэтической традиции. Начав писать «для себя», он как-то незаметно отошел от устоявшихся «высоких» традиций оды, от воспевания «бога браней» и попробовал взглянуть «округ себя», отразить в стихах именно «себя». Свою тихую жизнь. Свои путешествия и свои увлечения. Свой взгляд на мир. Свою личность. Такой взгляд «перепутывал» устоявшиеся жанры: где ода, где эклога, где эпистола? Стихи превращались в лирический дневник поэта.
Это означало отход от классицизма: для классицистической литературы мир человека оказывался поглощен безусловными вне-личными ценностями (Россия, народ, человечество) — и признавались только эти ценности. Муравьев, убежденный в безусловной ценности личности, уже задумывается над необходимостью
обосновать ее положение в мире. И здесь на место упорядоченного, разумного и доброго мира классицистов становится мир дисгармонии и мечты об идеале, который, в свою очередь, и оказывается основным предметом творчества поэта.
Классицисты были заняты определением «вечных» категорий. Уже в первых оригинальных стихотворениях Муравьева возникает иной, более узкий, но и более предметный мир. В стихотворении «Путешествие» описывается первая поездка Муравьева от Вологды до Петербурга, и в этом географически локализованном пространстве повествования основное место занимают реальные, действительные детали и лица:
Ах! память жизни сей, толь сладко проведенной
С нежнейшим из отцов, с сестрою несравненной.
Уже церквей твоих сокрылися главы,
О Вологда! поля, лишенные травы,
Являют сентября дыхание сурово:
Но нас повсюду ждет друзей свиданье ново.
Мир воспринимается уже не абстрактным «просветителем», но определенным человеком с известной биографией, находящимся на определенном этапе своего нравственного развития. Человек этот окружен тоже совершенно конкретными, близкими по духу людьми: «нежнейшим из отцов» — вологодским помещиком Афанасием Матвеевичем Брянчаниновым, женатым на двоюродной сестре поэта, «мужем, важным твердостью», — Львом Андреевичем Батюшковым и т. п. Подобное восприятие мира невозможно внутри классицистической традиции — и Муравьев пересматривает традицию. Многие его стихи посвящены совершенно реальным «знакомцам»— М. А. Засодимскому (деду известного писателя), В. И. Майкову, А. М. Брянчанинову или «Феоне» — родной сестре Федосье Никитичне Луниной.
На месте оды появляется иной, интимный жанр — и внутри его развиваются тематические пласты лирики. П. А. Орлов выделил в поэзии Муравьева «три разновидности лирических мотивов: идиллическую («Ночь», «Сельская жизнь», «Роща», «Итак, опять убежище готово...» и др.), элегическую («Письмо к А. М. Брянчанинову», «Неизвестность жизни», «К Хемницеру», «Сожаление младости», «Жалобы музам» и др.) и самую обширную — медитативную («Время», «Размышление», «Эпистола к Н. Р. Р.», «Зрение», «Об учении природы» и ряд других)»14. Появление иных, лирических мотивов означало переход к иной поэтической системе, весьма отличной от завоеваний классицизма.
Это же определило и новую задачу, встающую перед поэтом:
Страстей постигнуть глас и слогу душу дать,
Сердечны таинства старайся угадать.
Движенье — жизнь души, движенье — жизнь и слога
И страсти к сердцу суть вернейшая дорога.
(«Опыт о стихотворстве»)
Новая художественная задача — проникнуть во внутренний мир человека — определила и новое отношение к стилю, к языку поэзии. Эту проблему детально обследовал Г. А. Гуковский, который писал, что в языке поэзии Муравьева «слова начинают значить эстетически не столько своим привычным словарным значением, сколько своими обертонами, эстетически-эмоциональными ассоциациями и ореолами»15. «Тихий» у Муравьева — это не обязательно антоним к слову «громкий» (только так воспринималось это слово, например, Херасковым). В его поэзии это слово начинает приобретать новые нюансы значения: «тихий сон», «тихий трепет», «тихая светлость»... Слова, употребленные в необычном значении, рождают очень поэтичные образы:
Или:
Мгновенье каждое имеет цвет особый,
От состояния сердечна занятой...
Или:
Мои стихи, мой друг,— осенние листы:
Родятся блеклые, без живости и цвету...
В поэзии Муравьева появляются эпитеты и сочетания, вошедшие впоследствии, как неотъемлемая часть, и в лирику Карамзина, Жуковского, Батюшкова: «легкие сны», «милое мечтанье», «стыдливая луна», «сладостны дыханья»... В его тяжеловесных стихах прорываются такие, которые позже будут характеризовать именно поэзию Жуковского и Батюшкова: «Медлительней текут мгновенья бытия», «Надежды и любви, невинности подруги», «Предмет нежнейшего союза, Природы драгоценный дар», «Месяц спускается ниже и, кажется, падает с неба; Свет вливается в воздух; волны востока зарделись»...
Цикл таких вот стихов Муравьев назвал «Pieces fugitives» — «Легкие стихотворения». Последователи Муравьева подхватили название «легкая поэзия», а Батюшков позже придал ему принципиальное значение: «В легком роде поэзии читатель требует возможного совершенства, чистоты выражения, стройности в слоге, гибкости, плавности; он требует истины в чувствах и сохранения строжайшего приличия во всех отношениях; он тотчас делается строгим судьею, ибо внимание его ничем сильно не развлекается».
Порой Батюшков откровенно подражает этим «легким» откровениям Муравьева:
Муравьев. «Богине Невы»
Я люблю твои купальни, |
Батюшков. «Ложный страх»
Ты пугалась; я смеялся. |
Впрочем, не только Батюшков. Цитату из Муравьева не стесняется привести Пушкин в «Евгении Онегине»:
Муравьев. «Богине Невы»
Въявь богиню благосклонну |
Пушкин. «Евгений Онегин»
С душою, полной сожалений, |
Основную заслугу Муравьева в развитии «легкой поэзии» Батюшков формулирует так: «...стихотворения Муравьева, где изображается, как в зеркале, прекрасная душа его...» Одной этой заслуги было достаточно, чтобы Батюшков относился к Муравьеву с пиететом и всегдашним почтением. Поэзия по своей сущности личностна — эту истину поэт Батюшков усвоил именно из уроков Муравьева. Как указал Гуковский, Муравьев был «более или менее учитель всех литераторов 1790-х, а в особенности 1800-х гг., связанных с Карамзиным»16.
Принципиально новой, не предусмотренной классицистическими теориями, была и проза Муравьева. В его «Дщицах для записывания», «Обитателе предместия», «Эмилиевых письмах» философские размышления чередуются с описаниями и лирическими пассажами, а «откровения души» с литературно-критическими высказываниями. Основа размышлений Муравьева — нравственно-этическая сторона человеческой жизни, утверждение единения добра и красоты. И здесь, при оценке прозы Муравьева, Батюшков особенно подчеркивает ее «личностную» направленность: «Вы можете читать его во всякое время, и в шуме деятельной жизни, и в тишине уединения; его слова подобны словам старого друга, который, в откровенности сердечной говоря о себе, напоминает вам собственную вашу жизнь, ваши страсти, печали, надежды и наслаждения. Он сообщает вам тишину и ясность своей души и оставляет в памяти продолжительное воспоминание своей беседы...»
...Михаило Никитич сидит один, в тиши кабинета своего, роется во французской энциклопедии Дидро и Даламбера и выражает несогласие с сими великими умами. Или просит послушать стихи свои, которых, занятый делами, он почти не пишет уже. Или просто рассказывает о чем-то в своей приятной тихой манере...
«Одним словом, самое бремя печалей и забот — я занимаю его выражение — отпадает по его утешительному гласу».