- Больше ни слова, пока жив хоть один еретик! Отрекайтесь! - рычит Карл, обращаясь к присутствующим, ибо в его комнате находятся четыре оставшихся в живых гугенота, именно ему они обязаны тем, что они еще на свете, и его мать, без сомнения, об этом узнает.
      Генрих спешит удержать своего кузена Конде, но тщетно: тот считает делом чести тоже орать во весь голос. В своей вере он-де никому не обязан отчетом, кроме бога, и от истины не отречется, чем бы ему ни угрожали! Тогда Карл, уже окончательно рассвирепев, бросается к нему. Дю Барта и д'Обинье, не вставая с колен, хватают его за ноги, а он рычит: - Смутьян! Бунтовщик и отродье бунтовщика! Если ты через три
      дня не заговоришь иначе, я прикажу тебя удавить! - 'Итак, Карл все же дает ему срок в три дня - при столь неудержимой ярости это был еще очень приличный срок. Тогда Наварра, который нес перед всеми протестантами гораздо большую ответственность, чем Конде, поступил так же, как в первый раз: с видом смиренного ягненка обещал он переменить свою веру, обещал, невзирая на резню. Но он вовсе не собирался сдержать свое слово, хотя оно и было дано, а Карл отлично знал, что он его не сдержит. Они незаметно подмигнули друг другу.
      - Я желаю насладиться лицезрением моих жертв! - вопил что есть силы, не щадя голосовых связок, безумный повелитель кровавой ночи. И если кто находился поблизости - часовые, дворяне, привлеченные любопытством придворные и челядь, - все могли подтвердить, что да. Карл Девятый от содеянного не отрекается и теперь с удовлетворением разглядывает каждую жертву своей кровожадности. А вместе с тем, выходя из комнаты, он как бы нечаянно коснулся рукою руки своего зятя, короля Наваррского, и Генрих услышал шепот Карла:
      - Мерзость! Мерзость! Будем стоять друг за друга, брат.
      А затем сделался окончательно таким, каким его заставляли быть, - жестоким Карлом Варфоломеевской ночи: он упивался видом убитых - тех, кто лежал у самой его двери, и всех других, попадавшихся ему по пути. Он отбрасывал ногой их бесчувственные тела, наступал на головы людей, которые уже не могли ни сопротивляться, ни ненавидеть. Он непрестанно бормотал проклятия и угрозы, при том его мало заботило, что их никто не слышит, кроме нескольких его безмолвных спутников. Всюду было пусто, ни души, ведь убивать - работа утомительная, после нее убийцы либо спят, либо пьянствуют. И мертвецы были одни.
      Казалось, их здесь неисчислимое множество: живые не производят такого впечатления, ибо любое скопище живых вновь рассеивается. Мертвые же не спешат, им принадлежит вся земля и все, что на ней вырастает, - все формы, все судьбы, некое будущее, настолько безмерное, что его называют вечностью. Вдруг Агриппа д'Обинье заговорил:
      Смерть ближе с каждым днем. Но только за могилой
      Нам истинная жизнь дается божьей силой,
      Жизнь бесконечная без страха и забот.
      Пути знакомому кто предпочтет скитанье
      Морями бурными в густеющем тумане?
      К чему блуждания, когда нас гавань ждет?
      Его голос звучит глухо, словно в царстве мертвых, чья жизнь тянется через все времена, а потому замедлена и приглушена. И гулко отдаются только проклятия безумного. Генрих знал эти стихи: Агриппа их прочел впервые в ночь его свадьбы, перед тем как образовалось длиннейшее шествие и Карл Девятый во главе всех своих придворных проводил Генриха к супружескому ложу. Теперь по коридорам двигалось иное шествие, хотя оно направлялось к той же комнате. Генрих не оглядывался на Марго.
      Она шла среди других мужчин, которым до нее не было никакого дела, и прибрела последней. Никогда еще за всю свою жизнь принцессы мадам Маргарита не ощущала так глубоко свое бессилие, как сейчас, когда она пробиралась вслед за сумасшедшим и несколькими побежденными между повсюду валявшимися трупами. Что за необъяснимые лица были у некоторых: на них отразилось изумление, почти стыд за какое-то великое счастье. Зато у других мертвецов не осталось и следа одухотворенности, словно они раз и навсегда отправились в ад. Все это мадам Маргарита замечала, и, когда она вдруг увидела, что таким же стал и один из ее прежних возлюбленных, ей сделалось дурно. Дю Барта подхватил ее, и, опираясь на его руку, она с трудом потащилась дальше.
      Перед камином стояли, обнявшись, два трупа: они закололи друг друга и так и не разомкнули объятий. Некоторые протестанты, видимо, оказались небезоружными и решили продать свою жизнь как можно до - роже. Какая-то убитая женщина лежала на груди у мужчины, которого, должно быть, старалась спасти. Но не смогла. "И я ничего не смогла, - думает Марго, тяжело повиснув на своем спутнике и едва волоча ноги. - Не смогла. Ничего я не смогла". Через перила перевалился толстый повар, белый колпак сполз у него с головы и скатился по лестнице. В том же положении Генрих застал его совсем недавно, или это был другой повар? Тогда он был пьян, теперь он мертв. Впрочем, так и выходит: две оргии - брачная ночь и сегодняшняя. Вторая произошла через двадцать четыре часа, помноженные на шесть, да и была она покрепче первой: от нее остались неподвижные тела и призраки. Внешне следы были схожи, но смысл их был совсем иной.
      Генрих поскользнулся в луже крови, очнулся о г своих дум, увидел померкшее лицо молодого Ларошфуко, последнего вестника его матери, и уже не мог сдержаться, он разрыдался, закрыв лицо руками, и рыдал, точно ребенок: - Мама! - Его друзья сделали вид, что не слышат. Карл продолжал разыгрывать изверга, а может быть, действительно стал им во время этого странствования по безднам преисподней. Марго зашептала, ее слова предназначались только для Генриха: - Его я не могла спасти. Я уже втащила его в нашу дверь, но они вырвали его у меня и убили. - Она ждала ответа. Он молчал. Генрих прошел слишком трудный и долгий путь, пока достиг этой двери, прошел без Марго, и каковы бы ни были те жизненные пути, которые им еще предстоят, прежним он уже не будет с ней никогда. У этой двери, отмеченной трупом молодого Ларошфуко, стоял совсем другой Генрих, чем тот, который выбежал из нее с легким сердцем.
      Этот знал. Этот слушал целую ночь истошный крик и вой, разносившиеся по замку Лувр. Этот глядел в лицо своим мертвым друзьям, он распрощался с ними и с дружеским общением людей между собой, с вольной, отважной жизнью. Дружный отряд всадников, кони - голова к голове, смиренный псалом, а с полей прибегают красивые девушки. Как радостно и быстро летим мы вперед под летящими вперед облаками! Но теперь он войдет в эту комнату поступью побежденного, поступью пленника. Будет покорным, будет совсем иным, скрыв под обманчивой личиной прежнего Генриха, который всегда смеялся, неутомимо любил, не умел ненавидеть, не знал подозрений. - Кого я вижу, вот радость, он цел и невредим! Друг де Нансей, какое счастье, что хоть с вами-то ничего не случилось! Многие защищались, знаете ли, когда было уже поздно. Да ничто не помогло, и поделом. Кто же так глупо лезет в ловушку? Только гугеноты на это и способны. Я-то нет, я, де Нансей, уже не раз становился католиком, почаще, чем вы, заделаюсь им и теперь. Помните, как мри люди старались оттащить меня от моста у ворот? А я рвался к моей королеве и к ее, достойной восхищения, мамаше, мне здесь и место. Вас, друг де Нансей, мне пришлось ударить, чтобы вы меня впустили, зато сейчас я крепко обниму вас.
      Он так и сделал. И капитан не успел опомниться, как получил от Генриха доказательство его пылкой любви. Никакие маневры не помогли, пришлось стерпеть поцелуи в обе щеки, хотя Нансей при этом громко заскрежетал зубами. А потом, не успел он опомниться, как ловкий проказник был уже далеко.
      Генрих находился в комнате, которую отперла Маргарита. Дверь, как она ни была широка, заслонял Карл. Он никому не давал войти, хотя неумолчно вопил, что вот еще остались протестанты, надо поскорее свести с ними счеты. Де Миоссен, первый дворянин, все еще лежал ничком перед извергом, колени у него одеревенели, но он вовсе не был похож на человека, которому предстоит умереть, а скорее на старого чиновника, которому раньше времени хотят дать отставку. Д'Арманьяк, камердинер-дворянин, не соизволил повергнуться к стопам короля. Он закинул голову, вставил вперед ногу и прижал руку к груди. На постели лежала груда окровавленного белья, из нее выглядывали молодые влажные глаза. - Кто это? - спросил Карл и позабыл взреветь. -
      Камердинер ответил: - Господин Габриель де Леви, виконт де Леран. Я позволил себе перевязать его. Правда, он уже залил кровью всю постель. Остальным, сир, не помогли бы никакие перевязки. - Движением, в котором выражалась и боль и все же презрение к смерти, он указал на несколько трупов.
      Карл уставился "на них, потом, найдя ту мысль, которая ему была нужна, завопил: - Эти собаки-еретики осмелились осквернить комнату моей сестры, принцессы Валуа, довели дело до того, что их здесь прикончили! Вон отсюда, тащите их на живодерню! Нансей, тащите их вон! - И капитану ничего не оставалось, как вместе со своими людьми приняться за уборку трупов. А тем временем Карл всем своим телом прикрывал уцелевших. Как только солдаты скрылись за поворотом, он, сопя и устрашающе выкатывая глаза, накинулся на Миоссена и д'Арманьяка.
      - Пошли отсюда к черту! - Этого ему не пришлось повторять. Дю Барта и д'Обинье также воспользовались случаем и исчезли. Карл сам запер за всеми дверь.
      Он сказал: - Я надеюсь на гасконцев: они проводят беднягу де Миоссена, и по пути с ним ничего не случится. Смотри, Марго, если ты вздумаешь докладывать матери, что я щажу гугенотов, так имей в виду: я знаю про, тебя кое-что похуже. Вон один лежит на твоей собственной постели. - И, обращаясь скорее к самому себе, добавил: - Около него еще есть одно место. Почему бы рядом с ним не лечь и мне? Ведь и меня ждет та же участь. - И он улегся на окровавленное одеяло рядом с грудой белья. Вскоре лицо его и дыхание стали, как у спящего. Однако Генрих и Марго видели, что из-под его закрытых век бегут слезы. Из глаз молодого Лерана тоже текли слезы, хотя он их уже закрыл. Так покоились друг подле друга две жертвы этой ночи.
     
     
      КОНЕЦ
     
      Марго приблизилась к окну и стала смотреть на улицу. Но ничто из совершавшегося там не доходило до ее сознания: она была поглощена одним - она ждала Генриха. "Вот он подойдет сзади и, шепнет мне на ухо, что это только сон. Потом начнет все и всех вышучивать, а на самом деле будет думать только о нашей любви. Nos belles amours", - подумала она его словами. Своими словами она подумала: "Наше ложе залито кровью. Мы шли сюда, пробираясь среди трупов его убитых друзей. Моя мать сделала меня его врагом. Он ненавидит меня. А его она превратила в пленника. Я больше не могу уважать своего мужа. Значит, конец".
      Но пока она раздумывала о конце их любви, неутомимая надежда начинала все сызнова: "Стоя у меня за спиной, он шепнет мне, что это только сон... Нет! - решила она. - Нет, не скажет он этого! Не такой человек! Да еще при его нелепой мужской гордости! Наверняка сидит сейчас позади меня, отвернулся и ждет, когда я сама его ненароком поцелую. Я ведь ученее его, многоопытнее, и я женщина! Мне предоставляет он дальнейшее, и неужели у меня не хватит умения доказать этому мальчику, что не всякая правда - правда?"
      Однако не успела она обернуться, как вдруг услышала оглушительный трезвон. Звонили все парижские колокола: только одного, который перед тем ворчал низко и глухо, уже не было слышно: вероятно, он начал первым и теперь, довольный, что дело сделано, умолк. Но, несмотря на оглушительный гул набата, сквозь него все же прорывался истошный крик и вой. - Слава
      Иисусу! Смерть всем! Tue! Tue! - разносился по городу многоголосый рев. Один взгляд, брошенный на площадь и улицы, - и Марго отшатнулась: ученая и многоопытная, а об этом позабыла. Что же нам теперь делать, дитя мое, несчастное дитя мое?
      Она обернулась - Генриха в комнате не было. Двое лежавших на кровати мужчин, стонали, обоим снилось, что их казнят под набатный звон всех колоколов Парижа и под истошный вой толпы. И вдруг все это как будто перенеслось сюда, в комнату: нестерпимые звуки уже сверлят и буравят голову, вокруг тебя точно бушует буря, ты не можешь устоять на ногах, тебя сотрясает ужас. Это произошло потому, что в соседней комнате распахнули окно. Туда удалился Генрих. Только бы не видеть и не слышать всего этого вместе с Марго, уж лучше одному. Вот он и толкнул дверь в ту комнату, которая была сначала приготовлена для его сестрички и где потом хотели спрятать адмирала от убийц. Марго бессильно поникла головой: "Переступить этот порог? Увы, не переступишь! Пойти к Генриху? Уже нельзя".
      А он смотрел и слушал. Площадь внизу кишела людьми, они валили из улочек и переулков, и все были страшно заняты - ни одного праздного зрителя. Все были заняты только одним: убивали или умирали; и они трудились с великим усердием, уподобляя свои движения размаху колоколов и совершая их в такт истошным воплям. Работали на совесть. И все же - какое разнообразие, сколько изобретательности. Вон наемный убийца тащит старика, аккуратно обвязанного веревкой, чтобы бросить его в реку. Какой-то горожанин прикончил другого с особым тщанием и обстоятельностью, затем взвалил его себе на спину и отнес к куче трупов, уже голых. Раздевал убитых народ: это - дело простонародья, а не почтенных горожан. Каждому свое. Почтенные горожане поспешно уходили, унося с собой тяжелые мешки, набитые деньгами: они знают, где у соседей-еретиков что припрятано. Иные тащат целые сундуки, для чего опять-таки пользуются плечами народа. Вон пес лижет рану своей заколотой кинжалом госпожи. Растроганный убийца невольно гладит его, прежде чем перейти к новой жертве. Ведь и у этих людей есть сердце. Убивают они за всю свою жизнь, наверное, в течение одного только дня, а собак они ласкают каждый день.
      В конце переулка виднелся холм, на нем вертелись крылья ветряной мельницы - и сейчас и всегда. По мосту, через реку, можно было бы бежать отсюда, если бы только перебраться. Целая толпа теснившихся на мосту беглецов погибла под ударами охраны. Ибо охрана, которой командовали всадники, оказалась на месте, ей полагалось поддерживать порядок. Горожане - пешие и конные - свободно передвигались в проходах, которые каждый убивающий должен был оставлять между собой для тех, кто убивал рядом с ним. Свободное место в таком деле необходимо так же, как оно необходимо трудолюбивым пчелам в их работе. Если бы не вся эта кровь и еще кое-что, а в особенности адский шум, с некоторого расстояния могло показаться, что эти добрые люди просто рвут цветы на лугу. Во всяком случае, над ними синело безмятежное небо, полное солнечного блеска.
      "Аккуратно работают, - подумал Генрих. - Но если уж так захотелось убивать, зачем делать столь тщательное различие между теми, с белой повязкой, и другими, у которых ее нет? Чтобы иметь право на убийство, разве нужно непременно быть белым? Но ведь они убивают не для себя, а для других, по чужому приказу, ради чьих-то целей, а потому их и не мучат угрызения совести. При всем их неистовстве (очень похоже на то, что и неистовы они по приказу) они работают честно, на совесть. Вон строят виселицу: ее кончат, когда все уже будут перебиты и останется повесить только трупы. Но громилам все равно, они же действуют не для себя: это я запомню. Как легко толкнуть их на дурное и гибельное! И будет гораздо труднее добиться от них чего-либо доброго. При соответствующих обстоятельствах и почтенные горожане и простонародье - все ведут себя как последняя мразь", - подумал Генрих; об том же были последние слова умирающего Колиньи.
      Местами хозяйничало явное безумие. Оно важно разгуливало по площади, без всякой пользы для общего дела, и только его голос назойливо верещал: - Пускайте кровь! Главное - пускайте побольше крови! Врачи говорят, что в августе кровопускание не менее полезно, чем в мае! - Так покрикивал, подгоняя всех этих ребят, некий господин де Таван; сам он ни до чего не касался. Зато он сидел в совете с мадам Екатериной, когда решался вопрос о резне, и был в этом совете единственным французом.
      А вот из проулка кого-то выводит белогвардеецодиночка и добросовестнейшим образом ревет, обращаясь к самому себе: - Tue! Tue! - Генрих хочет закричать, но голос не повинуется ему. Он хочет сбросить оцепенение, схватить аркебузу, выстрелить. Увы, напрасно: на свете есть только палачи и жертвы. Старый толстяк, мой учитель Бовуа, не дал ни тащить себя, ни толкать: он спокойно идет рядом с ревущим наемником. Бовуа - философ и считает, что жизнь имеет цену, лишь пока она разумна. "Господин де Бовуа, что вы делаете? Вы опускаетесь на колени, и ваша широкая одежда ниспадает складками до земли, вы полны достоинства и самообладания. Вы молитвенно складываете руки и терпеливо ждете, пока палач наточит свой меч. Господин де Бовуа, мой добрый учитель!"
      Генрих бросается на пол, он закрывает лицо рукавом и не видит, как старому толстяку сносят голову.
      Не увидел он также и того, как из соседнего дома выбежала женщина с посудиной в руках: она поставила ее под забившую струей кровь и стала жадно пить.
      Когда Генрих опомнился, дверь в супружескую опочивальню была заперта. Марго заперла ее.
     
      Moralite
     
      Trop tard, vous etes envoflte. Les avertissements venant de toutes parts n'y font plus rien. Les confidences du roi votre beau frere restent sans echo et les: inquietudes de votre bienaimee n'arrivent pas a vous alarmer. Vous vous abandonnez a votre amour tandis que les assassins eux memes ne voient qu'en frissonnant de peur, autant que de haine, approcher la nuit sanglante, Enfin vous la rencontrez, cette nuit-la, eomme vous auriez fait une belle inconnue: et pourtant deja M. I'Amiral avait succombe, presque sous vos yeux. N'est-ce pas que vous saviez tout, et depuis longtemps, mais que vous n'aviez jamais voulu ecouter pi votre conscience? Votre aveuglement ressemblait en quelque sorte cette nouvelle demence sujette a caution de Charles IX. I lа pi; cfaoisie comme refuge. De votre cote vous vous etiez refuse a l'eyidence pour etablir votre alibi d'avance. A quoi bon, puisque lljalors vous deviez tomber de - haut et qu'il vous faudra expier d'autant plus durement d'avoir voulu etre heureux sans regarder en arriere.
     
      Поучение
     
      Поздно, злые чары подействовали. Предостережения, идущие отовсюду, уже не помогут вам. Признания вашего шурина-короля и тревоги вашей возлюбленной не трогают вас. Вы предаетесь любви, в то время как сами убийцы дрожат не только от ненависти, но и от страха, видя приближение кровавой ночи. Вы же встречаете эту ночь, как будто она прекрасная незнакомка. Однако уже погиб г-н адмирал, почти у вас на глазах. Не правда ли, вы все это знали наперед, знали давно, но вы так и не пожелали внять голосу своей совести? Ваше ослепление несколько походит на тот неизвестный доселе вид безумия, который овладел Карлом IX. Но Карл избрал его как прикрытие. Вы же со своей стороны не захотели признать очевидность, желая заранее обеспечить себе алиби [12]. Какой в этом прок? Ведь через то вы обрекли себя на падение с высоты и впредь будете принуждены тем горше искупать свое желание быть счастливым, не оглядываясь.
     
     
      V. ШКОЛА НЕСЧАСТЬЯ
     
     
      Я НЕ ЗНАЛ, ЧТО ТАКОЕ АД
     
      Мысль, с которой он повалился на пол, первой пришла к нему, когда он очнулся. - Мой добрый учитель, - начал Генрих, словно тот еще был жив и мог ему помочь. И услышал ответ: - Я живу очень замкнуто, люди дают мне всякие мерзкие прозвища и пишут их на дверях.
      Эти слова, действительно сказанные когда-то, прозвучали у него в душе так отчетливо, что он невольно обернулся. Нет, Генрих один, супружеская опочивальня замкнута, кругом притаилась тишина. Колокола замолкли, истошный крик и вой внизу на площади с восходом солнца куда-то отступил, и усердные труды людей кончились. Ничто не шевелилось, кроме мертвецов на достроенной виселице, они тихонько покачивались. Совершенно недвижима была высокая груда нагих трупов. Только псы бродили вокруг и лизали раны. А живые скрылись, именно те, кто еще так недавно с особым удовлетворением и упорством показывали, на что они способны. Даже окна и двери своих домов они прикрыли ставнями.
      Вторая мысль, которая пришла в голову очнувшемуся Генриху, была: "Моей бедной матери уже нет на свете, а ведь и она меня предупреждала". Он отошел в самый дальний угол комнаты и услышал ее речь так же отчетливо, как перед тем речь своего учителя. И мать говорила: развратный дом, злая королева. И голос матери и самый тон ее звучали так, словно она обращалась к ребенку, еще совсем наивному ребенку, задолго до всех этих событий. И особенно душераздирающе действовал на него именно этот мягкий, давно умолкший звук, потому что все, чего она боялась, сбылось, и к тому же более ужасно и жестоко, чем могла себе когда-либо представить при жизни бедная Жанна. "Ты умерла от яда, дорогая матушка. Знаешь ли ты это? Потом был убит господин адмирал. Осведомлена ли ты об этом? Убит и Ларошфуко, твой последний вестник, которого ты послала мне. Мертвы многие из тех, что служили тебе, и наши дворяне лежат на земле бездыханные. Мы попались в западню, хотя ты меня и предостерегала, матушка. Но я не хотел слушать ни тебя, ни умного старика Бовуа, ни..." - Господи боже, скольких еще!.. - проговорил он вслух. Ибо все предостережения, которыми он пренебрег, вдруг сразу нахлынули на него в таком множестве, так стремительно, что мысли его смешались и он схватился за голову. "Марго? Да, и Марго: она предостерегала меня, послав анатомический рисунок! Бедняжкафрейлина тоже: мешковиной был прикрыт ее трупик! Д'Эльбеф: тогда, у ворот, когда пытался вытащить меня из свалки, и я мог еще бежать! Сам Карл Девятый: "Наварра, отомсти за меня!". Морней: "Колиньи остается, ибо его ждет могила, а тебя ждет брачная постель". Моревер: он так жаждал резни! Д'Анжу, окруженный черноватыми духами! Гиз: его занесенный кинжал, его вдруг открывшееся подлинное лицо! Мадам Екатерина: она в себе несла, вокруг нее жила - издавна и повсюду - медленно созревавшая тайна этой ночи! А я вообразил, что могу быть счастлив, счастлив под ее надзором. Но я еще не знал, что такое ад!"
      Таков был надвигавшийся на него приговор, и он опять свалил Генриха с ног. "Я не знал, что такое ад". Не издав ни звука, он упал поперек кровати, прижался к ней головой и грудью и покорился приговору, вынесенному его умом, его сердцем. "Я праздновал свадьбу, а тем временем все стонали от затаенной жажды крови. Поделившись на кучки, они жались к стенам, чтобы сразу же не вцепиться друг другу в глотку. А я дал отвести себя к брачному ложу. Первой жертвой была моя мать королева. Мы все были обречены последовать за нею, это предвещали и кровавые знамения и чудеса. А я дал отвести себя к брачному ложу и праздновал свадьбу вплоть до роковой ночи. Ибо я еще не знал, что такое ад. Все остальные постоянно помнят о нем, только не я, - в этом мой главный промах. В этом моя великая вина. Я поступал так, как будто людей можно сдержать требованиями благопристойности, насмешкой, легковесным благоволением. Но таков только я один - и я не знал, что такое ад".
      Пока в голове Генриха проносились эти мысли, его тело подергивалось, словно он хотел вскочить и не решался. В первый раз он дернулся, когда ему пришли на память слова и лицо сестры: "Милый братец, наша мать знала все, заверяю вас. И она завещала вам, перед тем как умереть от яда: или вовсе не приезжайте сюда, или только когда будете сильнейшим. Прочь из Парижа, брат! Разослать верховых по всей стране! Во главе вашего войска вы будете наступать, чтобы жениться". Он слышал внутри себя трогательный голосок Катрин, испуганно, на высоких нотах договаривавшей слова. Это был, в сущности, его собственный голос, и это предостережение по своей силе не могло сравниться ни с каким другим. Те затрагивали Генриха только извне, и лишь оно подтверждалось его внутренним знанием.
      И тогда из глубины души поднялось и потрясло его раскаяние - такое жгучее, что он впился зубами и ногтями в постель. "Я не знал, что такое ад! Где же я был? Поглощен моей страстью к Марго? И это нет. Иначе я бы ее похитил и увез отсюда. Но этот двор мне и не хотелось покидать из-за его дерзости, из-за его опасностей, козней, из-за моего любопытства к опасностям и еще потому, что я играл всем этим, как дитя, а должен был трезво взглянуть на весь этот ад!" И снова его душа содрогнулась, так что затряслась даже кровать.
      Да, его постигла чудовищная неудача, он проклял свою молодость. "И я еще вздумал было поучать господина адмирала! Корил его, зачем он ведет ненужную войну! Но у Колиньи была та вера, которая делает человека свободным - и от гнета Испании и от губительных страсгей. Он-то знал, что такое ад, и боролся с ним. А я, я кинулся в него!" Непереносимо! Генрих был сокрушен. Его мысли сменились каким-то хмелем отчаяния - у юношей он сродни восторгу. Так, некогда в Ла-Рошели, где дул ветер с моря, его сердце рвалось навстречу новому миру. То же испытывает он и сейчас. Но теперь - это уже не широкий и, вольный мир, похожий на царство божие. Он полон стыда и страдания. Из него вырываются языки серного пламени, вот они, рядом, сейчас они охватят меня. Все еще хмельной от отчаяния, Генрих вскакивает и начинает биться головой об стену. Раз, еще раз, с разбегу, лбом, еще, еще! Он уже ни о чем не думает, кроме этих ударов, и сам не в силах остановиться. Но его удерживают.
     
     
      FACIUNTQUE DOLOREM [13]
     
      Две руки насильно усаживают его.
      - Спокойствие, сир! Терпение, благоразумие, невозмутимость души - таковы христианские добродетели, а также предписания древних философов. Кто забывает о них, бесится в ярости на самого себя. За оным занятием я вас и застал, к счастью, вовремя, мой милый молодой повелитель. Хотя, признаться, я этого от вас не ждал. Нет, от вас я ждал скорее, что вы отнесетесь к Варфоломеевской ночи слишком снисходительно, - как бы это сказать? - с презрительной усмешкой. Когда я в первый раз заглянул сюда, вы лежали на голом полу, но крепко спали, и ваше дыхание было так спокойно, что я сказал себе: "Не будите его, господин д'Арманьяк! Ведь он ваш король, а эта ночь была тяжелая ночь. Когда он проснется, окажется, что со всем этим он уже справился, и, вы же знаете его, он еще сострит".
      Д'Арманьяк произнес эту длинную речь, смелую и приподнятую, искусно меняя интонации, и дал отчаявшемуся, восемнадцатилетнему юноше достаточно времен", чтобы опомниться или стать хоть немного похожим на прежнего Генриха. - И он сострит, - закончил слуга-дворянин; а его государь тут же подхватит: - Скажи, двор все в столь же превосходном настроении, как и вчера ночью? Тогда, чтобы завершить праздник, мне нужны два пастора и заупокойная служба. Из любви ко мне даже мадам Екатерина примется подтягивать... - Однако смешок застрял у него в горле.
      - Он еще не совсем вошел в колею, - задумчиво проговорил Д'Арманьяк. - Но для начала недурно. Когда вы опять появитесь при дворе, в вас не должно чувствоваться ни тени озлобленности. Будьте веселы! Будьте непринужденны! - Однако он и сам понимал, что требует сразу слишком многого. Не прибавив ни слова, Д'Арманьяк приложил мокрый платок своему государю ко лбу, на котором от ударов об стену вскочили шишки. Затем по обыкновению принес, бак для купания. - Когда я ходил за водой, - сказал он, наполняя его, - то не встретил ни души. Только одну дверь осторожно прикрыли. Пока вы спали, я побывал даже на улице, меня погнал туда голод; в кухнях-то ведь хоть шаром покати, там за эту ночь пролито больше человечьей крови, чем куриной. И те, кто должны были резать птицу, сами зарезаны. На улицах было безлюдно, только вдали я увидел двух горожан с белыми повязками, их сразу замечаешь, уж глаз наметан. Я стал было поглядывать, куда бы спрятаться, но они повернули и скрылись из виду. Если мне зрение не изменило, то они попросту стали удирать от меня, только пятки засверкали. Объясните мне, сир, что сие значит?
      Генрих глубоко задумался. - Едва ли, - заявил он наконец, - они боятся нас, ведь они перебили почти всех.
      - А в совесть вы не верите? - спросил д'Арманьяк; он воздел руки и застыл в этой позе. Генрих уставился на него, точно перед ним была статуя святого. - Твои двое белых, наверно, приняли тебя за кого-нибудь другого, - решил он. И сел в свою ванну.
      - Уж темнеет, - заметил он. - Как странно, точно сегодня совсем не было дня.
      - Это был день теней, - поправил его д'Арманьяк. - Он прошел неслышно и бессильно после такой потери крови. До самого вечера все сидели по домам, ничего не ели, говорили только шепотом. И, может быть, лишь в одном выказали себя еще живыми? людьми: из трехсот фрейлин королевы-матери ни одна не провела ночь в одиночестве.
      - Д'Арманьяк, - приказал Генрих, - дай мне поесть.
      - Понимаю, сир. Вы говорите это не из одной только телесной потребности: глубокий опыт вашей души подсказывает вам желание подкрепиться пищей. На сытый желудок у вас будет среди всех этих голодающих вполне достойный вид, и сравнительно с большинством вы окажетесь в более выгодном положении. Прошу! - И первый камердинер развернул во всю ширину халат; лишь когда он вытер короля досуха, тот заметил стол, уставленный блюдами с мясом и хлебом.
      Генрих так и набросился на пищу. Он резал п рвал, он жадно глотал, запивая вином, пока ничего не осталось, а у его слуги из-под опущенных век выкатились две слезы. Глядя на своего государя, Д'Арманьяк размышлял о том, что и едим-то; мы в угоду смерти, под ее всегда занесенной рукой, которая сегодня, может быть, нас еще не схватит. Так едем мы по стране, так мы едим, так вступаем в залы замка Лувр. Притом, мы слуги и все же дворяне, один - даже король, он, как видит сейчас Д'Арманьяк, и ест по-королевски. Вдохновившись столь торжественными мыслями, Д'Арманьяк весело запел:
      Ты, тихая да смирная, как старенькая мышь,
      Екатерина Медичи, из всех злодейств глядишь
      И у замочной скважинки уютненько сидишь.
      - А что мадам Екатерина там делает? - невольно спросил Генрих.
      Когда выяснилось, что есть больше нечего, ему стало невтерпеж, он должен был спросить насчет Марго: "Скажи, королева, моя супруга, уже покинула свои покои?" И первому камердинеру надлежало бы ответить на это: "Королева Наваррская настоятельно осведомлялась о вашем здравии". Д'Арманьяк должен был бы даже при этом добавить: "Мадам Маргарита просит, чтобы ее возлюбленный повелитель как можно скорее посетит ее", - хотя д'Арманьяк едва ли стал бы выражаться столь высоким слогом. Да и Марго не поручила бы ему передавать это; а Генриху, со своей стороны, не следовало принимать такого приглашения. Для них обоих эти времена прошли. Генрих вздохнул. Д'Арманьяк понял, почему: первый дворянин не годится для деликатных поручений, благодаря своей сметливости он их обычно предупреждает
      - Королева Наваррская сейчас у мадам Екатерины, - сказал он самым непринужденным, однако многозначительным тоном, выдержал изумленный взгляд своего государя и сделал вескую паузу; когда же он увидел, что достаточно разжег Генриха, продолжал еще небрежнее: - Я видел королеву. Она вышла ко мне: один из слуг ее матери шепнул ей, что я стою за дверью. Я ведь поддерживаю дружбу со слугами королевы-матери. Этот нес чернила. Я спросил: "Для чего?" - "Писать хочет", - ответил он. "А мадам Маргарита что делает?" - спрашиваю, хотя и не знаю наверное, там она или нет. "Да она сидит на ларе, - тут же выбалтывает мне этот остолоп. - Боится выйти из комнаты старухи". Я и предлагаю: "Давай поспорим на кружку вина, что ко мне она выйдет!" А выпить ему до смерти хотелось, он согласился, и пришлось ему самому перед мадам Маргаритой дверь распахивать. Ну, хоть недаром потратился.
      - Довольно о лакеях, перейдем к правителям! - нетерпеливо прервал его Генрих. - Я как раз и собирался это сделать, сир, - сказал Д'Арманьяк. - Королева Наваррская поручила мне передать вам несколько сообщений. Я повторяю их несвязано и не разумея, ибо я человек маленький. Королева Франции собственноручно пишет письма в Англию, Испанию и в Рим. Она переделывает их по нескольку раз; ведь такое извещение - дело нелегкое, ведь события прошлой ночи приходится всякий раз изображать по-новому: для королевы Елизаветы, для дона Филиппа и для папы. Мадам Екатерина растерялась и против обыкновения обратилась за советом к своей ученой дочери. Будучи точно осведомлена о том, что происходит, королева и сообщает это вам, пользуясь моими слишком многословными устами.
      Д'Арманьяк отвесил поклон, он кончил. С этой ми - нуты он был занят только платьем своего государя, разложил, надел на него, все это молча, чтобы дать своему королю время подумать. И Генрих думал: "Марго выдает мне тайны своей свирепой матери. Это все равно, как если бы она сообщила мае, что ждет меня, как сообщала некогда, в нашей опочивальне. Нет, даже больше. Ее слова значат: "Дорогой мой Henricus", - подумал он на миг по-латыни и услышал, как она говорит своим звучным голосом: "Не приходи, мой дражайший Henricus, к сожалению, все это нам запрещено, - и все радости и каждая печаль нашей убитой любви".
      Corporis Quod petiere premunt arete, faciuntque dolorem... [14]
      Неистово прижимают они к себе того, кого они жаждут, и ранят его тело. На Генриха нахлынули жгучие воспоминания о яростных объятиях, о зубах, вонзающихся в губы вместе с поцелуем. "Прошло и - долой все это! Теперь моя любимая отдает мне вместе с душой и, свою совесть, как отдавала раньше свое тело, но и тут она не обходится без ярости и укусов. Faciuntque dolorem animae [15]. Раны души. Если б мы могли сейчас соединиться, мы оба плакали бы, ибо нам суждено стать недругами и причинять друг другу боль. Было бы, конечно, лучше вдвоем дознаться, что ее родственники замышляют и можно ли ускользнуть отсюда. Каковы бы ни были сейчас их намерения, я должен возможно скорее удалиться от этого двора по крайней мере на сто миль, и в этом деле я буду рассчитывать на Марго: хоть она и враг мне, но она все-таки выдала свою мать".
      Здесь его мысль запнулась. В голове размышляющего Генриха отчетливо встал" слова: Faciuntque dolorem.
      Сам того не желая, Генрих проговорил вслух:
      - И на нее нельзя, да и ни на кого нельзя положиться. Я должен выручать себя сам.
     
     
      НО Я У НИХ В РУКАХ
     
      Он обвел взглядом комнату. Здесь был Только Д'Арманьяк, который не слышал или притворился, что не слышит. Первый камердинер уже взялся за дверную ручку, но не нажимал на нее. Он сделал это, лишь когда убедился, что его государь вернулся к трезвой действительности. Дверь в вестибюль распахнулась, там находились двое дворян; они стояли у порога, готовые сопровождать короля Наваррского, и притом не туда, куда он прикажет, а куда им велено. Приняв соответствующие позы, Генриха поджидали господин де Нансей, которому молодой король однажды дал оплеуху, и господин де Коссен, один из убийц адмирала. Генрих подошел к ним, словно это ему ничего не стоило, и, как будто даже не вполне сознавая свое положение, он беззаботно рассмеялся. Впрочем, сейчас же, словно почувствовав себя виноватым, спросил смиренно и смущенно: - Мы отсюда прямо пойдем к обедне? - Так он спросил, и сам занял место между ними. - Время самое подходящее, ибо у вас и у нас животы подвело как никогда. Или, может быть, господа ели что-нибудь со вчерашнего дня? У меня не было во рту даже листка салата, а это для моей натуры тяжелее любых лишений.
      По пути в большую залу Лувра он продолжал вести ни к чему не обязывающие речи, тщетно делая паузы в ожидании ответов. Серьезным было при этом лишь его желание разгадать, почему именно они хранят молчание. Только потому, что они оказались его стражами, а он их пленником? У них есть наверняка и другие причины, и он должен их выведать. Если Генрих сейчас проникнет в душу этих людей, он спасен.
      Сначала они увидели только спины. Люди высовывались из всех окон, другие старались оттолкнуть их, чтобы самим посмотреть наружу. Небо вдруг почернело, как будто наступила ночь, а присутствующих охватило волнение, которое тотчас передалось Генриху и его провожатым. Они отошли от него. А рядом с ним оказался младший брат короля Карла д'Алансон. Двуносый, как его звали из-за нароста, красовавшегося у него на носу, многозначительно кивнул. Его кузену Наварре пришлось настойчиво расспрашивать, что же, собственно, происходит на улице. Двуносый обронил в ответ лишь одно слово и тут же отвел глаза. Слово это было: "Воронье".
      Тут Генрих понял причину внезапной темноты: на Лувр опустилась огромная стая этих черных птиц. Некий весьма аппетитный запах привлек их сюда издалека; пока светило солнце, зной делал этот запах особенно сильным. Но они ждали, когда настанет их час. Двуносый заметил: - Ну", им тут припасли угощение. - Он бросил эти слова как бы вскользь, отошел, сделал круг и снова вернулся к своему кузену, настороженно повертывая голову во все стороны, чтобы проверить, не подслушивает ли кто. - И больше никому, - добавил он и скрылся на время в толпе. Красивый мужчина, некий Бюсси, пробормотал как бы про себя: - Не слушайте его! Он немножко спятил. Да и все мы. - И тоже нырнул в толпу.
      Постепенно многие вышли из оконных ниш и вернулись на середину залы. Лица у большинства были бледны, в ранах и шишках; шишки на "лбу оказались не у одного Генриха. Глаза иных выдавали внутреннее содрогание, словно эти люди ощущали что-то чуждое в самих себе; а некоторые как будто усиленно прятали руки или судорожно сцепляли их на животе, но затем одна без всякой видимой причины покидала другую и тянулась к кинжалу. Генрих просто высмеял некоторых растерявшихся придворных. - Мне уже доводилось видеть таких гусей, - заявил он. - Они встречаются на всяком поле боя.
      Кто-то, в одиночестве пересекавший залу, сказал: - Поле боя - одно, а старый двор или Луврский колодец - другое. - Это был дю Барта; он не искал своего государя и друга. Генрих крикнул ему вслед: - Мы оба не лежим в этом колодце! В том-то и дело, чтобы там не лежать! - И рассмеялся, видимо, оттого, что еще по-ребячьи не понимал истинного положения вещей; но ведь нельзя быть до такой степени добродушным! Стоявшие поблизости отвернулись, чтобы не выдать своих мыслей. Только дю Га, любимец наследника д'Анжу, дерзко выступил вперед: - А как легко, сир, то же самое могло приключиться и с вами! - Однако и он тут же поспешил удрать и вышел через боковую дверь.
      Никто не мог долго стоять на одном месте, все двигались, но почти каждый в одиночку. Если двое разговаривали, один вдруг смолкал, замыкался в себе и отходил. У обоих убийц - Нансея и Коссена - лица стали совсем другими: на них появилась угрюмая растерянность, и они вдруг тоже расстались.
      Через всю огромную залу с двадцатью люстрами проследовал великолепный герцог Гиз с пышной свитой. Но на пути гордого Генриха Гиза неожиданно для него встал Генрих Наваррский, окинул его пристальным взглядом и помахал рукой. Те, кто это видели, затаили дыхание. Все же случилось так, что Гиз не только ответил на приветствие, он даже посторонился. Правда, он тут же опомнился и крикнул, как подобает победителю:
      - Поклон от адмирала!
      Услышав эти слова, все разбежались. Лотаринтец топал что есть силы, но звук его шагов терялся в опустевшей зале.
      Генрих, как и остальные, старался поменьше быть на виду до тех пор, пока снова не соберется толпа. А этого долго ждать не пришлось. Люди испытывали слишком сильное любопытство, подозрительность, неуверенность. Пока все еще жались к стенкам, к Генриху подкрался Конде. - Ты уже знаешь? - спросил кузен.
      - Что я пленник? Ну, а дальше? Угадать трудно, хотя я и посмотрел Гизу в лицо.
      - Когда господин адмирал был мертв, Гиз насту - пил ему на лицо. Я вижу по тебе: ты этого не знал, А что до нас, то я опасаюсь самого худшего.
      - Значит, заслужили. Нельзя быть такими разинями, какими мы оказались. Где моя сестра?
      - У меня в доме.
      - Скажи ей, что она была права, но что я вырвусь отсюда.
      - Я ничего не могу ей передать, ведь меня тоже не выпускают из Лувра. Охрана усилена, нам отсюда не выбраться.
      - Значит, ничего другого не остается, как пойти к обедне? - спросил кузен Наварра. А кузен Конде, который еще прошлой ночью, слыша эти слова, каждый раз приходил в ярость, теперь опустил голову и тяжело вздохнул. И все-таки легкомыслие кузена Наварры повергло его в ужас, ибо тот воскликнул: -
      - Главное, что мы все-таки живы!
      И Генрих повторял это по мере того, как в зале опять собирались люди. Он то и дело удивлялся вслух: -
      Господин де Миоссен, вы живы? Разве это не величайшая неожиданность в вашей жизни? - Но он также восклицал: - Господин де Гойон! И вы живы! - А тот вовсе не был жив и не был в большой зале, он лежал на дне Луврского колодца и служил жратвою для воронья. Те, кто слышал странные, речи Наварры, отворачивались, и их лица выражали самые разнообразные чувства: одни - подавленность и тревогу, сознание вины или жалость, другие - только презрение. Однако Генриху взбрело на ум обратиться все с тем же "Вы живы!" даже к самому наследнику престола д'Анжу. Тут уж все окончательно убедились в том, что и после Варфоломеевской ночи он остался таким же сумасбродным шутником. Это было признано с облегчением и смехом, притом неодобрительным. А он отлично все примечал и следил за каждым, они же думали, что он занят только тем, как бы сострить.
      Как раз вошел герцог Анжуйский, он был в отличном расположении духа, и от этого в зале стало както легче дышать, ее потолок поднялся к августовскому небу, замок словно вырос. Наконец-то д'Анжу чувствовал себя победителем, он был милостив и весел: - О, я жив! Впервые я жив по-настоящему, ибо мой дом и моя страна избегли величайшей опасности, Наварра, адмирал был нам враг, он обманывал тебя. Он старался разрушить - мир и во Франции и по всей земле. Он готовил войну с Англией и распространял слухи, будто королева Елизавета намерена отнять у нас Кале. Адмиралу и в самом деле надо было умереть. Все даль-
      нейшее - только печальное следствие этого, цепь несчастных случайностей, результат былых недоразумений и вполне понятной вражды, которую мы теперь похоронили вместе с мертвецами.
      Выбор последних слов был неудачен, и наиболее чувствительным слушателям стало не по себе. Но в остальном эту речь можно было почесть превосходной, ибо она была проникнута стремлением благодетельно смягчить и сгладить все происшедшее. Именно этого все и жаждали. С другой стороны, д'Анжу говорил что-то уж очень пространно, и он почувствовал жажду; к тому же от слишком напряженного внимания слушателей человек устает. Но когда хотели подать вина, в Лувре не нашлось ни капли. Припасы закупались только на один день. Вчерашние были полностью исчерпаны после резни, а нынче и дня-то не было. Никто не помышлял ни о вине, ни о мясе, даже хозяева харчевен не решились открыть свои заведения. Наследнику престола и двору нечем было промочить глотки. - Но по этому случаю не должны же, мы порхать в потемках, как тени, - заметил д'Анжу и приказал зажечь все двадцать люстр.
      Странно, что и это никому не пришло в голову.
      Дворецких разослали повсюду, и те ринулись бегом, но возвращались шагом и по большей части с пустыми руками. Лишь кое-где удалось им найти свечи: все
      были сожжены во время резни, под истошный вой и крик. В течение некоторого времени сумрак в зале продолжал сгущаться, а движения людей все замедлялись, голоса звучали все тише. Каждый стоял в одиночку; только пристально вглядываясь, узнавал он соседа, все чего-то ждали. Некая дама громко вскрикнула. Ее вынесли, и с этой минуты стало ясно, что благожелательная речь королевского брата, в сущности, ничего не изменила. Генрих, который шнырял в толпе, слышал шепот: - Мы нынче ночью либо перестарались, либо недоделали.
      Слышал он и ответ: - Этого ведь как-никак именуют королем. Если бы мы и его пристукнули, нам пришлось бы иметь дело со всеми королями на земле.
      И тут король Наваррский понял еще кое-что в своей судьбе. Яснее, чем другие, которые только шептались, уловил он затаенный смысл, а также истинные причины произнесенной его кузеном д'Анжу торжественной речи. Д'Анжу явился сюда прямо от своей мамаши, вот разгадка! Мадам Екатерина сидела у себя в уединенной комнате за секретером и собственной жирной ручкой набрасывала буквы, настолько же разъезжавшиеся в разные стороны, насколько она сама казалась собранной; и писала она протестантке в Англию следующее: "Адмирал обманывал вас, дорогая сестра, только я одна - ваш истинный друг..."
      "Свалить все на мертвого - это верный способ избежать ответственности за свои злодеяния; и люди, которые вообще не любят нести, ответственность за совершенное ими зло, могут успокоиться, что они и делают. Все это касается умерших. И меня!" - думает Генрих. Под прикрытием ночи и тьмы лицо Наварры наконец выражает его истинные чувства. Рот скривился, глаза засверкали ненавистью.
      Но он тут же все подавил - не только выражение, но и само чувство, ибо вдруг стало светло. Слуги, взобравшись на лестницы, зажгли наконец несколько свечей, и те бросили свои бледные лучи на середину залы. Толпа придворных воскликнула "А! ", как и любая толпа после долгого ожидания в темноте. К Генриху подошел его кузен д'Алансон. - Генрих, - начал, он, - так не годится. Давай объяснимся.
      - Ты говоришь это теперь, потому что стало светло? - откликнулся Генрих.
      - Я вижу, что ты меня понимаешь, - кивнул Двуносый. Он хотел показать, что его не проведешь. - Продолжай притворяться! - настоятельно потребовал он. - Ведь и мне приходится разыгрывать послушного сына и доброго католика, но тайком я скоро перейду в твою веру. И еще неизвестно, сколько людей сделают то же самое после всего, что произошло.
      - Вероятно, во всем Лувре я самый благочестивый католик; - сказал Генрих.
      - Мой брат д'Анжу ужасно важничает, просто невыносимо. Еще бы! Герой дня, достиг своей цели, весел и милостив!
      - Черноватые духи уже не окружают его, - подтвердил Генрих.
      - Он же любимец нашей драгоценной матушки, я теперь дорога перед ним открыта. Вот бы еще помер наш бешеный братец Карл... Неужели тебе приятно видеть все это, Наварра, и только скрежетать зубами от бессилия? Мне - нет. Давай бежим, Наварра, и поднимем в стране мятеж! Не теряя времени!
      - Я, правда, один раз уже упустил случай заколоть Гиза... - вырвалось у кузена Наварры, не успевшего сдержать закипевшей в нем ярости. Но он тут же опомнился и овладел собой. "Двуносому не оченьто следует доверять. Если он даже и не фальшив, то раздерган, как буквы в письмах его матери, - подумал Генрих. - Ни к каким платам его не привлекать, - решил он. - Ничем не выдавать себя..." - Но за этотпромах я благодарю господа, - закончил он начатую им фразу о Гизе.
      Д'Алансон уже не замечал, что двоюродный брат не слишком с ним откровенен. Что до него, то он все тут же и выложил: - Ты не поверишь, но нынче вечером они ждут иноземных послов. Должны прибыть папский легат и представитель дона Филиппа, чтобы выразить свое глубокое удовлетворение по поводу успешно проведенной Варфоломеевской ночи. Удачливые преступники обычно начисто забывают свое деяние: ведь оно вызывает отвращение. Мадам Екатерина уже оделась и ждет. А! Давай пройдем немного дальше. В этом месте у стены скрытое эхо, его слышно в комнате моей достойной мамаши. А наш разговор мог бы настроить ее подозрительно.
      - Да я ничего не сказал, - решительно заявил Генрих.
      - А я ненавижу д'Анжу, - последовал ответ брата.
      - Чего ты от него хочешь, Франциск? По мне, только бы жить не мешал. - Генрих нарочно не смотрел по сторонам: все же от него не укрылось, что под единственной зажженной люстрой слуги расставляют карточный стол. И д'Анжу уже звал: - Брат мой д'Алансон! Кузен мой Наварра!


К титульной странице
Вперед
Назад