ГЛАВА 3
ОТЧИНА И ДЕДИНА
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ИСТОКИ
Русский Север сыграл выдающуюся роль в создании общерусских культурных символов.
А.Б. Пермиловская
Прежде чем отправиться по дорогам и тропам Кубеноозерья, в плавания по его озерам и рекам, есть возможность посидеть «на дорожку» и поразмышлять над самим понятием «малая родина ». Откуда оно взялось, чем особо дорого для русского человека?
Слово «малая» в определении «малая родина» появилось сравнительно недавно, в середине XX в. До этого времени ни в каких толковых словарях оно как словосочетание не значилось. Я не уверен, что присутствует оно и сегодня.
Правда, существовал сугубо исторический термин «малая родина » для греческих городов-полисов, когда-то разбросанных в Римской империи на больших расстояниях и поддерживающих разнообразные связи со своей большой родиной — метрополией. Был знаком он только специалистам-историкам.
Первый, кто ввел это понятие «малая родина» в 50-х гг., кто обосновал его суть, был поэт Александр Твардовский. Он писал тогда: «У большинства людей чувство родины в обширном смысле — родной страны, отчизны — дополняется еще чувством родины малой, первоначальной, родины в смысле родных мест, отчих краев, района, города или деревушки. Эта малая родина со своим особым обликом, со своей — пусть самой скромной и непритязательной — красотой предстает человеку в детстве, в пору памятных на всю жизнь впечатлений ребяческой души, а с нею, этой отдельной и личной родиной, он приходит с годами к той большой родине, что обнимает все малые и в великом целом своем — для всех одна ».
Автор «Василия Теркина», первый поэт страны, хорошо понимал, интуитивно чувствовал, что «громадьё» великой советской державы должно быть дополнено чем-то близким и родным для каждого человека, что могучую государственность, занимавшую шестую часть земного шара, нужно как-то по-человечески одушевить. Необходимо привнести, как говорил Лев Толстой, «скрытое тепло патриотизма».
Такую диалектическую связь малого и большого, частного и общего неожиданно и закономерно выявила и закрепила в народном сознании война. Вечные понятия, взятые в их первородной сути, такие, как «родина», «память», «семья», «любовь», «дом», «возвращение», получили нравственное и психологическое закрепление в душе каждого человека, приобрели очевидный ценностный смысл. Народ, переживший реальную угрозу уничтожения, когда, по словам Твардовского, «было всё на кону», и не мог относиться к коренным понятиям общественного и личного бытия по-иному, осознал на собственном опыте их сущность и, в конечном счете, благодаря этому победил.
«Книга про бойца» Твардовского от начала до конца пронизана ярко выраженным почвенническим началом в биографии Василия Теркина и самого автора, сопровождающего солдата-балагура по всему тексту поэмы. Смоленские корни, деревенское детство героя воспеваются во многих главах. Самое примечательное, что такое областничество или, как до войны презрительно говорили, «местничество», не оттолкнуло массового читателя от любимой поэмы, а, наоборот, сделало ее при чтении более понятной и близкой. Смоленский парень Вася Теркин, собирательный образ, оказался родственен в своей искренней любви к малой родине и пехотинцу сибиряку, и летчику москвичу, и снайперу якуту, и подводнику дагестанцу. За каждым из них, сражающихся за большую родину — СССР, стояла их родная земля, их деревни, города, аулы, наслеги. Мотивы воспоминаний о малой родине привнесли в сюжет поэмы элементы драматического трагизма и исторической символики. Главная тема книги в том, что Василия Теркин идет с боями освобождать из плена свою малую родину, Смоленщину:
Мать-земля моя родная,
Сторона моя,
Край, страдающий в плену,
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным, робким следом
Я приду, твой кровный сын,
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Оказалось, что, несмотря на титанические усилия пропаганды в выращивании нового человека, прежде всего интернационалиста, для которого понятие родины заменялось неким «общечеловеческим общежитием», русский человек вовсе не отрекся от своих рязаней и вяток, а хранил их в памяти, как и свое генетическое родство. Туляк («Тула, Тула, где ж ты — Тула? Тула — родина моя») или тамбовец, смоленский мужик или усвятский шлемоносец внятно заявили о своих исторических правах:
Мы в землячество не лезем,
Есть свои у нас края.
Ты — тамбовский? Будь любезен.
А смоленский — вот он я.
Не иной какой, не энский,
Безымянный корешок,
А действительно смоленский,
Как дразнили нас, рожок.
А то, что выжило, доказало свою жизненную силу, наполняясь новым содержанием, требовало своего осмысления. Официальная идеология молчала, зато эту тему начала развивать литература. Объясниться с читателями и критиками и взялся Твардовский, сформулировав и растолковав в своей статье то, что было уже очевидным.
Так родилось понятие малой родины.
Не сразу оно прижилось. В тонких и чувствительных материях, связанных с основными смыслами человеческого существования, любая новация воспринималась недоверчиво и с сомнением. Определение «малая» одним казалось ущемлением своего чувства любви к родной земле — оно для них значило «невидная», «невзрачная», «второстепенная»... И можно ли «край мой отчий» ограничивать какими-то границами, координатами, понятиями?!
Другие отрицали саму возможность как-то выделить, обозначить свое место рождения в противоположность бескрайней стране, пугая антитезой, несущей будто бы внутри себя конфликтные коллизии: малая—большая. Воспевая, мол, малую родину, пропагандируя ее, мы тем самым забываем о большой, об окружающем нас мире. Отсюда-де рождаются национализм, ксенофобия и прочие нехорошие «измы» и «фобии».
Но Твардовский своим творчеством «снимал» это противоречие — он с гениальной простотой и силой писал как о своей родной Смоленщине, так и о своем великом Советском Союзе (например, в поэме «За далью — даль»). Одно другому не противоречило, а только дополняло и укрепляло общее чувство русского советского патриотизма.
В эти же годы другой литературный классик, Леонид Леонов, заканчивал роман «Русский лес», где решались похожие проблемы патриотического «освоения» действительности. Описание родничка, бьющего в чаще калужского мелколесья, на родине ученого-патриота Ивана Вихрова, соседствовало со знаменитой вихровской лекцией о русском лесе, в которой за смелым полетом фантазии, рожденной поэтическими образами необыкновенной силы и красоты, подразумевалась природа большой страны, ее важнейшее народно-хозяйственное богатство и земное своеобразие. От малого — к большому и великому.
В новогодние дни 1957 г. миллионы читателей газеты «Правда» прочитали рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека». Перипетии жизни его героя Андрея Соколова были типичны для судеб советских людей, а сдержанный и мужественный шолоховский стиль лишь усиливал впечатление от художественного восприятия рассказа. Писатель в «Судьбе человека» оказался куда ближе к познанию истины жизни, чем к обрисовке и воспроизведению только ее правды, что отличает гения от таланта, пусть и выдающегося.
Автор пожалел своего главного героя, как пожалел он в метаниях и заблуждениях Григория Мелехова. Но если в рассказе «Судьба человека» Андрей Соколов после потери своей семьи в Воронеже, погибшей от немецкой авиабомбы, колесит по стране, работая шофером, не имея пристанища, то Григорий Мелехов возвращается не к пепелищу, а к своему последнему в жизни оплоту, к своей семье.
Жалея своих героев не сентиментальной жалостливостью, выбивающей слезу, а горько и мужественно, сострадая им, писатель чувствовал и знал, что даже в этих драматических условиях, в которых они жили, должен быть предел и правда художественного вымысла не должна возвышаться над правдой жизни. Верни Андрея Соколова автор на свою родную землю, заставь его жить в землянке рядом с воронкой, где стоял его дом, и это бы было художественным насилием над его характером, судьбой этого человека. Потому-то и мечется шолоховский герой перекати-полем по стране, что не может найти утешения своей боли, не может забыть прошлое и оторваться от него. Только смена впечатлений и скоростей позволяет Андрею Соколову на время забыться да еще такой же сирота мальчонок, прибившийся к нему и считающий его своим «папкой». Этот мальчик и есть тот первый якорек в трагическом развитии судьбы Соколова, который его притягивает к земле.
Долгое время считалось, что Шолохов в рассказе о судьбе своего главного героя скрыл один, типичный для того времени поворот. Если быть автором-реалистом, то что могло ждать Андрея Соколова после немецкого плена? Советские лагеря, ГУЛАГ. Но мало кто знает, что Михаил Александрович действительно в черновике рассказа начал писать сцену допроса Соколова офицером Смерша, но потом ее резко вычеркнул красный карандашом и больше уже к ней не возвращался.
И все-таки вопрос оставался. Его и задал напрямую литературный секретарь Шолохова Федор Шахмагонов. Писатель ответил так: «Подумай, Федор, что досталось в жизни моему герою. Отправить его после всего пережитого в лагеря, значит, для меня было вылегчить тему. Им, фронтовикам, и так после победы пришлось тяжело». Великую войну, как потрясение всех основ национальной жизни, со всеми немыслимыми страданиями и жертвами, равнять с лагерным бытом было по меньшей мере легковесно. Чутьем гениального художника Шолохов это почувствовал.
Меня могут спросить: а при чем здесь тема малой родины? Один современный поэт на такие недоумения хорошо, по-моему, ответил: «Что-нибудь о России? О реках, полях, молотьбе? Всё у меня о России, даже когда о тебе».
Линия «жалости к человеку» в литературе, христианского прощения и покаяния, как предтечи грядущего спасения, а в те атеистические времена прежде всего искренней и пронзительной любви, как вечного чувства, вдруг пробудившегося под влиянием грозных событий, не могла быть не направлена и на другой конкретный объект своих дум и чаяний — на родную землю.
Такую потребность первым почувствовал молодой Владимир Солоухин, написав книгу «Владимирские проселки». Успех ее был ошеломляющий. У меня хранились долгое время два номера «Роман-газеты» за 1957 г. с этой лирической повестью, выпущенные двухмиллионным тиражом. Это не считая журнальных и книжных изданий.
А всего-то автору-рассказчику и надо было: сойти с пригородного поезда и пройти пешком дорогами и тропами малой родины, а потом с любовью описать увиденное. Для читателей такое путешествие стало настоящим откровением.
Многое у писателя счастливо сошлось: его любовь к деревне Алепино, историческое прошлое Владимирского края, кремлевские годы военной службы, поездка за границу, где он увидел, как можно бережно относиться к своему прошлому и своим традициям, наконец, новое, хрущевское время смутных надежд и смелых замыслов — все это вылилось на страницы небольшой повести-исповеди.
Значение повести Владимира Солоухина для русского самосознания было огромно. В домашней библиотеке Владимира Алексеевича я видел книгу Василия Белова с такой примерно надписью: писателю, без которого не было бы и меня. Владимир Солоухин стал первым. Он открыл больше чем тему. Он заставил других своими глазами посмотреть на мир, найти в нем не провинциальную затхлость и бытовой консерватизм, а красоту жизни, почувствовать себя русскими. Описывая древности, казалось бы, доживавшие свои дни, Солоухин сформировал и соответствующее к ним отношение как к святым камням истории. Разрушать их стало труднее, под влиянием книги начала меняться общественная психология.
В 1966 г. петрозаводский малотиражный журнал «Север» печатает повесть «Привычное дело» мало кому тогда известного вологжанина Василия Белова. И вновь огромный успех у читателей, переиздания повести, дискуссии, книги и статьи о ней. Судьба крестьянина Ивана Африкановича Дрынова воссоздавалась автором не во временном вакууме, как о том твердили критики, а в историческом национальном контексте, где царил лад жизни, были естественны традиционные чувства привязанности и преданности родной земле, ценились качества терпения и выносливости, стойкости и нравственной чистоты. В художественном мире Василия Белова малая родина играет роль сказочной живой воды. Брызни ею, и восстанет человек из гроба. Окропи ею, и человек преобразится. В русской литературе с приходом Белова появилось стойкое чувство отчизнолюбия. Свою родную Тимониху, деревню под другими названиями, ставшую местом действия в его романах, повестях и рассказах, ее жителей писатель выписывал удивительно живо и достоверно. Сокровенная боль, таившаяся глубоко в сердце миллионов русских крестьян, выплеснулась в прозе Василия Белова поистине народным чувством горечи и обиды. «Оно не стишется, пока не выскажется вволю».
Потеря родины для Белова равнялась чувству сиротства и земной обделенности. В его рассказе «За тремя волоками» служилый майор с Урала навещает после долгого отсутствия родную деревню Каравайку. Весь рассказ представляет собой описание его путешествия к тому месту, где он родился. После всех дорожных приключений герой вышел, вернее, выбежал в нетерпении и душевном волнении на последний перед родной деревней холм и...
«Каравайки на косогоре не было...
Уже второй и третий раз открякал в низине дергач, а майор все сидел на горушке, оставшейся от родного опечка. Опечек сгнил, его засыпало размокшей от ливней глиной, из которой сбита была печь; на горушке рос высокий кипрей и крапива.
Кипрей был так высок, что старые фамильные кросна, стоявшие рядом, на земле, почти скрывались в его оранжево-желтых соцветиях. На этих кроснах бабка майора ткала холсты, на этой печке родился ее внук, по этой улице впервые, замирая от восторга, прошел он за ребячьей гармоньей...
Но Каравайки больше не было на земле.
Где-то за тремя волоками неслись поезда и свистели ракеты, а здесь была тишина, и майору казалось, что он слышит, как обрастают щетиной его напрягшиеся скулы.
Опять покрякал дергач, а луну пополам разрезало плоское слоистое облачко. Никто не услышал, как на гулкий широкий лист лопуха, теряя свинцовую свою тяжесть, бухнулись две холодные слезы» (Белов. Рассказы и повести. С. 108—109).
Только за последние десять лет в Вологодской области прекратили свое существование, «изнетились», как говорят, сотни населенных пунктов, деревушек, каждая из которых была малой родиной для чьей-то тоскующей ночью по ней души.
Милая моя родина!
Ивы, река, соловьи...
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
— Где же погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. —
Тихо ответили жители:
— Это на том берегу.
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.
Тина теперь и болотина
Там, где купаться любил...
Тихая моя родина,
Я ничего не забыл.
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
Николай Рубцов* [* Это знаменитое стихотворение Николая Рубцова посвящено Василию Белову].
Мятущуюся, неприкаянную психологию героев 60—70-х гг., живущих вдалеке от своих родных мест, хорошо отобразил в своих рассказах Василий Шукшин. Он же написал «Слово о «малой родине» (так сам автор, в кавычках, озаглавил), где представил психологический портрет человека, оторванного от отчих краев, мучающегося этим, а также тем, каким «чудиком» в своих рефлексиях он выглядит в глазах земляков. «Те, — писал Василий Макарович, — кому пришлось уехать (по самым разным причинам) с родины (понятно, что я имею в виду так называемую малую родину), — а таких много, — невольно несут в душе некую обездоленность, чувство вины и грусть. С годами грусть слабеет, но совсем не проходит. Может, отсюда проистекает наше неловкое заискивание перед земляками, когда мы приезжаем к ним из больших «центров» в командировку или в отпуск. Не знаю, как другие, а я чего-то смущаюсь и заискиваю. Я вижу какое-то легкое раздражение и недовольство моих земляков чем-то, может, тем, что я — уехал, а теперь, видите ли, — приехал» (Шукшин. С. 65).
Развязыванием таких психологических узлов писатель и занимался в своей прозе, где читателей подкупала его исповедальность, когда «всё скажу, как на духу». «Я хотел бы в этом разобраться, — продолжает Шукшин. — Мое ли это — моя родина, где я родился и вырос? Мое. Говорю это с чувством глубокой правоты, ибо всю жизнь мою несу родину в душе, люблю ее, жив ею, она придает мне силы, когда случается трудно и горько... Я не выговариваю себе это чувство, не извиняюсь за него перед земляками — оно мое, оно — я... Когда буду помирать, если буду в сознании, в последний момент успею подумать о матери, о детях и о родине, которая живет во мне. Дороже у меня ничего нет» (Там же. С. 66).
Заканчивает свои размышления Шукшин крайне важными выводами, суть которых он, вероятно, не раз и не два хорошенько обдумал. Поэтому я процитирую их целиком: «Родина... Я живу с чувством, что когда-нибудь я вернусь на родину навсегда. Может быть, мне это нужно, думаю я, чтобы постоянно ощущать в себе житейский «запас прочности»: всегда есть куда вернуться, если станет невмоготу. Одно дело жить и бороться, когда есть куда вернуться, другое дело, когда отступать некуда. Я думаю, что русского человека во многом выручает сознание этого вот — есть еще куда отступать, есть, где отдышаться, собраться с духом. И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови. Видно, та жизнеспособность, та стойкость духа, какую принесли туда наши предки, живет там с людьми и поныне, и не зря верится, что родной воздух, родная речь, песня, знакомая с детства, ласковое слово матери врачует душу.
Я долго стыдился, что я из деревни и что деревня моя черт знает где — далеко. Любил ее молчком, не говорил много. Служил действительную, как на грех, во флоте, где в то время, не знаю, как теперь, витал душок некоторого пижонства: ребятки в основном все из городов, из больших городов, я и помалкивал со своей деревней. Но потом — и дальше, в жизни — заметил: чем открытее человек, чем меньше он чего-нибудь стыдится или боится, тем меньше желания вызывает у людей дотронуться в нем до того места, которое он бы хотел, чтоб не трогали. Смотрит какой-нибудь ясными-ясными глазами и просто говорит: «вяцкий». И с него взятки гладки. Я удивился — до чего это хорошо, не стал больше прятаться со своей деревней. Конечно, родина простит мне эту молодую дурь, но впредь я зарекся скрывать что-нибудь, что люблю и о чем думаю. То есть нельзя и надоедать со своей любовью, но как прижмут — говорю прямо.
Родина... И почему же живет в сердце мысль, что когда-то я останусь там навсегда? Когда? Ведь непохоже по жизни-то... Отчего же? Может, потому, что она погаснет со мной вместе. Видно, так. Благослови тебя, моя родина, труд и разум человеческий! Будь счастлива! Будешь ты счастлива, и я буду счастлив» (Там же. С. 69—70). Чувство любви к малой родине обычно приходит человеку с годами или под влиянием трагических семейных обстоятельств (например, раннего сиротства)*[ * И Александр Яшин, и Николай Рубцов, и Василий Белов своих отцов потеряли на войне. Писатель Владимир Личутин в очерке «Дивись-Гора» еще в 1978 г. точно подметил: «Благодарная родовая память к малой своей родине пробуждается внезапно, словно бы повинуясь моленьям затосковавшей и нахолодевшей души». Именно - внезапно. Личутин, оказавшись на Высших литературных курсах в Москве, затосковал по родине. Он выискал всю свою поморскую родословную, нашел в XVII в. кормщика Якова Личутина, которого Ломоносов приглашал в первую русскую экспедицию Чичагова]. Оно выношенное и ответственное, серьезное. Нет, правда, правила без исключений. Уж на что Александр Сергеевич Пушкин был во всех смыслах гармонической личностью, но воскликнул же с сентиментальным азартом: «...Нам целый мир чужбина. Отечество нам Царское Село!» А ведь в этом благословенном месте под Петербургом он провел только лицейские годы, когда был «поклонником дружеской свободы, веселья, граций и ума». Да, они на всю жизнь оказались для него и его друзей памятными. Но родиной Пушкина все-таки считается Москва. Он и сам, хорошо помнящий свое родство, искренне и душевно признавался: «Москва! Люблю тебя, как сын...»*[* Русскую столицу как-то не принято считать малой родиной. Напрасно. В Москве, конечно, всегда много приезжих и некоренных жителей. Но Москва, как столица, для русского человека всегда играла особую личностную роль. Марина Цветаева о ней так писала: «Москва, — какой огромный, странноприимный дом! Всяк на Руси бездомный, мы все к нему придем». Не буду спорить с максимализмом цветаевской юности, утверждавшим о поголовной бездомности русских людей, но поэтесса точна в том, что рано или поздно мы приходим к священным для нас камням и стенам Москвы. Говорю это и сам я, полумосквич, полувологжанин, чтобы не развивать эту тему дальше. Упреки, звучащие в последние годы и вызванные претензиями, частью обоснованными, в «чуждости» Москвы (Валентин Распутин даже назвал в сердцах столицу «мачехой»), все-таки, верю, носят времен ной характер. Нет, Москва нам, русским, мать («матушка», как пелось в вологодских старинных песнях), символ Отчизны, гордость нашей родины. В этом смысле я полностью согласен с позицией дьякона Александра Шумского, который защищает Москву от несправедливых упреков.
(Пишу эти строки в тульском Поленове на раннюю Пасху 2004 г. Василий Дмитриевич Поленов, москвич по рождению, автор знаменитого пейзажа «Московский дворик», путешествуя по Оке, открыл для себя эти красивейшие места и здесь поселился. Они, как и Москва, явились для него малой родиной. Но вот что интересно: французский Буживаль для такого же москвича И.С. Тургенева язык как-то не поворачивается назвать его малой родиной. Мы любим и чтим все-таки его имение Спасское-Лутовиново. Значит, малая родина для русского человека может находиться только на русской земле —Авт.)]
Такая же молодая горячность была свойственна и москвичу М.Ю. Лермонтову. Он восхищался: «Синие горы Кавказа, приветствую вас! Вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю об вас да о небе». Кавказ поэт романтически считал своей родиной, хотя он его и погубил. Мудрее была бабушка Михаила Юрьевича, перевезшая его прах с пятигорского кладбища в родные Тарханы.
Драмой раздвоенности стала любовь к «рязанским раздольям» и к «городу вязевому» Москве для Сергея Есенина. Село Константиново в современной русской культуре считается наиболее известным символом поэтической малой родины, хотя сам поэт, приезжая на Оку, скучал здесь и порывался при первой же возможности уехать в столицы. Противопоставлять «рай» и «родину» (помните хрестоматийные строки насчет призыва рати святой бросить Русь?) Есенин мог только издалека. «В небе — рай, а на земле — Валдай », — без есенинского антагонизма срифмовал патриарх Никон. Но поэт был гениально прав в том, что понял суть своего творчества, когда на вопрос, самому себе поставленный: «Почему я поэт?», ответил: «Потому что у меня есть родина».
Учитель Рубцова и Белова Александр Яшин томим был той же духовной жаждой. Только в отличие от Есенина он сурово спрашивал с себя, казнился, каялся, постоянно рвался из Москвы в край лесов и небес. Малая родина Александра Яшина — вологодский райцентр Никольск, деревня Блудново одновременно ему приносили светлую радость и постоянную боль и тревогу. Любовь и ревность в душе поэта взаимно переплелись. Сильное чувство выплеснулось в повести «Вологодская свадьба», совсем неоднозначной, отнюдь не ура-патриотической и не долой-очернительской. Поэт и здесь метался, стремился, к месту вспомню Шолохова, «вылегчить » тему в своем правдоискательстве, доходящем до самобичевания, до резкой критики своих земляков. Не к нему обращены следующие строки-завет Николая Рубцова, а ко всем нам: «А ты полюби и жалей, хотя бы родную окрестность...», но «жалеть» Александр Яковлевич порой не хотел.
Эта линия русской литературы продолжалась и дальше — творчеством Виктора Астафьева, Федора Абрамова, Бориса Можаева, Владимира Тендрякова, вплоть до Александра Солженицына, а начиналась она литературой писателей-народников в XIX в. Судьба и творчество их постоянно разводили с теми, кто шел в познании своей родины и жизни своих земляков иным путем — через сердечное «ты», через христианское прощение и сокровенное покаяние, а значит, и другое понимание России, — это Василий Белов и Валентин Распутин, Василий Шукшин и Виктор Лихоносов, Владимир Личутин и Владимир Крупин... Среди этого направления все, без исключения, писатели четко «привязаны » к своим малым родинам. Мы с гордостью говорим, что Шолохов — донской, Шукшин — алтайский, Белов — вологодский, хотя это общерусские по своей сути писатели. Но сказать, что Тендряков — вологодский (или, как почему-то считает Владимир Крупин, вятский, в которых он, хватский, всех уже записал), нельзя. А назвать Солженицына кисловодским писателем просто неудобно.
Василий Белов в своем рассказе-очерке «Бобришный угор» очень тактично сказал о счастье-боли Александра Яшина, со сложным чувством которой он и умер. Вот Яшин, добравшись с другом до своего домика на Бобришном угоре, здоровается: «Здравствуй, земля моя родная». Белов продолжает: «Ты не знал, что я слышал эти слова, сказанные тобой вполголоса, но если бы и знал, а я бы знал, что ты знал, мне все равно не стало бы стыдно. Я благодарен тебе за то, что мое присутствие во время вашей встречи с родной землей не выглядело фамильярным. К тому же ведь так естественно здороваться с родиной. Но я знаю, что говорить об этой естественности уже, наверно, неестественно. Потому что опять же слова и разговор обо всем этом — категория меньшая по отношению к предмету разговора, а пошлость подстерегает меня за каждой строкой. Так беден наш язык, когда пытаешься говорить о сокровенном» (Белов. Рассказы и повести. С. 228—229).
В повести «Привычное дело» Иван Африканович, придя на могилу жены Катерины, тоже здоровается с ней, но, вспоминая ее, он вдруг горестно вопрошает: «Ты где есть-то, Катерина? » В самом этом, «странном» вроде бы вопросе звучит не «бедность» нашего языка, а глубина сокровенного характера героя, не требующая лишних слов.
Александр Яшин, отдадим ему еще и в этом должное, буквально привил вологодским писателям чувство пути, которое всегда должно быть связанным с чувством родины. Привил своим примером. Одинокий сруб, стоящий в сосновом бору на Бобришном угоре, вдалеке от деревни, стал символом литературного скита, куда поэт пытался время от времени скрыться от всех своих треволнений. Он так и не понял, что это было невозможно.
Александр Яшин принадлежал к тому поколению деревенских жителей, которые, как считалось, выбились в люди, то есть уехали в города. В таком разрыве уже крылся конфликт с традицией. В книге «Лад» Василий Белов писал, что раньше «оторвать человека от родины означало разрушить не только экономическую, но и нравственную основу жизни » (Белов. Лад. С. 115). Многие из бывших деревенских жителей, ушедшие от земли, считали, что их родина «темная» и «допотопная», а вот они и явят ей свет. Трагедию не одного советского поколения выразил в афористических строках поэт Анатолий Передреев:
Околица родная, что случилось?!
Окраина, куда нас занесло...
И города из нас не получилось,
И навсегда утрачено село.
Демографическая «перетряска» населения происходила весь XX в. В Вологодской области наибольший урон селу нанесли коллективизация, война, послевоенный голод, отток трудоспособных мужиков на целинные земли, на строительство Северной Магнитки — в Череповец, на Дальний Восток, в Архангельск, на шахты Воркуты. Только разжились в вологодском селе в 70-е гг., как придумали «неперспективные деревни» и опять разворошили старые пепелища. Одна рука власти сселяла людей и административно закрывала тысячи деревень, другая «возрождала » так называемое Нечерноземье. Владимир Крупин письмо мне со своей вятской родины начинал тогда такими словами: «Пишу тебе из зоны. Точка. Нечерноземной». И действительно, даже имя у коренных русских тогда отобрали, как у народа без рода и племени, окрестив их родину словом, составленным из отрицательного утверждения: нечерноземье. Правда, сейчас говорят еще хуже: субъект федерации. «Пишу тебе из субъекта. Точка. Федерации».
Сегодня те, кто когда-то уехал из родных мест, возвращаются обратно. Но приезжают они в новом социальном статусе дачников. Пожить на природе, подышать свежим воздухом, вырастить в тепличке помидорчики-огурчики... С таким умилением об этом явлении, захлестнувшим северные деревни, обычно и пишется. Но есть в таком «возвращении » нечто эгоистическое. Пожил, мол, я в городах, устал от шума и многолюдья, теперь возвращаюсь на заслуженный покой в родное село, строю свой «домик в деревне», а вы меня, земляки, встречайте здесь и привечайте.
И встречают, и привечают дачника такие же пенсионеры, его ровесники, только сельские. Всю жизнь отбухавшие здесь, в голод и холод, на родине, добрые рубцовские Фили «без претензий и льгот» и, естественно, «без газа и ванной». Родина многих прощает и не выдает лимит для возвращения «блудных сыновей».