Как человек, весь ушедший в мелочи, Замятин додумался только до одной меры общего характера: по его распоряжению все французы, сосланные по польскому восстанию (из них припоминаю Прадона, Рушоссе, Пажеса), как опасные враги женской добродетели (так буквально говорилось в приказе) были высланы из Красноярска. Приказ, конечно, получил огласку и вызвал в местном обществе разные толки, а среди дам даже взрыв негодования; последовали запросы из Иркутска, и приказ через месяц фактически был отменен.
Жандармский полковник Ник. Игн. Борк (католик) был человек не молодой, совершенно обжившийся в Красноярске; он не был настолько уклончив от политики, как Тиц в Томске, но и не проявлял большой инициативы. С местным обществом Борк был в хороших отношениях; в известные дни у него собирался чуть не весь город, можно было видеть даже политических. Тогда с должностью жандармского штаб-офицера соединялись еще обязанности коменданта приисков, и Борк каждое лето делал объезд приисков. Вообще он, кажется, больше интересовался приисковыми делами, чем внутренней политикой.
Полицеймейстер Борщов, бывший адъютант Борка, имел ближайшее отношение к проживавшим в городе политическим ссыльным (а их было не мало), и, кроме того, в его заведовании находились острог и пересыльная тюрьма. Но Борщов прежде всего любил хорошо выпить и принадлежал к компании (золотопромышленники Безносиков и Шипилин, начальник телеграфной станции Вальтер, бухгалтер банка Корнштейн, прокурор Мунк), которая даже в Красноярске несколько выделялась усердным служением Бахусу, разумеется с неизбежными картами. Притом Борщов был человек добрый и нередко входил в положение ссыльных, по меньшей мере не был инициатором каких-нибудь ограничений.
Прокурор Мунк ни во что не вмешивался; после его смерти рассказывали, что в его кабинете была найдена масса писем с денежными вложениями для передачи политическим ссыльным, причем никаких денег не оказалось.
Советник Айгустов, заведовавший экспедицией о ссыльных, был с университетским образованием, но до конца дней своих сохранил привычки казанского студента прошлых времен, другими словами - сильно зашибал.
Совершенным особняком стоял Ив. Александ. Малахов, прямая противоположность Замятину. Человек образованный (Казанской духовной академии), постоянно интересовавшийся всеми научными и литературными новостями, дельный, безукоризненно честный, он знал только свое губернское правление да вел постоянную войну с Замятиным. Наконец не выдержал и, несмотря на все уговоры Корсакова, перешел в Иркутск на должность помощника интенданта. К политическим ссыльным относился очень хорошо.
Видное место среди тогдашнего красноярского чиновничества занимали представители двух новых ведомств: акцизного и контрольного. Все они были в своем роде либералы, особенно выделялся управляющий контрольной палатой В. И. Мерцалов (ныне сенатор), с особенным наслаждением преследовавший Замятина и подчиненную ему братию всякими начетами.
Однако тон всему в городе задавали золотопромышленники и представители разных золотопромышленных компаний (купечество было совсем незаметно); из них только уполномоченный компании Голубкова, старик Н. П. Токарев, сторонился от политических и никого из них не принимал к себе на службу; все же прочие поступали как раз наоборот, причем, конечно, немалую долю играл и прямой личный интерес. Даже сама администрация старалась извлечь пользу из ссыльных: охотно оставляла по городам ремесленников и не только смотрела сквозь пальцы, что ссыльные доктора занимались медицинской практикой, что запрещалось разными распоряжениями высшего начальства, но нередко назначала их к исправлению должностей - сплошь и рядом пустовавших - официальных врачей.
Восстание было окончательно подавлено в начале 1864 г.; но революционная волна не сразу успокаивается. В двух местах огонь еще продолжал тлеть. В Галиции, где скопилось много эмигрантов, в некоторых кругах горячо обсуждался вопрос о новом восстании, которое на этот раз должно было захватить и самую Галицию1 [Энергическая реакция против этих замыслов выразилась в образовании партии «станчиков», и до сих пор всемогущей в Галиции. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. И такое же неулегшееся возбуждение сказывалось на противоположном конце - в Сибири. Рядом с подавленными страшным крушением всех надежд или, совершенно наоборот, до крайности экзальтированными, в ушах которых еще раздавался звон оружия, двигалась огромная масса темных простолюдинов, вырванных из своей веками сложившейся обстановки. Для этих людей разлука с родиной, даже с околицей, в которой они жили, была почти равносильна потере всякой ценности жизни. Стоило подать надежду на возврат, и эту массу без большого труда можно было поднять на самое несбыточное дело.
В половине лета 1885 г. меня посетил в Петербурге возвращавшийся на родину из сибирской ссылки поляк К. Хотя я с ним и не встречался в Сибири, но он имел рекомендательное письмо от М. А. Коссовского, с которым меня связывали близкие отношения еще со времен моего пребывания в виленских тюрьмах в 1865 г. Разговорились; оказалось, что К. не только был хорошо осведомлен со многими обстоятельствами, которые имели тесное соотношение с кругобайкальской историей, но и сам принимал в них непосредственное участие. Почти вся фактическая сторона дальнейшего рассказа основана на сообщениях К.
В течение 1863-1864 гг. в Сибири - на поселении, каторге и в острогах - скопился не один десяток тысяч ссыльных поляков; однако вся эта масса ссыльных была в своем роде армия без главных начальников; только с конца 1864 г. стали появляться более выдающиеся деятели восстания, благодаря той или иной счастливой случайности сохранившие жизнь. Так в январе 1865 г. в тобольской тюрьме оказались Ляндовский 1 [Для Ляндовского, в случае его поимки, были, конечно, готовы виселицы во всех городах Польши; но его матери каким-то чудом удалось вымолить у государя сохранение жизни сыну. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], Шленкер 2 [Шленкер, один из деятельнейших руководителей восстания, происходил из богатой буржуазной семьи; вероятно, благодаря этому и отделался только каторгой. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] и др. Ляндовский и Шленкер не имели никакого желания оставаться в Сибири. Бегство из острога или с этапа не представляло непреодолимых трудностей, но должно было скоро обнаружиться и неминуемо вызвать усиленные розыски. Потому избран был другой способ, обычно практиковавшийся между уголовными: в Таре они переменились фамилиями (при помощи денег это сделать было нетрудно) и благодаря такой незамысловатой операции оказались сосланными на житье в Томскую губернию. Задержаться в Томске уже не представляло никакого труда.
Хотя, как я уже сказал, сибирское население и не обнаруживало никакой враждебности к полякам, однако в те времена побег из Сибири далеко не был так легок, как в наши дни: без пособников из местных уроженцев, - а таковых все же тогда не оказывалось, - он представлял большие трудности, особенно если принять во внимание, что железнодорожное сообщение начиналось только с Нижнего Новгорода. Побег, однако, не состоялся по совершенно сторонним обстоятельствам. Берг не упускал из виду Ляндовского; имея сведения о выезде его из Тобольска, он телеграммой запросил томского губернатора: проследовал ли далее Ляндовский? а Ляндовского и след простыл. Поднялась тревога. Некоторая неосторожность Шленкера навела частного пристава Имшенецкого на след, что Ляндовский и Шленкер под чужими фамилиями в Томске. Дом, где находился Ляндовский, был окружен таким числом полицейских, что о сопротивлении не могло быть и речи. Ляндовского и Шленкера 1 [Шленкер помещался в арестантских ротах, смотрителем которых в то время был Наумов. Доктор Лясоцкий пишет мне, что Наумов был гуманнейший человек. Не Николай Иванович ли это? - известный писатель. Он тогда, кажется, служил в Западной Сибири (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] заковали и отправили далее.
В том же году, под осень, следовали на каторгу Н. А. Серно-Соловьевич, Владимиров и Ветошников; в красноярском остроге Серно-Соловьевич сблизился с Ляндовским. От разговоров о побеге перешли к вопросу о возможности вооруженного восстания ссыльных. В успехе его Серно-Соловьевич не сомневался: он по дороге имел возможность вступить в сношение с местными жителями и, по-видимому, вынес впечатление, что восстание найдет поддержку и может повести не только к освобождению ссыльных, но и вызовет революционное движение сначала в Сибири, а затем и в России.
После совещаний в самом тесном кружке решено было приступить к организации. Для начала обстоятельства складывались довольно благоприятно. В Иркутской губернии и Забайкалье был неурожай, почему и последовало оттуда распоряжение не спешить отправкой партий. Надо также принять во внимание, что в те времена в главных сибирских острогах (тобольском, томском, красноярском, иркутском) периодически два раза в год, весной и осенью, по причине бездорожья происходило чрезмерное скопление арестантов; так, осенью 1865 г. в Красноярске было около 800 следовавших на каторгу, в том числе до 200 бывших жандармов-вешателей, вполне преданных Ляндовскому, готовых идти за ним в огонь и воду 1 [Мне раз пришлось встретиться с одним из сподвижников Ляндовского, Рейхликом (ремесленник, родом из Познани), прославившимся несколькими весьма удачно выполненными убийствами, в том числе Жуковского. На вопрос: не тревожат ли порой его совесть воспоминания о жертвах, он, не задумываясь, отвечал: «Нисколько, моя совесть была бы неспокойна, если бы я не выполнил данные мне приказания; за самое же существо этих приказаний отвечают перед богом те, кто их давал». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Ляндовский, прибывший в Красноярск в половине лета, оставался там около трех месяцев; пропаганда в остроге встретила сочувственный отклик, тогда решено было повести ее вне острога. Предварительно выработали организацию, и есть указание, что Серно-Соловьевич стал кассиром организации. На первый раз операционными пунктами были намечены Мариинск, Красноярск, Канск, Сухой Бузим (большое село, несколько в стороне от тракта из Красноярска в Енисейск). В Сухом Бузиме жил бывший начальник порта Липинский (под фамилией Станишевского), человек умный, до крайности сердечный и в то же время выдержанный. Решено было непременно привлечь его, и для переговоров с ним должны были отправиться Шленкер и Дионисий Рогалевич. Первый, несмотря на то, что шел в каторгу, пользовался большой свободой, часто бывал в городе, был принят в обществе, появлялся на вечерах и в таких случаях иногда даже оставался ночевать в гостях. В ином положении оказывался Рогалевич, он состоял старостой партии политических. Староста выбирался партией и только утверждался тюремным начальством. Хотя, как староста, Рогалевич нередко отлучался из острога, случалось даже, что оставался в городе на ночь, но более или менее продолжительное отсутствие его не могло быть не замечено. Чтобы обойти это затруднение, под предлогом болезни он стал просить об освобождении его на время от обязанностей старосты; просьба Рогалевича была уважена. Сначала партия наметила в старосты Ляндовского, но тот отказался; тогда остановились на Ратынском, который и был утвержден начальством. Ратынский шел в каторгу, но по дороге переменился фамилией; в качестве поселенца Енисейской губернии даже поступил на службу к золотопромышленнику Н. В. Латкину, был уже на приисках южной системы. Однако подмена была обнаружена, Ратынского арестовали и водворили в острог.
К большому удовольствию Ляндовского и Ко, переговоры с Липинским привели к желанному результату. Липинский вполне одобрил идею восстания и обещал все свое содействие, но, как человек осмотрительный, ничем себя не выдал.
Между тем отсутствие Рогалевича было замечено, и его стали искать по городу. Ратынский объяснял Борщову, что Рогалевич недавно получил деньги из дому и, по всей вероятности, крепко закутил. Так как полиция знала, что Рогалевич нередко посещал ссыльную Жебровскую, то стали у нее делать частые обыски. Та, не зная, в чем дело, но предполагая, что отсутствие Рогалевича означает побег его, и желая дать ему выиграть время, всякий раз уверяла полицию, что Рогалевич вот только что ушел от нее. Рогалевич наконец вернулся; узнав, в чем дело, он, по совету своих товарищей, решил за лучшее самому явиться к Борщову. Тот не поверил объяснениям Рогалевича, что он кутил, отправил его в острог и велел посадить в секретный номер. Сейчас же дали знать м-м Лосовской (жене губернского архитектора, поляка), которая была в дружеских отношениях со многими влиятельными домами в Красноярске, в том числе и с семейством Борка. По ее ходатайству уже на другой день утром Рогалевич был освобожден из одиночного заключения, а затем и вступил в исправление обязанностей старосты.
Однако история отлучки Рогалевича получила огласку, делом заинтересовался полковник Борк; и в один прекрасный день Борщов поставил Рогалевичу на выбор: или отдачу под следствие за самовольную отлучку (в результате чего могла быть прибавка нескольких лет каторги), или немедленную отправку далее. Само собою разумеется, что Рогалевич выбрал последнее; в ближайшую субботу (партии отправлялись по субботам) он и был отправлен, притом в кандалах, из чего надо заключать, что Рогалевича заподозрили в неудавшейся попытке бежать. Руководящий кружок (в него входили: Ляндовский, Серно-Соловьевич, Шленкер, Рогалевич, Ратынский, Веретьевский, Михайловский, Пшесецкий, Гломбецкий) решил не разделяться и двинуться одновременно с Рогалевичем. В пояснение этого надо сказать: начальство назначало лишь число людей, а из кого формировалась партия, это уже главным образом зависело от старосты, в данном случае - от руководящего кружка; смотря по обстоятельствам, задерживались те, кто были нужны, и отправлялись, на которых не рассчитывали, или наоборот.
Вся компания тронулась в путь в половине ноября; в Красноярске для руководства дела на месте остались Ратынский и Сулимский, а доктор Полячек - в Красноярском округе. При остановке партии в селе Рыбинском вошли в сношение с жившим там Левандовским. То был отставной полковник, значит человек уже не молодой, но крайне увлекающийся. Он принимал деятельное участие в восстании; взятый в плен, сохранил жизнь только благодаря заступничеству одного русского генерала, которому спас жизнь в венгерской кампании. Левандовский, как и надо было ожидать, всей душой примкнул к замыслу. Чтобы еще более привязать Левандовского, кружок назначил его главным начальником всех военных сил будущего восстания.
По дороге, в Канском округе, был еще привлечен к делу некто Новаковский, проживавший под фамилией Варынского.
В конце ноября партия прибыла в Канск (около двухсот тридцати верст от Красноярска) и имела особенный интерес задержаться тут сколь возможно долее, так как здесь успеху агитации могли способствовать некоторые проекты местной администрации, задавшейся мыслью - как в интересах края наилучшим образом использовать польскую ссылку. В Иркутске (генерал-губернатор М. С. Корсаков) решили сконцентрировать главную массу ссыльных Енисейской губернии в малолюдных деревнях Канского и Минусинского округов и там образовать из них земледельческие колонии; при этом предполагалось наделить ссыльных землей и оказать им некоторое денежное пособие на первоначальное обзаведение; проектировались также разные поощрения, чтобы ссыльные вступали в брак с сибирячками. Местные жители обращали внимание администрации на неосуществимость и даже опасность ее затеи: между ссыльными Енисейской губернии было очень мало привычных к земледельческому труду. Какие же колонии могли образоваться из разночинцев и интеллигенции? К тому же сконцентрирование в немногих пунктах людей, лишенных заработка, соответствующего их силам и способностям, могло довести их до отчаяния и толкнуть на какой-нибудь рискованный выход из своего отчаянного положения. Но в Иркутске ничего не хотели слушать и начали проводить на деле свои хитроумные соображения. Принялись перетасовывать ссыльных; но, конечно, никаких колоний не образовалось; иркутская администрация даже не располагала сколько-нибудь достаточными денежными средствами. К тому же скоро стали выходить милостивые указы, благодаря которым многие из предназначенных для поселения в колониях получили право переехать на жительство в Россию или даже вернуться на родину. Но, как человек ограниченный и упрямый, Корсаков до конца дней своего генерал-губернаторствования не покидал своей идеи, и остававшиеся ссыльные не имели уверенности, что их куда-нибудь не переведут.
Использовать польскую ссылку не прочь были и некоторые частные лица. Так, небезызвестный в свое время деятель, М. К. Сидоров, имевший графитные заявки в Туруханском крае (по р. Курейке, впадающей несколько ниже Туруханска), усиленно рекомендовал в Петербурге этот край для поселения поляков и, разумеется, не стеснялся рекламировать его с самой выгодной стороны, даже показывал огурцы и редьку, якобы выращенные в Туруханске. К чести тогдашней петербургской администрации, она не выразила большого сочувствия проектам Сидорова, а сибирское начальство, имевшее свои виды, стало в решительную оппозицию Сидорову. В Туруханский край лишь в весьма редких случаях временно высылали ссыльных за какие-нибудь действительные или мнимые провинности на месте причисления. Так, при мне были высланы туда из Канского округа доктор Макаревич, Поплавский и Ястржембский, которых администрация, кажется, заподозрила в агитации, не соответствовавшей ее колонизационным проектам.
В Канске Ляндовский, Шленкер, Серно-Соловьевич с разрешения смотрителя острога поселились в городе, на квартире у доктора Зеленского, из политических ссыльных. Зеленский был человек добрый, пользовался доверием, но недалекий. К тому же он верил в духов, и был убежден, что находится в сношении с ними. Ляндовский этим воспользовался, и при посредстве шутовской комедии духи через дымовую трубу высказались в пользу восстания; этого было вполне достаточно, чтобы Зеленский не колеблясь примкнул к заговору. В награду ему был обещан пост главного доктора будущей повстанской армии.
Рогалевич тоже поселился в городе, но отдельно от других. Смотритель острога без большого затруднения предоставлял такие льготы; кроме некоторого гонорара за разрешение, в его пользу поступало еще довольствие, шедшее на арестантов. Надо было задержаться в Канске сколь возможно долее; Рогалевичу удалось уничтожить статейный список на него, а без него нельзя двинуть далее пересыльного. Чтобы отвести подозрение, Рогалевич даже телеграммой в Красноярск на имя экспедиции хлопотал о скорейшей высылке нового документа; но, конечно, хорошо знал, что в Красноярске особенно торопиться не будут. В видах согласования действий и дальнейшего развития дела был вызван из Красноярска Сулимский, он приехал в Канск под фамилией Ябковского. Сулимский, из военных инженеров, был человек образованный, с характером, пользовался общим доверием, был старостою политических, живших в Красноярске. На совещаниях в Канске с участием Сулимского, по-видимому, целью восстания для более широких кругов ставилась массовая эмиграция в китайские пределы. Простая масса о Китае знала только одно, что он недалеко. В видах расширения организации решено было, что Шленкер пойдет в Ачинск и Мариинск, а Михайловский, бывший эмигрант, - в Иркутск, чтобы там заблаговременно подготовить почву.
Шленкер немедленно отправился по назначению, не едва доехал до деревни Замятиной (в восемнадцати верстах от Красноярска, по дороге к Ачинску) и остановился у доктора Полячека 1 [Полячек поплатился за это долгой тюрьмой. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], как был арестован и посажен в красноярский острог. Вот что произошло. Сулимский, вернувшись из Канска, обо всем замысле со всеми подробностями сделал заявление Борщову. Но есть и другая версия; по ней Сулимский якобы коротко сказал Борщову: «Если вы тотчас же не поторопитесь арестовать Шленкера и не вышлете по назначению таких-то и таких - быть большой беде».
При аресте Шленкера у него ничего не было найдено, кроме шифра.
«Что вас задержало? - спросил Борщов, когда к нему доставили Шленкера. - Я вас поджидаю уже три дня». Указывая на шифр, который оказался у Шленкера, Борщов якобы заметил: «Я имею такой же точно».
Над Шленкером было наряжено следствие; его судили просто за побег, о замысле восстания в деле ничего не было. В результате ему прибавили несколько лет каторги.
Когда я жил в Красноярске, мне приходилось слышать два совершенно противоположных суждения о Сулимском. Одни не колеблясь называли его предателем (такого же мнения о нем был и К.), другие - человеком, решившимся на тяжелую нравственную жертву. Сулимский якобы ни одну минуту не верил даже в малейший успех задуманного дела и вошел в него, чтобы в нужную минуту сорвать его. Зная, каким влиянием пользовались Ляндовский, Шленкер и некоторые другие, он не видел иного способа, как выдать главарей, чтобы спасти от неминуемого и страшного бедствия десятки тысяч сосланных.
Из участников никто серьезно не пострадал, Ляндовского привезли из Рыбинского в Канск, продержали там некоторое время в остроге, оттуда перевели в Иркутск, а затем водворили на житье в Киренский округ. Однако через два года ему позволили перебраться в Иркутск. Остальных совсем не тронули. Сведения ли, полученные от Сулимского, были недостаточны, опасались ли местные власти себя компрометировать - только дело о заговоре совсем не было поднято. Ходили даже толки, что вся история была раздута Борщовым, чтобы двинуть свою карьеру. Начальство лишь распорядилось немедленно высылкой в Иркутск Ляндовского, Серно-Соловьевича, Рогалевича, Пшесецкого и др. Серно-Соловьевич вскоре умер в Иркутске от тифа; его ближайшие новые приятели употребили все усилия, чтобы добыть из лазарета его шубу, в которой были зашиты какие-то документы, которые, - попадись они в руки властей, - наделали бы беды. В Иркутске всех разделили, причем Ляндовского без остановки отправили в Акатуй; Рогалевичу, несмотря на противодействие полицеймейстера Думанского, удалось остаться в самом Иркутске. В Канске вся компания прожила около двух с половиной месяцев.
Хотя голод достиг крайней напряженности, а распутица еще не совсем прошла, однако, ввиду большого скопления пересыльных в иркутском остроге, во второй половине апреля (1866 г.) был назначен день отправки первой партии. В этот самый день прибыл в острог губернатор Шелашников и объявил о высочайшем указе 16 апреля 1866 г., которым были дарованы разные смягчения участи ссыльных; например, все, осужденные до 1 января 1866 г. в каторгу не свыше шести лет, переходили на поселение. Правда, ссыльные жили мечтой о полной амнистии (они приравнивали себя к военнопленным и как таковые, по их взгляду, по окончании войны должны были возвратиться на родину), все-таки этот указ, совершенно неожиданный после 4 апреля, на первых порах сильно парализовал агитацию, которая не прерывалась, несмотря на донос Сулимского. Указ 16 апреля несколько открывал дверь в будущее, до того времени не представлявшее никакого просвета. Руководящий кружок решил приостановить агитацию, пока не изгладится благоприятное впечатление, а взамен того не вырисуются некоторые невыгодные последствия. Огромная масса каторжников, которых переводили на поселение, были люди совершенно без всяких средств; между тем они лишались казенного содержания, другими словами, при отсутствии заработков и страшной дороговизне хлеба попадали прямо-таки в безвыходное положение. Для тех же, кто был на поселении, перевод в звание крестьян не представлял никакой реальной разницы. Притом вследствие канцелярской волокиты всякие облегчения (кроме освобождения с каторги: тут торопились прекращением казенного содержания) затягивались на очень долгое время; особенно медленно шли дела тех, кто получал право на выезд из Сибири 1 [Впоследствии догадались: прямо назначены были губернии, куда можно было перебираться из Сибири без предварительного сношения с Петербургом. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].
В самой кругобайкальской истории никто из участников красноярско-канского замысла не принимал участия, так как все находились вдали от театра действий. Но довольно правдоподобно, что за эту историю поплатился ничем в ней не повинный Огрызко. В начале 1866 г. он был доставлен в Акатуй с двадцатилетним сроком каторги; но осенью того же года его увезли в Вилюйск, где имелся специально выстроенный острог. Первым обитателем его был д-р Дворжачек, - сошел там с ума; его сменил Огрызко, а на место последнего, переведенного в Якутск, в 1871 г. водворен Чернышевский.
Несколько слов о судьбе некоторых участников красноярско-канского замысла. Шленкер по освобождении с каторги жил в Иркутске, имел даже там магазин, а потом вернулся на родину. Ляндовский покончил с каторгой в 1874 г.; по ходатайству матери в начале 1875 г. ему было позволено приехать для свидания с ней в Нижний Новгород, но с дороги он бежал за границу; одно время жил в Алжире и имел хорошую практику в качестве доктора. Как Шленкер, так и Ляндовский давно померли.
Всех тяжелее была судьба Рогалевича. При первом известии о кругобайкальской истории он был вывезен на поселение в Балаганский округ; там 14 ноября 1866 г. арестован и посажен в острог. Сидя в общем заключении, Рогалевич заболел и через исправника Измайлова стал просить, чтобы его перевели в иркутскую больницу. Вскоре после этого заявления приехал из Иркутска чиновник для производства следствия, Вьелегорской. Оказалось, что был поднят канский эпизод. По отъезде Вьелегорского Рогалевич был освобожден и отправлен на место причисления, но 8 мая 1867 г. его вывезли в Корейский округ и водворили на Нижней Тунгузке, в глухой деревне Иербоготай. Там он пробыл восемь лет, причем к нему не применялись последующие высочайшие милостивые указы. Лишь по ходатайству исправника Поротова в 1878 г. к нему частично был применен указ 1874 г., но без права выезда в Россию. В начале 80-х гг. ему позволили переехать на жительство в Иркутск, и только в 1885 г., то есть уже после коронационного манифеста, по ходатайству матери он получил разрешение вернуться на родину.
П. П. МАЕВСКИЙ
Только на днях я получил из Сибири печальное известие, что 28 июня текущего года в Енисейске покончил с собой выстрелом из револьвера бывший политический ссыльный Павел Петрович Маевский - шестидесяти семи лет, проживший в Енисейском округе почти сорок лет.
В конце 1866 г., находясь в Красноярске, я прочел в газетах официальное изложение дела о каракозовцах и судебное решение по нему. В числе лиц, приговоренных к ссылке в Сибирь, кроме И. А. Худякова совершенно мне неизвестных, упоминался студент Московского университета Павел Петрович Маевский. Из дела было видно, что, собственно, к каракозовской истории он не имел никакого касательства, а обвинялся в укрывательстве и пособничестве к бегству поляков (Домбровского и др.), замешанных в польском восстании. Обвиняемый чуть ли не по пятнадцати пунктам, Маевский, однако, ни в чем не сознался, что и вызвало у меня тогда невольное восклицание: «И той бе иноплеменник!» Года через четыре мне пришлось познакомиться с этим иноплеменником и даже близко сойтись с ним. Сначала Маевский, как и другие каракозовцы, высланные в Енисейский округ (Малинин, Федосеев, Маркс), был поселен в глухой деревушке отдаленной Кежемской волости. Не имея никаких средств, первое время Маевский кормился рыболовством, потом занимался по письменной части у волостного писаря и, кажется, в 1869 г. получил разрешение перебраться в Енисейск. Там он поступил на службу в контору по золотопромышленным делам В. И. Базилевского, у которого нашли себе прибежище масса ссыльных поляков и многие из русских политических, частью на приисках, частью в городской конторе. В конце 1870 г. и я поступил на службу в Енисейск к В. И. Базилевскому и, до самого выезда из Сибири, в течение четырех лет оставался на его делах; вот за это время я и имел возможность близко узнать Маевского, мы даже довольно долго вместе жили. Павел Петрович резко выделялся среди енисейских поляков как по своему уму, характеру, так и оригинальности в привычках. По окончании курса в виленском дворянском институте (закрытом Муравьевым) он сначала поступил, по настоянию отца, на медицинский факультет Московского университета, а потом перешел на математический; принимал живое участие в делах корпорации студентов поляков (согласно условиям того времени, она, конечно, была негласная), но в то же время имел знакомство и в среде русской молодежи. Когда вспыхнуло восстание 1863 г., Маевский остался в Москве, принимал деятельное участие в кружке, на который было возложено исполнение разных поручений, исходивших от революционной организации, главным образом по укрывательству бежавших повстанцев и оказанию им помощи для переезда за границу. Тогда, в 1864 г., особенно наделало шуму удачное бегство из Москвы Домбровского - капитана, арестованного еще до восстания и приговоренного, по настоянию Берга, в каторжные работы. Домбровский был членом первого центрального революционного комитета, сформировавшегося в Варшаве в 1862 т. Когда пересыльная партия, в которой находился Домбровский, прибыла в Москву, последний решил бежать, но этим не удовольствовался, а потребовал, чтобы была выкрадена из Ардатова его жена, сосланная туда тоже по польскому движению. Желание Домбровского было благополучно выполнено. Как известно, впоследствии Домбровский принял выдающееся участие в Парижской коммуне и погиб в последней решительной битве с версальцами.
Одновременно с Маевским жил в Енисейске другой поляк, сужденный в группе по каракозовскому делу, московский учитель (кажется, Межевого корпуса), Максимилиан Осипович Маркс, давно уже умерший и тоже в Енисейске. В деле каракозовцев есть указание на замысел отравить М. Н. Каткова, для чего якобы через посредство Маркса был добыт яд от провизора Лангауза.
Я как-то спросил Маевского: «Что это за эпизод?» - «Да это все выдумал Маркс (то же потом слышал и от других каракозовцев, с которыми приходилось встречаться), никакого замысла отравить Каткова не было». Арестованный Маркс скоро впал в состояние галлюцинаций; поводом к его аресту было показание Шаганова, что яд был получен через Маркса. Последний это признал. «Для чего вы доставали яд?» - спрашивают Маркса. «Чтоб отравить государя императора». И тут Маркс сгородил такую невероятность, что комиссия не приняла его признания, хотя оно и было крайне эффектно. Настаивают, чтоб он показал правду. Тогда Маркс заявил, что яд был предназначен, чтоб отравить Каткова. Этим комиссия удовлетворилась; на самом же деле Маркс и понятия не имел, для чего был нужен яд.
По поводу яда в официальном изложении дела говорится: «Для освобождения Чернышевского хотели отправить в Сибирь Страндена, который предположил в случае открытия его замысла на месте отравиться, а потому ему необходимо было достать яд». Так ли это было на самом деле, я не осведомлен.
Но возвращаюсь к П. П. Маевскому. Всегда невозмутимо спокойный, редко высказывавшийся, он отличался замечательною ясностью суждения и позитивным направлением мысли, столь редким у поляков того времени; у Павла Петровича не было и тени романтизма, еще менее мистицизма. В исполнении своих служебных обязанностей он был добросовестен и точен до педантизма, и это вместе с отсутствием какого-нибудь искательства помешало ему сделать карьеру, тем более что в Сибири, по крайней мере в те времена, требовали не столько утонченности в работе, сколько быстроты. В 1874 г., покидая Енисейск, я уговаривал его последовать моему примеру, на что он имел право; но на родине у него не было никого близких, а одно личное обстоятельство удерживало его в Енисейске. Последние двадцать два года своей жизни он занимал очень скромную должность доверенного корреспондента в Енисейске золотопромышленного товарищества «Зауралье». Одно время он сильно мечтал о выезде из Енисейска, думал поселиться где-нибудь в деревне (в Сибири же) и заняться сельским хозяйством; но это так и осталось одной мечтой. Сознавая близость своего конца, он сильно сожалел об атом: ему страстно хотелось еще пожить и увидеть результаты начавшегося освободительного движения в России; но в один из невыносимо жестоких приступов сердечной жабы он покончил с собой, - то не было проявлением слабости характера, он знал, что дни его уже сочтены. До самой кончины он сохранился таким, каким прибыл в Сибирь, старость духовно не овладела им, он остался верен заветам своей юности, и это нравственно поддерживало его за сорок лет жизни в Сибири.
ИЗ СИБИРСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ
Я прибыл в Красноярск в августе 1866 г., а в конце марта 1867 г. был уже на северных приисках К° Латкина. Занимая второстепенные должности, я не имел по приисковым делам непосредственных сношений с начальством. Знал, что оно «со счета экстраординарных расходов» получало всякого рода установленные с давних пор воспособления (хабары, как говорили сибиряки) и натурой и деньгами, что в сумме эти расходы доходили до пяти рублей с одного летнего рабочего, то есть если у золотопромышленника летом было сто рабочих, то ему «экстраординарные расходы» обходились около пятисот рублей. Для дел средней доходности это составляло от восьми до десяти процентов от чистой прибыли.
Осенью 1870 г. я переехал в Енисейск, где по делам золотопромышленника В. И. Базилевского занял должность городского резидента, то есть заведующего городским складом. В первое время по переселении в Енисейск моя роль была не особенно заметная; из начальства мне приходилось иметь дела только с местным квартальным, которого я и ублаготворял то возом сена, то двумя-тремя кулями овса. Но когда были замечены мои близкие отношения к хозяину, отношения, переходившие даже в дружеские, то и высшее начальство стало обращаться ко мне за посредничеством в деликатных делах. То исправник, соблазнясь на какого-нибудь компанейского бурку, просит уступить его:
«Он так подходит к моему коню, вышла бы отличная пара; если вы скажете Виктору Ивановичу, он, конечно, не станет возражать».
Смотришь, за исправником на такую же тему заводит речь его помощник, а стряпчий уже прямо заявляет:
«Все чиновники отзываются мне, что они вами довольны, вы всех наградили конями; не обидьте же меня, дайте и мне какого-нибудь сивку».
А секретарь, проигравшись, коротко пишет: «Праздник на дворе, денег ни копейки».
...Раз, в конце сентября, захожу я в канцелярию полицейского управления, - нужна была какая-то справка. Получив ее от помощника секретаря, я уже собирался было уходить, как исправник, подойдя ко мне, любезно сказал:
- Имеете вы немного свободного времени? Надо бы переговорить с вами.
- Могу-с, - отвечал я и последовал за исправником в присутствие.
Секретарь, поняв некоторый жест исправника, выходит. Исправник усадил меня за стол, на котором стояло зерцало с известными указами Петра. Открылось в своем роде заседание под председательством исправника, по правую руку был помощник, а по левую я.
- Мы вот с Филадельфом Сильверстовичем хотели с вами откровенно переговорить. По чистой совести надо сказать, что просто нет возможности оставаться на службе... Что ни день, то новый циркуляр; старый черт 1 [Генерал-губернатор Синельников, пытавшийся прекратить всякие не установленные законом поборы с крестьян под видом жалованья волостному писарю, каковое доходило до двух рублей с души и почти целиком шло в карманы полицейской администрации. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] просто из ума выжил. Лишает всяких средств, а в то же время требует, чтобы дело не стояло. Вот секретарь с первого числа распустил половину канцелярии (то есть наемных писцов); ведь отпускаемых из казны средств и на остальных не хватит.
Я все это слушал и недоумевал - что сей сон значит; тогда я был еще внове.
- Я вам скажу, - поправляя очки, в свою очередь с некоторым пафосом повел речь помощник, - есть, конечно, злоупотребления - люди везде люди; но теперь не прежние времена, когда на службе наживались; Зыбины, Сорокины, Вахрушевы 1 [Известные исправники 50-60-х гг. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] отошли в вечность; ныне дай бог лишь прокормиться, а как детей поднять и воспитать (а их у Фил. Силыча была целая уйма) - это мудреная задача. И вот, ничего не разбирая, какой-нибудь из ума выживший солдафон набрасывается, все крутит, мутит... и бог знает, когда наступит конец этой анархии.
«Чего же они от меня хотят?» - раздумывал я.
- Скажите, пожалуйста, Лонгин Федорович, - опять выступил сам исправник, - вы так близки с Виктором Ивановичем, что, конечно, хорошо знаете его виды... как вы полагаете... можно ли рассчитывать на какое-нибудь содействие с его стороны? Вы поймете, надеюсь, что, если бы не такое тяжелое время... мы, конечно, всегда чем только могли старались услужить Виктору Ивановичу... Он сам знает, что мы на многое смотрели сквозь пальцы.
Слабая сторона дел В. И. по отношению к начальству состояла в том, что у него на службе, и притом на довольно видных местах, находилось много людей, вполне зависимых от усмотрения начальства; я сам был из числа таких и, разумеется, очень хорошо понял намек исправника, который затем продолжал:
- Так что вы нам можете сказать относительно видов Виктора Ивановича? Можно ли чего-нибудь ожидать?
- Сколько мне известно, - отвечал я, - вы вполне можете надеяться, что Виктор Иванович и в нынешнем году не изменит давно установившимся обычаям; и если он этого не сделал до сей поры, то, вероятно, лишь потому, что в настоящую минуту слишком занят приисковыми делами. Я, конечно, не имел с ним разговора по предмету, о котором вы меня спрашиваете, но думаю, что мой теперешний ответ оправдается на этих же днях.
- Очень вам благодарны, - сказал исправник и с чувством пожал мне руку; то же не замедлил сделать и Ф. С.
Вечером того же дня, после разговора с В. И., я отвез исправнику и помощнику по запечатанному конверту с надлежащим содержимым.
Исправник Павел Иванович был маленький, худенький человечек, что называется - еле душа в теле. Он был из военных и только благодаря заботливости денщика остался жив при печальном возвращении одного из амурских батальонов1 [В 1856 г. баталион майора Облеухова. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], значительная часть которого погибла от голода и изнурения. Воспоминание ли об этом ужасном эпизоде, природа ли его была такая, или что другое, только он никогда не улыбался, всегда был ровен и крайне политичен. С подчиненными ладил, управляемые не плакались; и только когда оставил место, то преемник его нашел, что подгородные волости до такой степени ощипаны, что надо было дать им по крайней мере три-четыре года, чтобы у них завелось кое-какое оперение.
А между тем, несмотря на видимую холодность, это был человек с сердцем, способный принять участие в ближнем. Как-то заезжает он ко мне; визиты же начальства на меня всегда действовали угнетающим образом, так как за ними неминуемо следовало пожертвование тем или другим со счета «экстраординарных расходов».
- Я к вам по делу, - сказал исправник после первых обычных фраз. - Вы, конечно, слышали, что Ти-в растратил четыреста рублей, и не в состоянии их пополнить. Собственно, его и жалеть не стоит: из хорошей фамилии, образованный, был на дороге, и наконец дойти до того, что из милости держат енисейским квартальным, - можете судить, что за человек. Но жаль, знаете, его жену; очень хорошая женщина, и притом урожденная фон Фитингоф. Теперь вообразите себе положение женщины, у которой муж должен быть засажен в острог. Долго думали мы с Филадельфом Сильвестровичем, как помочь беде; наконец решились обратиться к вам и еще к кой кому из золотопромышленников... пожалуйста, ради бедной женщины, не откажите в помощи спасти мужа. Если позволите, он завтра сам к вам явится. Я надеюсь на вас, Лонгин Федорович.
И действительно, на другой день явился Ти-в. Это был отъявленный нахал; всем было известно, что он держал пару лошадей, устраивал пикники, играл в карты, пьянствовал в клубе. Между тем, не краснея, стал уверять меня, что растраченные деньги пошли на хлеб и мясо.
«Я, - говорил он, - не рассчитываю, собственно, на енисейцев, они не в состоянии понять, что человек очень легко может выскочить из рамок жизни, но полагаю, что люди образованные вникнут в мое положение и помогут мне из него выпутаться. Да, я растратил четыреста рублей, но моя совесть спокойна, - они пошли на хлеб, мясо и соль; все знают, как ничтожно казенное содержание».
Но я остался несколько глух и заявил, что К° Викт. Иван. не может ассигновать более двадцати пяти рублей.
Тогда исправник обратился непосредственно к И. И. Маркелову, заместителю Базилевского, и достиг того, что было дано триста рублей.
Не то конец сентября, не то начало октября; у В. И. обед для начальства. Кроме местного исправника, его помощника и всеобщего любимца, пристава Вилькенского, приглашено все ревизорство, горный исправник, тоже с помощником, а также жандармский полковник, приехавший из Красноярска 1 [До 60-х гг. губернские жандармские штаб-офицеры считались комендантами приисков; по новому уставу были освобождены от этих обязанностей, но продолжали посещать прииска и Енисейск во время расчета, где золотопромышленники оказывали им всякое гостеприимство и внимание... (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].
Вот гости собрались. Хозяин, обыкновенно теряющийся в таком многочисленном и притом ему совершенно чуждом обществе, о чем-то ведет уединенную беседу с отводчиком Макаровым.
Вся остальная братия направилась к закуске. Сосредоточение около одного пункта, как всегда это бывает, много способствовало оживлению разговора, до того времени отрывочного и разбросанного по разным углам. Горный исправник подвижнее всех и бойчее по словесной части. Он напрягает все усилия, чтобы удержать в своих руках направление разговора, особенно старается попасть в тон полковника и в то же время высказать свое бескорыстие и ревность к службе.
«Вы не можете себе представить, в каком порядке совершился ныне проход рабочих по Ново-Нифантьевской дороге 1 [Главная дорога с северных приисков в Енисейск. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Сам я поехал вперед, а Андрея Ивановича (помощника) просил замыкать шествие. С зимовщиками я ведь не церемонюсь, так как благодарностей от них не беру. «Можете, говорю им, торговать щами, пирогами, вообще съестным, но о продаже водки не смейте и помышлять». На Лендахе даже нарочно с полсуток оставался наблюдать - как себя ведет новый зимовщик. И могу смело сказать, что никогда не было так мало пьяных, как в нынешнем году, даже удивительно как мало».
При выезде с приисков в город я действительно встретил исправника на Лендахе.
- Что поделываете? - спросил я исправника.
- Да растрясло сильно; видите, какая дорога; думаю немного отдохнуть.
«Ох, - подумал я, - неспроста он тут расположился», - и по некотором времени, обратясь к знакомому зимовщику, спросил:
- Что у вас тут делает начальство?
- Да известно что - ждет своего хлеба. Только что он приехал, я первым делом и подаю ему пятьдесят рублей. «Это, говорит, что такое, разве не знаешь, сколько следует?!» - «Извините, ваше высокоблагородие, по новости еще не разжился капиталами, поверьте совести - больше нет». - «Ну, я подожду до вечера, авось к той поре выручишь».
- А сколько же надо дать ему?
- Должно быть, придется приложить еще две четвертные.
Между тем беседа около закуски оживлялась.
- Как жаль, - заметил полковник, - что рабочих обязательно не сопровождает доктор или по крайней мере фельдшер, ведь, конечно, бывают случаи, когда нужна медицинская помощь.
- Я за этим сам наблюдаю, - поспешил отозваться исправник. - Нынче и был такой случай, блистательно доказавший целебное действие накладывания клеенки… озон.
Надо заметить, что исправник всю медицину сводил к наложению клеенки и вдыханию озона, о котором он только и знал, что есть какой-то озон. И затем всякий раз, когда говорил о котором-нибудь из них, не мог не упомянуть и о другом, хотя бы без всякой надобности и связи.
- Приехал я на Черную (зимовье), - продолжал исправник, - зимовщик докладывает, что умирает рабочий; иду к больному. Спрашиваю: «Что с тобой?» Едва мог понять, что всего колет и не может вздохнуть. Сейчас же наложил ему клеенку, - она у меня всегда при себе, - велел напоить чаем, даже влил ему несколько капель рому. И что же вы думаете? Не успел я уехать, как ему стало лучше, главное - вспотел. Я распорядился, чтоб зимовщик, как только рабочему станет настолько лучше, что он может пуститься в дорогу, немедленно отправил бы его с почтой в город и прямо ко мне.
Наконец был подан обед, за который гости и поспешили усесться. Повар Константин, взятый В. И. из Петербурга, в этот день был трезв; к енисейскому начальству он относился без всяких церемоний, но ради жандармского полковника постарался не только поддержать достоинство компании Базилевского, но и выказать все свое искусство; потому обед в гастрономическом отношении вполне удался. Вначале разговор вращался в съедобно-питейном направлении - кто восхищался пирожками, кто смаковал вино. Исправник не умолкал, он плакался на таежное сухоядение.
- Иной раз и рад бы всей душой угостить, да ведь ничего в тайге нет, даже дичи трудно достать, тунгузы совершенно ничего не носят.
- А что у вас случилось на Даниловском прииске? - совсем неожиданно спросил полковник.
- Рабочий убил служащего, - равнодушно ответил исправник. - Андрей Иванович, - обратился он к помощнику, - расскажите, как это дело было: вам оно лучше известно.
На помощнике исправника лежали обязанности судебного следователя.
- Очень просто: рабочий, Иван Иванов, один работал в орте (штольня); подходит сзади служащий; Иванов обернулся да со всего размаха и хвать кайлой по лбу служащего, - у того, конечно, и дух вон.
- Что же за причина? Он был зол на служащего?
- Никакой причины. На допросе Иванов показал: злобы на служащего не имел, а все равно: кто бы в эту минуту ни подвернулся - всякого убил бы. «Почему же?» - спрашиваю его. «Так, не владел собой».
- Однако это удивительно, - заметил полковник. - И часто у вас бывают такие случаи?
- Не очень, а провертываются. Вот тоже нынешним летом был случай на Дюбкоше. Забегает рабочий в кухню напиться квасу; кашевар спал. Рабочий, не долго думая, за топор да с одного удара и отправил кашевара на тот свет. Спрашиваю: «Зачем ты это сделал?» - «Кашевар, говорит, спал, а шея у него была открытая, такая толстая, жирная, так и лоснится. А тут же на столе топор лежал, ну я не вытерпел...».
- Что им жизнь человеческая, - вмешался исправник. - Остановился я раз ночевать на Ново-Мариинском прииске; раздевает меня лакей управляющего. «Ты, говорю, из поселенцев?» - «Так точно». - «За что сослан?» - «Помещика убил». - «Ладно; да ты эдак, пожалуй, и Евгения Васильевича (управляющего) убьешь».- «По поступкам глядя-с», - спокойно ответил лакей. И что же вы думаете, в ту же зиму он убил; положим, не Евгения Васильевича, а смольщика на яме.
- Однако какие мрачные истории творятся у вас в тайге, - несколько вдумчиво сказал исправник.
- Зато, полковник, здесь не оберешься веселеньких пейзажей, - вмешался Вилькенский, - изволили слышать о последнем пожаре?
- Да, мельком; вы, кажется, должны хорошо знать эту историю, потому что были в ней видным действующим лицом.
- Пришлось, по воле начальства, иметь дело со святыми мужами. У меня, полковник, занимается в канцелярии один грамотный поселенец - говорит, что прежде практиковался по водевильной части, - так он всю эту историю изложил в элегическом стиле, местами довольно остроумно, а главное - совершенно так, как было дело; не прикажете ли, я вам доставлю это описание, может быть заглянете на сон грядущий...
- Сделайте одолжение, интересно будет прочитать.
Между тем обед подошел к концу. Часть гостей немедля распрощалась с хозяином; остались лишь полковник да горный исправник. Последний заметил, что Вик. Ив. прощаясь с ревизорством, что-то совал им в руки, и легко сообразил, что то были запечатанные конверты со вложением, и заранее смаковал нечто подобное же и на свой пай.
Хозяин с гостями направился в кабинет, где был подан послеобеденный чай. Временное молчание, вскоре, впрочем, прерванное исправником:
- А вы, полковник, кажется, Жукова курите?
- Да, привык к нему, но с каждым днем все труднее доставать старый жуковский табак, а нынешний куда хуже прежнего.
- Я вам могу послужить: недавно разыскал в одном приисковом амбаре с полпуда жуковского еще от пятидесятых годов, - просто роскошь, а не табак.
- Очень буду вам благодарен. В Красноярске такого уже не достать.
Возникает между полковником и хозяином разговор о Красноярске. Полковник заметил, что по местоположению Красноярск нельзя и сравнивать с Енисейском.
- Нет прекраснее города Константинополя, - вдруг выпалил исправник.
- А вы там были? - несколько удивленно спрашивает полковник.
- Нет, к сожалению, не привелось.
- Так почему же вы так думаете?
- Помилуйте, Босфор... великолепие турецкого султана... какие у него янтарные чубуки... - со вздохом закончил исправник.
- А что ни говорите, - сказал полковник, - быть Константинополю русским городом; вот опять построим флот на Черном море, и смотрите, пожалуй еще на нашем веку русские войска прогуляются в Царьград.
- Вы не изволили быть в Севастополе? - спросил исправник.
- Как же, с сорок девятого года я там несколько лет простоял с полком.
- Какое прекрасное общество там было в сороковых годах.
- Вы, значит, тоже были в Севастополе?
- Нет, но я знаком с ним по стихотворению одного моего приятеля из моряков. Прикажете, полковник, сказать?
- Хорошо.
- «А вы, бубновые валеты...»
И затем исправник продекламировал десятка два строк, в которых приятель - моряк - довольно бесцеремонно отзывался о пехотинцах.
- Однако позвольте, - прервал его полковник, - это скорее пасквиль, чем верное изображение общества офицеров того времени; помилуйте, в нашей дивизии...
- Это, вероятно, касается до другой дивизии, - поспешил поправиться исправник.
- Ну, может быть, в других частях и было что-нибудь похожее, - несколько успокоившись, проговорил полковник, - только в нашей дивизии, можно сказать, было отборное общество.
Наконец и чай кончен. Разговор как-то уже не вяжется. Казалось, что полковник и исправник стараются пересидеть друг друга; наконец полковник прощается и уходит. Тогда берется за фуражку и исправник. Его левую щеку начинает усиленно подергивать, что с ним всегда бывает в минуты напряженного ожидания; в то же время он с ожесточением закусывает свои усы.
- Вы всё на старой квартире остановились? - спрашивает В. И.
- Да, по-прежнему, у Михалькова.
- Так я у вас буду завтра в двенадцать часов. Исправник улыбается, но как-то неестественно; он долго не выпускает руки В. И., причем тому кажется, что точно лихорадка бьет исправника, так трясется его рука. Наконец исправник направился к прихожей; но, увидев, что полковник уже ушел, остановился и делает шаг назад.
- Виктор Иванович... - голос исправника слегка дрожит, - у меня к вам небольшая просьба, или, лучше сказать, очень большая.
- Что прикажете?
- У вас на прииске остается рояль; сами вы теперь едете в Петербург, не позволите ли им попользоваться? Моя жена очень любит музыку, а у вас такой прекрасный рояль - помнится, Эрара. Я бы его очень бережно перевез, будьте спокойны в этом отношении. А главное, пора детей учить. У нас и гувернантка с музыкой нанята.
- Хорошо, можете взять.
- Очень, очень вам благодарен. - Исправник старается придать своему лицу самый умиленный вид, но всякий опытный наблюдатель заметил бы, что какое-то тайное страдание подавляет его.
В тот же день ночью будят исправника, только что улегшегося в кровать по возвращении из клуба.
- Что такое? - спрашивает он крайне недовольным тоном.
- Мертвого привезли, ваше высокоблагородие, - докладывает ему казак.
- Что ты вздор городишь, пьян, что ли? Какого мертвого привезли?
- А того, что на Черной больной был; так он умер, его и привезли.
- Как могли мертвого отправить... Ах мошенники!
- Да конюх говорит, что он в дороге умер.
- Что ж мне с ним делать, с мертвым? Я здесь не начальство, пусть в полицию везут.
Рабочий умер еще на зимовье, но зимовщик, не желая подвергаться лишнему наезду начальства, спровадил мертвое тело в город, наказав конюху объяснить, что больной умер в дороге.
Но в полиции не приняли мертвеца, там решительно объявили уряднику, посланному исправником:
- У нас и своих мертвых тел достаточно, на кой черт везут из тайги, когда там есть свое начальство?
Немало возни причинил мертвец исправнику. Наконец городская полиция сжалилась и за две бутылки шампанского, поставленные в клубе исправником, приняла мертвеца под свое покровительство.
В то самое время, как мертвец потревожил сон исправника, полковник, покончив чтение почты, полученной из Красноярска, улегся в постель, закурив трубку, и, вспомнив о конверте, полученном от Вилькенского, решился позабавить себя чтением произведения местного литератора из поселенцев. То были довольно нескладные вирши, в которых излагалось, как один из обитателей монастыря, упившись до чертиков, учинил поджог, полагая, что тем он выкурит нечистую силу, не дававшую ему покоя. Не найдя ничего интересного в «веселеньком пейзаже», полковник, не дочитав его до конца, повернулся на другой бок и крепко заснул.
На другой день, часов в девять утра, я пью чай. Вдруг входит неожиданный гость - исправник.
- Однако вы, полковник (горный исправник, собственно, подполковник, но, маслом каши не испортишь, с удовольствием выслушивает, когда его титулуют полковником) 1 [В иерархическом отношении должность горного исправника приравнивалась к заседательской. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], довольно рано встаете, если в девять часов уже принимаетесь за визиты.
- Да, я привык рано вставать.
- Не прикажете ли чаю?
- Хорошо, стаканчик могу.
- Может быть, и с каплями (то есть с ромом)?
- Можно и с каплями.
Некоторое молчание. Я чувствую, что предстоит выдержать какую-то атаку, но какую именно - сообразить не могу.
- У меня к вам есть просьба, добрейший Лонгин Федорович, очень щекотливая просьба; мне, надеюсь, не откажете.
- Охотно готов служить, если только ваша просьба в пределах для меня возможного.
- Совершенно для вас возможна. Видите ли, надо собираться домой, в тайгу...
- Ах, вы, вероятно, желаете иметь лошадей до первого зимовья. К сожалению, все лошади, кроме выездных, отправлены на кормежку.
- Нет, лошадей мне обещал дать Востротин, а беда в том, что ехать-то не с чем, не на что закупить даже самых необходимых припасов.
- Что так?
- Да, поверите ли, просто ниоткуда и ничего. Вот помощник только и купил, что шарфик для жены.
- Чем же я могу быть вам полезен?
- Скажите, пожалуйста... вы так близки с Виктором Ивановичем, что, конечно, должны знать... только откровенно скажите... будет от него что-нибудь... ведь вся надежда лишь на него одного...
- Без сомнения будет, это только вопрос времени.
- Но если б я вас попросил... вам это ничего не стоит, никакого труда... спросить у Виктора Ивановича.
- Мне спросить нетрудно, но это совершенно излишнее; могу вас заверить, что без обычного воспособления не останетесь.
- Но вы поймите наше положение... так, знаете, тревожно; ради успокоения, если можно, спросите у Виктора Ивановича. Извините, пожалуйста, что утруждаю вас этим делом.
- Ничего, это для меня как с гуся вода.
- Хе... хе... хе... как с гуся вода, - повторил исправник.
- Я сейчас схожу к Виктору Ивановичу, вы меня подождите.
В. И. жил на одном дворе.
- Виктор Иванович, - несколько в приподнятом тоне начал я, войдя к нему, - его высокоблагородие горный исправник оказал мне честь спросить у вас: будет ли ему от вас в нынешнем году обычная подача? Исправник ждет в моей квартире.
- Ах, осел, - с сердцем отозвался вообще очень сдержанный и деликатный В. И., - ведь я же сказал ему вчера, что заеду к нему в двенадцать часов сегодня. Пожалуйста, отдайте ему этот пакет, и пусть он меня не ждет. Эдакое нахальное животное.
В пакете было полторы тысячи рублей. Когда я вернулся к себе, то застал там еще двух подрядчиков. Передать пакет при них было неудобно. Чтобы помучить исправника, пакет был спрятан в кармане. Но исправник не вытерпел и вызвал меня в другую комнату; там, на беду, в эту минуту оказался бухгалтер с бумагами; в передней находился лакей. Не смущаясь, исправник повлек меня в сени и там, наконец, получил желаемый конверт. На радости он чуть было не кинулся лобызать меня, но я поспешил вернуться к ожидавшим меня подрядчикам.
- Должно быть, его благородие добрый куш заполучил, - сказал один из подрядчиков, - вишь, какой он стал веселый, как вернулся с вами из сеней.
- А падки же они на чужие деньги, - отозвался другой.
Прошел год. В. И., не дождавшись окончания расчетов, уехал в Петербург, поручив мне произвести все платежи, в том числе, разумеется, и экстраординарные.
Опять обычный съезд всего начальства в Енисейск, обеды и раздача запечатанных конвертов, только горному исправнику я ничего не дал; по отношению к нему у меня выработался особенный план.
Разумеется, исправник пришел в крайнее смущение; при всяком удобном случае искал встречи со мной, ловил меня на улице, наконец не выдержал.
Раз рано утром сквозь сон я слышу, что кто-то меня спрашивает. Прислуга отвечает, что я еще сплю.
- Ничего, я подожду.
- Кто там? - спросил я, полагая, что явился кто-нибудь из доверенных, может быть за получением необходимого распоряжения.
- Это я-с, - отозвался исправник.
- Ах, извините, пожалуйста, уж позвольте сначала совершить туалет, тогда я к вам и выйду.
- Сделайте одолжение, не стесняйтесь, я подожду, имею совершенно свободное время.
По некотором времени был подан самовар, и я с исправником уселись пить чай.
- А прескверная настала погода, - начинаю я беседу.
- Да, время такое, - рассеянно отвечает исправник, видимо думающий совсем о другом.
- Вот и извольте теперь гнать лошадей на кормежку; сколько их перекалечится по дороге.
Исправник ничего не отвечает на эти хозяйственные соображения. Зато лицо его говорит о крайне мучительном душевном настроении. Мне даже жаль его становится.
- А я все собирался, да как-то в хлопотах не имел времени сообщить вам, что Виктор Иванович дарит вам в полную, собственность рояль, который у вас находится.
Собственно, Виктор Иванович об этом никогда и не думал, но при отъезде я спросил его:
- Вы мне позволите распорядиться вашим приисковым роялем?
- Да ведь он находится у горного исправника.
- Знаю, но у меня есть одно соображение, ради которого мне необходимо знать, разрешаете ли вы мне поступить с роялем, как я найду за лучшее.
- Хорошо, - ответил В. И. после короткого раздумья, - но все же интересно знать, что же вы с ним хотите сделать?
- Я отдам его исправнику в полную собственность взамен обычного платежа. А то ведь от него обратно рояль не добудешь.
- Что ж, я согласен. - В. И. без труда сообразил, что благодаря этой операции у него останется в кармане тысяча рублей.
Но возвратимся к исправнику. Его лицо сияло. Он даже привскочил на стуле.
- Что вы говорите! Вот не ожидал! Какая любезность! Какой благородный человек Виктор Иванович, как жена будет рада - такой прекрасный инструмент.
Между тем было выпито по стакану чаю и налито по другому. После недолгого восхищения роялем исправник впал опять в подавленную задумчивость, хотя теперь лицо его и не имело того глубоко страдальческого вида, как сначала.
Но вот левая щека начинает приходить в усиленное движение, усы с ожесточением закусываются, в горле появляется перхота; наконец, хотя и с большим усилием, жуя слова, исправник проговаривает:
- А что, Лонгин Федорович... как в нынешнем году... по примеру прежних... будет что-нибудь?
Я давно был приготовлен к этому вопросу, но все же, когда он был прямо поставлен, почувствовал себя в положении попавшегося школьника.
- Право, не помню что-то, - заминаясь, отвечаю ему, - есть список, кому что назначено.
- Так уж вы, пожалуйста, справьтесь.
Я встал совсем не за тем, чтобы навести справку, а просто хотелось улизнуть от исправника, но тот последовал за мной к письменному столу. Не зная, что делать, я стал перебирать разные бумаги; тут подвернулся мне листок, в две колонки исписанный какими-то цифрами; стал его рассматривать. Исправник тоже впился глазами в таинственные цифры.
- Ах, - как бы вслух думая, проговорил я, - конторская справка по рабочей плате.
Делать у письменного стола было нечего, вернулись к чаю.
Исправник стал бледен как полотно, щеку не дергало, усов не закусывал; скрестивши руки на груди, он имел вид человека, только что выслушавшего тяжкий приговор.
Мне наконец надоело, и я решился покончить комедию.
- Я полагаю, что рояль вам поднесен в расчете, что вы затем уже сочтете себя вполне удовлетворенным за прошлый год.
- Что вы говорите! - как бы очнувшись, воскликнул исправник. - Старый рояль, больше трехсот рублей не стоит; и что я с ним буду делать?
- Ну положим, рояль не старый, и цена ему не триста рублей; вы сами пять минут тому назад говорили - прекрасный инструмент, и к тому же хорошо знаете, что без доставки стоил тысячу рублей; он вам до скончания веков прослужит.
- Но что же я с ним буду делать? Я через год думаю выходить в отставку.
Этим выходом исправник постоянно старался разжалобить золотопромышленников в расчете - в последний, мол, раз даете.
- Тогда вы можете его в лотерею разыграть, - что обыкновенно и делало отъезжавшее начальство с ненужными вещами.
В эту минуту входит доверенный по кормежке лошадей.
- Все готово, можно трогаться.
- Извините, пожалуйста, мне нужно отправиться осмотреть лошадей перед выходом.
Исправник взял фуражку и молча распрощался. Часа через два приходит ко мне Пфейфер, управляющий собственно горнотехнической частью приисков В. И.
- У меня сидит исправник, спрашивает, кто с ним будет рассчитываться за прошлый год. Я посылал его к вам.
- Ну что же?
- Просит меня переговорить с вами.
- Так вы ему скажите, что ведь он уже был у меня и, надеюсь, помнит наш разговор.
По некотором времени заявляется конторщик Шафковский, с которым я находился в крайне дружеских отношениях.
- У меня сидит исправник.
- Это давно ли у вас завелось знакомство со столь высокопоставленными особами? - смеясь, проговорил я.
- Можете себе представить, до такой степени пристал, что и отвязаться не знаю как. Добивается все одного: за что вы на него сердиты? Уж я ему старался объяснить, что не имею никакого права входить в ваши распоряжения; так нет... «Вы, говорит, Владислав Карлович, близкий человек с Лонгин Федоровичем и можете с ним говорить откровенно». И вот, просто насильно послал меня к вам; научите, что мне ответить ему.
Я остался непреклонен и решил до конца выдержать с исправником. Когда последний увидел, что нечего больше надеяться, то решился апеллировать к общественному мнению. Всякому встречному он держал такую речь:
- Слышали, что со мной Базилевские сделали? Мне следовало получить тысячу пятьсот рублей, а они вместо того мне поднесли старое фортепьяно.
Или:
- А каков Пантелеев, должен был заплатить мне тысячу пятьсот рублей, а он старый инструмент отвалил. Быть не может, чтобы так распорядился Виктор Иванович: он благороднейший человек; это все временщик.
В один прекрасный день Павел Иванович заявил о своем намерении покинуть Енисейск. Добрые граждане и предупредительные золотопромышленники, по заведенному обычаю, поспешили раскупить весь старый скарб уходящего начальника и затем многочисленным обществом проводили его до первой станции. Правда, Павел Иванович на первых порах уезжал только в продолжительный отпуск; он мог, конечно, и не получить в Иркутске того назначения, на которое рассчитывал; но все же было более чем сомнительно, что он вернется назад. А потому искренность проводов я отнюдь не считаю себя в праве заподозревать.
И действительно, вскоре на енисейском горизонте показалась мрачная фигура нового градоправителя. То был порядочно распившийся господин, с лицом румяно-багровым, толстой, короткой шеей. О нем ходил рассказ, как однажды его верховный начальник, покойный генерал-губернатор Синельников, подводит его к зеркалу и говорит:
- Ну, посмотри ты на себя, разве с такой образиной можно быть исправником?
Смотрел новый исправник исподлобья, имел привычку говорить обиняками; всяк чувствовал себя с ним как-то неловко и старался избегать встреч.