Воскрешая в памяти начало моего знакомства с Николаем Рубцовым, я неизбежно вспоминаю конец ноября или самое начало декабря 1964 года, когда, не имея возможности продолжать учебу в литинституте да и жить у себя в селе Никольском, поэт был вынужден приехать в Вологду и перезимовать здесь. Так как у нашего семейства была тогда свободная комната, поэт Александр Романов попросил меня приютить Рубцова. В ту пору у него не было еще издано ни одной книги — были лишь публикации в газетах и журналах.
Рубцов очень много читал — особенно в первое время, к его услугам были все мои книги. Надо ли говорить, что — сам поэт до мозга костей — читал он почти исключительно одних поэтов. Из прозаиков неизменно выделял и поминал лишь только Гоголя, столько же прозаика, сколько и своеобразнейшего поэта в прозе.
А в бескрайнем море русской поэзии что же в первую очередь привлекало Рубцова? Конечно же, без памяти был он влюблен и в Пушкина, и в Лермонтова, и в Блока, и в Есенина, учился у них (достаточно здесь назвать рубцовское стихотворение «Кружусь ли я в Москве бурливой...» — вариацию на тему пушкинского «Брожу ли я вдоль улиц шумных...»), но сердцу не прикажешь — и вот Рубцова больше манят к себе Тютчев, Фет, Полонский, Майков, Апухтин...
И особенно, конечно же, много мы говорили о Тютчеве. Как восторгался Рубцов знаменитым триединством Тютчева: «блистает, блещет и блестит»! Многие стихи поэта озарены тютчевским светом, но не меньше, чем светом,— и сумерками, и осенью Тютчева (наугад раскрыв книгу, я отмечу как очень «тютчевское» стихотворение Рубцова «Прощальный костер»), но, разумеется, все это не перестает быть истинно «рубцовским». Словом, влияние Тютчева — самое плодотворное влияние на Рубцова. Тютчеву же посвящено и одно из стихотворений поэта — «Приезд Тютчева».
Книга Тютчева (стихи и статьи в дореволюционном издании) и была едва ли не единственной личной книгой Рубцова. Сейчас уже ходят легенды, что он, ложась спать, клал ее под подушку. Я могу лишь сказать, что, во всяком случае, остальными книгами, которые ему попадались, Николай не дорожил и, бывало, оставлял где угодно. Книге же Тютчева такая судьба не угрожала.
Любил Рубцов стихи и гениального французского поэта Франсуа Вийона, и задушевнейших поэтов Франции XIX века — Верлена и Бодлера.
Сам он рассказывал, что преподавательница французского устраивала у них нечто вроде конкурса на перевод «Осенней песни» Верлена, которая в подстрочном изложении выглядит примерно так:
Долгие рыдания скрипок осени ранят
мне сердце однозвучной тоской.
Совсем задыхаясь и побледнев, когда
бьют часы, я вспоминаю о былых годах
и я плачу.
И я выхожу на злой ветер, что несет
меня и туда и сюда, подобно листку,
который мертв.
По словам Рубцова, он тогда отказался от перевода. Я сказал ему, что, занимаясь французским немного для себя, по странному стечению обстоятельств перевел именно эту вещь (переводили ее многие русские поэты-символисты, но все переводы — неточные). Разыскав, прочел Николаю перевод.
В ответ Рубцов прочел свои стихи, сказав, что в них лишь вкраплен мотив Верлена (впервые они появились в книге «Сосен шум»). Сейчас я, правда, склонен думать, что и «Осенняя песня» Чайковского, которую Николай очень любил, тоже в какой-то мере повлияла на настрой этих стихов, кончавшихся такими строчками:
Куда от бури, от непогоды
Себя я спрячу?
Я вспоминаю былые годы,
И я плачу...
Вот, оказывается, откуда у Рубцова (при всей его любви к русской поэзии и ко всему русскому вообще) был интерес к Вийону, русское издание которого (1963) он всякий раз, бывая у меня, буквально не выпускал из рук и всегда говорил, что рано или поздно не у меня, так где-нибудь еще стащит или раздобудет его.
Сказалось здесь, думается, и то, что Николай Михайлович, видимо, чувствовал сходство своей судьбы с судьбой этих французских поэтов (так же, как и с судьбой Есенина). И не случайно в «Вечерних стихах» Рубцова есть такие строки:
И как живые в наших разговорах
Есенин, Пушкин, Лермонтов, Вийон!
РУБЦОВ И КОВРЫ
Николай Рубцов рассказывал мне однажды (разговор был много-много лет тому назад), что его как-то пригласил к себе в гости некий московский поэт, работавший в одном из издательств. Совсем еще не старый поэт.
Что-то они там говорили, было какое-то вино, какая-то замысловатая еда, приготовленная супругой или домработницей, но главное — что, видимо, хотел подчеркнуть хозяин, чем похвастаться,— это, конечно же, его шикарная квартира, мебель и все такое.
— Ковры, ковры,— говорил Рубцов,— вот что мне больше всего запомнилось. Кругом ковры — на полах, на стенах, только что на потолках нет. У меня и вино не пошло из-за этого. Пропала охота.
(Поразили, убили Николая ковры, а мне тут же вспомнилась одна ситуация из фантастики Рея Бредбери: все четыре стены гостиной — телевизоры, и хозяйка Дома ждет не дождется, когда начнется программа на весь вечер, в которой будет выступать Белый Клоун, и без умолку только об этом и тараторит битый час по видеофону своей подруге.)
Бедный Коля! Ни кола ни двора, ни вещей, ни рубах у него всю жизнь не было! И быть, понятно, не могло.
А ковры, конечно же, процветают и никогда не кончат своего распрекрасного существования...