Рубцов в мою жизнь вошел задолго до той первой встречи. А открыл его для меня Василий Елесин, с которым мы учились в Ленинградском университете на заочном отделении.
Время летней сессии совпадало с чарующим периодом белых ночей. Обычно сдержанный, малоразговорчивый, склонный к тихой задумчивости, Василий поразил меня своей оживленностью.
— Ты знаешь, а в Тотьме объявился поэт, которого у нас никто не знает...
— Кто?
— Николай Рубцов!
— Не слыхал такого,— признался я.
— О чем я и говорю. А талантище большой. Я уверен: скоро о нем заговорят. Это видно по первым его стихам. Послушай...
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды...
Ты чувствуешь, как родственно отзывается в душе настроение поэта, хотя он ставит в ряд и рифмует самые обыкновенные слова?
— Да-а...— Слова действительно были самые «домашние», и потому трогательные. «В горнице»... «Матушка»...
В молочной дымке ночного рассвета даже вздыбленные спины мостов на мгновение показались колодезными журавлями. Так хорошо запахло Русью. А Василий читал дальше:
Красные цветы мои
В садике завяли все,
Лодка на речной мели
Скоро догниет совсем.
Дремлет на стене моей
Ивы кружевная тень,
Завтра у меня под ней
Будет хлопотливый день!
Буду поливать цветы,
Думать о своей судьбе,
Буду до ночной звезды
Лодку мастерить себе...
Это первое стихотворение Николая Рубцова, которое услышал я на берегах Невы. Оно так запало в душу, что и последующее знакомство с творчеством поэта не затмило начального впечатления.
Встреча произошла неожиданно, хотя я все время ждал ее. Комнатка Вологодской писательской организации находилась тогда в одном коридоре с редакцией газеты «Вологодский комсомолец». И обыкновенная дверь со скромной табличкой, в тесном соседстве со строгой вахтенной службой, манила и влекла: там, за дверью, часто было говорко и хохотно.
В тот день 1966 года за дверью было тихо, но я отворил ее. И сразу же на диване увидел знакомую фигуру человека, хотя никогда с ним не встречался. Он сидел, нога на ногу, сцепив на колене руки, чуть подавшись к столу, за которым находился Александр Романов, ответственный секретарь писательской организации. Они беседовали. Я хотел было закрыть дверь, чтобы не мешать, но Романов требовательно замахал рукой: — Саша! Заходи-заходи!
Я не противился: ведь на диване сидел Николай Рубцов. Сколько раз Василий Елесин описывал его внешность так, что, увидев, нельзя было ошибиться. Душа трепетала от встречи, от лукавого чувства: я знаю его, а он меня — нет!
Всего два шага — и мы сошлись в рукопожатии. Я отметил, что он одного со мной роста, но уже в плечах, что рука у него цепкая, но жесткая. Голова, с высоким лысым лбом, казалась выточенной вместе с длинной ровной шеей, которую свободно облегал ворот белой рубашки.
— Николай Рубцов,— представился он коротко, словно не договаривая что-то, и уставился пристрельным взглядом темно-карих глаз, в глубине которых, как далекие бакены, вздрагивали огоньки.
— Знаю... Слышал... Читал...— рублю, как на уроке у строгого учителя.— Большое спасибо за настоящие стихи.
Перехватываю взгляд, брошенный на Романова: «Мол, видишь, как?» Представляюсь, а Романов добавляет:
— ...Журналист, гармонист и тоже бывший моряк. Одним словом, флотский парень...
— Помню... Вася Елесин говорил мне о... тебе...
Мы сели рядом, но разговориться не успели: вошли Василий Белов и Александр Сушинов, шумные и агрессивные. Поздоровались поспешно, потеснили нас на диване, отделились друг от друга клетчатой доской и сгорбились над истертыми шахматными фигурами.
Так состоялась моя личная встреча с Николаем Михайловичем Рубцовым.
ПОДАРОК
Чаще всего встречи с Николаем Рубцовым были случайными, но каждая из них была для меня своеобразным подарком. От сознания, что неподалеку от меня существует этот человек, легче жилось, дышалось и думалось. Но, как жилось и думалось поэту, я не знал. Лишь смутно предполагал по стихам да по мимолетным наблюдениям: окно в мир своих переживаний он держал пока для меня закрытым. Всякий раз Николай был разный, неповторимый не только в поведении, но и в мыслях. Лишь непреходящей тоской и беспокойством жили его глаза. Но на новоселье Гурия Прусакова, ответственного секретаря городской газеты «Сокольская правда», я увидел Рубцова в другом свете.
Мы с журналистом Александром Анфимовым на редакционной машине поехали в Вологду за подарком новоселу. Уже смеркалось. Город весь украшен флагами, разноцветными полотнищами, на зданиях парадной площади — портреты руководителей партии и правительства в обрамлении электрических лампочек, уже зажженных в бледном сумраке. Кой-где начали вспыхивать и неоновые огни магазинных вывесок и реклам. Сновали по улицам возбужденные люди: всего два дня оставалось до 7 ноября 1966 года. Среди этой наэлектризованной публики я вдруг увидел и узнал ссутулившуюся фигуру Николая Рубцова. Он был в берете, в демисезонном пальто с поднятым воротником, который защищал от знобящего ветра шею, небрежно замотанную шарфом. Руки, засунутые в карманы, угловато топорщились локтями и служили своеобразной защитой от чрезмерно невнимательных встречных и обгонявших. Ветер в этом узком пешеходном проулке шумел, как на морском причале, и потому Николай не услышал моего зова и встрепенулся, когда я взял его за локоть.
— Сашка! Ты откуда взялся?
Вопрос был задан так, как будто я до этого времени находился, по крайней мере, на Земле
Франца-Иосифа. В глазах — лихорадочный блеск и ожидание.
— Да вот... приехали с Анфимовым выбирать подарок Прусакову.
— А что у него?
— Новоселье! — ответил я и взглянул на Анфимова, ибо у меня блеснула мысль: а не пригласить ли нам и Рубцова на это торжество? Гурия Ивановича Прусакова Николай знал: не раз приносил ему стихи. А однажды, получив аванс, но не успев на другой день зайти в редакцию, как обещал, он выслал стихи по почте из вологодского аэропорта, подчеркнув двумя линиями оговоренную перед авансом дату, восхитив Прусакова точностью исполнения своего слова. Поэтому я был уверен, что Гурий Иванович будет рад. Да и мне хотелось побыть рядом с Рубцовым. В друзьях мы, конечно, еще не были, но знакомство уже имели не шапочное: сиживали у меня дома, решая мировые проблемы и взахлеб играя на гармонике, и первая книжица поэта уже лежала на моем столе с его автографом. Я считал, что имею право «вмешаться в личную жизнь Рубцова». На мой взгляд Анфимов ответил согласием, и решение было принято, но для порядка я спросил:
— Ты куда правишься?
— Иду-плыву навстречу людям. Хочу заразиться их здоровьем и жизнерадостностью,— без улыбки ответил Николай и пытливо сощурился на нас.
Я дружеским жестом взял Рубцова за плечи, заглянул в его глаза и предложил:
— Слушай, айда с нами... на новоселье?!
— А это удобно? — быстро спросил Николай, словно ждал такого предложения, и от явного волнения стал старательно смыкать на груди лацканы пальто. Заметив мой взгляд на своих руках, с едва скользнувшей по губам улыбкой спокойно произнес, как бы между прочим: «Перчатки в кармане». Я почувствовал жаркий прострел на кончиках своих ушей. А потому начал заминать неловкость бурным многословием:
— Какое может быть неудобство! Ты что, Николай! Ты же не в качестве свадебного генерала там будешь, а желанным гостем. Так что, поехали?..
— Гурий Иванович хоть и газетный, но все равно начальник. А я не умею с этим братом ладить... Пытаюсь иногда, но не получается.
— Николай, это ты брось. Какой же Гурий начальник! Он журналист. Притом без ума от тебя. А ко всему этому — ты идешь туда со мной,— самонадеянно заявил я, но, снова почувствовав неловкость, добавил:
— Там гармошка моя будет!..
— Хорошо, ребята. Спасибо. Я еду с вами, только мне бы побриться надо, а то видите,— и Николай скользнул рукой по подбородку справа налево.
Парикмахерская располагалась совсем рядом от места нашей встречи, и мы зашли в тесный от посетителей зал, где на нас дохнуло теплом, светом зеркал и зноем дурманящих запахов парфюмерии.
Когда вопрос зашел о подарке, Рубцов, не раздумывая, предложил купить гитару и тут же присоединил свою пятерку, быть может, последнюю. Мы с Анфимовым переглянулись. Помолчали, но сказать все-таки пришлось:
— Не надо Прусакову гитару.
— Почему не надо? Дареному коню в зубы не смотрят,— заключил Рубцов.
— Мудрость эта верна,— согласился я,— но Гурий Иванович пришел с войны с перебитой рукой. Какой же из него гитарист?
— Ранена у него правая рука? — не унимался Николай.
— Правая,— ответил я, не понимая пока смысла вопроса.
— Вот. Главная рука у гитариста — левая. Если пишет правой рукой, то и струны поперебирает.
— Но человек может этим подарком оскорбиться? — терял я терпение.
— Ладно... А сын у Гурия Ивановича есть? — с надеждой спросил Рубцов, уже готовый отказаться от своей затеи.
— Есть, но еще маленький.
— Так что вы мне голову-то морочите? Покупаем гитару и дело с концом. А маленький сын будет большим. Неужели это не ясно?..
И вот мы едем в Сокол. Николай Рубцов расположился на первом сидении, настраивая струны гитары «на сердечный лад». Свет фар резал уже плотную темень, и наш водитель Василий Тихомиров, внимательно следивший за дорогой, успевал бросать косые взгляды на Рубцова. Повидавший писательской братии, с которой умел держаться с дерзкой независимостью, он терпеливо молчал, даже когда гриф гитары мешал при переключении скоростей: Василий был гармонист, и потому как музыкант понимал нетерпение другого музыканта испробовать инструмент.
...Торжествующий взгляд Рубцова был красноречивее всех слов, когда Гурий Иванович Прусаков с радостью принял подарок.
НОВОСЕЛЬЕ
Рубцов сидел за столом, обласканный вниманием общества. Слева сидела поклонница его таланта Тамара Киселева, справа — журналист Валентин Аносов, бывший моряк-североморец, с которым Николай и соседствовал весь праздник, влюбленный в его мужицкую силу и в доверчивую, как у ребенка, душу. Первые тосты и поздравления сделали гостей общительнее, говорливее. Меня ' разнежило присутствие Рубцова и не тянуло даже к гармошке, которая стояла под столом у моих ног.
И вот только что купленная гитара уже уютно разместилась на коленях поэта. Настроенные струны чутко отозвались на прикосновение трепетных пальцев. Нет, Рубцов не играл на гитаре в общепринятом понимании, не аккомпанировал даже — он пел свои стихи с гитарой дуэтом. Струны звенели, ревели, дребезжали, вздрагивали и затихали в унисон движениям и голосу певца.
Душа и пальцы работали в удивительном согласии... Это чувствовал (я видел) и сам поэт. Он сидел улыбающийся, довольный собой, и от похвал даже не смущался. А когда хозяин торжества еще раз попросил спеть «В горнице», Рубцов стремительно встал и через стол протянул руку Прусакову:
— Гурий Иванович, спасибо! Ты меня понимаешь. Близость этой песни была понятна. Прусаков тоже рано осиротел и воспитывался без матери, ощутив весь холод бесприютного детства.
...И Рубцов пел, что требовала душа. «В минуты музыки», «Звезда полей», «Над вечным покоем», «Морошка», «Осенняя песня». Иногда казалось, что он никого вокруг себя не замечает, настолько отрешенный вдруг становился взгляд, устремленный в ему одному видимую даль. Но вот песня закончена, и ощущение причастности к окружающему в данный момент миру появляется на лице поэта: на благодарность слушателей он отвечает светлой улыбкой и смущением. А я, счастливый и одновременно несчастный в этот миг ревнивец, ждал своего часа: гитара — не мой инструмент. Но и гармонь в руках Рубцова пела по-особому, когда он сам был настроен «на душевный лад». А это был его вечер, его настрой. И в темной рубашке он выглядел светло и нежно, порозовевший от застолья и внимания. И казался таким молодым и счастливым, что, глядя на него, и мне захотелось превзойти самого себя.
— Николай! А ну-ко ту...
— Да я...
— Ничего, подпляшусь...
В этот миг, кроме нас, никого нет: он играет — я пляшу. Глаза в глаза. Потом Николай, как по команде, поворачивает голову влево (так некоторым гармонистам легче играть), и я увидел на шее вздувшуюся от напряжения вену. По душе, как кнутом, стегнуло: человек из всех сил выкладывается, а я дурацкой ревностью мучаюсь. Подобрал дробь под не совсем четкий перебор и спел частушку. Чувствую, музыка легла ровно, и меня, как на плавной качели, без рывков и ускорений повела рубцовская мелодия дальше — от частушки к частушке. А когда сел, отдышался, подошел Николай и спросил:
— Ты можешь повторить песню, где «ночки темные, осенние спокою не дают?»
На слове «спокою» он сделал ударение. Я тут же спел:
Ночки темные, осенние —
Частые дожди льют,
А глазки серые, веселые
Спокою не дают.
— Ну, спасибо. А я думал, что ослышался. Вот ведь как: неправильно, а красиво. Я не понял тогда вариации: «спокою» — «покоя» — и я в запальчивости ответил:
— Из песни слова не выкинешь. Не я же частушку выдумал.
И Рубцов захохотал, приклоняясь к коленям и прихлопывая по ним ладошками. Хохотал он красиво, ровно. Больше я такого смеха не слышал.
Так я всерьез рассердиться и не смог. Николай подсел к Тамаре Киселевой, спел ей эту частушку, акцентируя опять внимание на слове «спокою» и неожиданно предложил:
— А вы, девушка, не желаете выйти за меня замуж? Получив в ответ смущенное молчание, он со вздохом «ах» махнул рукой и сказал:
— Саша, я плясать хочу.
Никогда мне Рубцову играть плясовую не приходилось, но чувство подсказывало, что частые переборы тут не подойдут. Я заиграл «Барыню». И под плавный выход вывел Николая на середину пола. И не ошибся. Он больше дирижировал руками, вскидывая их вверх, чем перебирал ногами. А при каждом присоединении всхохатывал, словно окунался в холодную воду. Потом он остановился против меня, и, покачиваясь из стороны в сторону, спел частушку, услышанную от меня:
Ветры сильные, холодные
На Севере у нас,
Не могу забыть Катюху
И ее веселых глаз...
Ночевать ко мне Рубцов не пошел, сославшись на длинную дорогу (а идти надо было пешком), и остался у Прусакова. Утром я поспешил к Гурию Ивановичу. На диване с младенческим видом сидел Валентин Аносов, а рядом Николай с такой тоской в глазах, что вмиг реветь захотелось. Кроме них, в квартире никого не было.
— Что-нибудь случилось? — поинтересовался я.
— Вчера меня убить хотели,— словно из какой-то драмы, почти пропел Рубцов.
— Кто?
— Сам хозяин.
— Как это так?
— Из двухствольного ружья... в упор...
— Погоди, погоди, Николай, говори толком. Я ничего не соображаю...
Хлопнула дверь, и в комнату шумно вошел Гурий Иванович. Увидел меня, воскликнул:
— Ну, мать честная, так я же на тебя не рассчитывал!
— Ты лучше скажи, что здесь произошло?
— Вот люди! И пошутить нельзя. Уже рассказали,— весело хохотнул Прусаков и поставил на стол бутылку красного вина.
— Ну, на посмотри! — шагнул он в спальню, принес ружье и, переломив его, показал на зияющие отверстия пустых стволов:
— Не заряжено же оно. Да и какой охотник держит в избе заряженное ружье! Припугнул для порядка. Мы спать все легли, а они сидят и сидят, пьют, бубнят. Говорил словом добрым — не понимают. Вот и схватил ружье. Аносов хоть бы бровью повел, а Рубцов побледнел. Мне говорит, Гурий Иванович, еще рано умирать. Честное слово, чудаки...
СЕНТЯБРЬСКИЙ ВЕЧЕР
Он так же памятен, как и все встречи с Николаем Михайловичем Рубцовым. Для вологжан это был своеобразный праздник: в городском Доме культуры проходил литературный вечер. В зале — полным-полнешенько. На сцене — стол под зеленым сукном. Теснясь друг к другу, сидят Василий Белов, Виктор Коротаев, Николай Рубцов, Сергей Чухин, а чуть поодаль Александр Яшин и Александр Романов, ведущий эту встречу.
Вот из-за стола вышел Виктор Коротаев, которому было предоставлено право выступить первому. Он прочитал несколько стихов из цикла «Липовица». Василий Белов прочитал отрывок из новой повести «Плотницкие рассказы», Сергей Чухин — стихи «Шуршат сухие ивняки» и «Горлинка», Александр Романов — «Серьезный разговор». А Александр Яшин прочитал стихи из будущей книги «День творения».
Все было как обычно, когда встречаются писатели с читателями. Самой яркой и впечатляющей фигурой, безусловно, был Александр Яшин. Никто не знал и не мог даже предполагать, что это последнее выступление поэта на своей родине. Быть может, только он сам, терзаемый болезнью, тревожно вслушивался в себя и невольно подводил итог своей суровой жизни. Потому так чутко и внимательно он вглядывался в младших братьев по перу, и всего пристальнее следил за Рубцовым.
Правда, в зале имя Николая Рубцова заметного оживления не произвело, хотя Александр Романов объявил его с особенным ударением. Для того времени это не удивительно. Поэт не так уж часто печатался в местной периодике, а первая настоящая книга его стихов «Звезда полей» только что вышла.
Да и сама внешность поэта, если и привлекала внимательный взгляд, то только неброской скромностью одежды и напряженно-нервным аскетическим лицом с высоко оголенным лбом.
В тот вечер Николай Рубцов был в коричневом в темную полоску костюме, с аккуратно отточенными (по-флотски) стрелками на брюках, голубой рубашке без галстука и простых черных ботинках с блеском на носках.
Заметно было его волнение. И не потому, что перед ним переполненный зал (хотя это тоже влияло), а чувствовал на себе он пристальный взгляд Александра Яшина, к которому питал особое отношение. Рубцов прочитал свое любимое «В минуты музыки». Вдохновенно, отбивая правой рукой в воздухе такт и чуть склонив голову набок, словно вслушивался в музыку своего стиха.
К сожалению, слушатели не сумели в полную меру оценить тогда светлое и проникновенное чтение поэта, как и само произведение. Николай почувствовал вежливые аплодисменты, обязательные в таких случаях, огорчился, но скорее на себя, чем на публику. В конце вечера лицо его просветлело. Не любитель давать автографы, в ту встречу Рубцов охотно подписывал «Звезду полей». Его радовала не столько церемония подписания, сколько сами люди, в руках которых он видел свою книжку.
И вдруг к нему подошла девушка с первой его книжечкой «Лирика». Пальцы Николая нервно вздрогнули. Он внимательно посмотрел на девушку, а та смутилась и скороговоркой ответила: «А мне «Звезды полей» не досталось. Все разобрали уже. И вот только теперь эта...»
Рубцов вдруг улыбнулся широкой радостной улыбкой и весело ответил:
— Эко диво. На небе звезд на всех нас хватит... только вот тут я одно словечко исправлю.
Он привычно распахнул книжечку, как бы невзначай прикрыл левой рукой свой портрет со следами усердной ретуши, и в стихотворении «Родная деревня» зачеркнул слово «прохожий», а над ним аккуратно написал «проезжий».
— Вы не против моей вольности? — спросил Николай девушку.
— Ой, что вы, пожалуйста. Большое спасибо... После встречи в городском Доме культуры состоялся ужин в малом зале ресторана «Вологда». Застолье распределилось так, что Николай Рубцов оказался рядом с Александром Яшиным. В этой компании очутился и наш земляк, известный скульптор, академик Сергей Михайлович Орлов, автор памятника Юрию Долгорукому в Москве.
Орлов давно не был в Вологде. И вот приехал навестить родину, показать ее взрослому сыну, родившемуся уже в Москве. Естественно, что предметом разговора была малая родина: произносились тосты. И вдруг Александр Яшин повернулся к Николаю Рубцову и так проникновенно попросил:
— Коля, твой тост. Давай экспромтом что-нибудь! А? Николай взглянул на Яшина, заметно вспыхнул лицом и тихо ответил:
— Хорошо, Александр Яковлевич... Попробую...
Волнение с лица постепенно спадало, и оно становилось уверенно-спокойным и даже властным, плотно сжатые губы, жестко очерченные скулы, прищуренные глаза — все выражало упорную мысль. Взгляды были устремлены на Рубцова. И он это не столько видел, сколько чувствовал. И вот словно прояснение озарило его лицо. Оно стало спокойным и сдержанно-ликующим. Пальцы, до этого нервно перебиравшие ножку бокала, замерли, цепко облегли нагретое стекло, и рука вынесла бокал на середину стола, вздрагивая под такт чтения:
За Вологду, землю родную,
Я снова стакан подниму!
И снова тебя поцелую,
И снова отправлюсь во тьму,
И вновь будет дождичек литься...
Пусть все это длится и длится!
Александр Яшин склонился к Рубцову и приложился к его щеке.
С каждым тостом разговор становился оживленнее и откровеннее. Не сошлись во мнениях о современном искусстве скульптор Орлов и писатель Белов. Разногласие в любви к малой родине возникло у Яшина с Орловым. Александр Яковлевич вспылил, махнул рукой и, чтобы прекратить спор, в котором была большая дистанция непонимания друг друга, вместе со стулом отодвинулся от Сергея Михайловича Орлова. Сын того, оскорбленный за отца, иронически спросил:
— Вы, может быть, еще дальше двинетесь, Александр Яковлевич?
Яшин быстро повернул голову к Рубцову, чуть помедлил, потом оглядел все застолье, сверкнул глазами, и под усами у него растеклась улыбка:
— С удовольствием бы, но дальше — некуда. Там Рубцов.
ГАРМОНИЯ
Встретились через месяц. Когда оказались одни, Николай, словно вчера расстались, грустно сказал:
— Жаль Александра Яковлевича... Большой человек... Осиротинит ведь нас...
Я молчал. Ждал, что будет говорить Рубцов о Яшине дальше. Не забыл же он слов, сказанных Александром Яковлевичем о нем, тем более, что и ушли они в тот вечер вместе. А Яшин действительно выглядел плохо. И не надо было быть врачом, чтобы почувствовать истинное состояние его здоровья. Рубцов, естественно, принимал это очень близко к сердцу, если сразу же заговорил о чужой болезни, как о своей.
Но больше он ничего не говорил. Шли мы по улице прогулочным шагом. И вдруг, пожалуй, впервые пронзила мысль: «Но может же и с Рубцовым случиться беда!..»
— Ты о чем сейчас думаешь?
Я даже вздрогнул от неожиданности, но как можно спокойнее сказал: «О тебе».
— Молодец!
— А если бы не о тебе, то...
— Да не об этом я. Молодец, что не солгал. А ведь мог бы? — Рубцов даже приостановился.
— Не мог бы.
— Почему?
— Не знаю.
— А почему ты с Беловым уехал в Ленинград?
— Тоже не знаю. Поехал — и все,— сказал я, видимо, с раздраженьем, что не ускользнуло от Рубцова, и потому он успокаивающе взял меня повыше локтя:
— Не сердись. Поехал бы и я с Василием Ивановичем хоть на край света... Только у тебя вот неприятности по службе получились...
Я сграбастал Рубцова в объятия. Настолько было мне дорого его понимание и участие, что я прямо-таки ошалел. А прохожие с опаской обходили нас и тревожно оглядывались. Освободившись от моих «телячьих» нежностей, Николай решительно сказал:
— Поехали!
— Куда?
— Если ты, конечно, не возражаешь,— к тебе. «Мы будем петь и смеяться, как дети...»
Я не раз слышал от Рубцова эти строки. Обычно он иронизировал: «Смеяться... среди упорной борьбы»... Господи, какая бессмыслица!
— Но из песни слова не выкинешь?
— Надо выкинуть, если оно плохое.
— Эту песню поет народ...
— Не народ, а хор мальчиков Всесоюзного радио.
— Но все-таки поет и не спотыкается об эти строчки, как ты.
— Мало ли что можно петь под дирижерскую палочку...
— Выходит, что музыка и слово — враги?
— Нет. Они всегда союзники. Поэтическое слово и есть музыка. Так что из плохой песни время может выкидывать слова, а в хорошей оставлять до конца человеческих дней. Вот «Помню я еще молодушкой была...» Песня-роман, песня-былина. Нас всех не будет и других еще после нас, а песня будет звучать первозданной красотой. Гармония души!..
Три дня пробыл Николай Рубцов у меня. Много (единодушно и разно) говорили мы о бренной жизни. Высоко и свято звучали в наших устах имена одних, с проклятиями — других. О поэзии не спорили. О ней говорил только Рубцов. Я слушал да изредка порывался читать его стихи. Николай неизменно говорил:
— Не смей при мне читать мои стихи. Я лучше сам их тебе прочитаю.
И читал, вглядываясь в мои глаза, ловя в них скуку или непонимание. И если улавливал малейшую рассеянность, сразу прекращал чтение и становился вызывающе резким, если не сказать, грубым. Неосторожность такую я проявил. К концу первой ночи еле заметно зевнул. Все: голос сорвался, глаза сузились, и я оказался на презрительном прицеле:
— Иди спать... а я поиграю на гармошке... Общение с гармонью у Рубцова было особенное, свое.
Когда он брал ее в руки, то словно совершал какое-то таинство. И ставил на колени не резко, как это иногда делают пьяные гармонисты, а мягко, как живое существо. И не рвал меха, а разводил их умиротворенно, благостно отдаваясь звукам и постепенно отдаляясь от окружающего мира, сливаясь с музыкой не только душой, но, казалось, и всем телом. Поза его была порой невероятной. Накинув ногу на ногу, он умудрялся их так сплести, что диво-дивное. Гармонь в таком случае поднималась на колене высоко, и Николай без труда склонял голову на нее подбородком или приникал щекой, как мать к ребенку. Уединение с гармонью могло длиться долго. В эти мгновения он исповедовался, думал, пел и плакал — все вместе.
В этот раз Рубцов поставил гармонь на колени резко. Но пальцы на пуговки положил мягко, хотя руки нервно вздрагивали. И гармонь заплакала:
...Пускай меня за тысячу земель
Уносит жизнь! Пускай меня проносит
По всей земле надежда и метель,
Какую кто-то больше не выносит!
Когда ж почую близость похорон,
Приду сюда, где белые ромашки,
Где каждый смертный свято погребен
В такой же белой горестной рубашке...
Он пел — я слушал. Но меня в этот миг, казалось, для него не существовало. Музыка начала плотно затихать. И вот совсем исчезла, но не для Рубцова. Я в этом убедился, когда нарушил «мертвую зону» преждевременным вторжением.
— Тсс-с! — предупреждающе вскинул Николай указательный палец да так и застыл с поднятой рукой.
О, этот взгляд человека, постигшего мир неслышимых звуков!
Когда Рубцов «вошел в себя» (а может, вышел из себя — кто это знает), я посетовал, что грустноватого много у него. Он посмотрел на меня не совсем «земным» взглядом и тихо, будто самому себе, проговорил:
— О чем писать, на то не наша воля...
Это, оказывается, была первая строчка будущего стихотворения.
МАМА
— Саша, пойдем к твоей маме...
Я взглянул на Рубцова, а он отвернулся к окну, у которого мы стояли.
— Хорошо... Ты одевайся, а я буду высматривать автобус...
— Зачем нам автобус! А ноги, ноги для чего? Они ведь тоже думают в походе,— балагурил Николай, скрывая свое смущение.
Я согласился. Три остановки, которые в основном пролегают полем, мы прошли без особых происшествий, если не считать маленького эпизода, когда Рубцов сел на край мостков, что служат людям пешеходной дорогой, и стал поглаживать ладошкой траву, пробивающуюся между досок и довольно еще зеленую.
— Вот какая ты умница. Тебя давят и топчут, а ты все поднимаешься и поднимаешься,— приговаривал Николай и ласкал, как кошку, увядающие и запыленные стебли, упрямо продирающиеся из-под дощатого настила...
Я слабо улавливал, что этой аллегорией он намекает на себя, ибо считал Рубцова преуспевающим поэтом со счастливой судьбой, особенно после выхода московской книжки «Звезда полей». А что он ругал художника, который нарисовал на суперобложке женщину с вывихнутыми ключицами и рассыпал буквы среди медузных изображений, то я относил к капризам поэта. Понимание пришло позднее.
Мама жила в щитовидном деревянном доме и имела под окнами «приусадебный» участок, на котором, кроме овощей, разводила и цветы. Они и привлекли внимание Рубцова. Среди астр, настурций, ирисов были и георгины, к которым он приник, как к старым знакомым. Мама увидела нас в окно и вышла на крыльцо. Поздоровалась с пришельцем, который разговаривал с цветами, и глазами спросила у меня:
«Кто это?»
Я склонился к ее уху и таинственно прошептал:
— Необыкновенный человек. А кто такой — скажет сам. Одним словом, кудесник.
Мама давно привыкла к моим, как она говорит, «вывертам» и отнеслась к сообщению обычно, только уверенно сказала:
— Но он у нас, вижу, не бывал.
Я подтвердил это и стал наблюдать за маминым взглядом, любопытным и цепким, который, как мне казалось в детстве, охватывал все вокруг: скрыться от него было всегда сложно. И вижу: по губам у мамы скользнула странная улыбка.
— Мама, ты что так смотришь?
— Неживучой этот мужик...
— Ты что говоришь, мама! Это же Николай Рубцов! Поэт! — сдерживая крик, шептал я.
— А для меня хоть сам писатель! Я тут при чем: приметы говорят...
Для мамы самым уважаемым человеком из тех, кто пишет, был Константин Иванович Коничев. Во-первых, потому, что вместе на вечорках бывали, а во-вторых, что из батраков в большие люди выбился, живет в самом Ленинграде да и пишет о знакомых, бывает, местах.
— Выходит, что все, кто любит цветы, неживучие? Глупые у тебя приметы, мама.
— Приметы не мои, сынок. И не в любви к цветам вовсе дело. Я тоже люблю цветы...
— Но ты и про моего сына сказала, что он неживучий. А прошло уже с тех пор одиннадцать лет: жив, здоров и не болеет...
— Можно мне помешать вашему таинственному разговору?
— Конечно, можно, — с поспешностью ответил я Николаю, чтобы скорее заглушить в душе тревожное чувство.
— Разрешите представиться, Галина Ивановна: Николай Рубцов, товарищ вашего сына. У вас хорошо — много цветов. А цветы я люблю.
На уставшем лице Рубцова проглянул румянец, а доверительная улыбка скрасила глубокую печаль в его глазах, и выглядел он настолько жизнеутверждающе и молодо, что пророчество мне вдруг показалось неумной шуткой. Разве мог я представить, что через три года с небольшим не будет Рубцова, а еще через шесть лет и моего сына.
— ...Прошу заходить в избу, а то зябко на улице-то.
— Спасибо, Галина Ивановна. С удовольствием зайду. А Саша похож на вас. Примета говорит, что если сын в мать, то счастливый? Как вы думаете?
— Я за него не могу сказать.
— А я могу: счастливый, потому что есть вы! Маленькую комнатушку Рубцов охватил взглядом сразу, но приковал его передний угол, где горела лампадка, множась в окладах старинных икон. Смотрел молча, долго. Потом перешел к обзору фотографий, висевших в рамках по всем стенам. Я был экскурсоводом по семейному фотомузею. Мама готовила на кухне, позвякивая посудой и вслушиваясь в наш тихий разговор...
— Чай я вам, гости дорогие, приготовила. Прошу к столу.
А когда мы сели, добавила:
— Другого у меня ничего нет. Спиртного в доме не содержу. Уж не обессудьте. Питоков у нас нет тоже.
— Саша разве к вам не ходит? — не без подвоха спросил Николай.
— Особо вниманием не балует, но и обижаться грех: проведывает, бывает — и один, и с друзьями-товарищами...
Чай пили чинно, из блюдечек, с конфетами-подушечками, которые доморощенные остряки именуют «дунькиной радостью», и вели неторопливую беседу. Поговорка «Чай без вина, пей без меня» постепенно забылась, и я видел, что Рубцову нравилась такая трапеза. И пока Николаю удавалось уводить разговор в сторону от себя, все шло спокойно. Но вот посыпались вопросы самые простые и обыкновенные в такой обстановке: о родителях, о жене, о детях. Но они все больше и больше тяготили его. Я попробовал было повернуть беседу в первоначальное русло, но получилось и еще хуже...
* * *
Обратно ехали на автобусе. Рубцов был мрачный. Долго молчал и вдруг выпалил:
— Матери все эгоисты...
— Николай!
— Ах, не веришь? Ну я тебе сейчас докажу.
Он прошел на первое сиденье к молодой женщине; с ребенком на руках. Та беспокойно покосилась на него.
— Очень прошу, но только ответьте на один-единственный вопрос...
Женщина молчала. Она затаилась, не верила спокойному голосу странного пассажира и ждала подвоха.
— Спасибо. Я понял ваше молчание, как знак согласия. Скажите: что бы вы выбрали — жизнь сына и смерть за это полчеловечества, или жизнь полчеловечества, но смерть сына?
— Мой сын дороже для меня всего вашего человечества вместе с вами. Сидите и не приставайте с глупыми вопросами...
— Большое спасибо, милая мамаша,— любезно раскланялся Рубцов и подошел ко мне:
— Слышал?
— Николай, это же несерьезно, в конце концов!..
— Да уж серьезнее, я уверяю, и быть не может...
Нашу перепалку прекратила кольцевая остановка автобуса, где мы вышли. К дому направлялись молча. Но около магазина Николай не выдержал:
— Подожди! Я остановился:
— А может, не надо?
— Ты что? — глаза стали, как темные щели,— ко мне в душеспасители нанялся?
...Когда смыкали рюмки — терзали друг друга взглядом. Наконец, Николай уронил голову на кулаки. Я думал, что он заснул. Но вот плечи его поднялись и тяжелый, с захлебом (как у ребенка после долгого плача) вдох прокатился по всему телу.
— Э-эх, ребята-а!..
— Николай, ты о чем?
— Все о том же... о том...— катал он голову на кулаках.— Белову, Романову и Коротаеву что: у них есть матери... Да и всем вам легко живется...
Рубцов медленно поднял голову. Он плакал. Я смотрел на красное пятно на лбу и боялся заглянуть прямо в глаза. А Николай выразил на лице подобие улыбки:
— Извини, Саша... Возьму-ко я лучше гармошку...
В КРУГУ ВНИМАНИЯ
В комнату вошел Владимир Володин, известный в Соколе мастер по пишущим машинкам. Рубцов переключился на нового человека с жадностью, даже забыв представиться, сразу же спросил, не пишет ли Володин стихов, кого знает из поэтов и кто ему больше нравится.
— Николай Рубцов мне больше всего нравится,— как солдат, весело отчеканил Володин, не моргнув глазом.
Рубцов даже чуть качнулся назад от неожиданности и пристально оглядел загадочного посетителя:
— Откуда ты меня знаешь? — жестко спросил Николай.
— Тебя, извини, дружок, я не знаю,— без всякого смущения ответил Володин.
— Но ты же сказал об этом только что?
— Я сказал, что всех лучше люблю стихи Рубцова. И больше пока ничего не говорил. Так что ты меня извини...
— Так Рубцов — это я! Володин взглянул на меня:
— Это правда?
Я согласно кивнул.
— Во встреча! Во жизнь! — Владимир лез к Рубцову обниматься, а тот отстранял его рукой:
— Погоди, погоди! Ты где меня читал?
— Как где? В «Сокольской правде»! Да вот недавно что-то было...
— «Что-то» меня не интересует. А что именно ты читал? — наседал Рубцов.
— Разное читал,— отбояривался Володин.— Да все разве упомнишь... Во! Вспомнил! «Русский огонек». Там мне полюбились еще слова: «За все добро расплатимся добром. За всю любовь расплатимся любовью».
— Молодец! И правда читал! Ну, что ж, давай за все добро...
В глазах у Рубцова светилась торжественная улыбка, будто и не бывало в них недавних скорбных слез.
Газета «Сокольская правда», пожалуй, щедрее других районных изданий привечала стихи Николая Рубцова. И особенно в период 1965-—1967 годов. Впервые здесь были опубликованы стихотворения «Русский огонек», «Старик», «Детство», «Взглянул на кустик», «Гуляевская горка», «Мы будем свободны, как птицы» и другие. Газета знакомила поэта с читателями широко, помещая рецензии на его стихи не только местных журналистов, но перепечатывала выдержки из центральных газет, в которых выступали со статьями более маститые критики. Например, под рубрикой «У нас в гостях», рассказывая о творческом пути поэта, «Сокольская правда» от 17 октября 1967 года отсылает читателя к статье в «Правде», опубликованной 19 августа 1967 года, перепечатывая абзац: «...Наиболее приметное и самобытное явление — книга Николая Рубцова «Звезда полей», лучшие страницы которой захватывают чистым и проникновенным лиризмом и чем-то отвечающим есенинскому, но совершенно самостоятельным по своему характеру».
А еще ранее (26 мая 1967 года) в «Сокольской правде» появилось стихотворение молодого поэта Леонида Мелкова «Снова на родине», посвященное Николаю Рубцову. Я по этому случаю довольно неосторожно пошутил:
— Если тебе при жизни начинают писать такие посвящения, то что будет потом?
Николай очень спокойно ответил:
— Каждый на этом пути выбирает свою долю...
Для сокольчан Рубцов был всегда желанный гость. Журналисты «Сокольской правды» принимали его с восторгом. Находился он все время в кругу внимания. Лишь чопорный страж редакционного бюджета Полуэкт Иванович Яркушин проявлял внимание по-своему, заставляя писать заявление на каждый трешник будущего гонорара.
Чуток Рубцов был на улавливание таланта. Прочитал в «Сокольской правде» рассказ Вениамина Шарыпова «Последняя роса» и радостно встрепенулся:
— Смотри ты, талантливый парень! А я и не думал. Встречались, разговаривали, а вот читать его ничего не приходилось.
— Так это первая публикация,— успокоил я Рубцова.
— Это тем более интересно. Мне нравится. Хороший писатель.
— Разве по первому рассказу можно уже называть писателем?
— Шарыпова можно...
(Рассказ «Последняя роса» вошел в первую книжку В. Шарыпова под названием «Медовый запах»).
К словам Рубцова я всегда прислушивался внимательно. Да иначе и быть не могло: он не говорил необдуманно, когда речь шла о серьезном. Требователен и аккуратен он был и в дарственных надписях на своих книжках. Не знаю, как с другими,— сужу по себе. Автограф на сборнике «Звезда полей» подтверждение тому. Первый автограф Николай написал на титульной странице во время вечернего застолья. Книжка осталась на столе до утра. Я так и не увидел той подписи, так как утром Рубцов встал и сразу — за книжку. Прошелестел вырванный лист и превратился в серый комочек в нервной руке поэта. Это произошло на моих глазах.
— Извини, Саша, но я перепишу. Вчера, сам понимаешь, не та рука была...
Вот окончательный вариант автографа: «Талантливому и дорогому Саше Рачкову, очень по-дружески, по-моряцки от автора.
6/Х—67 г. Н. Рубцов
г. Сокол»