Счастливо найденное название (из стихотворения Ф.Тютчева «Весенняя гроза») точно передает радостную атмосферу майского предгрозья, всю полноту приятия жизни – основного мотива книги.
Весенний день горяч и золот, –
Весь город солнцем ослеплен!
Я снова – я: я снова молод!
Я снова весел и влюблен!
Душа поет и рвется в поле,
Я всех чужих зову на «ты»...
Какой простор! какая воля!
Какие песни и цветы!
Скорей бы – в бричке по ухабам!
Скорей бы – в юные луга!
Смотреть в лицо румяным бабам!
Как друга, целовать врага!
Шумите, вешние дубравы!
Расти, трава! цвети, сирень!
Виновных нет: все люди правы
В такой благословенный день!
Весенний день
Муза Игоря Северянина двуголоса.
Его лирическое «я» проявляется, прежде всего, в стихах о любви. Чувство это варьируется им от «Элементарной сонаты»:
О, милая, как я печалюсь! О, милая, как я тоскую!
Мне хочется тебя увидеть – печальную и голубую... –
до истинно северянинских шедевров:
В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом
По аллее олуненной Вы проходите морево...
Ваше платье изысканно, Ваша тальма лазорева,
А дорожка песочная от листвы разузорена –
Точно лапы паучные, точно мех ягуаровый.
Для утонченной женщины ночь всегда новобрачная...
Упоенье любовное Вам судьбой предназначено...
Кэнзели
Психологически точно поэт умеет показать завязку романа в одной строфе:
Познакомился в опере и влюбился, как юнкер.
Он готов осупружиться, он решился на все.
Перед нею он держится, точно мальчик, на струнке,
С нею в паре катается и играет в серсо.
Нелли
Стихи Игоря Северянина порой звучат как исповедь о самом сокровенном:
До весны мы в разлуке. Повидаться не можем.
Повидаться нельзя нам.
Разве только случайно. Разве только в театре.
Разве только в концерте.
Да и то бессловесно. Да и то беспоклонно.
Но зато – осиянным
И брильянтовым взором обменяться успеем... –
как и словом в конверте.
Это все для ребенка
Но, вместе с тем, лирику «Громокипящего кубка» нередко сменяет ирония:
Ваше сиятельство к тридцатилетнему – модному – возрасту
Тело имеет универсальное... как барельеф...
Душу душистую, тщательно скрытую в шелковом шелесте,
Очень удобную для проституток и для королев...
Диссона
Иронизирует Северянин и над собой (качество для поэта редкое):
Я в комфортабельной карете, на эллипсических рессорах,
Люблю заехать в златополдень на чашку чая в жено-клуб,
Где вкусно сплетничают дамы о светских дрязгах и о ссорах,
Где глупый вправе слыть не глупым, но умный непременно глуп...
... И я, сравнив себя со всеми, люблю клуб дам не потому ль? ...
Клуб дам
Это смешение стилей, лирики и иронии, и придает особую «певучую силу», если воспользоваться словами Чуковского, книге Игоря Северянина.
Иванов-Разумник в проницательной статье «Мороженое из сирени» (название раздела в «Громокипящем кубке») писал: «Я нахожу среди книги «поэз» много выдержанных и ярких лирических отрывков, много «смелого» и «нового» – не только в плохом, но и в хорошем смысле; рядом много гимназического задора и вздора, много ломаний, сплошной «эксцесс в вирелэ», – но всюду талант, которому предстоит еще победить самого себя... До сих пор он только поэт площади, не воспевающий ее, но рожденный ею; здесь он выделывает свое «мороженое из сирени»... Но было бы грустно, если бы он век остался кричать на площади, или разносить свое «мороженое из сирени» по петроградским дачам. Он подлинный лирический поэт, и широкий путь его лежит от «дачи» – к «природе», от «площади» – в леса, в поля, туда, «где вдохновитель его исканий – говор хат» («Заветы», № 3,1913).
В цитадели акмеизма, журнале «Аполлон» (1, 1914) Николай Гумилев делал следующий вывод: «Игорь Северянин – действительно поэт, и к тому же поэт новый. Что он поэт – доказывает богатство его ритмов, обилие образов, устойчивость композиции, свои, и остро пережитые, темы. Нов он тем, что первый из всех поэтов он настоял на праве поэта быть искренним до вульгарности». Приведем образчик такой крайней формы искренности в устах героини стихотворения «Berceuse осений1 [Berceuse –колыбельная песня (франц.)]:
Поет душа под осени berceuse,
Надежно ждет и сладко-больно верит,
Что он придет, галантный мой Эксцесс,
Меня возьмет и девственно озверит.
И, утолив мой алчущий инстинкт,
Вернет меня к моей бесцельной яви,
Оставив мне незримый гиацинт,
Святее верб и хризантем лукавей...
Северянинский камуфляж (Эксцесс, незримый гиацинт) в данном случае не спасает. Остается – «алчущий инстинкт», а это, что ни говори, не из области Поэзии.
Со своей стороны в обстоятельной статье «Игорь Северянин и футуризм» Владислав Ходасевич строго взвешивал все недостатки и достоинства «Громокипящего кубка»: «Автомобили, ландолеты, лимузины, ликеры, кокотки, цилиндры, куртизанки, шоферы и грумы, – в напеве чуть-чуть опереточном несется перед нами «фешенебельный», «элегантный» и «деликатный» хоровод современности. И уже нам самим начинает нравиться эта легкая и, как кузов автомобиля, лакированная жизнь. Что, в самом деле? Шелестят колеса автомобиля, прыгает гравий, плывут сосны, плывет небо, уже все плывет перед нашими глазами, и мы уже не очень разбираемся, где мы и что мы, где верх, где низ, мы «теряем все свои концы и начала»:
О, бездна тайны! О, тайна бездны!
Забвенье глуби... Гамак волны...
Как мы подземны! Как мы надзвездны!
Как мы бездонны! Как мы полны!
На самом-то деле мы не очень надзвездны, не очень подземны и не очень бездонны, а просто нас укачал автомобиль и только что выпитый ликер, и у нас кружится голова. И в эту самую минуту, когда мы уже готовы признать фешенебельное прекрасным, а элегантное – высоким, сам Игорь Северянин вдруг останавливает наш комфортабельный лимузин и с брезгливым лицом объявляет: «Гнила культура, как рокфор».
Вот этого никогда не сказал бы ни один футурист. Гнилости и ничтожности своей тридцатиэтажной американизированной культуры он никогда не только бы не признал, но и не понял бы сам. В то время как футуризм предлагает нам «толкнуть1 [Так у В.Ходасевича] с парохода современности» все действительно ценное, высокое и значительное, чтобы оно не тормозило его «прогресса», – в поэзии Северянина живет глубокая и настоящая грусть по тому, что кажется ему заглушённым в шуме улицы и утраченным навсегда, грусть по настоящей, а не по «изысканной» культуре. «Захотелось белых лилий и сирени», – меланхолически признается он... Ах, плохой футурист Игорь Северянин!» («Русские ведомости», 29.IV.1914)
Выделяя особо стихотворение «Мисс Лель» (о девочке-проститутке), Владислав Ходасевич отмечал: «Эти стихи, это звучащее в них сострадание, это принятие чужой вины на себя – прекраснейшее оправдание всей поэзии Северянина, всех грехов его «фешенебельности». Ими решительно отделяет он себя от безродного футуризма и связывает с величайшими заветами русской литературы, являясь в ней не отщепенцем, а лишь по мере сил своих – новатором».
Читая «Громокипящий кубок», видишь: многое в нем вполне традиционно. Порой встречается в северянинских «поэзах» отзвук романсово-повествовательной поэзии Апухтина. Мелькают на страницах имена учителей автора: К. Фофанова и М. Лохвицкой. Таким образом, весь эгофутуризм Северянина сводится к новым словообразованиям, что тоже известно в русской поэзии задолго до него. Возникает естественный вопрос: при чем тут футуризм? Получается по Ходасевичу, «плохой футурист Игорь Северянин». Однако надо помнить, Игорю Лотареву, чтобы пробиться в печать потребовался псевдоним – Игорь-Северянин. Кроме того, не испытывая влияния символизма, господствовавшего в поэзии, отталкиваясь от него, он решает создать свою школу, воспользовавшись только-только залетевшим в Россию термином, по своему его переиначив.
Интересно отметить, что распустив эгофутуризм, Игорь Северянин остался и после выхода «Громокипящего кубка» для всех эгофутуристом. И северянинское влияние в поэзии стало заметным. Блестки эгофутуризма (северянинских «поэз») видны в стихах молодых поэтов: Бориса Пастернака, Николая Асеева, Вадима Шершеневича, Константина Большакова, Рюрика Ивнева и др. В Москве возникли эгофутуристические издательства «Мезонин Поэзии» и «Центрифуга». Иван Игнатьев продолжал в «Петербургском глашатае» печатать всех, называвших себя эгофутуристами.
Слава Северянина задевала Владимира Маяковского. Кубо-футуристы в своих целях пошли на союз с автором «Громокипящего кубка». Поэт Бенедикт Лившиц в книге «Полутораглазый стрелец» свидетельствует: «Во второй половине дня Маяковский зашел за мною и предложил отправиться к Северянину, чтобы затем втроем поехать на вечер.
Северянин жил на Средней Подъяческой, в одном из домов, пользовавшихся нелестною славой. Чтобы попасть к нему, надо было пройти не то через прачечную, не то через кухню, в которой занимались стиркой несколько женщин. Одна из них, скрытая за облаками пара, довольно недружелюбно ответила на мой вопрос: «Дома ли Игорь Васильевич?» – и приказала мальчику лет семи-восьми проводить «этих господ к папе».
Мы очутились в совершенно темной комнате с наглухо заколоченными окнами. Из угла выплыла фигура Северянина. Жестом шателена1 [Шателен – владелец замка (франц.)] он пригласил нас сесть на огромный, дребезжащий всеми пружинами диван.
Когда мои глаза немного освоились с полумраком, я принялся разглядывать окружающую нас обстановку. За исключением исполинской музыкальной табакерки, на которой мы сидели, она, кажется, вся состояла из каких-то папок, кипами сложенных на полу, да несчетного количества высохших букетов, развешенных по стенам, пристроенных где только можно. Темнота, сырость, должно быть от соседства с прачечной, и обилие сухих цветов вызывали представление о склепе. Нужна была поистине безудержная фантазия, чтобы живя в такой промозглой трущобе, воображать себя владельцем воздушных «озерзамков» и «шале».
Мы попали некстати. У Северянина, верного расписанию, которое он печатал еще на обложках своих первых брошюрок, был час приема поклонниц. Извиняясь, но не без оттенка самодовольства, он сообщил нам об этом.
Действительно, не прошло и десяти минут, как в комнату влетела девушка в шубке. Она точно прорвалась сквозь какую-то преграду, и ей не сразу удалось остановиться с разбега. За распахнувшейся дверью, в облаках густого пара, призванных, казалось, обеззараживать от микробов адюльтера всех северянинских посетительниц, там, в чистилище прачечной, слышалось сердитое ворчанье.
Девушка оглянулась и, увидав посторонних, смутилась. Северянин взял из рук гостьи цветы и усадил ее рядом с нами. Через четверть часа – еще одна поклонница. Опять – дверь, белые клубы пара, ругань вдогонку, цветы, замешательство...
Мы свирепо молчали, только хозяин иногда издавал носовой звук, отмечавший унылое течение времени в склепе, где томилось пять человек. Маяковский пристально рассматривал обеих посетительниц, и в его взоре я уловил то же любопытство, с каким он подошел к папкам с газетными вырезками, грудою высившимся на полу.
Эта бумажная накипь славы, вкус которой он только начинал узнавать, волновала его своей близостью. Он перелистывал бесчисленные альбомы с наклеенными на картон рецензиями, заметками, статьями и как будто старался постигнуть сущность загадочного механизма «повсесердных утверждений», обладатель которого лениво-томно развалился на диване в позе пресытившегося падишаха.
В том, как Маяковский прикасался к ворохам пыльной бумаги, в том, как он разглядывал обеих девушек, была деловитость наследника, торопящегося еще при жизни наследодателя подсчитать свои грядущие доходы».
Союз Игоря Северянина с кубофутуристами скрепила скандальная декларация:
ИДИТЕ К ЧОРТУ
Ваш год прошел со дня выпуска первых наших книг: «Пощечина», «Громокипящий кубок», «Садок судей» и др.
Появление Новых поэзий подействовало на еще ползающих старичков русской литературочки, как беломраморный Пушкин, танцующий танго.
Коммерческие старики тупо угадали раньше одурачиваемой ими публики ценность нового и «по привычке» посмотрели на нас карманом.
К.Чуковский (тоже не дурак!) развозил по всем ярмарочным городам ходкий товар: имена Крученых, Бурлюков, Хлебникова... Ф.Сологуб схватил шапку И.Северянина, чтобы прикрыть свой облысевший талантик.
Василий Брюсов привычно жевал страницами «Русской мысли» поэзию Маяковского и Лившица.
Брось, Вася, это тебе не пробка!..1 [NB: Футуристы, издеваясь, «перекрестили» имя Брюсова и намекали на то, что дед его разбогател на торговле пробкой. (М. Ш.)].
Не затем ли старички гладили нас по головке, чтобы из искр нашей вызывающей поэзии наскоро сшить себе электропояс для общения с музами?..
Эти субъекты дали повод табуну молодых людей, раньше без определенных занятий, наброситься на литературу и показать свое гримасничающее лицо: обсвистанный ветрами «Мезонин Поэзии», «Петербургский Глашатай» и др.
А рядом выползла свора Адамов с пробором – Гумилев, С. Маковский, С. Городецкий, Пяст, попробовавшая прицепить вывеску акмеизма и аполлонизма на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах, а потом начала кружиться пёстрым хороводом вокруг утвердившихся футуристов...
Сегодня мы выплевываем навязшее на наших зубах прошлое, заявляя:
1) Все футуристы объединены только нашей группой.
2) Мы отбросили наши случайные клички «эго» и «кубо» и объединились в единую литературную компанию футуристов: Давид Бурлюк, Алексей Крученых, Бенедикт Лившиц, Владимир Маяковский, Игорь Северянин, Виктор Хлебников.
Подпись Северянина под этим, чуждым ему внутренне, документом не делает ему чести. Признанный поэт, он пошел на поводу у рвущихся к признанию хулиганствующих футуристов, совершая тем самым как бы шаг назад в своем творческом пути.
Из всех отзывов о «Громокипящем кубке» остался один до времени неизвестным. Александр Блок записал в своем дневнике: «Мы в «Сирине» много говорили об Игоре Северянине, а вчера я читал маме и тете его книгу. Отказываюсь от многих своих слов, я преуменьшал его, хотя он и нравился мне временами очень. Это – настоящий, свежий, детский талант. Куда пойдет он, еще нельзя сказать; что с ним стрясется: у него нет темы. Храни его Бог» (25.Ш.1913).
Запомним эти слова Александра Блока.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Приглашение. – По ночной Москве. – В Симферополе. –
«Олимпиада футуризма». – В Керчи. – Самоубийство Игнатьева.
Симферопольский футурист Вадим Баян прислал Игорю Северянину приглашение выступить с вечерами поэзии в Крыму на Рождественские каникулы. Затраты он брал на себя. Северянин привлек к поездке Маяковского, Давида Бурлюка и Ивана Игнатьева. Последний должен был подготовить доклад.
В Москве, перед ночным поездом на Симферополь, компанией поехали в «Зону». Кортеж имел внушительный вид. Автомобиль не вместил всех, и к нему пришлось нанять извозчиков. Бросал реплики басом Маяковский. Недоуменно молчал Хлебников, словно бы не понимая, куда и зачем его везут. Громко острил элегантный Вадим Шершеневич. Всепонимающая улыбка блуждала под тонкими усиками талантливого художника Георгия Якулова. Северянин «царственно» оглядывал друзей. Поэты из «Мезонина Поэзии» и левый художник Лентулов следовали в арьергарде.
Репьи звезд над городом, тени от фонарей и деревьев на снегу, пятна освещенных окон казались футуристическими декорациями к начинающейся пьесе. Ночная Москва как бы играла стихи Маяковского:
Ветер колючий
трубе
вырывает
дымчатой шерсти клок.
Лысый фонарь
сладострастно снимает
с улицы
черный чулок.
Из улицы в улицу
На симферопольском перроне Северянина и Маяковского встречал Вадим Баян в бобровой шубе и пышной шапке. Увидев, что приехавших только двое, он недоуменно спросил: «А где ж Игнатьев и Бурлюк?» Маяковский тут же скаламбурил: «Они упали через люк». По определению Северянина, «человек добрый, мягкий, глупый, смешливый, мнящий», Вадим Баян не всегда понимал юмор. И только, когда ему объяснили, что Бурлюк с Игнатьевым приедут позже, успокоился и повел своих гостей к саням.
Семейство купцов Сидоровых состояло из четырех человек: сам поэт Вадим Баян, его мамаша, сестра поэта и ее муж. Встретили Северянина с Маяковским более чем радушно. Стол ломился от еды и бутылок. Блюдо сменяло блюдо. На тарелку каждому настойчиво подкладывали «еще ветчинки». Странным только показалось поэтам, что при смене кушаний и при добавке неизменно говорилось: «Получайте». Все повторилось и на следующий день. Еда была культом в доме. Но, увы, за все надо расплачиваться. Улучив подходящую, по его мнению, минуту Вадим Баян приступал к чтению своих стихов, ожидая одобрения... Их не оставляли ни на час без внимания. Стоило Северянину подойти к окну, чтобы взглянуть на небо, как за его спиной выстраивались два-три человека, тоже устремивших взгляд вверх «с пониманием». Маяковский, по привычке, во время чтения расхаживал по комнате и за ним выстраивался подвижный «хвост». Не выдержав такой опеки, поэты на третьи сутки сбежали в гостиницу.
По городу уже расклеены были афиши: «Олимпиада футуризма». С утра на автомобиле ездили по Крыму: в Бахчисарай и Ялту, на Салгир, в Гурзуф и Алушту. Вечера проводили в обществе кафешантанной певицы и молодой гречанки в «Бристоле». За непринужденным разговором пили шампанское, закусывая жженым миндалем с солью. Подъехал Давид Бурлюк. Из Петербурга приходили путаные телеграммы, из которых понятно было одно: Игнатьев женится. Едва не «осупружился» и Северянин, получая пылкие письма из Тамбова от поэтессы Валентины Солнцевой. Он решился дать согласие, однако Маяковский рассказал в подробностях, как девица соблазняла и его с целью получения «венца». Северянин поверил, и свадьба не состоялась.
«Олимпиада» началась без Игнатьева. Его заменил, играя в руке лорнетом маршала Даву1 [Даву Луи-Николя (1770–1823) – маршал, сподвижник Наполеона], как он самодовольно утверждал, Давид Бурлюк. Он поносил академическое искусство, издевался над доверчивыми провинциалами и в заключение читал вольный перевод из Рембо:
Каждый молод, молод, молод,
В животе чертовский голод...
Будем лопать пустоту,
Глубину и высоту...
Все, что встретим на пути,
Может в пищу нам идти!
Владимир Маяковский ошарашивал зал уже первой строчкой стихотворения «Несколько слов обо мне самом»:
Я люблю смотреть, как умирают дети...
Такого «откровения» крымчане еще не слышали. Что-то кощунственное и одновременно трагическое слышалось в мощном голосе двадцатилетнего поэта:
Время!
Хоть бы хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!
Игорь Северянин читал из «Громокипящего кубка»:
Наша встреча – Виктория Регия:
Редко, редко в цвету...
До и после нее жизнь – элегия
И надежда в мечту.
Виктория Регия
И пробуждал поэт мечту в сердцах слушателей своими «поэзами» «О солнце, в душе восходящем», о «Грезовом царстве», о «Тринадцатой». Поэзия Северянина в восприятии человека начитанного имела все особенности поэзии романтической: поэт – «царь страны несуществующей», он любит, переживает, стремится к гармонии. Он противопоставляет силу любви губительной силе стихии:
Трещала, палила буря. Стонала дворцовая пристань.
Кричали и гибли люди. Корабль набегал на корабль.
А вы, семеня гранаты, смеясь, целовали артиста...
Он сел за рояль, как гений, – окончил игру, как раб...
Соната в шторм
Выступал, разумеется, и спонсор «Олимпиады» Вадим Баян. Его «лирионетты» вызывали редкие хлопки знакомых в первых рядах. Слишком разительным был переход от поэзии к самодеятельности.
После Севастополя приехали в Керчь. В гостиницу «Приморская» к Северянину в номер пришел серьезный гимназист последнего класса Георгий Шенгели со своими стихами. Северянин пригласил на чтение Маяковского с Бурлюком. Слушали внимательно, гимназист обладал явным талантом. Северянин его похвалил: «Вы правильно читаете, только нужно больше петь». Перебросив из одного угла рта в другой потухшую сигару, Маяковский сказал: «Есть места... Вот у вас «голос хриплый, как тюремная дверь»... Это ничего... Это образ...» Более пространно, с формальным разбором читанного, говорил Давид Бурлюк. Не чуя под собой ног, Шенгели покинул «Приморскую»: он будет поэтом!
«В Керчи футуризму положительно не везет. Небольшое стечение публики заставило «обезсбориться» представителей «первой Олимпиады Российского футуризма», – писал обозреватель местной газеты. К тому же Бурлюк и Маяковский не сдержали обещания, данного Северянину: выступать в обычной одежде и не раскрашивать лиц. Маяковский вышел на эстраду в желтой кофте, а Бурлюк в вишневом фраке при зеленой бархатной жилетке. Похоже, таким способом, чтобы привлечь внимание керчан, футуристы хотели поправить свои финансовые издержки. Для Северянина этот «маскарад» был полной неожиданностью, он вспылил и сразу после вечера ближайшим поездом выехал в Петербург.
Выйдя на Невский, Северянин увидел траурную процессию, в которой мелькали знакомые «окололитературные» лица. Он спросил: «Кого хоронят?» И услышал в ответ: «Футуриста Игнатьева».
Вот что рассказала вдова Игнатьева поэту Георгию Иванову: «Иван Васильевич был, как всегда, веселый, шутил. Были у тетеньки, потом у Никифоровых, потом у полковницы... Извозчик был у нас по часам взят. Когда вышли от полковницы, Иван Васильевич говорят: «Поедем в гостиный, выбрать тебе брошь». А я отвечаю: «Лучше завтра, устала я». Они посмотрели так сбоку и говорят: «Завтра? А если опоздаем? Впрочем, как желаешь», – и велел кучеру ехать домой. Я еще спросила, почему же завтра поздно – ведь будний день, среда? Только они ничего не ответили...
...Как вернулись домой, вошли в кабинет, Иван Васильевич сейчас же дверь на ключ. Зачем закрыл? А он уже ко мне. Смотрит так страшно, – любишь меня, шепчет, любишь, хочешь вместе со мной умереть? И бритва в руках.
Не помню, как и вырвалась. Должно быть, хоть на ключе, да щеколда не задвинута – дверцы и поддались. Вырвалась, подняла крик. Покуда сбежались люди – они уже лежат все в крови, хрипят...»
Самоубийство Ивана Игнатьева на другой день после свадьбы свидетельствовало о том, что вопреки своим манифестам, футуристы по сути не порывали с прошлым и являлись носителями декадентства (от французского decadence – вырождение, разложение). В более вульгарных формах они продолжали те же опасные игры, что и символисты. Они боялись слыть нормальными, обыкновенными людьми. Законы морали и нравственности подвергались футуристами осмеянию. Громя литературу, они били по человеку, воспитанному литературой. И, прежде всего, разрушали себя. Памятниками времени остались книга А. Закржевского о футуристах – «Рыцари безумия» (Киев, 1914) и книга Е. Радина «Футуризм и безумие» (Спб., 1914).
Конечно, футуристический эпатаж бывал разным. Василиск Гнедов «создал» «Поэму конца» (под заглавием шла чистая страница) – что вполне могло сойти за литературную шутку. Но вот Маяковский перефразировал Иннокентия Анненского, и получилось не смешно, а... дико. У Анненского в стихах живет надежда на связь с жизнью, выход из губительного одиночества:
Я люблю, когда в доме есть дети,
И когда по ночам они плачут.
А у Маяковского безответственная строчка:
Я люблю смотреть, как умирают дети...
Маяковский в данном случае лгал о себе, но делал это намеренно, чтобы одурачить профанов и не походить на всех.
При всей показной бодрости и силе футуристов – им сопутствовал психический надлом.
К счастью для Игоря Северянина, по натуре своей и устремлениям, он был человеком здоровым.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Маринетти в Москве и Петербурге. – Эсклармонда Орлеанская.
- Первая мировая. – Поэты о войне.
В январе 1914 года в Россию приехал глава итальянского футуризма Маринетти. На Александровском вокзале в Москве его встречали поэты Вадим Шершеневич и Константин Большаков, автор книги «Футуризм (на Пути к новому символизму)» К. Тастевен, писатель А.Н.Толстой и др. Корреспондент «Московской газеты» взял у Толстого интервью. «Я прошел уже полосу пессимизма, – сказал писатель, – вижу в будущем торжество начал жизни, и в этом смысле я футурист». На выступления знаменитого итальянца в Москве приходило довольно любопытствующих, однако, к его досаде, футуристов не было. Лидеры русского футуризма Северянин и Маяковский находились на юге страны в поэтическом турне.
Маринетти ощущал себя вождем, посетившим далекую провинцию, и ждал поклонений. Вместо этого в Петербурге в зале Калашниковской биржи перед его лекцией по рядам разошлась декларация:
«Сегодня иные туземцы и итальянский поселок на Неве из личных соображений припадают к ногам Маринетти, предавая первый шаг русского искусства по пути свободы и чести, и склоняют благородную выю Азии под ярмо Европы.
Люди, не желающие хомута на шее, будут, как и в позорные дни Верхарна и Макса Линдера1 [Бельгийский поэт Верхарн Эмиль и французский киноактер Линдер Макс побывали в Петербурге незадолго до Маринетти], спокойными созерцателями темного подвига.
Люди воли остались в стороне. Они помнят законы гостеприимства, но лук их натянут, а чело гневается.
Чужеземец, помни страну, куда ты пришел! Кружева холопства на баранах гостеприимства.
В.Хлебников. Б.Лившиц».
Маринетти выступал с большим темпераментом. Он повторил хулу на Микеланджело и памятники старины, вновь провозгласил «красоту скорости». Но декларация Хлебникова и Лившица говорила о том, что русские футуристы не желают подчиняться Маринетти. Они ориентируются в своих исканиях не на промышленный Запад, а на древнюю Азию. Б. Лившиц позднее прочел доклад, где прямо призывал: «Признать себя азиатами и сбросить ярмо Европы».
В выступлениях энергичного итальянца проступала националистическая агрессивность, чуждая русским футуристам. Он рекомендовал также «покончить с любовью» (свести ее к акту), что не вызвало поддержки у русских поэтов. Один Крученых на банкете в честь Маринетти в «Вене» восторженно фальцетил: «Отец! Он – среди нас... Как Христос среди учеников своих...» «Он – Христос, а ты Иуда», – бросил, ему Хлебников. Маринетти уехал в Италию, не добившись основной цели: подчинения ему русского футуризма.
Меж тем Вадим Баян организовал новую поездку по городам юга России совместно с Игорем Северяниным. В северянинскую группу входили, кроме его самого, лектор Виктор Ховин и чтица стихов Эсклармонда Орлеанская (Софья Шамардина). Эта поездка (Симферополь – Елизаветград – Одесса) принесли Северянину относительный успех и новую влюбленность.
В Эсклармонде Орлеанской жил дар актрисы. Она выходила на сцену с распущенными волосами, затянутая в шелк, и читала «поэзы» с подлинным чувством, так что часть зала взрывалась от аплодисментов и криков «браво»! Она была к тому же великолепная наездница. Когда в синей амазонке на гнедом жеребце она проезжала по Елизаветграду к Днепру, где высился дворец Потемкина, сколько восхищенных глаз смотрело ей вслед! В ней таилась какая-то двойственность: не пресекая ухаживаний Северянина, она о чем-то не договаривала... Все встанет по своим местам по приезде в Петербург. Эпилогом к этому роману можно считать северянинский «Романс III»:
За каждую строку, написанную кровью,
За каждую твою улыбку обо мне, –
Тебе ответствую спокойною любовью
И образ твой храню в душевной глубине.
Весну-лето 14-го года Игорь Северянин провел на берегу Финского залива в дачном поселке Тойла (Эстония), пользовавшемся известностью у петербургской интеллигенции. Здесь произошло его примирение с Федором Сологубом. После того, как Северянин сорвал не одно совместное выступление и особенно после подписания им манифеста «Идите к черту», содержащем против Сологуба дерзкую строчку, у Сологуба были все основания раззнакомиться с ним. Но теплый майский вечер, напоенный запахом сирени, свел их случайно лицом к лицу и Сологуб простил Северянина... Как известно, по воспоминаниям современников, Сологуб не производил впечатления человека доброго, скорее – наоборот. Однако в случае с Северяниным маска «русского Бодлера» снималась им с лица, оставался понимающий, прощающий таланту его издержки, отзывчивый Федор Кузьмич. Крупный поэт, мастер с безукоризненным вкусом, видящий сквозь все земное тлен и смерть, Сологуб вопреки, казалось бы, логике любил – такого далекого ему и потому такого близкого – Игоря Северянина.
А Северянину хорошо писалось в благословенной тишине Тойла.
Какие дни теперь стоят!
Ах, что это за дни!
Цветет, звенит, щебечет сад,
Господь его храни!
……………………
Чего-то жду, кого-то жду...
Так страстно жду весь день...
Сирень, сирень в моем саду!
В моем саду – сирень!
Поэза майских дней
Прав был критик, в лучшие минуты он ощущал себя восемнадцатилетним юношей:
Как пахнет морем от вервэны
И устрицами, и луной!
Все клеточки твои, все вены
Кипят вервэновой волной.
Целую ли твои я веки,
Смотрюсь ли в зеркало очей,
Я вижу сон чаруйный некий,
В котором море все свежей.
Вервэна
15 июля в столице Боснии, городе Сараеве, террорист убил австрийского престолонаследника эрцгерцога Франца-Фердинанда. Эхо сараевского выстрела пронеслось по Европе. Было ясно: это война. И она не замедлила разразиться. Объединенные в различные союзы правительства европейских стран давно искали повод для агрессии. Правительство России, ничему не научившись в Дальневосточной кампании, не осталось в стороне от союзнического долга перед Францией и Англией и протянуло «руку помощи братьям-славянам» (Польше). В печати поднялась волна патриотической поэзии.
Одним из первых «с декоративной, с шумовой стороны» откликнулся на события Владимир Маяковский:
«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!
И на площадь, мрачно очерченную чернью,
багровой крови пролилась струя!
Морду в кровь разбила кофейня,
зверьим криком багрима:
«Отравим кровью игры Рейна!
Громами ядер на мрамор Рима!»
……………………………
Вздувается у площади за ротой рота,
у злящейся на лбу вздуваются вены.
«Постойте, шашки о шелк кокоток
вытрем, вытрем в бульварах Вены!»
Война объявлена
Помимо бодрых корреспонденции с фронта для «Русских ведомостей», много военных стихов пишет Валерий Брюсов. Им владела мысль о реабилитации военной мощи России. Он думал, что в кровавой купели разрешатся сами собой основные проблемы, мучившие общество. Он хотел убедить себя и других в том, что «день торжества, день, нами чаемый, когда-то должен заблистать». Всплыли притягательные идеи панславизма1 [Панславизм – термин, обозначающий единство всех славянских стран] под эгидой России. Брюсов размышлял:
Не надо обманчивых грез,
Не надо красивых утопий;
Но Рок подымает вопрос:
Мы кто в этой старой Европе?
Случайные гости? Орда,
Пришедшая с Камы и с Оби,
Что яростью дышит всегда,
Все губит в бессмысленной злобе?
Иль мы – тот великий народ,
Чье имя не будет забыто,
Чья речь и поныне поет
Созвучно с напевом санскрита?
Иль мы – тот народ-часовой,
Сдержавший напоры монголов,
Стоявший один под грозой
В века испытаний тяжелых?
Иль мы – тот народ, кто обрел
Двух сфинксов на отмели невской,
Кто миру титанов привел,
Как Пушкин, Толстой, Достоевский?
Да, так, мы – славяне! Иным
Доныне ль наш род ненавистен?
Легендой ли кажутся им
Слова исторических истин?
И что же! священный союз
Ты видишь, надменный германец?
Не с нами ль свободный француз?
Не с нами ль свободный британец?
Не надо заносчивых слов,
Не надо хвальбы величавой,
Мы явим пред ликом веков,
В чем наше народное право.
Старый вопрос
Добровольцем на фронт отправился мэтр акмеизма Николай Гумилев. Он храбро воевал, получил два солдатских Георгия и обрел право сказать:
Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.
И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.
Наступление
Готовность на великую жертву ради отчизны выражала Анна Ахматова в своей «Молитве»:
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар –
Так молюсь за твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
С поспешностью необычайной выпустил в свет книгу верноподданнических стихов «Четырнадцатый год» Сергей Городецкий. Георгий Иванов публиковал в «Лукоморье» военные стихи «пачками». Для многих поэтов война стала всего лишь модной темой, на которую есть спрос. На фоне ура-патриотических сочинений, захлестнувших печать, выделялись своей оппозицией стихи Владислава Ходасевича:
У людей война. Но к нам в подполье
Не дойдет ее кровавый шум.
В нашем круге – вечно богомолье,
В нашем мире – тихое раздолье
Благодатных и «миренных дум.
Из мышиных стихов
Молчал первые месяцы войны как поэт Александр Блок, одинаково чуждый и «певцам над кровью» и «мышиной» мудрости Ходасевича.
А Игорь Северянин даже у своих поклонников вызвал смех неподражаемым заявлением:
Друзья, но если в день убийственный
Падет последний исполин,
Тогда, ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин!..
Верил ли он сам в то что написал? Ни один пародист не смог бы продемонстрировать легкомыслие Северянина столь очевидно, как это сделал он сам.
Шли затяжные бои, и до Берлина было далеко.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
«Златолира». – «Обманутые надежды». – Полемика с Маяковским. –
«Стихи о России» Блока. – Против войны. – На службе. – «Что-то будет дальше?»
Вышла вторая книга Игоря Северянина «Златолира» (М., «Гриф», 1914). Она не выдерживала никакого сравнения с «Громокипящим кубком». Большую ее часть составляли стихи, написанные еще до «Кубка», а новые не принадлежали к числу удачных. В «Русской мысли» (№ 6, 1914) Валерий Брюсов отмечал: «Во-первых, круг тем, которые разрабатывает поэт, крайне узок... поэзия И.Северянина слишком однообразна и поверхностна. Во-вторых, поэт слишком неразборчив в тех средствах, какими он пользуется для создания своих стихов. Он часто красоту подменяет дешевой красивостью, а золото – безвкусной фольгой».
Этот отзыв задел Северянина, обиженный, он написал «Поэзу для Брюсова», где есть такие строки:
Вы, чьи стихи как бронзольвы,
Вы поступаете бесславно,
Валерий Яковлевич!
Вы – Завистник, выраженный явно.
Северянин не внял предупреждению, исходящему от Брюсова, которому был многим обязан. Окрыленный успехом «Громокипящего кубка», он издает один за другим сборники: «Ананасы в шампанском» (М., «Наши дни», 1915), «Victoria Regia» (M., «Наши дни», 1915), «Поэзоантракт» (М., «Северные дни», 1915). Северянин явно спешил, полагая, что все, написанное им, – поэзия. Однако мнение Брюсова разделили и другие критики.
В «Русских ведомостях» (18.IX.1915) Владислав Ходасевич поместил статью «Обманутые надежды», где писал: «По-прежнему неглубокой осталась поэзия Северянина. Мелочные переживания питают ее, – порою до того мелочные, что становится тяжело: то это спор с какой-то женщиной, предъявившей к тому «я», от чьего лица написаны стихи, иск об алиментах; то грубая брань по адресу критики; то постыдное в устах поэта счеты с другим поэтом, упреки в зависти; то, наконец, хвастовство ходкостью «Громокипящего кубка»... Плохую службу сослужили Северянину его публичные выступления... одно дело – читать стихи с эстрады, другое – для эстрады писать их. Слишком изучил Северянин, что вызывает аплодисменты, что нет. И вот, боясь лишиться успеха, боится он каждого шага вперед, старается подносить публике то, что уже было признано и одобрено. Северянин пишет «под Северянина». Нужно ли говорить, что такие старания неизбежно бесплодны?..
Скучно имитировать себя самого, и от этого меркнут в стихах Северянина краски, тускнеют образы, самый словарь его, прежде поражавший неожиданный меткостью, звучит теперь только нарочитой изломанностью, нудным придумыванием «северянинских» словечек...
Поэзию Северянина много хвалили. Но в похвалах этих он не расслышал, не почувствовал главного: радовались не тому, что он уже дал, а тому, что он может дать... Северянин не оправдал надежд, на него возлагавшихся... Может быть, чудо спасет поэта? Может быть, но для этого Северянин должен пристальней всмотреться в поэтическую свою судьбу, забыть про успехи эстрады, жить и работать серьезно».
Владислав Ходасевич точно определил причину падения художественного уровня северянинских «поэз». Эстрадные успехи привели Северянина к самоповторам, к варьированию уже бывшего в его репертуаре. Эстрадная поэзия тем и отличается от Поэзии, что исполнитель голосом доносит содержание стиха, голосом искупает его недостатки, которые видны при чтении. Северянин срывал аплодисменты в залах и, довольствуясь ими, не замечал, что после «Громокипящего кубка» он не написал по существу новой книги.
Еще со времени ссоры с Маяковским Северянин читал на своих вечерах «Крымскую трагикомедию», написанную в отместку, где назвал его «слоном из гуттаперчи». Маяковский принял вызов и ответил Северянину в поэме «Облако в штанах»:
И эту секунду,
бенгальскую
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на...
А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
Приходится признать, что метафора: футуристический кастет в черепе мира – убедительна и зловеща. Но поэзия искони – не орудие убийства, а исповедь сердца, плод духовных исканий и обретений.
В 1915 году поступила в продажу книга Александра Блока «Стихи о России». Ее составили двадцать три стихотворения, отвечающих теме. Книга – поэтапное лирическое познание России, от стихов «На поле Куликовом» до заключительного стихотворения «Я не предал белое знамя...». Образ Родины видится Блоку величественным и трагическим. Русь, восставшая против татарского ига; картины природы, таящие в себе символы и предсказания; революционные события 1905 года; текущая война – как единый поток – прочувствованы поэтом с любовью и горечью.
Петроградское небо мутилось дождем.
На войну уходил эшелон.
Без конца – взвод за взводом и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон.
……………………………..
И, садясь, запевали Варяга одни,
А другие – не в лад – Ермака,
И кричали ура, и шутили они,
И тихонько крестилась рука.
………………………………
Эта жалость – ее заглушает пожар,
Гром орудий и топот коней.
Грусть – ее застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей...
К пониманию войны, как испытания, выпавшего России, приходили и другие поэты. Хмель боевого настроения постепенно рассеивался. В дневнике художника Константина Сомова есть запись от 15 декабря 14-го года о посещении им салона Ф. Сологуба, где поэты читали стихи: «Недурны два стиха против войны Игоря Северянина (разрядка моя – М.Ш.)...».
Летний сезон поэт снова провел в Тойла. В его стихах возник мотив бегства от цивилизации к природе:
Как поверю я в город? Как поверю я в войны?
Как поверю в театры? Как поверю в толпу?
Если плещется море бирюзово-спокойно
И луна намечает золотую тропу?
Поэза маленькой дачи
Он использует в новых стихах мотивы скандинавской мифологии, произвольно сближая их с Миррэлией, страной своей мечты («Сказание о Ингрид»). В его лирике все чаще повторяются пейзажи Балтики. Некий перелом свершился в душе поэта, и общее мироощущение той поры выражено им в «Поэзе раскрытых глаз»:
Ах, оттого-то арфеет ветер,
Далеет берег, поет залив!..
Ах, оттого-то и жить на свете
Я страстно жажду, глаза раскрыв!.. «
Откликом на текущие события стал цикл Северянина «Стихи в ненастный день», не пропущенный в печать цензурой по условиям военного времени. Однако на вечерах своих поэт рисковал их читать. Распространялись они и в списках. В них Северянин выступал решительным пацифистом, призывая солдат к забастовке: «Ах, если б все сказали дружно: Я не хочу! Мы не хотим!..». С наступлением мира на земле Северянин связывал надежду на лучшие времена:
Я верю, я охотно верю
В людскую светлую судьбу.
Нет места в человеке зверю,
Как в гордом – места нет рабу!
Весной 1916 года Игоря Северянина призвали на военную службу. О том, как не приспособлен был поэт к казарменному быту, как он стал посмешищем в роте, рассказал в своих воспоминаниях писатель Леонид Борисов1 [Борисов Леонид, За круглым столом прошлого. Л., 1971]: «Рядовой Игорь Лотарев случайно, или так и должно было быть, из пяти выпущенных пуль в цель попал три раза. Дважды пульки легли кучно. Батальонный командир похвалил Лотарева:
- Молодец, солдат!
На что Северянин, он же солдат Лотарев, чуть повернувшись в сторону батальонного командира, небрежно кивнул:
- Мерси, господин полковник!
Батальонный застыл в позе оскорбленного изумления. Кое-кто из солдат, стоящих подле стрелка и его поощрителя, прыснул в кулак, кое-кто побледнел, чуя недоброе за этакий штатский и даже подсудный ответ, когда полагалось гаркнуть: «Рад стараться, ваше высокоблагородие!»
Наконец батальонный разразился отборной бранью и, признав к себе ротного, взводного и отделенного, назидательно отчеканил:
- Рядового с лошадиной головой, вот этого, впредь именовать по-новому, а именно, как я скажу: Мерси. Понятно? Рядовой Мерси!
Так на весьма короткое время и прозвали Северянина».
И по другим свидетельствам Лотарев оказался никуда не годным солдатом. Он не поддавался муштровке, за что и был направлен на мытье полов в казарме. Потом его перевели в санитарную часть. На его счастье, среди влиятельных людей нашлись ему сочувствующие: на медкомиссии Игоря Лотарева «признали» негодным и «списали вчистую».
Фигура Игоря Северянина казалась мемуаристам чаще всего карикатурной. Что делать – такова порой изнанка славы. Он, действительно, на людях держался несколько высокомерно. Однако в кругу своих он вел себя просто и естественно.
В доме на Калашниковской набережной, принадлежащем Борису Верину (Башкирову), где собирались артисты, музыканты, поэты, где Алехин демонстрировал чудо игры в шахматы на нескольких досках, находясь в другой комнате и светски беседуя, – Игорь Северянин бывал охотно. Он «титуловал» Бориса Верина званием «Принц Сирени» и не отказывал его гостям в просьбе прочесть стихи. В солдатской гимнастерке без погон, на левом кармане которой чернильным карандашом изображена была лира, и узких галифе, он откидывался поудобней в кресло, соединял концы пальцев, поставив руки на подлокотники... Удлиненное лицо его, напоминавшее отдаленно Оскара Уайльда, становилось серьезным. А читал он, кроме лирики, сатиру на поэтов-современников и сонеты о композиторах. И эта свободная программа выгодно отличалась от того, что он читал на публику, которой обязательно надо выдать ее любимое «блюдо». Здесь, у Бориса Верина, он не играл заученную роль, он был собой.
Тревожные вести с фронтов; кризис внутри страны; очереди у магазинов; хмурые лица рабочих; рыдания гармоник на проводах в армию запасников – неопровержимо показывали, что очередная драма России вступает в решительную фазу. Стачки, бурлящие от слухов аудитории учебных заведений; листовки на фабриках, в казармах, на стенах университетов; и рядом – грязная волна спекуляций, афер, распутинщина – все это не могло продолжаться долго. Над страной нависла грозная, хватающая за сердце тревога... Что-то будет дальше? Не век же твориться этому?.. Таковы невеселые размышления, бытовавшие в умах большинства.
Поблек под дождями на плакатах Кузьма Крючков, «храбрый казак» с аршинными усами и длинной пикой – псевдогерой, изобретение бульварных писак. Владимир Маяковский служил чертежником в пулеметной роте в Петрограде. Мобилизованный Хлебников не расставался с листками поэмы «Война в мышеловке», бесконечно правя текст. На фронте был тяжело ранен Николай Асеев, написавший ряд антивоенных стихов. Призвали Александра Блока. Сергей Есенин отбывал воинскую повинность в санитарной роте в Царском Селе.
Но литературная жизнь, тем не менее, продолжалась.
Московский издатель В. Пашуканис предпринял издание «поэз» Игоря Северянина в шести томах. С целью рекламы он выпустил также сборник «Критика о творчестве Игоря Северянина».
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Статья Брюсова. – Встреча в Баку. – Георгий Шенгели. –
Февраль 17-го. – «Король поэтов». – По этапу.
В сборнике обращает на себя внимание большая статья Валерия Брюсова «Игорь Северянин». В ней автор суммирует и уточняет свои прежние оценки, и статья остается по сей день основополагающей при изучении творчества поэта.
«Да, Игорь Северянин – поэт, в прекрасном, в лучшем смысле слова, и это в свое время побудило пишущего эти строки, одного из первых, в печати обратить на него внимание читателей и в жизни искать с ним встречи. Автор этой статьи гордится тем, что он, вместе с Ф. Сологубом и Н. Гумилевым, был в числе тех, кто много раньше других оценил подлинное дарование Игоря Северянина», – с объективной рассудительностью пишет Брюсов. И далее предлагает: «Подойдем же к поэзии Игоря Северянина со всем доброжелательством читателя, благодарного ему за «Громокипящий кубок», и постараемся уяснить для самих себя и для него, почему нас, и сколько мы знаем, так многих, любящих поэзию, не удовлетворяют его последние книги».
Перелистав страницы «Громокипящего кубка», Брюсов объясняет достоинства Игоря Северянина: «Это – лирик, тонко воспринимающий природу и весь мир и умеющий несколькими характерными чертами заставить видеть то, что он рисует. Это – истинный поэт, глубоко переживающий жизнь и своими ритмами заставляющий читателя страдать и радоваться вместе с собой. Это – ироник, остро подмечающий вокруг себя смешное и низкое и клеймящий это в меткой сатире. Это – художник, которому открылась тайна стиха и который сознательно стремится усовершенствовать свой инструмент, «свою лиру», говоря по-старинному».
Но в третьей части статьи возобладает иной тон: «Ошибки против вкуса, безвкусие, обезобразят самое вдохновенное художественное создание; они чувствуются особенно больно, и для них мы не находим никакого извинения. Между тем именно доброго вкуса и недостает в стихах Игоря Северянина. В одной из своих «поэз» (какое безвкусное слово!) Игорь Северянин, издеваясь над критикой, уверяет, что она, смеясь над его «Хабанерой», не расслышала в стихах иронии, искала лирики «в сатире жалящей». В оправдание критики надобно сказать, однако, что не всегда легко различить, где у Игоря Северянина лирика, где ирония. Не всегда ясно, иронически ли поэт изображает людскую пошлость, или увы! сам впадает в мучительную пошлость». Выписав убедительный подбор образчиков северянинских безвкусиц и пошлостей, Брюсов аналитически вскрывает второй важный его недостаток: «Отсутствие знаний и неумение мыслить принижают поэзию Игоря Северянина и крайне сужают ее горизонт».
Свои подробные рассуждения Брюсов заканчивает выводом: «Игорю Северянину недостает вкуса, недостает знаний». Должно отметить, что Брюсов отнюдь не «уничтожал» Игоря Северянина, не «расправлялся» с ним. Его статья – призыв к ответственности, которую обязан понимать каждый, дерзнувший называть себя поэтом.
Однако Северянин остался при особом мнении: «Статья, написанная Брюсовым для сборника Пашуканиса, несмотря на все ее кажущиеся беспристрастие и из ряда вон выходящие похвалы, – что же, тем тоньше она, – носит в себе следы глубочайшей, неумело скрытой обиды, и вся она создана под знаком ее».
Казалось бы, отныне пути поэтов разошлись, но случаю угодно было распорядиться иначе.
Зимой 1917 года Брюсов и Северянин приехали в Баку: первый – чтобы прочесть лекцию о древнейших культурах («Учители учителей»), второй – с чтением своих «поэз». Из местной газеты Северянин узнал, что Брюсов остановился в той же гостинице, что и он. Северянина сопровождал в поездке Георгий Шенгели, которому предстояло сыграть роль «ангела мира». Он вспоминал1 [Георгий Шенгели, «Литературная Армения», № 9,1980]: «Раздражение Северянина, вызванное брюсовской статьей давно улеглось, резкость его ответа, написанного сгоряча, стала казаться чрезмерною, и Северянин пожелал помириться с Брюсовым. Но, будучи болезненно гордым и самолюбивым человеком, больше всего опасаясь подозрений в робости или в заискивании, он боялся сделать первый шаг – и возложил на меня дипломатическое поручение: пойти к Брюсову, разведать его нынешнее отношение к Игорю и постараться устроить «случайную встречу», при которой они могли бы объясниться. Я узнал, в каком нумере живет Брюсов и постучался к нему.
Брюсов сидел один в своем неизменном сюртуке и мраморном высоком воротничке, левой рукой перелистывал какую-то книгу на армянском языке, а правой делал из нее выписки – по-армянски же.
Меня он дружелюбно приветствовал, усадил и горячо заговорил о том, какой прекрасный поэт Саят-Нова. Воспользовавшись первой паузой, я приступил к выполнению моего поручения. Но я решил обойтись без дипломатии. Брюсов был слишком крупным человеком, чтобы его можно было оскорбить экивоками и намеками. Я сказал просто:
- Северянин хочет с вами объясниться и помириться, но ему страшно, что вы превратно поймете его решение. Я должен вас заманить куда-нибудь, где вы с ним встретитесь.
Брюсов улыбнулся и сказал:
- Какие глупости! Я охотно сам к нему пойду. Идемте.
Он пружинно встал, аккуратно убрал свою работу и, предводимый мною, прошел в нумер к Северянину. Северянин не ожидал столь быстрого успеха моей миссии. Побледнев, он встал навстречу Брюсову. Они обнялись...».
В лирике Георгия Шенгели того времени заметно северянинское влияние. Оно сказывается в приверженности молодого поэта к красивым словам и в стиховых ритмах:
В ярко вздрагивающем лифте
с зеркалами отшлифованными
мы неслись, дрожа в предчувствии
на двенадцатый этаж...
Нам в пролетах небо искрилось,
точно чаша из финифти
с инкрустированными лебедями,
яркий ткущими мираж.
Закатные лебеди
Он также называл свои стихи «поэзами».
Известный критик Юлий Айхенвальд писал в «Литературных набросках» («Речь», 6.11.1917), что в сборнике Г.Шенгели «Гонг» «естество ценится как произведение Бога-искусника, мирового ювелира, космического Бенвенуто Челлини».
В 1916 году Шенгели совершил вместе с Северяниным турне: Петроград, Москва, Харьков, Одесса. В начале вечера он читал реферат о творчестве Северянина – «Поэт вселенчества», а во втором отделении – стихи. Нимало не смущаясь, Г. Шенгели ставил Северянина вровень... с Пушкиным. Конечно, это был эпатаж. Умные слушатели понимающе улыбались, а глупые кипели праведным гневом. Газетчики в отчетах о вечерах подливали масла в огонь скандальной славы поэтов-футуристов.
Понятно, успех распределялся неравномерно. И все-таки, выступая в зале Городской Думы в Петрограде, Г. Шенгели покорил аудиторию чтением своих стихов, «вызвал овацию, бисировал 14 раз; в антракте несколько сот экземпляров «Гонга» были раскуплены, и в артистическую ломились юноши и девушки с белыми томиками в руках, прося автографов». Запомнил на всю жизнь поэта на сцене Одесского театра Юрий Олеша: «В черном сюртуке, молодой, красивый, таинственный, мерцая золотыми, как мне тогда показалось, глазами, он читал необычайной красоты стихи, из которых я тогда понял, что это рыцарь слова, звука, воображения...»
Осенью Г. Шенгели гостил у Северянина в Гатчине. Радушный хозяин пытался приохотить своего гостя и друга к рыбной ловле, обсуждали план второго турне. И оно состоялось: Москва, Кутаиси, Тифлис, Баку, Армавир, Екатеринодар, Новороссийск, Ростов. В Москве Г. Шенгели нанес визит Брюсову, признанный мэтр сказал ему: «Вы талантливы... Но ваш «Гонг» еще не книга. Там слишком много чужих голосов... Стихи – интересные, звучные, но все это – бенгальский огонь, пиротехника... Вы спешите. Переживание вы заменяете воображением...».
Февральская революция прервала выступления поэтов по городам России. Они тепло простились на перроне Харьковского вокзала, не подозревая, что наступающая эпоха не даст им более встретиться. В память о совместных вечерах Игорь Северянин напишет стихотворение:
Ты, кто в плаще и шляпе мягкой,
Вставай за дирижерский пульт!
Я славлю культ помпезный Вакха,
Ты – Аполлона строгий культ!
……………………………..
Ты, завсегдатай мудрых келий,
Поющий смерть, и я, моряк,
Пребудем в дружбе: нам, Шенгели,
Сужден везде один маяк.
Георгию Шенгели
Надо отдать должное Северянину, он уловил в характере младшего собрата по перу важные черты: тягу к высокому искусству и вкусовое пристрастие к теме смерти.
А Георгий Шенгели в частном отзыве о Северянине через семь лет сообщал: «Люблю его как человека, люблю его стихи, – совершенно неоцененные по достоинству. Посмотрите на тонкость его письма: в стихотворении «Клуб дам», – «краснокожий метал бумеранг»; казалось бы – этнографический lapsus; Брюсов так и понял и попрекал Игоря невежеством; но ведь рассказ ведется от лица «путешественницы», этакой Корсини, которая путает Гвинею и Гвиану; и «lapsus» вырастает в художественный прием, – тончайший!.. Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал. Это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи – сплошное издевательство над всеми и всем, и над собой... Ему доставляло удовольствие пороть перед Венгеровым чушь и видеть, как тот корежится «от стыда за человека». Игорь каждого видел насквозь, непостижимым чутьем, толстовской хваткой проникал в душу, и всегда чувствовал себя умнее собеседника, – но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения. Кажется, лишь меня, сумевшего понять некоторые глубоко таимые его мысли, он удостаивал искренней беседой».
Эта оценка противоречит иным литературным «свидетельствам» о Северянине, как человеке недалеком, и заслуживает того, чтобы к ней прислушались.
Отречение Николая Второго на станции Дно было встречено всеми слоями общества с энтузиазмом и надеждой. Монархия сильно дискредитировала себя в ходе войны, даже ее оплот – российское дворянство – разуверилось в государе. С падением трона солдатские массы, крестьянство и рабочие ожидали мира, свободы и конституционных прав. Их требования поддерживала либеральная интеллигенция.
Февральскую революцию Игорь Северянин радостно приветствовал:
И это – явь? Не сновиденье?
Не обольстительный обман?
Какое в жизни возрожденье!
Я плачу! Я свободой пьян!
Как? Неужели? Все, что в мыслях, –
Отныне и на языке?
Никто в Сибирь не смеет выслать?..
Не смеет утопить в реке?..
Поверить трудно: Вдруг – все ложно?!
Трепещет странной мукой стих...
И невозможное – возможно
В стране возможностей больших!
И это явь?..
Но шли месяцы. Временное правительство продолжало войну «до победного конца». Глава правительства А.Ф.Керенский наговорил не один том речей и не сумел разрешить насущно важных проблем, стоящих перед страной. Усугублялись тяжелое военное положение, кризис и брожение внутри России. В октябре, совершив переворот, к власти пришли большевики и их союзники, левые эсеры и анархисты.
В январе 1918 года Северянин перебрался с больной матерью из голодного и холодного Петрограда в Тойла. В феврале однако он выехал в Ярославль, там в зале Екатерининской женской гимназии состоялся его вечер. Из Ярославля он отбыл в Москву, где в Политехническом музее «на празднике поэтов» был избран «королем поэтов». Разумеется, избрание не отвечало истинному положению Игоря Северянина в русской поэзии, но заработанный в соревновании «титул» грел его тщеславие.