|
Клюев Н.А. Словесное древо. Проза
/ Вступ. Статья A.И. Михайлова; сост., подготовка текста и примеч. B.П. Гарнина. – СПб.: ООО «Издательство «Росток», 2003. – 688 с., илл.
назад | содержание
| вперед
РАЗДЕЛ IV
Статьи, рецензии
В ЧЕРНЫЕ ДНИ
(Из письма крестьянина)
С сердцем полным тоски и гневной обиды пишу я эти строки. В страшное время борьбы, когда все силы преисподней ополчились против народной правды, когда пущены в ход все средства и способы изощренной хитрости, вероломства и лютости правителей страны, – наши златоусты, так еще недавно певшие хвалы священному стягу свободы и коленопреклоненно славившие подвиги мученичества, видя в них залог великой вселенной радости, ныне, сокрушенные видимым торжеством произвола, и не находя оправдания своей личной слабости и стадной растерянности, дерзают публично заявлять, что руки их умыты, что они сделали всё, что могли для дела революции, что народ – фефёла – не зажегся огнем их учения, остался равнодушным к крестным жертвам революционной интеллигенции, не пошел за великим словом «Земля и Воля».
Проклятие вам, глашатаи, – ложные! Вы, как ветряные мельницы, стоящие по склонам великой народной нивы, вознеслись высоко и видите далеко, но без ветра с низин ребячески жалки и беспомощны, – глухо скрипите нелепо растопыренными крыльями, и в скрипах ваших слышна хула на духа, которая никогда не простится вам. Божья нива зреет сама в глубокой тайне и мудрости. Минута за минутой течет незримое время, ниже и ниже склоняются полным живым зерном колосья, – будет и хлеб, но он насытит только верных, до конца оставшихся мужественными, под терновым венцом сохранивших светлость чела и крепость разума.
Да не усомнятся сердца борющихся, слыша глаголы нечестивых людей с павлиньим хвостом и с телячьим сердцем, ибо они имеют уши – и не слышат, глаза – и не видят, а если и принимают косвенное участие в поднятии народной нивы, то обсеменить свежевзрытые борозды не могут, потому что у них нет семян – проникновенности в извивы народного духа, потому что им чужда психология мужика, бичуемого и распинаемого, замурованного в мертвую стену – нужды, голода и нравственного одиночества. Но под тяжким бременем, наваленным на крестьянскую грудь, бьется, как голубь, чистое сердце, готовое всегда стать строительной жертвой, не ради самоуслаждения и призрачно-непонятных вожделений, свойственных некоторой доле нашей так называемой интеллигенции, а во имя Бога правды и справедливости...
Не в ризе учитель – народу шут, себе поношение, идее пагубник, и что дальше пойдет, то больше сворует.
Так и г. Энгельгардт в своей статье (Свободные мысли), изображая русскую революцию пузырем, лопнувшим от пинка барского сапога, выдает с головой свою несостоятельность, как учитель без ризы сознания великой ответственности перед родиной, той проникновенной чуткости, которая должна быть главным свойством души истинного глашатая-публициста. Обвиняя народ в неспособности отстаивать свои самые насущные, самые дорогие интересы, Энгельгардт умышленно замалчивает тысячи случаев и фактов ясно и определенно показывающих врожденную революционность глубин крестьянства, его мудрую осторожность перед опасностью, веру в зиждительно-чудотворную силу человеческой крови.
Народ знает цену крови, видит в ней скрытый непостижимый смысл, и святит имя тех, кто пострадал, постигнув тайну ее.
Портреты Марии Спиридоновой, самодельные копии с них, переведенные на бумажку детской рукой какого-нибудь школяра-грамотея, вставленные в киот с лампадками перед ними, – не есть ли великая любовь, нерукотворный памятник в сердце народном тем, кто, кровно почувствовав образ будущего царства, поняв его таким, как понимает народ, в величавой простоте и искренности идет на распятие. Такое отношение народной души к далеким незнаемым, но бесконечно дорогим людям, пострадавшим за други своя, выше чувствований толпы.
Народ-богочеловек, выносящий на своем сердце все казни неба, все боли земли, слышишь ли тех сынов твоих, кто плачет о тебе, и, припадая к подножию креста твоего, лобзая твои пречистые раны, криком, полным гнева и неизбывной боли, проклиная твоих мучителей, молит тебя: прости нас всех, малодушных и робких, на руинах святынь остающихся жить, жить, когда ты распинаем, пить и есть, когда ты наполнен желчью и оцетом!..
<1908>
С РОДНОГО БЕРЕГА
Мы убили дьявола. Ответ
крестьянина на суде перед сытыми.
«Царь Голод» Леонида Андреева
Дорогой В. С., Вы спрашиваете меня, знают ли крестьяне нашей местности, что такое республика, как они относятся к царской власти, к нынешнему царю и какое общее настроение среди их? Для людей вашего круга вопросы эти ясны и ответы на них готовы, но чтобы понять ответ мужика, особенно из нашей глухой и отдаленной губернии, где на сотни верст кругом не встретишь селения свыше 20 дворов, где непроходимые болота и лесные грязи убивают всякую охоту к передвижению, где люди, зачастую прожив на свете 80 лет, не видали города, парохода, фабрики или железной дороги, – нужно быть самому «в этом роде». Нужно забыть кабинетные истории зачастую слепых вождей, вырвать из сердца перлы комнатного ораторства, слезть с обсиженной площадки, какую бы вывеску она ни имела, какую бы кличку партии, кружка или чего иного она ни носила, потому что самые точные вожделения, созданные городским воображением «борцов», при первой попытке применения их на месте оказываются дурачеством, а зачастую даже вредом; и только два-три искренних, освященных кровью слова неведомыми и неуследимыми путями доходят до сердца народного, находят готовую почву и глубоко пускают корни, так например: «Земля Божья», «вся земля есть достояние всего народа» – великое неисповедимое слово! И сердцу крестьянскому чудится за ним тучная долина Ефрата, где мир и благоволение, где Сам Бог.
«Всё будет, да не скоро», – скажет любой мужик из нашей местности. Но это простое «всё» – с бесконечным, как небо, смыслом. Это значит, что не будет «греха», что золотой рычаг вселенной повернет к солнцу правды, тело не будет уничижено бременем вечного труда, особенно «отдажного», как говорят у нас, т.е. предлагаемого за плату, и душа, как в открытой книге, будет разбираться в тайнах жизни.
«Чего не знаешь, то поперек глаза стоит», заставляет пугаться, пятиться назад перед грядущим, перед всем, что на словах хорошо, а на деле «Бог его знает». Каменное «Бог его знает» наружно кажется неодолимым тормозом для восприятия народом революционных идей, на него жалуются все работники из интеллигентов, но жалобы Их несправедливы, ибо это не есть доказательство безнадежности мужика, а, так сказать, его весы духовные, своего рода чистилище, где всё ножное умирает, всё же справедливое становится бессмертным.
Наша губерния, как я сказал, находится в особых условиях. Земли у нас много, лесов – тоже достаточно. Аграрно, если можно так выразиться, мы довольны, только начальство шибко забижает, земство тоже маху не дает – налогами порато прижимает. Как пошли по Россеи бунты, так будто маленько приотдало и начальство стало повадливее. Бывало, год какой назад, соберемся на сход, так до белого снега про политику разговоры разговариваем; и полица не касалась, а теперь ей от царя воля вышла: кто за правду заговорит, того за воротник – да в кружку. Ну, одного схватят да другого схватят, а третий и сторонится; ведь семья на руках пить-ись просит, а с острожного пайка не много расхарчишься. Да это бы всё не беда, так, вишь, народ-то не одной матки детки, у которого в кисете звонит, так ён тебе же вредит: по начальству доносит. Так говорит половина мужиков Олонецкой губ<ернии>.
Но что же это за «политика», – спросите Вы, что подразумевает крестьянин под этим словом, что характеризует им? Постараюсь ответить словами большинства. Политика – это всё, что касается правды – великой вселенской справедливости, такого порядка вещей, где и «порошина не падает зря», где не только у парней будут «калоши и пинжаки», «как у богатых», но еще что-то очень приятное, от чего гордо поднимается голова и смелее становится речь. Знаю, что люди Вашего круга нашу «политику» понимают как нечто крайне убогое, в чем совершенно отсутствуют истины социализма, о которых так много чиликают авторы красных книжек, предназначенных «для народа». Но истинно говорю Вам – такое представление о мужике больше чем ложно, оно неумно и бессмысленно! Мне памятен случай на одном, устроенном местным кружком с<оциалистов>-р<еволюцио-неров> митинге. Оратор, крестьянин, мужчина лет 30, стоя на камне посреди густой толпы, кричал: «Зачем вы пришли сюда, зачем собрались и что смотреть? Человека ли, в богатые одежды облеченного? Так ведь такие живут во дворцах, вы же чего ищете, чего хотите?»
«Чтобы всё было наше», – кричали в ответ – не два, не три, а, по крайней мере, сотни четыре людей. «Чтобы всё было наше» – вот крестьянская программа, вот чего желают крестьяне. Что подразумевают они под словом «всё», я объяснил как сумел, выше, могу присовокупить, что к нему относятся кой-какие и другие пожелания, так например: чтобы не было податей и начальства, чтобы съестные продукты были наши, а для выдачи можно контору устроить, препоручив ее людям совестливым. Чтобы для желающих были училища и чтоб одежда у всех была барская, – т.е. хорошая, красивая. Много кой-чего и другого копошится в мужицком сердце; мысленно им не обделен никто: ни вдовица, ни сирота, ни девушка-невеста. О республике же в нашей губернии знают не больше, как несколько сот коренных крестьян, просвещенных политическими ссыльными из интеллигентов и городских рабочих. Республика это такая страна, где царь выбивается на голоса, – вот всё, что знают по этому предмету некоторые крестьяне нашей округи. Большинство же держится за царя не как за власть, карающую и убивающую, а как за воплощение мудрости, способной разрешить запросы народного духа. «Ён должен по думе делать», – говорят про царя. Это значит, что царь должен быть умом всей русской земли, быть высшей добродетелью и правдой. Нынешний же царь злодеями, кажущимися народу предвестником «последнего времени», представляется одним чем-то в высшей степени бессовестным, врагом Бога и правды, другим – наказанием за грехи, третьим – просто пьяным, осатаневшим, похожим на станового барином, четвертым – ничего не знающим и ни во что не касающимся, с ликом писаного «Миколы», существом. Ежедневные казни и массовые расстрелы доходят до наших мест в виде фантастических сказаний. Говорят, что в городе «Крамштате» царь подписал «счет» матросов, предназначенных для казни, и что по дорогам было протянуто красное сукно, в церквах звонили в колокола, а царь с царицей ехал на пароходе и смотрел «в бинок». Что в каком-то городе, на белой горе казнили 12 братьев, и с тех пор икона Пресвятой Богородицы, находящаяся в ближней церкви, плачет дённо и ночно – подавая болящим исцеление. Что в Псковской губернии видели огненного змия, а в Новгороде, сжатая в кулак рука Спасителя, изображенного на городской стене, разжимается. Всё это предвещает великое убийство – перемеженье для Россеи, время, когда брат на брата копье скует и будет для всего народа большое «поплененье». От многих я слыхал еще и следующее, касающееся уже лично нынешнего императора: будто бы он, будучи еще наследником, ездил к японскому государю в гости, стал похабничать с японской царицей и в драке с ее мужем получил саблей коку в голову, отчего у него сделалось потрясенье и он стал межеумком, таким, характеризуя кого, мужик показывает на лоб и вполголоса прибавляет: «Винтика не хватает». Вот, мол, отчего и порядки на Россеи худые; да еще оттого, что ён начальству волю дал и сам сызмальства мясничать научился. Перво-наперво, как приехал из Японии, зараз царем захотел стать – отцу Александру III-ему сулемы подсунул, а брата Егорья в крепость засадил, где его и застрелил унтер-офицер Трепов, что теперь у царя в ключниках состоит и жалованье за это 40 тыщ на месяц получает. Но подобные разговоры – исключение. Большинство же интересуется насущным: заботой о пропитании, о цене на хлеб, проделках сельских властей – старшин, старост, сборщиков податей, волостных писарей, становых, земских, урядников, ругает их в глаза и позаглазно, уважения же к этим господам не питает никто, ни старый, ни малый. Песни крестьянской молодежи наглядно показывают отношение деревни к полиции, отчаянную удаль, готовность пострадать даже «за книжку», ненависть ко всякой власти предержащей:
Нам полиция знакома,
А исправник хоть бы хны,
Хоть убей, за сороковку
Не окажется вины.
Мы без ножиков не ходим,
Без каменья никогда,
Нас за ножики боятся
Пуще царского суда.
Мать-Россея торжествует –
Николай вином торгует,
Саша булочки пекёт,
А Маша с Треповым живет.
Люди ножики справляют,
Я леворверт заряжу,
Люди в каторге страдают –
Я туда же угожу.
Я мальчишечко-башка,
Не хожу без камешка.
Меня в Сибири дожидают –
Шьют рубаху из мешка.
У нас ножики литые,
Гири кованые.
Мы ребята холостые
Практикованные.
Мы научены сумой –
Государевой тюрьмой.
Молодцы пусть погуляют
Вместе водочки попьют,
За веселое гулянье
Цепи на ноги дают.
Пусть нас жарят и калят
Размазуриков-ребят,
Мы начальству не уважим –
Лучше сядем в каземат.
Каземат, ты каземат –
Каменная стенка.
Я мальчишко-сибиряк
Знаю не маленько.
Не маленько знаю я,
Не своим бахвальством,
Что Российская казна
Пропита начальством.
Ах, ты книжка-складенец,
В каторгу дорожка,
Пострадает молодец
За тебя немножко.
Во тюрьму меня ведут
Кудри развеваются –
Рядом девушки идут,
Плачут, уливаются.
И т.п.
Отношение деревни к затюремщикам резко изменилось. Пострадать «с доброй воли» не считается позорным. Возвратившиеся из тюрьмы пользуются уважением, слезным участием к их страданью. Тысячи политических ссыльных из разных концов России нашли в нашем краю приют и вообще жалостное отношение населения. Революционные кружки, организованные ссыльными во всех уездах губернии, за последнее время значительно обезлюдели. Много работников как из крестьян, мещан, так и из интеллигентов, арестованы. Главный губернский комитет получает из Питера партийные журналы, прокламации и брошюры и через уездных членов распространяют по всей губернии. Из прокламаций больше спрос на письмо русских крестьян к царю Николаю II-му. Из брошюр: «Что такое свобода», «Хитрая механика» и «Конек-Скакунок». Несмотря на гонение, распространение литературы, хотя значительно слабее 1905–6 годов, но все-таки продолжается, хотя до сих пор и не вызывает массового бунта, но как червоточина незримо делает свое дело, порождая ненависть к богачам и правительству. Наружно же вид Олонецкой губ<ернии> крайне мирный, пьяный по праздникам и голодный по будням. Пьянство растет не по дням, а по часам, пьют мужики, нередко бабы и подростки. Казенки процветают, яко крины, а хлеба своего в большинстве хватает немного дольше Покрова. 9 зимних месяцев приходится кормиться картошкой и рыжиками, да и те есть не у всякого. Вообще мы живем как под тучей – вот-вот грянет гром и свет осияет трущобы Земли, и восплачут те, кто распял Народ Божий, кто, злодейством и Богом низведенный до положения департаментского сторожа, лишил миллионы братьев познания истинной жизни. Общее же настроение крестьянства нашего справедливо выражено в одном духовном стихе, распеваемом по деревням перехожими нищими-слепцами:
Что ты, душа, приуныла?
Аль ты Господа забыла?
Аль ты добра не творила?
Оттого ты, душа, заскорбела,
Что святая правда сгорела,
Что любовь по свету бродит
И нигде пристану не находит.
По крещеному белому царству
Пролегла великая дорога –
Столбовая прямая путина.
То ли путь до темного острога,
А оттуль до Господа Бога.
Не просись, душа моя, в пустыню,
Во тесну монашеску келью,
Ко тому ли райскому веселью.
Положи, душа моя, желанье,
Воспринять святое поруганье,
А и тем, душа моя, спасеся,
Во нетленну ризу облекёся.
По крещеному белому царству
Пролегла великая дорога,
Протекла кровавая пучина –
Есть проход лихому человеку,
Что ль проезд ночному душегубу.
Только нету вольного проходу
Тихомудру Божью пешеходу.
Как ему, Господню, путь засечен,
Завален – проклятым черным камнем.
<1908>
ПРИТЧА ОБ ИСТОЧНИКЕ
И О ГЛУПОМ МУДРЕЦЕ:
(Посв<ящается> писателю Арцыбашеву
по поводу его «голой» правды о Л. Н. Толстом)
Колесо в колеснице – сердце глупого, и
как вертящаяся ось – мысль его, превращая
добро во зло, он строит козни и на людей
избранных кладет пятно.
Из книги пр. Иисуса, сына Сирах<ова>
Вы беременны сеном, разродитесь соломою;
дыхание ваше – огонь, который пожрет вас.
<Из книги пр.> Исайи XXX, 2
Кто даст мне стражу к устам моим, чтобы
язык мой не погубил меня.
Из книги пр. Иис<уса>, сына Сирахова
В одной пустыне тёк источник чистой воды. Порой налетал удушливый, песчаный ветер, мутил и засыпал источник, но проходило немного времени, как вновь пробивалась тоненькая, живая струйка. Многие из людей, истомленные тяжелым путем, с почерневшими от жажды губами, припадали к этой живительной струйке, – и те спасались от смерти. По всей пустыне и далеко за пределами ее известен был источник, ибо пившие из него говорили: «Это спаситель наш». Неотпившие же не верили и смеялись над спасенными, говоря: «Только наши колодцы хороши, потому что они вырыты учеными инженерами, пустыня же жилище змей и скорпионов, – откуда быть в ней воде живой?» – и гнали людей тех, и поносили самый источник. Один же из безверных, слывший большим умником, решил сам в себе: «Пойду в пустыню и если найду источник, то опоганю его, чтобы никто не пил из него, и пили бы все из наших колодцев и слушали бы мое умствование».
(Умственность его состояла в том, что он учил людей: пейте, ешьте, наслаждайтесь, ибо завтра умрете.) Так он и сделал, сошел к источнику и хоть смутился прозрачностью его, но по черствости сердца и бахвальства ради, не оставил своего черного умысла. Долго ломал мудрец свою разумную голову, – чем бы осквернить источник? Спрашивал совета у змей и скорпионов. Змеи советовали – зашипеть по-змеиному, скорпионы – ужалить источник, но мудрецу всё это казалось недостаточным. Тогда он обратился к шакалу: «Ты самое поганое животное, питающееся только падалью, и жаден без меры, – скажи, чем мне запакостить источник?» – «Да, – отвечал шакал, – я самое отвратительное животное, – падаль, особенно с душком, мое первое кушанье, и я сейчас пожрал труп девушки, которую люди, следуя твоему учению о наслаждении, изнасиловали, убили и бросили и кусты. Неужто ты себя считаешь чище меня? За поганью тебе далеко ходить не нужно: она вся в тебе. И если хочешь запакостить источник, то сходи в него «до ветра». Мудрец обрадовался и не только сделал всё по совету шакала, но и сам весь перемазался калом, и а таком виде, громко хвалясь, возвратился к людям. Люди же, затыкая носы, бежали от него. Менее же брезгливые сказали ему: «Как ты, считающий себя умником, дошел до такого положения? Ты себя и нас присрамил – заставил и неверующих поверить, что источник есть в действительности, и что вода в нем живая, раз даже тебе, самому мудрейшему из нас, он не дает покоя?» Верующие же сказали так: «Пустой человек, ты не только осквернил себя наружно, вымазавшись навозом, но и внутренне показал свое ничтожество – сходив в источник «до ветра». Пес и тот брезгует своей блевотины, а ты ведь человек, к тому же и умом форсишь... Источник не может быть опоганен чем-либо, – вода в нем прохладная, да и жила глубоко прошла. Она неиссякаема и будет поить людей вовеки».
<1911>
<РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГИ:
Толстой Л. Бог. М., 1911;
Толстой Л. Любовь. М., 1911>
«Бог и Любовь» – два тихие слова, пред тайной которых стоит человечество, от начала не постигая ее. Миллионы лет живы эти слова, и как соль пищу осоляют жизнь мира. Исчезали царства и народы, Вавилоны и Мемфисы рассыпались в песок, и только два тихих слова «Бог и Любовь» остаются неизменны. У покойного писателя А. Чехова есть место: пройдут десятки тысяч лет, а звезды всё так же будут сиять над нами и звать и мучить несказанным...
Прости, родная тень! Но, глядя на звезды, мы говорим уже иначе: – Не пройдут и сотни лет, как звезды будут нам милыми братьями. Ибо путь жизни будет найдет. Два тихие слова «Бог и Любовь», – две неугасимых звезды в удушливой тьме жизни, мед, чаще терн в душе человечества, неизбывное, извечное, что как океан омывает утлый островок нашей жизни, – выведет нас «к Материку желанной суши»...
«Путь жизни» – старое слово. Еще старее слово «Бог и Любовь», – но весточкой с далекой родины веет от них.
И хочется, как в детстве, забиться куда-либо в лопухи, дрожа, – по ночи ждать «Неизреченного» и плакать от сладкой муки, протягивая руки к зеленым, кивающим звездам...
«Бог и Любовь» – два тихие, как шелест осоки, слова – единый путь к бессмертию.
<1911>
ПЛЕННИКИ ГОРОДА
I
Они... стоят, молодые, с нафабренными усами или безусые вовсе, пожилые, с сивой щетиной на подбородке, с опаленными уличным зноем ржаво-красными шеями и щеками. Полдень. Мутно желтогорячее небо, воздух сух и угарен, пахнет человеческим потом и еще чем-то, отчего слегка кружится голова, и во рту становится тошно. Голуби, прикурнув в тени огромной бесстыдно красной вывески, с раскрытыми от жажды клювами, – не воркуют. Неслышны и мертвы пепельно-серые деревья бульвара. Сквозь подошвы сапог чувствуется, как горяча мостовая, деревянный стук пролеток, острый, напоминающий звон кандалов, лязг трамвая, сверкающие глянцем и позолотой экипажи и в них что-то толстое, мертвое...
Они стоят. Я ничего в мире не видел ужаснее их стойки! Всем чужие, бесконечно одинокие, они целые годы стоят на углах улицы, таскают куда-то смрадных опухших пьяниц, вытягиваются «господам»...
* * *
Пленники города – вечное напоминание людям о Великой Несправедливости, о духе «Зверя из бездны», о печати антихриста, несмываемо чернеющей на каждой тумбе, на каждой вывеске, неистребимо живущей в шумах толпы, медных вздохах уличного оркестра. Они стоят – Сыны Ужаса, холодного, черного Отчаяния...
* * *
Прошли тысячелетия. Наши поля благоуханны и роены, и межи вьются, как прежде. Ты помнишь? Здесь было то, что люди звали Городом. Межи, – как зеленые омофоры. На счастливые пашни слетают с небес большие белые птицы: быть урожаю. Колосья полны медом, и братья-серафимы обходят людские кущи. И, приветствуя друг друга лобзанием, жнецы выходят на вселенскую ниву. Ты помнишь?
О светлая сестра моя! –
Вот здесь стояла тюрьма, где заключенные в камень томились мы и Станислав, и Алёша, и Соня...
О, милые! О, бесконечно дорогие!
Уже День смежает крылья, и сестры-Звезды напевают псалом Отцу.
Преклоним же колени, о, бессмертная сестра моя! Дадим лобзание всемирное брату Востока, брату Запада, Северу и Югу. Ибо исполнились все пророчества.
II
Звонок сизый утренний час. В распахнутое окно тянет сыростью ночи, свежекрашенным забором, каменной дремой большого города.
Желтоватая муть, – дыхание подвалов и ночлежек ползет по каменной мостовой, – знак того, что проснулось Убийство. Мое окно высоко, и комната тесна, но в утренний сизый час входит Безбрежность в тесноту мою, срывает все завесы, отваливает гробовые камни и на вершину горы возводит меня. И я вижу все царства.
* * *
Брат Ветер, юноша с голубыми кудрями, в струисто-млечном плаще, с золотым рогом у пояса, воет мне:
Дыши, дыши
Безбрежностью!..
(О дикий хмель минут, годов, тысячелетий!) Умолкни, голубокудрый, и выслушай, в свой черед, песню железа, крови и отчаяния: «Под черной лестницей большого дома, на куче зловонных отбросов, умирает малютка. Он уже перестал плакать, и его почерневший ротик открыт недвижно, – только глазки, как два маленьких стеклышка, еще живы. Спасите, спасите младенца! Тут же под лестницей, на перекинутой через балку веревке, висит его мама. Рваная юбка сползла с голодного, страшно вытянутого тела, и бурый сгусток крови вот-вот канет с перекошенного рта на пол. С хищным жужжаньем вьется вокруг лица удавленицы большая зеленая муха... Спасите, спасите Человека!...
На ночной панели ко мне подошел молодой исхудалый мужчина и, смущаясь, спросил «на хлеб». – В ответ ему я вывернул свои карманы и просил извинить меня. В дикой ярости разорвал он на себе рубаху и, ударившись головой о чугунный фонарный столб, упал на мостовую. Рыдая, я звал на помощь, но пустынна была улица, глухо молчали зеркальные окна барских особняков, и только в черном полуночном небе распластался тонкий огненный крест».
* * *
Мох улица безбрежна, и белое Молчанье парит в неч. Шатер Мой из снежного виссона и из серебра стропила его, дуб Мой зелен, широкошумен и прохладен, мед Мой золотист и благоуханен и хмелен; как молитва виноградник Мой. – Приидите ко Мне все погибшие, кто в огне испепелен, кто утоплен, кто распят и прободён, кто побит камнями, обесчещен и растоптан, войдите под светлый кров Мой, чтоб омыть Мне ноги ваши и благовествовать Радость непреходящую.
<1911>
<РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ:
Брихничев И. Капля крови: (Стихотворения).
М., 1912>
В начале книжки автор предупреждает читателя, что он не поэт. Однако его стихотворения не лишены своеобразной суровой прелести. Вот, напр<имер>, строки, очень характерные для поэзии г. Брихничева:
Я виноват лишь тем, родная,
Что палачами окружен,
Что, как зарница огневая,
Свечу на темный небосклон.
……………………………….
Я знаю, знаю – день настанет,
И мной подъятые труды
Дадут обильные плоды,
И плуг, проведший борозды,
Потомок с трепетом помянет.
Кто знает многострадальную долю-жизнь Ионы Брихничева, для того понятны и ободрявши его стихи, тем более они близки голгофским братьям как по чувству, так и по устремлению к единой в мире красоте – «добровольному мученью за нас распятого Христа».
<1912>
ЗА СТОЛОМ ЕГО
Стихотворение в прозе
Сердце зимы прошло,
Дождь пролил, перестал.
Выйди, невеста моя,
Покажи лицо, голубица моя!
Слушай! ночь прошла,
И распустились цветы…
Я хочу любить тебя, сестра, любовью нежной и могущественной, змеиное всё в тебе отвергаю, потому что я знаю – ангелом ты была. Как одежда лучами в драгоценных камнях ты сияла. Бедная, бросаемая бурей, позабытая, с этого дня глаз мой на тебе, ко не ради грехопадений твоих.
Дух вложил в меня бесконечное сожаление к тебе.
Я видел сегодня горницу залитую огнем, где все мы сидели за столом Его. Цветущая весна одевала звездами черемухи наши золотистые кудри, вечность спускалась на все члены наши, и Он сказал нам: «Друзья, Я отдаю вам Царство Свое, отказываюсь от венца Своего. В бесконечной любви, как любовник перед первой невестой своей, как сын перед отцом, как женщина, отиравшая ноги Мои волосами и покрывавшая их лобзаньем Святым, так рыдаю я в любви бесконечной, в ужасе за прошлые вечные заблуждения друзей Своих.
Во всем искушен я, как и вы, только чист. Часто, часто глядел в бездну греха скорбный взор Мой, даже смерть едва не победила Меня, ибо однажды ради друзей я спустился в долины земли». И я, как ослепленный, отвечал: «Но я не могу любить, наверно, никого после красоты Твоей. Я жил сегодня с Тобой, слышал бесконечное биение сердца в груди Твоей, но он сказал: «Радуйтесь! Я, Я радуюсь о вас. Только вы пьете из чаши истинной крови Моей... Ибо наступают дни, в которые совершится написанное: «...и будут священниками, и царями, даже Богу своему». Тогда я пал на снег и закричал: «Боже, как я взойду на престол Твой, в побеждающий Свет Твой? Я боюсь, что умрет от радости дух мой! Зачем так полюбил Ты меня неудержимой любовью?..» И вновь я вошел в тело и огляделся вокруг. Было уже под вечер, когда я пришел домой. Самовар кипел на припечке, синяя муть заволакивала тихую теплую кухню. «Тебе опять письмо, Миколенька», – сказала мне мама. Это было твое последнее письмо, сестра, и повязка спала с глаз моих.
<1914>
ВЕЛИКОЕ ЗРЕНИЕ
В провинции всегда хотят быть по моде и во чтобы ни стало оригинальными (знай наших), важничают, манерничают, гордятся «филозофией» местного экзекутора и всяческим «галантерейным» обращением, которым сто лет тому назад так восхищался гоголевский Осип. Кажется, там всё знают, ничем не удивишь, а поживешь – и видишь, что нигде так не ошеломляются, как в провинции. И чем же? – Позапрошлогодними столичными модами. Но всего омерзительнее, когда такая ошеломляемость, напялив на себя пышные «френчи» или деловитейшую «кожанку», начинает понукать музами, воображать себя человеком от искусства, то есть проводником этого искусства в народ «в целях культурного и классового сознания масс», как модно говорить теперь.
Разумеется, ни одной кожаной и галантерейной голове не домекнуть, что подлинный народ всегда выше моды, что его воротит «наблевать» от «френчей» в алтаре, что народное понимание искусства, «великое зрение», как бают наши олонецкие мужики-сказители, безмерно, многообразно, глубоко и всегда связано с чудом, с Фаворским светом, – будь это «сказание про царища Андриянища» или скоморошья веселая дудка.
Крепостное право, разные стоглавые соборы, романовский «фараон» загнали на время истинное народное искусство на лежанку к бабке, к рыбачьему ночному костру, в одиночную думу краснопева-шерстобита, – там оно вспыхивает, как перья жар-птицы, являясь живописной силой в черных мужицких упряжках. « Т-и-и-х, если бы не думка-побасенка, нешто бы я жив был»,– вздыхал недавно мой бородач-однодеревенец, которому я посоветовал сходить в Советский театр с целью проверить на нем облагораживающее действие «Женатого Мефистофеля» (или чего-то в этом роде). Оказывается, что мой бородач, к счастью, ничего не слышал и не видел из всего, что происходило на подмостках, а, сидя на плетеном стуле, погружался в свою певучую глубину, весь вечер слагая про себя стихи:
Я от страха добыл огня.
Зажигал свечу полуночную;
Как пришла порушка сутёмная,
Собирались ко мне гады клевучие,
Напоследки выползал Большой Змей –
Он жжет и палит пламенем огненным.
Кто способен вдуматься в эти строки, для того ясно, что зажженная свеча – это художник, живущий в сердце народном, и что Большим Змеем в данном случае оказался «Женатый Мефистофель», то есть то вонючее место, которое лишь самое чернее невежество и «модный» вкус уездной закулисной накипи может выносить на Великое Народное Зрение как искусство, как некий свет, который должен и во тьме светить.
Неужели русский народ отдает свою кровь ради того, чтобы его душу кормили «волчьей сытью», смрадной завалью из помойной ямы буржуазных вкусов и пониманий?
Когда видишь на дверях народного театра лист бумаги, оповещающий о «Лёлиной тайне» или о «Большевичке под диваном», то хочется завыть по-собачьи от горя, унижения и обиды за нашу революцию, за всю Россию, за размазанную сапогом народную красоту. Ни экзекуторы, ни крапивное семя из разного рода канцелярских застенков не могут усладить Великое зрение народа в искусстве, пролить чудотворный бальзам красоты на бесчисленные раны родины, а только сам народ – величайший художник, потрясший вселенную красным громом революции.
Ей, гряди, крепкий и бессмертный!
<1919>
КРАСНЫЙ КОНЬ
Что вы верные, избранные!
Я дождусь той поры-времечка:
Рознить буду всяко семечко.
Я от чистых не укроюся,
Над царями царь откроюся, –
Завладею я престолами
И короною с державою...
Все цари-власти мне поклонятся,
Енералы все изгонятся.
(Из песен олонецких скопцов)
В Соловках, на стене соборных сеней изображены страсти: пригорок, дерновый, такой русский, с одуванчиком на услоне, с голубиным родимым небом напрямки, а по середке Крестное древо – дубовое, тяжкое: кругляш ушел в преисподние земли, а потесь – до зенита голубиного.
И повешен на древе том человек, мужик ребрастый; длани в гвоздиных трещинах, и рот замком задорожным, англицким заперт. Полеву от древа барыня на скруте похабной ручкой распятому делает, а поправу генерал на жеребце тысячном топчется, саблю с копием на взлете держит. И конский храп на всю Россию...
Старичок с Онеги-города, помню, стоял, припадал ко древу: себя узнал в Страстях, Россию, русский народ опознал в пригвожденном с кровавыми ручейками на дланях. А барыня похабная – буржуазия, образованность наша вонючая. Конный енерал ржаную душеньку копием прободеть норовит – это послед блудницы на звере багряном, Царское Село, царский пузырь тресковый, – что ни проглотит – всё зубы не сыты. Железо это Петровское, Санкт-Петербурхское.
«Дедушка, – спрашиваю, – воскреснет народ-то, замок-то губы не будет у него жалить? Запретное, крестное слово скажется?»
Старичок из Онеги-города, помню, всё шепотком, втишок размотал клубок свой слезный, что в горле, со времен Рюрика, у русского человека стоит. «Воскреснет, – говорит, – ягодка! Уж печать ломается, стража пужается, камение распадается... От Коневой головы каменной вздыбится Красный конь на смертное страженье с Черным жеребцом. Лягнет Конь шлюху в блудное место, енерала булатного сверзит, а крестцами гвозди подножные вздымет... Сойдет с древа Всемирное Слово во услышание всем концам земным...»
Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!
Нищие, голодные мученики, кандальники вековечные, серая убойная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодумные, старички онежские, вещие, – вся хвойная пудожская мужицкая сила, – стекайтесь на великий красный пир воскресения!
Ныне сошло со креста Всемирное слово. Восколыхнулась вселенная – Русь распятая, Русь огненная, Русь самоцветная, Русь – пропадай голова соколиная, упевная, валдайская!
Эх, ты сердце наше – красный конь, У тебя подковы – солнце с месяцем, Грива-масть – бурливое Онегушко, И скок – от Сарина Носа к Арарат-горе, В ухе Тур-земля с теплой Индией, Очи – сполохи беломорские, – Ты лети-скачи, не прядай назад: – Позади кресты, кровь гвоздиная, Впереди – Земля лебединая.
<1919>
ОГНЕННОЕ ВОСХИЩЕНИЕ
Когда зима – кот белобрысый, линять начинала, лежанка-боковуша в сон уходила: – устье ее с тряпочкой для туга запиралось, а золу-позёмок мамушка-родитель на дорожный крест в старом решете выносила – туда, где дороги крестом связались: одна на Лобанову гору, другая же в леса, к медведю-схимнику в гости.
С вербных капелей, вместо лёжа ночного, божничный огонек живет. Божница наша в полтябла, двурядница: внизу Марья Ягипетская из гуленой девки святой становится, о стенку – крест морской соловецкий: припадешь ухом – море в нем шумит и чаицы соленые, что англичанку на Зосим-Савватия нападать отвадили, – стоком ветровым, карбасным, стонут.
В верхнем тябле – Образ пречистый, Сила громовая, свят, свят, свят: четверка огненных меринов в новый, на железном ходу тарантасе, впряжены, и ангел киноварного золота вожжи блюдет. А в тарантасе Гром сидит – великий преславный пророк Илья.
Помню, мамушка-родитель лампадку зажигала: одиннадцать поклонов простых, а двенадцатый огненный, неугасимый. От двенадцатого поклона воспламенялась громовая икона, девятый вал Житейского моря захлестывал избу, гулом катился по подлавочьям, всплескивался о печной берег, и мягкий, свежительный, вселяя в душу вербный цвет, куличневый воскресный дух, замирал где-то на задворках, в коровьих, соломенных далях...
Огненное восхищение!
Смерть пасет годы. Суковатым батогом загоняет их в темный, дремучий хлев изжитого. Не мычат годы – старые, яловые коровы: – ни шерсти от них, ни молока.
От Миколы Черниговского, что с Пятницей-Парасковьей в один день именинник, мне тридцатый год пошел, – 1919-й. Слушаю свою душу: легкая она, нерогатая, телочкой резвой на сердечном лугу пасется.
И Смерть-пастух с суковатым батогом в пятку ушла. Ступлю и главу ее сокрушаю... Коммунист я, красный человек, запальщик, знаменщик, пулеметные очи... Эй, годы – старые коровы! Выпотрошу вас, шкуры сдеру на сапоги со скрипом да с алыми закаблучьями! Щеголяйте, щеголи, разинцы, калязинцы, ленинцы жаркогрудые!
В этот год Великий четверг, как и в изжитом, свечечкой малой за окном теплится – над мамушкиной пречистой могилкой, над деревенщиной, над посадчиной русской, над алмазным сердцем родины. Лежанку усыпить некому. И варится в ней конина – черный татарский кус.
Слушаю свою душу – степь половецкую, как она шумит ковыльным диким шумом. Стонет в ковылях златокольчужный вить, унимает свою секирную рану; – только ключ рудный, кровавый, не уёмен...
И за ветром свист сабли монгольской. Чисточетверговая свечечка Громовую икону позлащает. Мчится на огненном тарантасе, с крыльями, бурным ямщиком в воздухах, Россия прямо в пламень неопалимый, в халколиван каленый, в сполохи, пожары и пыхи пренебесные...
Гром красный, ильинский полнит концы земные...
Огненное восхищение!
Красные люди любят мою икону, глядятся в халколиванкую глубь, как в зеркало. «Куличневый дух и в нашем знамени», – говорят.
Куличневый дух известен, шафран, мед, корица. Это грядущая Россия.
И не быть слаще ее ничему на свете. Братья, братья пребывайте в Огненном восхищении
<1919>
АЛОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
Нет счастья тому, кто себя не знает.
Другой по три часа перед зеркалом сидит, смотрит больше на нос – какой у него нос и сколько на коковке волосков, и пучком их или звездочкой Господь-Бог возрастил. И в рот себе часто глядятся люди, уже чего бы, кажется, во рту неизвестного? Четыре зуба сверху да три с половиной снизу и дух от них за последнее время какой-то скотский, – не то мочалкой, не то хомутом прелым разит. А глядятся люди.
Вот тоже и лысина, – каждый знает, что не нужно для нее ни гребенки аршинной, ни репейного флакона, ни тем более зеркала, да еще такого редкостного, какое в нашем советском театре в прихожей стоит: на поставце оно карельской березы уселось, как ибис какой хрустальный. – Не надо и хитростей, чтобы прозреть в его глубине столетней Бонапарта и пожар московский и жаркокудрый облик Пушкина, а пихнуто это чудо к вешалке, под державу Чеса Ивановича Задникова.
Не видят ничего те люди, которые больше солнышка, больше жаворонка свою лысину любят. И обзаводятся репейным маслицем, чтобы лицо свое узреть и другим его показать.
Ан лица-то и нет! Ушло оно к Чесу Задникову под номер.
Человек без лица в наше время никуда не гож. И пыжатся люди, из кожи лезут, чтобы показать свою личность. Кому показать? России, революции, всему роду человеческому. Только унывное это дело, сугубо постное. Какие «френчи» ты не напяливай, как под немецкого юнкера лака на себя не наводи, а нет лица, – и безголовый ты. И быть тебе у Чеса Задникова под державой.
Я, грешный человек, так же не без зеркала; только оно у меня особенное: когда смотришься в него, то носа не видно, а лишь одни глаза, а в глазах даль сизая, русская. – За далью курится огонечек малёшенек, – там разостлан шелков ковер, на ковре же витязь кровь свою битвенную точит, перевязывает свои горючие раны.
Уж, как девять ран унималися.
А десятая, словно вар, кипит.
С белым светом витязь стал прощатися,
Горючьими слезьми уливатися:
«Ты прости-ка, родимая сторонушка,
Что ль бажоная, теплая семеюшка!
Уж вы ангелы поднебесные,
Зажигайте-ка свечи местные,
Ставьте свеченьку в ноги резвые,
А другую мне к изголовьицу!.
Ты, смеретушка – стара тетушка.
Тише бела льна выпрядь душеньку!»
Откуль-неоткуль добрый конь бежит,
На коне-седле удалец сидит, –
На нем жар-булат, шапка-золото,
С уст текут меды-речи братские:
«Ты узнай меня, земнородный брат,
Я дозор несу у небесных врат.
Меня ангелы славят Митрием,
Преподобный лик – свет-Солунскиим!
Объезжаю я Матерь-Руссию,
Как цветы вяжу души воинов!
Уж ты стань, собрат, быстрой векшею,
Лазь на тучу-ель к солнцу красному,
А оттуль тебе мостовичина
Ко Маврийскому дубу-дереву.
Там столы стоят неуедные.
Толокно в меду, блинник масленый,
Стежки торные поразметаны,
Сукна красные поразостланы!»
Бабка Фёкла, нянюшка моя, пестунья и богомолица неусыпная, что до шести годов на руках меня носила, под зыбкой моей этот стих певала. Через тридцать лет стих пригодился. И бабкин голос зыбочный, запечный, про битвенную кровь голосящий, расплеснулся по русской земле.
Зеркальце-колдун за моей матерью приданым было дано, в келье моей на крестный, двоетёсный гвоздь повешено, и утиральником заонежским с рыбицами на концах шитыми обряжено. И никто не гляделся в него, окромя мамы в девушках, меня да жандарма. Был в наших местах жандарм такой: щеголь, чистяк и бессовестный.
Наедет, бывало, как снег на голову, гостить к нам – и перво-наперво к зеркальцу – усы крутить.
Мамушка-родитель белее печи лицом станет, а перечить боится, робеет сказать, что девушкой она е зеркальце живет, в жемчужной повязке, в душегрейке малиновой, бухарской, в сорочке из травчатой тафты, что зеркальце – душа чья-то...
Гость ломливый, куражливый; скрутит усы штыками, потом «страсти» сказывать начнет. «Что, Митриха, пирогов не пряжишь? Вот ты у меня где сидишь! Раскольники... цареублйцы!..».
Бывало каплют слезы на крупчатое пирожное тесто из старых, многоскорбных материнских глаз, а усатое самодержавие всё мне без лица кажется. Шпоры звякают, и от красных полицейских жгутов удушьем полнится изба, обглоданность какая-то костная, холодная, ползет по подлавочью, – а лица у гостя нет, как нет.
Через годы смертное гостибье припоминается. Гостило на Руси голштинское самодержавие, пряжила для него Россия из своего белого тела пироги, обливала их многоскорбными слезами, но зеркальце-душа выдало.
Пока разглядывало самодержавие только свои усы, закручивало их по-немецки, штыками – было Царское Село, митрополит Филарет, раскольники и цареубийцы..
Попыталась Голштиния в народную душу заглянуть, лицо свое увидеть, – глядь, одна шейная кочерыжка стоит! Головы-то и нет.
А в зеркальце алая душегрейка пожаром заполыхала, подожгла малиновым огнем вселенную. Травчатый же рукав – это убрус для Лика Нерукотворного, для «прощай, товарищ, – я иду умирать...»
Эх, вы, белые лебеди – товарищи смертные! Кличет вас солнце золотой трубой в глуби душевные, пламенные; – только в них глядитесь, чтобы лик свой соблюсти! Потянет вас к усам-штыкам да «френчам» – быть России без головы. – Черная шейная кочерыжка опять слезных мамушкиных пирогов потребует.
<1919>
СДВИНУТЫЙ СВЕТИЛЬНИК
Был у обедни, – младенца возбуждал. Зайду, думаю, в дом Божий, умилюсь благолепием велием, согрею душеньку ангельскими гласами, надышусь-напьюсь воздухами тимьянными, стану аки елень, у потока воды. И взыграет младенец во мне: войдет в мою внутреннюю горницу сладчайший Жених, Возляжет с невестою-душенькой моей, за красный пир, за хлеб животный, за виноградье живоносное.
Стану я – овча погибшая – верным чадом православной, греко-римской, кафолической Церкви, брошу окаянных большевиков, печать антихристову с чела своего миропомазанием упраздню, выкаюсь батюшке начистую:
Еще душа Богу согрешила
Из коровушек молоки я выкликивала,
Во сырое коренье я выдаивала.
Смалёшенька дитя свое преклинывала,
В белых грудях его засыпывала.
Во утробе младенца запарчивала.
Мужа с женой я поразваживала,
Золотые венцы поразлучивала!..
По улицам душа много хаживала.
По подоконью душа много слушивала.
Хоть не слышала, скажу – слышала,
Хоть не видела, скажу – видела.
Середы и пятницы не пащивалась,
Великого говенья не гавливала,
Заутрени, обедни просыпывала.
Воскресные службы прогуливала.
Во полюшках душа много хаживала –
Не по праведну землю разделивала:
Век мучиться душе и не отмучиться.
Выкаюсь батюшке начистую; стану, как стеклышко хрустальное, как льдинка вешняя под солнышком-игруном перлами драгоценными, да измарагдами истекающая; и наполнится жизнь моя водами мудрости: буду я, тварь земнородная, ни тем паче человецы, не терпят от меня боя и обиды даже до часа смертного. По часе же гробном снизошлет Господь ко мне двух ангелов.
Двух милостивых, двух жалостливых: –
Вынули бы душеньку честно из груди,
Положили б душеньку на злато блюдо,
Вознесли б душеньку вверх высоко,
Вверх высоко – к Авраамлю в рай...
Не тут-то было. Перво-наперво от входных врат сердце у меня засолонело. Железные они, с пудовым болтом, и часто-начасто четвертными гвоздями по железу унизаны, – как в каторжных царских острогах. Воистину врата адовы, а не дверь овчая, в которую аще кто внидет – спасется, и внидет, и изыдет, и пажить обрящет... Засолонело, говорю, у меня сердце, на врата вертограда Христова взираючи. Экой, ведь, грех и студ! Да за кого же Церковь стадо свое считает? Знамо дело, за татей и разбойников, а попросту за сволочь, если Бога всемогущего за железный засов садит, чтобы поклоняющиеся Ему в Духе и истине не ободрали бы престола Его, и не стащили бы с Богородицы кокошника, а с дьявола чересседельника! Неужто русский народ за тысячу лет православия на Руси лучше от этого не стал? Напрасно и Царь-колокол отливали, и Исаакия в первопрестольном граде Санкт-Петербурхе на мужицких костях возвели. Свидетельство сему – Железные врата Церкви.
На паперти же сугубое огорчение: замызгана она, неудобь сказать, проплёвана сквозь, как чайнушка извозчичья. Стены – известка мертвая, а по ним, мимоходом, иконы поразвешены! Иван-поститель, Егорий светохрабрый, Михаилов архангел. Усекновение, и матушка царица небесная Феодоровская – все самые любимые русским народом образа. Но, Господи, милосердный, что с ними сделано?! Мало того, что они не по чину расположены – Богоматерь ниже всех на притыке, а Иван-поститель ошуюю, да и в перекось на веревочной петле, как удавленник висит, но и самые лики машкарой выглядят, прокаженными какими-то, настолько они «подновлены».
Иконы, видите ли, древние, бывали писаны тонко, вапа на них нежная, линия воздуху подобна, и проявляется для зрения такой образ исподволь, по мере молитвы и длительного на него устремления. Голштинскому же православию сия тайна претит. – Чужда она ему, как эскимосу Италия. – Какое там молитвенное откровение! Подавай нам афишу, чтобы за версту пёрла, мол, у нас для вас – в самый раз. Забыла Голштиния, что ведь было когда-то иконоборчество. Люди за обладание иконой на костры шли, на львиные зубы. Из каких же побуждений райский воздух древних икон суриком замазываете? – Утрачено чувство иконы – величайшего церковного догмата. И явилась потребность в афише, т.е. в том, чем больше всего смердит диавол, капитал, бездушная машинная цивилизация.
* * *
«Ныне силы небесные невидимо с нами», – пахнули на меня слова от солеи. Силы-то силы, только не ... небесные. Свечная выручка и ведерные кружки, что меж стопок свечных уселись, своими жестяными горлами о том вещают. Одна, самая пузатая, с трехцветным набедренником на чреслах на украшение храма просит....
«Чертог твой вижу украшенный...»
Всматриваюсь в иконостас, в сусальную глубь алтаря. Господи, какое убожество! Ни на куриный нос вкуса художественного. Как намазал когда-то маляр бронзовым порошком ампирных завитушек, навел колоннадию, повесил над царскими, похожего больше на ворону, – голубя, тем и довольствуется стадо Христово. Вдобавок же батюшка, в голубой, испод оранжевого коленкора (экая безвкусица!) ризе, в отверстых вратах голову редкозубой гребенкой наглаживает.
Противно мне стало, грешному, человеку. Был я в ярославских древних церковках, плакал от тихого счастья, глядя на Софию – премудрость Бижию в седом Новгороде, молился по-ребячьи, светло во владимирских боголюбовских соборах, рыдал до медовой слюны: у Запечной Богородицы в Соловках, а тут не мог младенца в себе возбудить.
Укорю себя: «Что ты, сосуд непотребный! Се пастырь самого Господа славы изобразует, предстоящие же духов бесплотных.» От укоризны взыграл младенец во чреве моем и открылась мне тайна..
У Святой Софии – блаженные персты Андрея Рублева живут, кисть его пречудная, в боголюбовских соборах глас великий, жалкий княгини Евпраксии, что с чадом своим с теремной светличной вышки низринулась. И кровь свою жемчугами да хризопразами по половецкой земле расплескала, хана татарского чуралась, почести поганой, ордынской, убегая. А за печью соловецкой – хлебный Филиппов рай, успенское слово Ивану Грозному: «Здесь приносится жертва Богу, а за алтарем льется кровь христианская, – как предстанешь на суд Его обагренный кровью безвинных?..»
Оттого там и сердцу хорошо, тепло и слезинка там медовая. У романовской же церкви всё навыворот. Из рублёвского Усекновения сделана афиша, а про благоверных княгинь неудобь и глаголати. – Не только ханами, но даже ханскими жеребцами обзаводились. И не Филиппа в митрополитах, а Малюты Скуратовы в таковых верховенствуют.
Увы! Увы! Облетело золотое церковное древо, развеяли черные вихри травчатое, червонное узорочье, засохло ветвие благодати, красоты и серафических неисповедимых трепетов! Пришел Железный ангел и сдвинул светильник церкви с места его. И всё перекосилось. Смертные тени пали от стен церковных на родимую землю, на народ русский, на жемчужную тропу сладости и искусства духовного, что вьется невидимо от Печенеги до индийских тысячестолпных храмов, некогда протоптанная праведеными лапоточками мучеников народных, светоискателей и мужицких спасальцев. И остались народу две услады: казенка да проклятая цигарка.
Перемучился народ, изжил свою скверну, перегорел в геенском окопном пламени и, поправ гробовые пелены, подобные Христу, с гвоздиными язвами на руках и ногах, вышел под живое солнце, под всемирный, красный ветер.
Тут-то и облещись бы в светлые ризы, и воспеть бы Церкви: «Сей день, его же сотвори, Господь, возрадуемся и возвеселимся в онь». Но Железный ангел сдвинул светильник Церкви с места его.
И всё перекосилось.
Полетела патриаршая анафема на голову воскресшего Христа-народа, завертелся, как береста на огне, хитрый, тысячехоботный консисторский бес, готовый удавить своими щупальцами Вечное солнце, Всемирную весну, смертию смерть поправшее народное сердце..
И всё это для торжества свечной кружки, для державы блудницы вавилонской – всесветной шлюхи фрейлины Вырубовой!
Воистину мена Христа на разбойника Варавву!
Обезъязычела Церковь от ярости, от, скрежета зубного на Фаворский свет, на веянье хлада тонка, на краснейший виноград красоты и правды народной..
А где скрежет зубный, – там и ад непробудный. Там и мощи засмердят, и Александры Свирские с Митрофаниями воронежскими в бабьи чулки да душегрейки разрядятся.
Какой гной и оподление риз Христовых!
От крови Авеля до кровинки зарезанного белогвардейцами в городе Олонце ребенка взыщется с Церкви.
Кровь русского народа на воздухах церковных..
И никакая англо-американская кислота не вытравит сей крестной крови с омофоров церковных генералов.
Сдвинутый светильник – вторая луна на тверди, но не небесной, а преисподней, светило нечистое, Каинов жертвенник, который шипит и чадит под живоносным дождем нового всемирного разума.
* * *
Был у обедни. Младенца в себе пробуждал.
А стариком из церкви вышел.
И лицо всё в слезах.
Словно у покойника побывал.
«Приду и сдвину светильник твой с места его...» Это не я говорю, а в Откровении прописано, – глава вторая, стих же пятый побеждающий.
<1919>
КРАСНЫЕ ОРЛЫ
Слетелись красные орлы. Дружной стаей на огненный зов солнца мчатся они оборонять свое родное гнездо – Коммуну.
Слышат черные пропасти буйный, битвенный клекот, свист бесстрашных, могучих крыльев, и содрогаются они, скликают волчьим воем свою окаянную рать для последнего, судного боя.
Сыны солнца – орлы, и кровожадное волчье стадо – вот два непримиримых лагеря, на которые раскололась сейчас вселенная..
Кто победит?
Один лагерь залит ослепительными лучами всемирного солнца истины, радости и счастья, золотые трубы поют в нем и орлиной, пылающей кровью окроплены святые знамена..
Другой – кромешный, как ад, окутан черной, клубящейся тучей, и волчий замогильный вой, смешанный с трупным гнойным ветров, виснет и кружится над этим проклятым становищем..
Слетелись красные орлы.
Дети солнца. Наши желанные, кровные братья.
Отборный, бесценный жемчуг родимой земли.
И этот слёт видит сегодня, всегда серая и убогая, отныне трижды блаженная Вытегра.
Коммунары уходят на фронт.
Обнажайте головы!
Опалите хоть раз в жизни слезой восторга и гордости за Россию свои холопские зенки, вы – клеветники и шипуны на великую русскую революцию, на солнечное народное сердце
Дети весенней грозы, наши прекрасные братья вступили в красный, смертный поединок.
Солнце приветствует их
Вселенная нарядилась в свои венчальные одежды.
Мы кланяемся им до праха дорожного и целуем родную, голгофскую землю там, где ступила нога коммунара.
Радуйтесь, братья, – земля прощена!
Радуйтесь славе всемирной, радуйтесь трепету ясных знамен!
Смертию смерть победим!
<1919>
КРАСНЫЙ НАБАТ
Из моря народной крови выросло золотое дерево Свободы.
Корни этого дерева купаются в чистых источниках бытия, в сердце матери-природы, ствол ушел за сотое, отныне разгаданное и послушное небо, а ветви своею целящею, бальзамической тенью осенили концы вселенной..
Жаждущие народы, отягченные оковами племена потянулись к живоносным плодам чудесного древа.
Всех радостнее, в младенческом непорочном восторге, в огненном восхищении, – пошел навстречу красному древнему шуму русский многоскорбный народ.
Из окопного, геенского пламени, из клубов ядовитого газа, под смертным пулеметным градом восстал прекрасный, облеченный в бурно-багряный плащ витязь, он же сеятель с кошницей, полкой звездных, пылающих зерен.
И горы поколебали свои вершины, поклоняясь Огненному сеятелю, океаны принесли ему дары, и недра земли выдали ему свои неисчислимые клады.
Из заревой руды, из кометного золота алмазным молотом выковало ему солнце волшебные ключи и на своем поясе-радуге опустило их с высей к ногам прекрасного..
Ключи от Врат жизни вручены русскому народу, который под игом татарским, под помещичьей плетью, под жандармским сапогом и под церковным духовным изнасилованием не угасил в своем сердце света тихого невечернего, – добра, красоты, самопожертвования и милосердия, смягчающего всякое зло. Только б распахнуть врата чертога украшенного в благоуханный красный сад, куда не входит смерть и дырявая бедность и где нет уже ничего проклятого, но над всем алая сень Дерева Жизни и справедливости.
Но два смрадных чудовища переградили светлому витязю путь к Вратам солнечным.
Капитал и Глупость – вот имена этих чудовищ. Кто же толпится вокруг престола первого из них? Кто льнет к ступеням страшного седалища, сооруженного из человеческих костей и червонцев? Только не бедняк, его гонят, его вид неугоден взорам златозубого владыки. Бедняку даже не позволяется приближаться к нижней ступени престола, потому что его тело изнурено работой и покрыто одеждой нужды. Итак, кто же собирается вокруг нечистого престола капитала?
Богачи и льстецы, хотящие стать богачами, падшие женщины, бесчестные пособники тайных пороков, шуты, сумасшедшие, развлекающие совесть своего владыки, и лжепророки, променявшие Христа на сатану, воскуряющие фимиам виселице и осеняющие распятием кровавую плаху.
И еще кто? – Люди насилия и хитрости, пособники угнетения, неумолимые сборщики податей и все те, кто говорит: «Отдай нам, отец наш, русский народ, и мы заставим течь золото в твои сундуки и его кровь в твои жилы!»
Туда, где лежит труп, слетаются вороны.
Кто же толпится у трона второго чудовища, пузо которого, как яма для стока нечистот, на змеиной шее тупое рыло борова и вместо глаз по цыбику вонючей махорки?
Все те, кого развратила господская кухня, царская казенка и продажная синодальная Церковь..
«Для нас всё равно: владей нами хоть Каин с Иудой, лишь бы потуже было набито наше брюхо!» – говорит эта свиная порода, оскверняя воздух своим дыханием и затемняя солнце серой пылью ничтожных дел своих..
Проклятие, проклятие вечное этой прожорлигой смрадной саранче, попирающей ногами кровь мучеников и насмешливо помавающей своим поганым рылом искупительному кресту, на котором распинается ныне красная Россия..
Разделиша ризы моя, и об одежде моей меташа жребии...
* * *
Если бы угнетатели народов были предоставлены самим себе, без помощи, без поддержки извне, что могли бы они сделать против народа?
Если бы для удержания его в рабстве у них была бы только помощь тех, кому рабство выгодно, – что могла бы поделать эта маленькая кучка против целого народа?
Но повелители мира, обратив сердце людей на золото, жадность и ненависть, противопоставили вечной истине, которую люди разучились понимать, мудрость князя мира сего – дьявола.
И вот дьявол, царь всех угнетателей народов, внушил им для укрепления тирании адскую хитрость.
Он сказал им: «Вот что нужно сделать: возьмите лист бумаги и пролитой кровью напишите на одной стороне его: "Закон", на другой же стороне напишите: "Священная собственность". Я же дам народу третью заповедь, имя которой "Слепое повиновение". И люди будут боготворить этих идолов и слепо подчиняться закону, потому что я обольщу их разум, и вам нечего будет бояться».
И угнетатели народов сделали так, как им сказал дьявол, и дьявол исполнил то, что обещал угнетателям.
И увидело небо, как дети народа подняли руку на свой народ, резали своих братьей, налагали цепи на своих отцов и забыли даже чрево матерей, носивших их..
Когда им говорили: «Во имя всего святого, подумайте о справедливости, о жестокости того, что вам приказывают злодеи», – они отвечали: «Мы не думаем, мы повинуемся. У нас будет хлеб, цигарка и публичный дом».
И когда им говорили: «Неужели в вас нет более любви к вашим отцам, вашим матерям, вашим братьям и сестрам?» – они отвечали: «Не наше дело, начальство больше нас знает».
Воистину, со времени обольщения Евы-жизни Змием не было обольщения ужаснее этого! Но обольщение приближается к концу. Если злой разум обольщает прямые души, то лишь на время.
Еще несколько дней – и те, кто сражался за угнетателей, сразятся за угнетенных, и те, кто сражались, чтобы удержать в цепях своих отцов, своих матерей, своих братьев и сестер, сразятся за их освобождение.
И дьявол убежит в свои пещеры вместе с повелителями народов.
* * *
Молодой воин, куда идешь ты?
Я иду сражаться во избавление братьев моих от угнетения, – разбить их оковы и оковы мира.
Я иду сражаться против неправедных людей за тех, кого они бросают на землю и топчут ногами, против господ за рабов, против тиранов за свободу.
Я иду сражаться за то, чтобы все не были добычей немногих, чтобы поднять согбенные головы и поддержать слабые колени.
Да будет благословенно оружие твое, молодой воин!
Молодой воин, куда идешь ты?
Я иду сражаться за то, чтобы отцы не проклинали больше того дня, когда им было сказано: «У вас родился сын», не проклинали матери того дня, когда они в первый раз прижали его к своей груди.
Я иду сражаться за то, чтобы брат больше не печалился, видя, как вянет его сестра, словно травка на сухой земле; чтобы сестра не глядела больше со слезами на своего брата, который уходит и больше не вернется..
Я иду сражаться за то, чтобы каждый мог пользоваться с миром плодами труда своего; иду осушить слезы малых детей, которые просят хлеба, а им отвечают: «Нет больше хлеба: у нас отняли всё, что еще оставалось».
Да будет благословенно оружие твое, молодой воин!
Молодой воин, куда идешь ты?
Я иду сражаться за бедных, за то, чтобы они не были больше навсегда лишены своей доли в общем наследии.
Я иду сражаться за то, чтобы изгнать голод из хижин, чтобы вернуть семьям изобилие, безопасность и радость.
Я иду сражаться за то, чтобы всем, кого угнетатели бросили в тюрьмы, вернуть воздух, которого недостает их груди, и свет, который ищут их глаза.
Да будет благословенно оружие твое, молодой воин!
Молодой воин! Куда идешь ты?
Я иду сражаться за то, чтобы опрокинуть лживые законы, отделяющие племена и народы и мешающие им обнять друг другу, как детям одного отца, предназначенным жить в единении и любви.
Я иду сражаться за то, чтобы все имели единое небо над собою и единую землю под своими ногами.
Да будет благословенно твое оружие, семь раз благословенно, молодой воин!
Слышите ль, братья, красный набат?
<1919>
ГАЗЕТА ИЗ АДА, ПЛЯСКА
ИРОДИАДИНА:
Малая повесть о судьбе огненной, русской
Захожий старичок – клюшка кукишем, с копием о земь, сапоги выворотные, рубцами на вон, как до Петра носили, обличьем же с протопопом Аввакумом схож, – поведал мне сие малое слово о судьбе огненной, русской. «Ты, – говорят, – ветром питаешься; в газети –
не хоть от сердечного смысла всячину праведную пропечатываешь, только преисподнего не ведаешь.
Имеется при мне потайное рукописание, рясным и столбовым письмом по кипарисной бумаге умными персты выведено. Господи, благослови прочести малое за большое, во премудрое слышание, душе и телу во исцеление:
Вышла газета из ада, какая – грешным от сатаны <награда>. И в бесконечные веки не будет душам их отрады.
В нынешний век зри всяк человек:
Грех скончался.
Истина охромела.
Любовь простудой больна.
Честность и верность в отставку вышли.
Вера ушла в пустыню.
Совесть попрана ногами.
Благодеяние таскается по миру.
Терпение лопнуло.
Ложь ныне первоприсутствует.
Бесчиние в монастырях проживает.
Гордость с монахами познакомилась.
Тщеславие игуменствует.
Братоненавидение епископствует.
Невежество старейшенствует.
Сатана, предвидя кончину сих дней, приказал бесам ад наполнить разных огней, послал бесов размерить адскую глубину, где бы можно было грешных посадить за вину. Потом сатана всед на седало, зарычал на бесей весьма яро: "Что-то грешных во аде мало?" Бес подскочил и рек, что еще не век, а когда придет миру конец, тогда ты будешь многим душам отец.
Предстали пред князя тьмы беспопечительные чернецы; он, смеяся, сказал: "Вы зачем, святые отцы, сюда пришли или в царствие небесное пути не нашли? Знать, вы весь век богатства ради, а не прокормления мзду сбирали, того ради и путь в царствие небесное утеряли!
Вы препровождали жизнь в монастырях, вам и должно быть в райских краях..
Но, видно, вы в небрежении грабительном жили, что в моей области места себе заслужили".
Бес подскочил без хвоста и сказал: "Они не блюли поста. 1917 года, когда снизошла на землю Свобода, они для кровавой охоты поставили на церкви пулеметы. Метили в бытия праведное сердце, тем и отворили во ад себе дверцы".
Притащили бесы табашника в ад, который сотню за осьмушку платил и светлую Коммуну хулил: дескать, большевики нас, миляг, забижают, по десятке с рыла налоги платить принуждают; всё на приюты да на образованье, – за сие постигло его геенское наказанье. Зарычал Вельзевул на табашника яро: "Воистину мало тебе смолы и вара! Променял ты драгие подарки на паленый ус да цигарки! Всю Рассию пренепорочную закоптил, зато и на вилы бесовы угодил. А за хуление мужицкой красной власти приготовят тебе мои черти страсти: вытянут язык на сажени, чтоб забыл ты змеиные пени!"
Явились на тот свет гордые господа: прокуроры да становые приставы, городские головы, генералы, для которых бог – чины да зерцалы и которые пили кандяк, на закуску – палья, совесть им – рубь, а мужик – каналья.
Бес кричит из ада: "Честнейшие господа, пожалуйте сюда! Я вас отменно буду угощать, огнь горящий и жупел велю возгнещать! Я, милостивые государи, повелю чай греть в самоваре, но для роскошных и жирных здесь во аде есть котел на взваре.
Растоплю олово заместо пуншу, чтоб промочить вашу скаредную душу.
Гей, змий-стоглав, воздай господам множество слав: посади их по тысяче на зуб, чтоб не осталось от них ни праха, ни круп!" Змий тому давно рад: облапя сих господ, потащил во ад.
Привели бесы богача, который процентом богатство распространял, а излишнее неимущим не раздавал. Он горько возопил: "Я успел столько денег накопить, что мог бы весь ад откупить!"
Сатана в насмешку сказал: "Видно, ты здесь хочешь роскошно проживать, время тебе в преисподней побывать..
Тамо узнаешь, как обижать бедных, понеже и сам будешь в самых последних".
А нищим сатана сказал: "Вы зачем сюда пришли или в царствие небесное пути не нашли?
Здесь места все заняли вельможи, ибо в житии своем были мне во всем угожи".
Нищие, то услышавши, ухватили кошели да в царствие небесное и побрели».
* * *
Старичок в сибирке, клюшка с кукишем, ликом же – протопоп Аввакум, что заживо царем Алексием за истинный древнеотеческий крест пламени огненному предан, поведал мне тайну индийской души народной..
«Ты, – говорит, – ветром питаешься, а преисподнюю не разумеешь.
Все ваши газеты и книги – одно рассеяние мысленное, и грядет век в коем и мышу грызть их попретит.
Ныне мужицкими кровями пишется новая книга, нарицаемая Гога – сиречь Хризопраз в глазу, по-нашему же Усекновение главы».
После сего восстал старичок с услонца резного, что в келье моей для гостей уготован и, простершу десную на заход солнечный укоризно, с истовым покором рек: «О, злочестивый и прескверный, и злосмрадный, и беззаконный, и блудный, и скверный Ироде, како не устрашился еси дати святое некрадимое сокровище и непорочное светило и благовестие – главу народную Иродиаде злосмрадней и нечестивей во мзду скверного плясания!..»
Бросил я глаза на заход солнечный, куда гость стремление имел, и ёкнуло у меня под ложечкой. – Дымен и багров, аки кровь зрячая, а за багровым его дымом лежат страны западные, страны ученые, хитростью умственной никем не превзойденные.
Вздыбили там сорокаэтажные тулова железные небоскребы, слепят каленым, еретическим светом подземные чугунки, башня вавилонская – сиречь Эйфелева, за звезды шпульцом задевает, а в разных пиротехниках миллионы рейтузников, выскоблив себе длани, аки тыковь, а через то самое браду честную упразднив и образа Божия не возымев, ядосмесительством занимаются, – порох гремучий и огне-метательные дула вымышляют и сие за высокую науку себе ставят – червонными литерами на камне-мраморе прозвища своих злокозненных и лютых мудрецов выводя.
А в неприступных палатах, что по-аглински банками зовутся гремит Золотой Змий, пирует царь Ирод-капитал и с ним князи и старшины, и тысячники, беззаконии студодейцы и осквернители и блазнители нечестивии...
Вшедши же Иродиада – всемирная буржуазия посреде нечестивых и пляса угоди Иродови и возлежашим с ним.
И клятся Капитал ей: «Всё, аще просиши у мене – дам ти».
И вшедши абие со тщанием к царю, глаголюще: «Хощу – даси зде на блюде главу русского народа, ею же, яко яблоком, поигра на блюде...»
Ушел от меня гость не простяся, только дух тимьянный по себе оставил, – воскресный, усекновенный воздух.
* * *
Вдругоряд узрел я моего доброгласника с места злачном, – есть такое место и в нашем городишке, – там где Народный прошпект в березняк надречный колено загнул. Стоит он, опершись на свою заречную клюшку, и сетующим, укорным оком публику нашу обводит. А, надо вам сказать, публика у нас – всё одна образованность; барыни четырех-пяти панчуков матери, и волосья на сиво, и курицы самую личность ее цапками выбродили, а сарафан у нее неприкновен до голяшек, и зоб на панель нагишом вывален. Таковы и дочки их: барышни каблучные, барышни в уборку с головкой, барышни –сквозная строчка, барышни – избави нас от лукавого, пипочки и саечки, а по оптовой мужицкой прозывке – колотая посуда; закон же колотой посуды общеведом: сколько в ней не лей, не токмо воды, но и пива нового, о котором в цветных пасхалиях поется, – всё беззадержно в навоз да в грязь вытечет. И зияет такая блудная посудина своей душой-щелью, дразнит мягкозадых молодых людей, у которых, нечистый их ведает, для какой надобности спереди и сзади по полсотни карманов наделано, штаны пузырями в самом причинном месте – раздуты.
«Пляшет плясея плясучая».
Опознав меня, с прогорклой слезой заговорил доброгласник. «Каблучками постукивает, лодыжками подрыгивает, – всё за пречистую главу народную, чтоб поиграть ею на блюде, яко узрелым яблоком, а телеса акридные да медовые воронью отдать на расклевание...»
Пляшет Иродиада студодейная.
По кафедральным соборам в образе архиерейском, саккосом парчовым блистает... Оборотень окаянный.
По ученым кабинетам сюртуком да постной рожей прикидывается: дескать, я всё знаю и о русском народе воздыхаю, но, приподняв завесу истории и т.п., убеждаюсь в необходимости созыва бесовского сонмища – сиречь Учредительного собрания. Пляшет Иродиада бескостная.
Шторкой в окне пузатого серого дома, с лицевой стороны которого огненная метла восстания смела растопорху, когтистого прожору – двуглавого орла государства.
Пепельницей модной, где две голых свинцовых бабы табакуру из бывших высокоблагородий ручкой делают.
Собачкой косолапой с барским бездельным ожерелком на плюгавой шейке.
Всё за всечестную, пророческую и допохвальную главу народа русского...
И абие посла Ирод спекулатора и повеле принести главу святого.
Спекулатор же шед усекну его, и принеси главу его на блюде и дает ю Иродиаде.
Скончав же течение свое предтеча мирови и спиде во ад, благовествуя избавление вселенной.
Слышав же ад глаголы его и рече ко диаволу:
«О ком сей глаголет, высокомысленный? Кто ли радость творя ему?»
Отвещав же диавол ко аду, глагола ему:
«Се – бо ныне пришед, радость творит велик Богогласник; егда бе на земли, велико свидетельствоваше и глагола всему миру и Свободе, Равенстве и Братстве, хотя избавити вселенную». Аминь.
<1919>
СОРОК ДВА ГВОЗДЯ
Чистили золотари отхожее место, дух такой распутили, что не токмо окно открыть, – дохнуть в келье не мысленно.
Оговорка есть: мысленному дыханию и нужник не запрет, не помеха, не застава крепкая, но только досада: – угораздило же граждан Российской Федеративной Советской республики с погаными черпаками да с червивой смрадной бочкой на зеленой, троицкой земле мертвое море разводить – ни живности, ни воздыхания чистого в сем поморий не водится, а виляет в его мути смертной лишь рак-бесенок, удавная клешня, пученый глаз, головастик треокаянный...
Большой черт не боязен.
Настоящего дьявола по духу хоша и не уличишь, зато пупом угадаешь: затолчет в пуп, и в ягодицы жар бросится, – знай, что большущий чертяга с тобой дело имеет.
Другое дело – бес-головастик, через ноздрю душу человеческую погубляющий, смородком мертвецким больше донимает он..
На отрока и на старицу с курицей похоть в тебя вселяет, а если языка человеческого коснется, – трус и мор, и червь неусыпающий по земле пойдут...
От большого черта крест с ладаном оборона, наипаче же ладан, что от образа Умягчения злых сердец человеских взят и воскурен: – перед солнцем, перед Русью родимой, колыбельной, перед ласточками, которые на зиму в рай к Киприяну запечному улетают и по печуркам теплым, пренебесным гнезда вьют.
Ласточки, ластушки непорочные! Приносите хоть на перушке малом воздуха горнего, райского, – нам, мошенникам, золотарям вонючим! Загноили мы землю родительскую, кровями искупленную, от Соловков до потайных храмов индийских праведными, алчущими правды ласточками измеренную!
Где ты, золотая тропиночка, – ось жизни народа русского, крепкая адамантовая верея, застава Святогорова?
Заросла ты кровяник-травой, лют-травой, лом-травой невылазной, липучей и по золоту, – настилу твоему басменному, броневик – исчадье адово прогромыхал!
Смята, перекошена, изъязвлена тропа жизни русской. И не знаешь, куда, к кому и зачем идти. Суешься, как слепой кутёнок. И нету титьки теплой, маткиной.
Издохла матка; остался хвост один, шкурка мокренькая, завалящая.
Хотя бы глазки скорее прорезались, – увидеть бы свет белый, травку-пеструшку, а может статься, и жаворонка в небе заливчатого, серебряного...
Жаворонки, жаворонки свирельные!
Принесите вы нам пропащим, осатанелым, почернелым от пороховой копоти, сукровицей да последом человеческим измазанным, хоть росинку меда звездного, кусочек песни херувимской, что от ребячества синеглазого под ложечкой у нас живет! И-и-и-же, хе-е-е-ру-у-ви-и-и-мы...
Помажем мы небесным медом свои запеклые губы, болячки свои нестерпимые, прокаженные, смоем с лица пороховую грязь, чистую рубаху наденем, как бывало перед Пасхой, после трудной Страстной недели.
Родители из гробов восстанут на Великое Разговленье, убиенные братья наши: кто огнем опален, кто водою утоплен; кто железом пронзен, кто на древо вознесен за грехи наши... Ах, слеза моя горелая, ядовитая!
Не свирелят жаворонки над русской землей, только рыгает броневик свинцовой блевотиной... в золотую чашу жизни.
И звенит чаша тонким, комариным звоном, сердечным биением. Кто слышит – чует струнного комара, жилку, что в печени матери-земли бьется... тикает?
Люди! Живы мы или мертвы?
Давно умерли. И похоронены без попа, без ладана...
И крест уже над нами сто лет назад сгнил, трухой могильной рассыпался.
* * *
Выжил меня из кельи смертный дух, что золотари напустили.
Закутал я на исход чистым рушником свой любимый образ Софии – премудрости Божией; – крылата она и ликом багряна, восседает на престоле-яхонте, и Пречистая с Иваном-постителем ей предстоят главопреклонны..
А Спас золотой, в пламенных кружалиях, за плечьми ее вознесся, благословящие длани на все миры простирая.
Да еще Некая книга на этой же иконе превыше херувимов здынута.
Пречудное письмо!
Гадали гадатели высокомысленные, Филарет Московский, чернильные люди разные, которые рапсодии про голые ноги пишут, про мою икону: в чем ее мысль, в чем красная тайна ее? Так и не умыслили.
На девятую Пятницу летнюю забрела старушонка ко мне – про душу поговорить и, глаз не крестя, разгадала:
«Нынешнее время – икона твоя. Красная правда на яхонте сидит, в Солнце с Луной предстоящие. С оболока Разум святодуховский воззрился...»
Закутал я, говорю, на исход из кельи чистым рушником сию всепетую икону и малыми стопами исшел на зеленую уличку городишка нашего. Гляжу, к забору бумага прилипла, и таково своим буквенным ртом звонко взвизгивает: «Отделение Церкви от государства». А собраться христианам к городской каланче, апостольствовать же будет... Савл из Тарса.
Ноги у меня удрученные соловецким тысячепоклонным правилом, и телеса верижные: – вериги я девятифунтовые на рамах своих до Красного года носил; в них и в Питере бывал, и у разных, что ни на есть духобойных писателей и ученых чай пил..
Как раскумекал я подзаборную бумагу, понесли меня мои удрученные нози и телеса зело поспешно напрямки к каланче..
А когда хватился я сего указанного для сборища места, узрел видение елеонское: на зеленой мураве, разморенные троицким солнышком, стояли и возлежали алчущие правды. Все коперщики, тесовозы, с Кривого Колена да с Солдатской слободки беднота лачужная. И у всех у них такие церковные, православные лица. Много детей и младенцев пазушных..
«Видя толпы народа, Он сжалился над ними, что они были изнурены и рассеяны, как овцы, не имеющие пастыря.
Тогда говорит ученикам Своим: жатвы много, а делателей мало, и так молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою», – припомнило ухо лист евангельский. Стал я делателя выискивать. Стоит на помосте, в дикую краску крашенном, дитина, годов этак под тридцать, с питерским пробором, задом же ядрен и сочен, с лица маслен и с геенским угольком на губах.
– Я, – говорит, – в Ерусалиме был и сам видел четыре гвоздя, да в Успенском соборе четыре, да в Казанском гвоздь, да в Киеве полтора, а всего-навсего двадцать с половиной – имя был прибит ко кресту Исус Христос. А товарищи мои насчитали таких крестных гвоздей в Крыму до десятка, да в Костроме пару, а если в плоть Христову все эти гвозди вбить, то счет им звериный – сорок два (666).
Дрогнул я, дрогнул и мужик рядом меня, благовестнику внимающий, и ребеночек у женки сухонькой, бескровной, в беремени петушком пискнул.
Больно... больно стало народушку – пречистому телу Христову.
На небе же облачные персты начертали тонкий измарагдовый крест.
И крест осенил народ: коперщиков, тесовозов, бедноту лачужную. В солнце же родимом, олонецком, ясно узрелся серафим трепыхающий, певчий...
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробех Живот даровав.
* * *
Обсчитался товарищ.
Не сорок два гвоздя крестных, а миллионы их в народно-Христовую плоть вбито.
Знает это русский народ доточно без крикливой бумаги на заборе, без географии с арифметикой.
Обуян он жаждой гвоздиной, горит у него ретивое красным полымем. Потому и любо народушку, если чьи умственные руки гвоздь почтут; к примеру, в Успенском соборе, в ковчежце филигранном оберегают.
Христова плоть – плоть народная, всерусская, всечеловеческая.
Сорок же два гвоздя – это шило, которое в мешке не утаишь.
И как ни вертись и языком ни блудословь, всё равно никого не проведешь..
Слышит олонецкое солнышко, березка родимая, купальская, что не гвозди, а само железо на душу матери-земли походом идет.
Идолище поганое надвигается, по-ученому же индустрия, цивилизация пулеметная, проволочная Америка.
Больно народушку, нестерпимо тошно... Доходят проклятые гвозди до самой душеньки его.
Если же сие потайное народное чувство детиной с угольком на губах и с леворвертом у пояса удостоверить, то всё до донушка станет понятно:
На младенца-березку,
На кузов лубяной, смиренный,
Идут Маховик и Домна –
Самодержцы Железного царства.
Господи, отпусти грехи наши!
Зяблик-душа голодна и бездомна,
И нет деревца с сучком родимым,
И кузова с кормом-молитвой.
* * *
Христа-Спасителя последняя завалящая бабенка знает лучше, чем Толстой с Ренаном..
Носит Его язвы на себе.
И гвозди Его.
Тайна сия велика есть.
Христос и завалящая бабенка – это сладчайший жених и невеста преукрашенная.
Да будут два – в плоть едину.
Христос – свете истинный совокупился с Россией, проспал ночь с нею, даже до часу девятого.
И забрюхатела Россия Емануилом, Умом Недоуменным, Огненным безумием, от пламени которого, как писано: «Старая земля и все дела ее сгорят».
И явится Новое небо и Новая земля.
И не будет ничего проклятого.
Спасенные народы будут ходить во свете.
Россия на сносях.
«Остатнюю четверть ходить», – как говорят мужики.
Уже начались «схватки» роженичные, ярые муки. По газетам же, Колчак с Деникиным наступают, Англичанка с Америкой злоумышляют...
Русский народ! Скоро бабка-пупорезка, повитуха Богоданная, добрым грубым голосом тебя с «Новорожденным» поздравит.
Зовут бабку Вселенная, по батюшке Саваофовна!
Родится Чадо посреди седми светильников стоящее, облеченное в подир, и по персям опоясанное золотым поясом.
Глава Его и волосы белы, как белая волна, как снег; и очи Его, как пламень огненный.
И ноги Его подобны халколивану, как раскаленные в печи, и голос его как шум вод многих.
Он держит в деснице Своей седм звезд, и из уст Его выходит острый с обеих сторон меч, и лицо Его, как солнце, сияющее в силе своей.
И когда ты, русский народ, увидишь Его, то падешь к ногам Его, как мертвый. И Он положит на тебя десницу Свою и скажет тебе: «Не бойся. Я есмь первый и последний, и живый, и был мертв, и се жив во веки веков!»
Сорок два гвоздя – шило в мешке, свидетельство ран воскресных.
<1919>
САМОЦВЕТНАЯ КРОВЬ
Недостаточно откинуть ложную веру,
т.е. ложное отношение к миру,
нужно еще установить истинное.
Лев Толстой
Ты светись, светись, Исусе,
Ровно звезды в небесах,
Ты восстани и воскресни
Во нетленных телесах.
Из песен русских хлыстов
Почитание нетленных мощей, составляющее глубокую духовную потребность древних восточных народов, и неуследимыми руслами влившееся в греческую, потом и в российскую Церковь, утратило в ней характер гробопоклонения, – обряда с привкусом мясной лавки, отчего не могла быть свободна восточная чувственность, как только встретилась с однородным учением «о нетленной мощи», которое, наперекор тончайшим естественным наукам, маковым цветом искрится в нутрах у каждой рязанской или олонецкой бабы. Что же это за нетленная мощь? На такой вопрос каргопольская баба ответит следующее: «Мы (т.е. бабы, женщины, уж так мы устроены) завсегда "в немощи", а в скиту "мощи", – приложися не к худу: – как в жару вода». Если такой ответ переложить на пояснительный язык, то услышится вот что:
Три или четыре столетия тому назад, в известной среде жил человек, который умственно был выше этой среды, был благ, утешен, мудр, обладал особым могуществом в слове и всем своим существом производил впечатление рачительного садовника в великом таинственном вертограде – мире, в жизни, в человечестве.
Умер сей человек и похоронен бренно. Но не умер его образ в сердцах признательных братьев. Из поколения в поколение, в дремучих избах, в пахотных невылазных упряжках, витает бархатная птица – нежная печаль об утрате. И чем длительней и четче вереницы десятилетий, тем слаще и нестерпимее алчба заглянуть Туда, Где Он. И вот:
Раступися, мать-сыра земля,
Расколися, гробова доска,
Развернися, золота парча, –
Ты повыстань, красно солнышко,
Александр – свет-Ошевенския!
Не шуми ты – всепотемный бор,
Не плещи, вода сугорная,
И не жубруй, мала пташица.
Не бодайся, колос с колосом.
Дым, застойся над хороминой: –
Почивает Мощь нетленная
В малом древе кипарисноем, –
Одеялышком прикутана,
Чистым ладаном окурена:
Лапоточное берёстышко,
Клюшка белая, волжоная...
Вот и всё наличие мощей, – берёстышко от лаптя да верхняя часть посоха, украшенная резьбой из моржовой кости. Народ, умея чтить своего гения, поклоняясь даже кусочку трости, некогда принадлежащей этому гению, никогда понятие о мощах не связывал и не связывает с представлениями о них, как о трех или четырех пудах человеческого мяса, не сгнившего в могиле. Дело не в мясе, а в той малой весточке «оттуда», из-за порога могилы, которой мучались Толстой и Мечников, Менделеев и Скрябин, и которой ищет, ждет, и – я знаю – дождется русский народ. Какую же нечуткость проявляют те люди, которые разворачивают гробницы с останками просто великих людей в народе! (Позднейшие злоупотребления казенной, никонианской Церкви в этой области отвергнуты всенародной совестью, а потому никого и ни в чем не убеждали и убеждать не могут.) Народ хорошо осведомлен о том, что «мощь» человека выявлена в настоящий век особенно резко и губительно. Лучи радия и чудовище-пушка, подъемный кран и говорящая машина – всё это лишь мощь уплотненна в один какой-либо вид, ставшая определенной вещью и занявшая определенное место в предметном мире, но без возможности чуда множественности и сознательной жизни, без «купины», как, определяя такое состояние, говорят наши хлысты-бельцы. Вот почему в роде человеческом не бывало и не будет случая, чтобы чьи-нибудь руки возложили воздухи на пушечное рыло или затеплили медовую свечечку перед гигантским, поражающим видимой мощью, подъемным краном.
* * *
По тому же нетленному закону, по какому звук-звон становится «малиновым», т.е. с привкусом, ароматом и цветом малины, и порождает во внемлющем образ златоствольного, если звук исшел из металла, и павлиньего, если звук вытек из животных струн, полного гроздий сада, и человек преобразуется как в некое древо сада невидимого, «да возрадуется пред ним вся древа дубравные», как поется в чине Великого пострига..
Плод дерева-человека – «мощи», вызывающие в людях, животных и птицах (медведь св. Серафима, рыбы и лебеди Франциска Ассизского) музыкальные образы, по постригу «Великое ангельское воображение», и тем самым приводящие их «во врата Его во исповедании, во дворе Его в пении». Виноградные люди существуют в мире розно, в церквах и в кораблях обручно, в чем и сердце молитвы: «Призри с небеси и виждь, и посети виноград сей, и соверши и его же посади десница Твоя». Отсюда и «вино внутренне», «пивушко», сладость исповеди и обнажения:.
«Како первое растлил еси девство свое, со отроки или с женами, или с девицами, или с животными чистыми и нечистыми, не палил ли свещи на ядрах, калениема железными, углием не сластил ли, бичеванием, распятием и прободением себя в ребра – от ярости похотныя?..». Блажен, обладающий властью слова, которая не побеждается и гробом: «Видяще мя мертва, любезно ныне целуйте, друзии любовнии и знаемии! Тем моление творяще: память совершайте ими, яко да покоит Господь дух мой».
И память совершается, не осыпается краснейший виноград, благословенное древо гробницы, хотя бы в ней обретались лишь стружки, гвозди, воск и пелены. Стружки с гвоздями как знак труда и страстей Христовых; воск как обозначение чистоты плоти и покрывала как символ тайны. Из алкания, подобного сему, спадает плод и с уст русских революционеров:
Добрым нас словом помянет,
К нам на могилу придет.
* * *
Если не прощается хула на Духа жизни, то не останется не отмщенной и поруганная народная красота. Под игом татарского ясака, кровавой кобылы Биронов и Салтычих, человекодавов и неусыпающего червя из александровских «третьих отделений», народ пронес неугасимым чисточетверговый огонек красоты, незримую для гордых взоров свою индийскую культуру: великий покой египетского саркофага, кедровый аромат халдейской курильницы, глубочайшие цветовые ощущения, претворение воздушных сфер при звуке в плод, неодолимую силу колыбельной песни и тот, мед внутренний, вкусив которого просветлялись Толстые, и Петры Великие повелевали: «Не троньте их». (Слова Петра о выгорецких олонецких спасальцах.) Тайная культура народа, о которой на высоте своей учености и не подозревает наше так называемое общество, не перестает излучаться и до сего часа. («Избяной рай» – величайшая тайна эсотерического мужицкого ведения: печь – сердце избы, конек на кровле – знак всемирного пути.)
Одним из проявлений художественного гения народа было прекраснейшее действо перенесения нетленных мощей, всенародная мистерия, пылинки которой, подобранные Глинкой, Римским-Корсаковым, Пушкиным, Достоевским, Есениным, Нестеровым. Врубелем неувядаемо цветут в саду русского искусства. Дуновение вечности и бессмертия, вот цель великого артиста, создавшего «Действо перенесения».
И если за поддельно умирающего в Борисе Годунове Шаляпина ученые люди платят тысячи, то вполне понятны и те пресловутые копейки, которые с радостной слезой отдает народ за «Огненное восхищение», за неописуемое зрелище перенесения мощей, где тысячи артистов, где последняя корявая бабенка чувствует себя Комиссаржевской, рыдая и целуя землю в своей истинной артистической одержимости.
Направляя жало пулемета на жар-птицу, объявляя ее подлежащей уничтожению, следует призадуматься над отысканием пути к созданию такого искусства, которое могло бы утолить художественный голод дремучей, черносошной России.
Дело это великое, и тропинка к нему вьется окольно от народных домов, кинематографов и тем более далеко обходит городскую выдумку – пролеткульты. А пока жар-птица трепещет и бьется смертно, обливаясь самоцветной кровью, под стальным глазом пулемета. Но для посвященного от народа известно, что Птица-Красота – родная дочь древней Тайны, и что переживаемый русским народом настоящий Железный Час – суть последний стёг чародейной иглы в перстах Скорбящей Матери, сшивающей шапку-невидимку. Покрывало Глубины, да сокрыто будет им сердце народное до новых времен и сроков, как некогда сокрыт был Град-Китеж землей, воздухами и водами озера Светлояра.
(Из Золотого Письма Братьям-Коммунистам.)
<1919>
ПОРВАННЫЙ НЕВОД
В проклятое царское время на каждом углу стоял фараон – детина из шестипудовых кадровых унтеров, вооруженный саблей и тяжелым, особого вида револьвером, – а все-таки девушек насиловали даже на улице. Оно, конечно, не так часто, но и нередко.
Черным осенним вечером из какого-нибудь гиблого переулка есть-есть к донесутся, бывало, смертельные, обжигающие душу вопли. Искушенный обыватель боязливо привертывал фитиль в запоздалой лампе и с головой нырял в проспанное, пахнущее загаженной тумбой одеяло: «дескать, не мое дело», «начальство больше нас знает». А бравое начальство тем временем спокойно откатывалось на другой конец квартала и сладострастно, во славу престола и отечества, загибало каналью-цигарку.
На фараонском языке вся Россия, весь белый свет прозывались канальей – вся русская жизнь от цигарки до участка.
Положим, и сама русская жизни не шла дальше участка. – Все реки впадали в это поганое, бездонное устье.
Раз во сто лет порождала русская земля чудо: являлись Пушкин, Толстой, Достоевский – горящие ключи, чистые реки, которых не осиливало окаянное устье. Мы живем водами этих рек. Мы и наша революция..
Огненные глуби гениев слились с подземными истоками души народной. И шум вод многих наполнил вселенную. Красный прибой праведного восстания смыл чугунного фараона, прошиб медный лоб заспанного обывателя и отблеском розового утра озарил гиблый переулок – бескрайнюю уездную Рассею.
Все мы свидетели Великого Преображения. Мы с ревностным тщанием затаили в своих сердцах розовые пылинки Утра революции.
Бережно, как бывало, Великочетверговую свечечку, проносим мы огонек нашей веры в чистую, сверкающую маковой алостью, грядущую жизнь.
Розовая пылинка творит чудеса.
Тысячи русской молодежи умирают в неравной борьбе с лютым, закованным в сталь – чудищем старым, мудрым, подавляющим своей мелинитной цивилизацией – Западом.
Злой Черномор, Кощей бессмертный, чья жизнь за семью замками, в заклятом ларце, потом в утке, после в яйце и, наконец, в игле, как говорится в олонецких сказках, пьет нашу кровь, терзает тело, Размалывает бронированными зубами наши кости.
Какое неодолимое мужество и волю непреклонную нужно носить в сердце, чтобы не погибнуть напрасно, не потерять верь; во Всемирное утро, не обронить, не погасить в себе волшебную пылинку, порождающую в слабых дерзание мучеников, радостно идущих в пасть львиную!
Рабоче-крестьянская власть носом слышит, что вся наша сила в малом, в зерне горчичном, из которого вырастет могучее дерево жизни, справедливости и возможного на земле человеческого счастья.
В братском попечении о чудесном зернышке Советская Россия покрывается бесчисленными просветительными артелями, избами-читальнями, библиотеками, и хотя несуразно названными, но долженствующими быть всех умственней агитпросветами при коммунах и военных братствах.
Вся эта просветительная машина обходится народу в миллионы, и цель ее быть как бы мехом, неустанно раздующим красный горн революции, ее огонь, святой мятеж и дерзание.
Путь к подлинной коммунальной культуре лежит через огонь, через огненное испытание, душевное распятие, погребение себя, ветхого и древнего, и через воскресение нового разума, слышание и чувствования.
Почувствовать Пушкина хорошо, но познать великого народного поэта Сергея Есенина и рабочего краснопевца Владимира Кириллова мы обязаны.
И так во всем.
От серой листовки до многоликой, слепящей оперы...
По какой-то свинячьей несправедливости Есенины и Кирилловы пухнут от голода, вшивеют, не имея «смены» рубахи, в то время как у священного горна искусства и юной красной культуры зачастую стоят болваны, тысячерублевые наймиты, всесветные вояжёры, дельцы и головотяпы, у которых, как говорится, ноздря во всю спину.
Заплечные мастера Колчаки, Деникины и т.п., идущие с плетью и виселицей на революцию, как на физическую силу, по глупости и невежеству ничего не могущие обмозговать, окромя полка Иисуса, стократ менее вредны и опасны для духовных корней Коммуны, чем люди с обрезанным сердцем, лишенные ощущения революции как величайшей красоты, мировой мистерии, как возношения чаши с солнечной кровью во здравие кровной связи и гармонии со всеми мирами.
Тоска народная по Матери-Красоте, а, следовательно, и по истинной культуре, сказывалась и сказывается многолико и многообразно.
Иконописные миры, где живет последний трепет серафимских воскрылий, волок, преодолев который, человек становится космическим существом и надмирным гражданином, внутренний гром слова – былинного, мысленного, моленного, заклинательного, радельного и еще особого человеческого состояния, которое мужики-хлысты зовут Рожеством ангелов – вот тайные, незримые для гордых взоров вехи, ведущие Россию – в Белую Индию, в страну высочайшего и сейчас немыслимого духовного могущества и духовной культуры. Вещественный узор Ангельского рожества – совокупления с Богоматерью-девой – следующий, человек лежит где-нибудь на солнопёке, среди бескрайних русских меж, можно бы сказать в тишине, если бы не Внутреннее Ухо, в котором ...
горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход.
И дольней лозы прозябанье,
если бы не трубы солнечные, не мед из чрева девы – души мира, вкусив которого, Адонайя (одно из бесчисленных имен человека) обуревается, что нередко, «накатом», на рассудочном же языке – особым, невыразимо блаженным, супротив телесного, половым возбуждением, исход коего – рождение херувима и смерть.
Мертвые тела, причиняющие так много хлопот разному начальству, иногда обретаемые на чародейных русских проселках, на лесных луговинах, обыкновенно под Белой березынькой – мистическим деревом народных красотоделателей и светоносцев, – суть Мощи нетленные, и чаще всего принадлежат всемирным гражданам, подлинным интернационалистам по любви и по всеземному совокуплению. По народному пониманию, искусство – ключ, открывающий человеку неведомое, чертог брачный, где таинственная дева-жизнь, облеченная в солнце, да совершится между ними Красный брак, огненное семяизвержение, чтобы укрепился человек, омылся внутренне, стал новым Адамом.
Всё, что вне этого – есть грех, мошенничество, гной и смрад трупный. Доказательством последнего служит один из бесчисленных, особенно поразивший меня агитационно-просветительный вечер.
Городская гимназия ломится от чающих капельки воды живой. Всё молодежь. Русская, желанная, жертвенная...
В начале вечера господин в серой паре ошарашивает собрание заявлением, что он «как психолог» и т.д.
На поверку оказывается, что он и есть главный светоподатель, товарищ, стоящий во главе агитационно-просветительного дела всей губернии.
Начинается само «психологическое действо» «Денщик перепутал». На подмостках «она», как водится, клубничка с душком, и «он» – золотопогонный офицер, чистяк, дворянин и, конечно, верный слуга царю с отечеством.
Оба – воплощение порядочности, хорошего тона и того рабовладельческого, разбавленного глубоким презрением к народу апломба, которым так гордилась на Руси страшная помещичья каста.
Третье же действующее лицо – денщик. Под ним надо разуметь русский народ, наше великое чудотворное крестьянство, которое аз-тор действа противопоставляет «возлюбленному дворянству» как быдло комолое, свиное корыто, холопскую, собачью душонку. Не лиха, только добра желая, от корней сердца и крови моей пишу и эти строки.
Товарищи! За такие ли духовные достижения умножаются ряды мучеников на красных фронтах?
За такой ли мед духовный в невылазных бедах бьется родимый народушко?
За такую ли красоту и радость в жизни ушли из жизни кровавыми, страдальческими тенями наши братья – тысячи дорогих товарищей, удавленных, утопленных, четвертованных, сожженных заживо нашими врагами?
Невежество или безнадежность создать что-либо исходящее из бурнопламенных бездн революции руководит нашими агитпросветами.
Или они, как бывало, фараон, только «для близиру», в то время как кто-то за их спиной насилует народную душу?
Не знать родословного дерева искусства таким, как оно предстоит красному зрению народа, агитпросветителям, в большинстве своем вышедшим из городских задворок, простительно, но, как хорошо грамотным людям, им должно быть известно, что при разделении России на белую и черную кость существовала хитро слаженная организация, состоящая из продажных борзописцев, двенадцатой пробы художников, стихотворцев и проходимцев с хорошо подвешенным языком.
Вся эта шайка кормилась с барского стола, носила платье с плеча их сиятельств и возглавлялась солидным «Новым временем», в кандальном отделении которого, в братском единении с охранкой, фабриковалось подобие литературы.
Отсюда выходили и здесь одобрялись замыслы патриотических песенников, романов с описанием прелести дворянских гнезд и их героев, непременно графинь и графов, пьес, где выводился народ – немытое рыло, или наоборот – вылощенное до блеска фарфорового пастушка.
В первом случае доказывалось, что подлому народишку без станового не обойтись, во втором же случае закреплялось понятие, что под дворянской десницей мужик живет как в медовой бочке, ест писаные пряники, водит на ленточке курчавых барашков, постукивает сафьянными каблучками... Через казарму, школу, театр и Церковь вся эта бумажная чума вливалась в народ. Народ, особенно та часть его, которая отслоилась к городскому трактиру, гноился духовно.
Жажда легкой наживы, барства, щегольства, а отсюда проституция и преступность во всех ее разветвлениях, потеря ощущения человека как высшей ценности и, наконец, органическая потребность в убийстве, в пролитии крови – вот душепагубные плоды самодержавной литературной уголовщины.
Это была «хитрая механика», приводы и нити которой, проходя через – с виду такой многоумный и важный – книжный магазин какой-нибудь «Земщины», терялись в кабинете начальника охранного отделения, по пути задевая митрополичьи покои и горностаевую спальню блестящей балерины «из императорских».
Всё сие должно быть ведомо агитпросветам.
Сердце народное сочится живой кровью, и посыпать священные раны народа стриженным волосом проклятого полицейски-буржуазного наследия, будь то пьеса, книга, песня или музыка, – может только или самое чернолицее невежество, или хорошо замаскированная деловитейшим портфелем и многокарманными френчами куриная душонка, которая зубом и ногтем держится «за местишко» ради детишек и молочишка.
Терпимо ли что-либо подобное в коммунизме? Могут ли жандармские штаны, вывернутые рубцами наружу и подперченные простодушным «Денщик перепутал», преподноситься революционному народу в самые страстные, крестные дни его истории?
Какое глубокое, историческое оскорбление! И всё сие от лица революции, под одетым страшной святостью и трепетом знамен коммуны...
Поистине вол знает ясли господина своего, пророки же Мои не знают Меня.
А потому вот слово Моё к пророкам народа Моего: столпом облачным днем и огненным ночью поставил Я пророков для народа Моего. Солью земли и светом миру.
Трубою для трупов ходящих.
И вот они, как дети, пускающие пузыри. Не от мыльных пузырей загорятся жаждущие души.
Зазеленеет пустыня неплодная и преобразится земля.
К чему Мне множество слов ваших и писаний ваших и речей ваших!
Вот смрад сердец ваших дошел до престола Моего.
И не могу терпеть.
Любостяжания и самолюбования исполнены души ваши, из слов своих вы вырыли ров для ближних ваших.
Соткали паутину для народа Моего. Вот Я обращу ложь сердец ваших на вас же самих...
Захлебнетесь в волнах рассудка без духа животворящего.
И пошлю народу Моему пастыря верного.
И вложу слова Мои в уста его и вложу в сердце его пламя поядающее.
И возвестит он народу правду Мою, восстановит жертвенник красоты Моей, и тогда будет Свобода вся и во всех...
Простите меня, братья, – ненавидящие и любящие меля.
Не могу больше писать к вам...
Слезы каплют на бумагу...
Порванный невод не починить словами.
<1919>
ОГНЕННАЯ ГРАМОТА
Я – Разум Огненный, который был, есть и будет вовеки.
Русскому народу – первенцу из племен земных, возлюбленному и истинному – о мудрости и знании радоваться.
Вот беру ветры с четырех концов земли на ладонь мою, четыре луча жизни, четыре пылающих горы, четыре орла пламенных, и дую на ладонь мою, да устремятся ветры, лучи, горы и орлы в сердце твое, в кровь твою, и в кости твои – о русский народ!
И познаешь ты то, что должен познать.
Тысячелетия Я берег тебя, выращивал, как виноградную лозу в саду Моем, пестовал, как мать дитя свое, питая молоком крепости и терпения. И вот ныне день твоего совершеннолетия.
Ты уже не младенец, а муж возрастный.
Ноги твои, как дикий камень, и о грудь твою разбиваются волны угнетения.
Лицо твое подобно солнцу, блистающему в силе своей, и от голоса твоего бежит Неправда.
Руки твои сдвинули горы, и материки потряслись от движения локтей твоих.
Борода твоя, как ураган, как потоп, сокрушающий темничные стены и разбивающий в прах престолы царствующих.
«Кто подобен народу русскому?» – дивятся страны дальние, и отягощенные оковами племена протягивают к тебе руки, как к Богу и искупителю своему.
Всем ты прекрасен, всем взыскан, всем препрославлен.
Но одно преткновение Я нашел в тебе:
Ты слеп на правый глаз свой.
Когда Я становлюсь на правую руку твою, – ты уклоняешься налево и когда по левую – ты устремляешься право.
Поворачиваешься задом к Солнцу Разума и. уязвленный незнанием, лягаешься, как лось, раненый в крестец, как конь, взбесившийся от зубов волчьих. И от ударов пяты твоей не высыхает кровь на земле.
Я посылаю к тебе Солнечных посланцев, красных пророков, юношей с огненным сердцем и мужей дерзаюших, уста которых – меч поражающий. Но когда попадают они в круг темного глаза твоего, ты, как горелую пеньку, разрываешь правду, совесть и милосердие свои.
Тогда семь демонов свивают из сердца твоего гнездо себе и из мыслей твоих смрадное логовище.
Имена же демонов: Незнание, Рабство, Убийство, Предательство, Самоуничижение, Жадность и Невежество.
И, когда семь Ужасов, по темноте твоей, завладевают духом твоим, тогда ты из пылающей горы становишься комом грязи, из орла – червем, из светлого луча – копотью, чернее смолокура.
Ты попираешь ногами кровь мучеников, из злодея делаешь властителя, и как ошпаренный пес лижешь руки своим палачам и угнетателям.
Продаешь за глоток водки свои леса и земли обманщикам, выбиваешь последний зуб у престарелой матери своей и отцу, вскормившему тебя, с мясом вырываешь бороду...
Забеременела вселенная Зверем тысячеглавым. Вдоль и поперек прошел меч.
Чьи это раздирающие крики, которые потрясают горы? Это жалобы молодых жен и рыдание матерей. Два всадника, закутанные в саваны, проносятся через села и города.
Один обглоданный, как скелет, гложет кусок нечистого животного, у другого вместо сердца – черная язва, и волчьи стаи с воем бегут за ними.
И нет пощады отцам ради детей.
Горе, горе! Кровь разливается, она окружает землю красным поясом!
Какие это жернова, которые вращаются, не переставая, и что размалывают они?
Русский народ! Прочисти уши свои и расширь сердце свое для
слов Огненной Грамоты!
Жернова – это законы царей, вельмож и златовладетелей, и то, что размалывают они, – это мясо и кости человеческие.
Хочешь ли ты, сын мой, попасть под страшный, убийственный жернов? Хочешь ли ты, чтобы шею твою терзал, наглухо заклепанный, железный ошейник раба, чтобы правая рука твоя обвила цепями левую, а левая обвила ими правую? И чтобы во власти злых видений ты так запутался бы в оковах, что всё тело твое было бы покрыто и сжато ими, чтобы звенья каторжной цепи прилипли к твоему телу, подобно кипящему свинцу и более не отпадали?
Если ты веришь тьме – иди во тьму!
Вот поднялись на тебя все поработителе, все Каины и убийцы, какие есть на земле. И они сотрут имя твое, и будешь ты, как грязь, попираемая на площади. И даже паршивый пес должен будет нагнуть морду свою, чтобы увидеть тебя.
И там, где была Россия – земля родимая, колыбельная, будут холмы из пепла, пустое, горелое место, политое твоей кровью.
О русский народ! О дитя мое!
Прекраснейший из сынов человеческих!
Я – Разум Огненный, который был, есть и будет вовеки, простираю руки мои, на ладонях своих неся дары многоценные.
В правой руке моей Пластырь Знания – наложи его на темный глаз твой, и в левой руке моей Бальзам Просвещения – помажь им бельмо свое!
Никогда небо не будет так лучезарно, и земля так зелена и плодородна, как в час прозрения всенародного. И сойдет на русскую землю Жена, облеченная в солнце, на челе ее начертано имя – Наука, и воскрылия одежд ее – Книга горящая. И, увидя себя в свете Великой Книги, ты скажешь:
«Я не знал ни себя, ни других, я не знал, что такое Человек! Теперь я знаю».
И полюбишь ты себя во всех народах, и будешь счастлив служить им. И медведь будет пастись вместе с телицей, и пчелиный рой поселится в бороде старца. Мед истечет из камня, и житный колос станет рощей насыщающей.
Да будет так! Да совершится!
<1919>
ПОЭТЫ ВЕЛИКОЙ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Сергей Есенин
Поэт-юноша. Вошел в русскую литературу, как равный великим художникам слова. Лучшие соки отдала Рязанская земля, чтобы родить певущий лик Есенина.
Огненная рука революции сплела ему венок славы как своему певцу.
Слава русскому народу, душа которого не перестает источать чудеса даже средь великих бедствий, праведных ран и потерь!
Владимир Кириллов
Юный питерский рабочий из крестьянской семьи Смоленской губ<ернии>, нужды ради отданный в ученье в подвал к сапожнику, 17 лет от роду сосланный «за политику» в Вологодские края.
Истинный и единственный в настоящей жизни выразитель городской жизни. Поэт бедных людей, их крестного пути в страну социализма.
Александр Ширкевец
Сын каменщика с Нижнего Поволжья. Два-три года как стал известен своими нехитрыми песнями, звонко сложенными, затаившими в себе нечто от красных песельников Степана Разина, удалых разгулий великой русской реки.
Николай Клюев
Ясновидящий народный поэт, приковавший к себе изумленное внимание всех своих великих современников.
Сын Олонецких лесов, потрясший словесным громом русскую литературу. Рабоче-крестьянская власть не преминула почтить Красного баяна, издав его писания наряду с бессмертными творениями Льва Толстого, Гоголя и т.п.
<1919>
МЕДВЕЖЬЯ ЦИФИРЬ:
Приблизительно восстановленное слово,
сказанное поэтом Николаем Клюевым
в Вытегорском красноармейском клубе
«Свобода» перед пьесой «Мы победим»
I
Много есть на белом свете разных чудес, и не всё одинаково под солнцем. – Теплые, далекие земли, где вечное лето, где сладкие воды и духмяные рощи, где лебеди черные, а вороны белые, где люди ходят, как в раю, нагими, раскрасив себе тело пестрыми красками, горы из красного и голубого камня, вершины которых упираются в небесные звезды, бесчисленные города, многообразные племена и наречия, бескрайние моря-океаны, где невиданные подводные юда, тысячеверстные, дикие, травяные поля, где не слышно голоса человеческого, где простор лишь буйнокрылому орлу да ковыль-траве шумучей, жалобной.
Всё это чудеса вечные, не человеческой рукой сделанные. Но есть в мире одно чудо из чудес: просветленное озеро, зовется оно Сердцем человеческим, Живоносною Тайною кличется.
Пролегла к нему тропиночка малая, малохоженая, малозримая.
Кто прощеной слезой плакать умеет, кто родительскую могилку в Христов день целовать сможет, кто котеночка глупого, корноухого из полымя пожарного по сожаленью вызволит – тому золотая тропи ночка не заказана. Глубоко и самоцветно сердечное озеро, а живет на нем, гнездо из мороков вьет, лебедь-дева, птица волшебная.
Вскинет лебедь крылом, жемчугом водяным окатится, человеку же, у которого сердце-озеро, сладко станет. – Замутит человека дума небывалая о том, чего на свете нет: о крыльях сокольих за плечами, о подвиге красном, разинском...
Известно, дума слово родит, из слов потайных, сердечных песня слагается, вот как ручеек – источина лесная: не видно его в моховищах да в кореньях клыкастых, а поет он, бубенчиком подорожным тенькает:
Не шуми, мати зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати...
Али по-другому:
Не одна во поле дороженька пролегала,
Частым ельником, березничком зарастала...
У кого уши не от бадьи дубовой, тот и ручеек учует, как он на своем струистом языке песню поет.
От старины выискивались люди с душевным ухом: слышат такие люди, как пырей растет, как зерно житное в земле лопается – норовит к солнцу из родимой келейки пробиться, – как текут «слезы незримые, слезы людские...». Называл же русский народ таких людей досюль баянами за то, что они баяли баско, складно да учестливо, ныне же тех людей величают поэтами, а буде такой человек не песней пересказ ведет, не складкой бает, а запросто плавным разговором всю живность письменно выложить сможет, – то писателем с надбавкой «художественный», не от слова «худо», а от понятия «прекрасно», «усладительно», «умственно».
Покуль не было на Руси грамотных баянов, то сказ велся ими устно, перехожим был.
В белом полукафтанье, в лисьем, с алой макушкой колпаке, при поясе, с хитрой медной насечкой, ходил баян по немереным родным волостям, погостам да городищам, и был он гостем чаянным, желанным, не токмо избяным мужицким али теремным боярским, но и палатным княженецким, а почасту и государевым, Не завсегда баян в понитке ходил, а иногда и в терлике бархотном щеголял, в сапогах выворотных козловых, с мореным красным закаблучьем – «меж носов-носов хоть стрела лети, под каблук-каблук – хоть яйцо кати...».
Что думал народ, в чем его правда да сила муромская – всё баяны стихом выражали, за ретивое кажинного человека красным умильным словом задеть ухитрялись; вот эта-то хитрость песенная, пересказная, ныне искусством зовется...
II
Давно уже чуткие люди, у которых душа собачьей шерстью заживо не обрастала, розмысел имели, что не одними словами сладость сердечную можно выявить, но и красками, если кто сумеет эту сладость на картине вырисовать, музыкой, если кто домыслит струну или голос так подобрать, чтобы, когда заиграешь, человека слеза-радость прошибла.
И многим другим можно свою душу рассказать: по дереву можно резьбу навести – виноградье райское, город, какого на свете нету, чтобы человека в безвестный край потянуло и в трудах да мозолях хоть на единую минуточку ему легче стало. Хоромину повыстроить можно так искусно, чтобы она на потайный сад смахивала, в индийскую землю манила или думу какую, мысль с мудростью в себе таила, как, к примеру, церковь на нашем Вытегорском погосте: рублена она без мала триста годов назад, и рубку ее можно смело назвать искусством строительным, по-ученому же зодчеством.
Почему? Да потому, что в ней потайный смысл сидит: строитель ее хоша был и мужик, а нутром баян-художник.
Допрежде рубки он не барыши, как нынешние бездушные подрядчики да инженеры, высчитывал, а планту раскинул, осеннюю, темную ноченьку напролет продумал, как бы ему из вытегорских бревен мысль свою выстроить? И выстроил.
Церковь пятой кругла, в круге же ни начала, ни конца проглядеть нельзя – это Бог безначальный и бесконечный.
Двадцать четыре главы строитель на кокошниках резных к тверди вознес – двадцать четыре часа суточных, которые все славят Господа.
Семь навесов крылечных семь небес обозначают, вышний же рундук гору Фавор знаменует, – на ней же Христос солнцем предста.
Если бы крепко блюли вытегоры заповедь-зарок своей церкви, то разумели бы, что она есть произведение искусства.
Триста годов назад, когда мужику еще было где ухорониться от Царских воевод да от помещиков, народ понимал искусство больше, чем в нынешнее время.
Но приказная плеть, кабак государев, проклятая цигарка вытравили, выжгли из народной души чувство красоты, прощеную слезку, сладкую тягу в страну индийскую...
А тут еще немец за русское золото тальянку заместо гуслей подсунул – и умерла тиха-смирна беседушка, стих духмяный, малиновый. За ним погасли и краски, и строительство народное.
Народился богатей-жулик, музурик-трактирщик, буржуй треокаянный.
Сблазнили они мужика немецким спинджаком, галошами да фуранькой с лакировкой, заманили в города, закабалили обманом по фабрикам да по заводам; ведомо же, что в 16-тичасовой упряжке не до красоты, не до думы потайной.
И взревел досюльный баян по-звериному.
Шел я верхом, шел я низом, –
У милашки дом с карнизом,
Не садись, милой, напротив –
Меня наблевать воротит...
III
Радовались богатеи, что народ душу свою обронил, зверем стал и окромя матюга все слова из себя повытряхнул.
Ну, думали они, мужик таперяча с потрохами и с печёнкой наш, – скотина скотиной, вбивай его, как сваи, в землю да вавилоны ставь. А чтобы сердце у подлого народишка не отмякло, заберем-ка всякое искусство в свои руки, – набьем на него цену, чтобы оно никому, окромя нас, по кошельку не было.
А чтобы поэты да писатели, строители и музыканты вольностей какой себе не дозволяли, пристрастим их романовской гостиницей с решеткой.
И стращали.
Великого писателя Достоевского присудили к виселице, но петлю заменили каторгой. Великого поэта Пушкина мучили ссылкой и довели до пули, убили Лермонтова, прокляли Толстого, нищетой и голодом вогнали в гроб Кольцова и Никитина. Многое множество живущих сынов человеческих погибло от неправедного строя на русской земле!
И по ком надо служить всенародную панихиду, с плачем и с рыданием, так это по распятому народному искусству. Проклятие, проклятие вечное тем, кто перебил голени народному слову, кто жёлчью и оцетом напоил русскую душу!
Но, пережив положение в гроб родного искусства, мы видим и ангельские силы на гробе его. Мы, чудом уцелевшие от жандармского сапога, ваши родные поэты и художники, были свидетелями того, как в 25-й день октября 1917 года потряслась земля, как сломились печати и замертво пали стражи гроба. Огненная рука революции отвалила пещерный камень и... Он воскрес – наш сладчайший жених, – чудотворное народное сердце.
Воскрес и сокрылся, явясь на краткое мгновение только верным и избранным.
И никто не слышал звука его шагов.
И вновь душа наша сжигается скорбью смертной...
Где ты, возлюбленный наш? –
Песня крылатая, всенародная?
Быть может, шумишь ты белой березынькой под вольным олонецким ветром али в бабкином веретене поешь ты, ниткой полуночной, дремотной тянешься, иль от стрекота пулеметов, обеспощадивших землю родимую, закатилось ты за горы высокие, за синие реки, за корбы медвежьи, непроходимые...
Кто знает? Только сердце пусто.
И мука наша лютая.
Чует рабоче-крестьянская власть, что красота спасет мир.
Прилагает она заботу к заботе, труд к труду, чтобы залучить воскресшего жениха к себе на красный пир.
Царские палаты отводятся для гостя-искусства, лучшие хоромы в городах и селах. И стекается туда работающий бедный народ, чтобы хоть одним глазком взглянуть на свою из гроба восставшую душу. Чтобы не озвереть в кровавой борьбе, не отчаяться в крестных испытаниях, в черном горе и обиде своей.
И в настоящий вечерний час, когда там на фронте умножаются ряды мучеников за торжество народной души, здесь ваши братья постараются, насколько хватит их уменья, показать вам малую крупицу воскресшей красоты. Она услышится вами в некоторых словах, которые скажутся с этих подмостков. Перед вами пройдет действо – жизнь рабочих людей – борцов за Красоту, за Землю и Волю.
В этом действе нет ничего смешного, оно со смыслом, и тот, кто будет гоготать, выдаст головой себя как пустого человека.
В действе под одним человеком надо разуметь многих. Вы увидите рабочего Сергея, смертельно больного, который умирает в борьбе, – это весь рабочий народ, который приносит себя на заколение за правду в жизни; старуху, пьющую богомолку, – это наша церковность, подвидная да блудная. Парикмахера – это соблазненная буржуазией часть народа, который за модную жилетку променял свое первородство. Услышите музыку за океанами – это голос всемирной совести, не умолкающей над залитой праведной кровью землей.
Понимая так, вы уйдете отсюда обновленными, со сладкой слезинкой на глазах, которая дороже всех сокровищ мира. Дерзайте, друзья мои! Сгорим, а не сдадимся!
<1919>
СЛОВО О ЦЕННОСТЯХ НАРОДНОГО ИСКУССТВА
Думаю, подозревают ли олончане о той великой, носящей в себе элементы вечности, культуре, среди которой живут?
Знают ли, что наш своеобразный бытовой элемент: все эти коньки на крышах, голуби на крыльцах домов, петухи на ставнях окон – символы, простые, но изначально глубокие, понимания олонецким мужиком мироздания?
Чует ли учительство, по самому положению своему являющееся разъяснителем ценностей, чувствует ли оно во всей подчас ничего не говорящей непосвященному, обстановке непреходящие ценности искусства?
Искусство, подлинное искусство, во всем: и в своеобразном узоре наших изб («На кровле конёк есть знак молчаливый, что путь так далек»), и в архитектуре древних часовен, чей луковичный стиль говорит о горении человеческих душ, подымающихся в вечном искании правды к небу.
Как жалки и бессодержательны все наши спектакли-танцульки перед испокон идущей в народе «внешкольной работой», великий всенародным, наиболее богатым эмоциями, коллективным театральным действом, где каждый зритель – актер, действом «почитания мощей».
Искусство, не понятое еще миром, но уже открытое искусство и в иконописи, древней русской иконописи, которой так богат Олонецкий край.
Надо только понять его. Надо уметь в образах неизвестных забытых мастеров найти проблему бытия, потайный их смысл, надо уметь оценить точность и старательность работы художника.
Надо быть повнимательней ко всем ценностям, и тогда станет ясным, что в Советской Руси, где правда должна быть фактом жизни, должны признать великое значение культуры, порожденной тягой к небу, отвращением к лжи и мещанству, должны признать ее связь с культурой Советов.
Учительство должно оценить этот источник внутреннего света по достоинству, научить пользоваться им подрастающее поколение, чтоб спасти деревню от грозящей ей волны карточной вакханалии фабрично-заводской забубённости и хулиганства…
Здесь вокруг нас на каждом шагу спутниками нашей жизни являются великие облагороживающие ценности.
Надо их заметить, понять, полюбить, надо привить культ к ним.
Так говорил родной поэт наш проникновенно вещий Клюев
<1920>
назад | содержание
| вперед
|
|