|
Николай Клюев : исследования и материалы
: [сборник статей]. – М. : Наследие, 1997 – 305 с.
назад | содержание
| вперед
С.В. Полякова
Колыбельная в поэме Клюева «Песнь о великой матери»
«Schlafe, mein Prinzchen, schlaf ein», –
Как у Моцарта поется.
М.Кузмин
В поэму Клюева «Песнь о Великой Матери» включено пять лирических отступлений, облеченных в форму колыбельной песни [1]. Все они обращены к одному адресату и принадлежат к шедеврам русской лирики. Обычно в клюевских пьесах такого рода лирический герой оказывался как бы случайным, а не центральным объектом чувств и раздумий. Особенно наглядно это проявляется в цикле стихотворений, посвященных Анатолию Яр-Кравченко, где связанное с его личностью отступает на задний план, и мысль автора уходит в сторону от адресата в пространном потоке риторической речи, что признаёт и сам поэт:
У риторической строки
Я выверну ишачью шею
И росной резедой повею
Воспоминаний, встреч, разлуки!
(II, 252 [2])
Атмосфера же пятичастного цикла[*] [Ниже этот цикл чаще всего именуется «пятистишием».– Ред.] далека от всякой риторики, необычно для Клюева интимна и удивляет своей простотой, мягкостью, непосредственностью в сравнении, скажем, с незабываемыми громкими и затейливыми барочными образами вроде встречающихся в «Четвертом Риме»:
О, плоть – голубые нагорные липы,
Где в губы цветений вонзились шмели,
Твои листопады сгребает Архипов
Граблями лобзаний в стихов кошели! (II, 300)
В корпус стихотворных произведений Клюева помимо упомянутых колыбельных входит еще одна, родственная им по словесному убору, – из поэмы «Плач о Сергее Есенине»; хотя вложена она в уста матери Есенина и является как бы кеноколыбельной (колыбель ведь пуста навсегда!). По существу же, это плач автора над погибшим другом, эмоционально и стилистически не отличающийся от пьес пятистишия, как свидетельствует отрывок из него:
Ты гусыня белая,
Что сегодня делала?
Баю-бай, баю-бай,
Елка, челкой не качай!
Али ткала, али пряла,
Иль гусеныша купала?
Баю-бай, баю-бай,
Жучка, попусту не лай! (II, 321)
Лирический герой пятистишия называется обычными для любовного словаря Клюева ласкательными – совёнком, братцем, зябликом, лосенком, подснежником, болотным цветком. Себя автор называет дедом (седой дед, медвежий дед) и стариной.
Я знаю, молодость прошла,
Вернется филин из дупла
Вцепиться в душу напослед,
Чтоб навсегда умолкнул дед! (Знамя, с. 17)
Этот же образ возникает и в других стихах:
Лишь сединою борода
Цветет, как травами вода... (Знамя, с. 18)
Мне сиверко в бороду вплел,
Как изморозь, сивый помол,
Чтоб милый лосенок зимой
Укрылся под елью седой! (Знамя, с. 8)
В следующей строке борода представляется берлогой, т.е. надежным спасительным убежищем:
Берлогой глядит борода.
Чтобы отчетливее услышать этот новый для Клюева мягкий тон, вспомним, что в «Плаче о Сергее Есенине» бороду поэта его друг звал филином – зловещей и страшной птицей, а в «Четвертом Риме» она фигурирует вовсе не как спасительное укрытие: это бородище, дикое, лесное, арена элементарных страстей лесных обитателей; поэт говорит, что намерен «предстать миру»
С потемками хвои в бородище,
Где в случке с рысью рычит лесовик. (II, 299)
Образ седого деда, «обжитый» в стихах Клюева прежде:
В мои усы вплетал снега (II, 284)
С заячьей порошей в волосах (II, 290)
...я же сивым
Был поцелован голубком,
Слегка запорошён снежком,
Как первопуток на погост, – (И, 252)
появляется и в пятистишии. В нем есть и другие повторения мотивов и образов, уже встречавшихся в более ранних пьесах; таков, например, образ улья, связанный с полем значений «сладость – любовь – притягательность». Ср.:
Улей-сердце выводит пчел (II, 147)
Ау, Николенька милый –
Живых поцелуев улей! (II, 303)
Есть и параллели к образу уловления неводом, тенетами, мережами, сетями, встречающемуся в «Песни»:
Закинь невода твоих глаз
В речной голубиный атлас... (Знамя, с. 8)
Вот они:
Всё ведает сердце и глаз-изумруд
В зеленые неводы ловит. (II, 183)
Только следы да сиянье рогов
Ловят тенета захватистых слов. (II, 307)
...два Огненных Духа
Сплетают мережи на песенный лов. (I, 411)
Земля, как старище-рыбак,
Сплетает огненные сети,
Чтоб уловить загробный мрак
Глухонемых тысячелетий. (I, 414)
Пьесы из пятистишия заключают в себе традиционные для жанра колыбельных нежные призывы заснуть вместе со всем окружающим, особенно если убаюкиваемый, как в нашем случае, болен. Эти побуждения ко сну, как и сама фраза «Лапландия кроткая спит», задающая убаюкивающий ритм, уже смежают глаза. В силу жанровых законов колыбельные песни инфантильны: ссылка на то, что такой-де зверь, растение, небесное светило или предмет уже заснули и, значит, тебе тоже пора. По странному совпадению примерно в одно время с «Песнью» Н. Заболоцкий написал:
Колотушка тук-тук-тук,
Спит животное Паук,
Спит Корова, Муха спит,
Над землей луна висит.
Над землей большая плошка
Опрокинутой воды.
Спит растение Картошка.
Засыпай скорей и ты!
«Меркнут знаки Зодиака..», 1929
Эта лексика звучит особенно нежно, будучи введена в ситуацию, далекую от ее первоначального назначения (укачивание ребенка); но язык любовной лирики нередко прибегает к языку детской:
Не слышно оленьих копыт (Знамя, с. 8)
Уснули во мхах глухари (Знамя, с. 9)
Но звёзды спят, всхрапнул очаг (Знамя, с. 17)
Не слышно ни трав, ни ракит! (Знамя, с. 21)
И еще один пример:
Полярной березке светляк
Затеплил зеленый маяк, –
Мол, спи! Я тебя сторожу,
Не выдам седому моржу! (Знамя, с. 9)
В финальном пятом стихотворении, когда все кругом уснуло, засыпает и лирический герой Клюева; он улыбается счастливой улыбкой в предрассветной дреме, может быть, вспоминая, как пальцы друга
...зайчонком в кустах
Плутают в любимых кудрях. (Знамя, с. 21)
Несмотря на то, что в пятистишии из «Песни о Великой Матери» встречаются места, общие с другими стихами Клюева, оно резко отличается по своему тону и психологическому настрою от прочей лирики поэта. Нигде больше в ней не найдешь такой тишины, целомудренности, нежности и покоя.
* * *
Поддавшись извечному соблазну идентифицировать неизвестного адресата, позволю себе высказать предположение по этому поводу. Представляется, что адресатом колыбельных Клюева был Лев Иванович Пулин. Это имя лишь дважды встречается в клюевских материалах, в частности, в письме поэта к В.Н. Горбачевой от 1 апреля 1935 г.:
«Мой друг Лев Иванович Пулин, который жил у меня, сослан в Сибирь же в Мариинский лагерь на три года, – пишет мне удивительные утешающие письма, где нет ни слова упрека за загубленную прекрасную юность. Вы его не знаете, но, быть может, видели когда-либо. Упоминаю об этом юноше как об исключительном событии в моей жизни поэта» [3].
Некоторым подтверждением высказанного предположения служат два места из поэмы, говорящие, по-видимому, о ссылке адресата: «Усни, детя, изгнанья сын!» (Знамя, с.18) и «Усни, дитя, забыв гоненье, // Пока вскипает песнопенье!» (Знамя, с. 27).
Примечания
1 Знамя. 1991. №11. С. 7-8, 9, 17-18, 21-22, 27. Ниже ссылки на этот источник (сокращенно обозначенный – Знамя) даются в тексте работы.
2 Здесь и ниже римская цифра обозначает номер тома «Сочинений» Клюева ([Мюнхен,] 1969), а арабская – его страницу.
3 Новый мир. 1988. №8. С. 183 (публикация Г.С. Клычкова и С.И. Субботина).
назад | содержание
| вперед
|
|