В семейный альбом Не мы ли здесь, о посмотри, вон там, окружены песком -- по обе стороны скамьи, застыв, на берегу морском. ___ Все чудится, что рядом ты. Все вижу сквозь ненастный вой вливающийся в цвет воды колеблющийся локон твой. ___ Как скрученные кем-то в жгут полотна простыней ночных, и тучи и валы бегут, но разные пути у них. ___ Пуст берег, этот край земной, где каждый деревянный дом маячит за твоей спиной, как лодка, что стоит вверх дном. ___ И вот уже как будто страх: не верится, что дом прирос! Но, двери распахнув, рыбак мешает повторить вопрос. ___ А ветер все свистит, крутя столь жаждущих простых границ, в сей бредень (или в сеть) дождя попавшихся прибрежных птиц, ___ Не видно им со стороны -- как спинкою своей скамья твердит, что мы равны, равны, что, может быть, и мы семья. ___ Лишь нам здесь -- ни сейчас, ни впредь, уставившись в пустой песок, знак тождества не разглядеть, сколоченный из двух досок. зима 1962 -- 1963 x x x Вдоль темно-желтых квартир на неизвестный простор в какой-то сумрачный мир ведет меня коридор. И рукав моего пальто немного в его грязи. Теперь я вижу лишь то, что от меня вблизи. Еще в зеркалах живет мой неопрятный вид. Страшное слово "вперед" губы мои кривит. Скопище, сонм теней спускается на тормозах. Только всего сильней электрический свет в глазах. Словно среди тишины вдруг заглушает крик власти теней спины залитый светом лик, словно в затылке -- лед и пламень во лбу горящ, и тела всего -- перёд много превосходящ. Коридор, мой коридор, закадычный в ранге владык; залитый светом взор, залитый тьмой кадык. Запертый от гостей, с вечным простясь пером, в роще своих страстей я иду с топором. Так как еще горит здесь предо мною свет, взгляд мой еще парит, минует еще паркет, по жилам еще бежит темно-желтая кровь, и сердце мое дрожит возле охапки дров. Так, как в конце весны звуками полон лес, -- в мире конструкций сны прежний теряют вес. Так, впредь былого дыша, я пред Тобой, Господь, видимо, весь душа, да вполовину плоть. Словно летом в тени и у любви в конце, словно в лучшие дни, пот на моем лице. Так посреди белья и у дров на виду старый и новый я, Боже, смотри, иду. Серый на горле шарф, сзади зеркальный шкаф, что-то звенит в ушах, в страшной грязи рукав, вешалки смотрят вслед, лампочки светят вдоль. И если погаснет свет, зажжет свой фонарик боль. 1962 -- 1963 x x x Черные города, воображенья грязь. Сдавленное "когда", выплюнутое "вчерась", карканье воронка, камерный айболит, вдавливанье позвонка в стираный неолит. -- Вот что нас ждет, дружок, до скончанья времен, вот в чем твой сапожок чавкать приговорен, также как мой штиблет, хоть и не нов на вид. Гончую этот след не воодушевит. Вот оттого нога, возраст подметки для, и не спешит в бега, хоть велика земля. Так что через плечо виден беды рельеф, где белеет еще лампочка, перегорев. Впрочем, итог разрух -- с фениксом схожий смрад. Счастье -- суть роскошь двух; горе -- есть демократ. Что для слезы -- впервой, то -- лебеда росе. Вдохновлены травой, мы делаемся, как все. То-то идут домой вдоль большака столбы -- в этом, дружок, прямой виден расчет судьбы, чтобы не только бог, ночь сотворивший с днем, слиться с пейзажем мог и раствориться в нем. 1962 -- 63 На смерть Роберта Фроста Значит, и ты уснул. Должно быть, летя к ручью, ветер здесь промелькнул, задув и твою свечу. Узнав, что смолкла вода, и сделав над нею круг, вновь он спешит сюда, где дым обгоняет дух. Позволь же, старик, и мне, средь мертвых финских террас, звездам в моем окне сказать, чтоб их свет сейчас, который блестит окрест, сошел бы с пустых аллей, исчез бы из этих мест и стал бы всего светлей в кустах, где стоит блондин, который ловит твой взгляд, пока ты бредешь один в потемках... к великим... в ряд. 30 января 1963, Комарово x x x Деревья окружили пруд, белеющий средь них, как плешь, почти уже кольцом, но тут тропинка пробивает брешь. В негодованьи на гостей последняя сосна дрожит. Но черный ручеек детей на эту белизну бежит. Внизу еще свистят, галдят, вверху -- уже царит тоска. Вершины, кажется, глядят в отчаяньи на облака. Должно быть, просят темноты вечерней, тьмы ночей, -- чтоб эти капельки воды забрал назад ручей. январь 1963 Большая элегия Джону Донну Джон Донн уснул, уснуло все вокруг. Уснули стены, пол, постель, картины, уснули стол, ковры, засовы, крюк, весь гардероб, буфет, свеча, гардины. Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы, хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда, ночник, бельё, шкафы, стекло, часы, ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду. Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье, среди бумаг, в столе, в готовой речи, в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле остывшего камина, в каждой вещи. В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях, за зеркалом, в кровати, в спинке стула, опять в тазу, в распятьях, в простынях, в метле у входа, в туфлях. Все уснуло. Уснуло все. Окно. И снег в окне. Соседней крыши белый скат. Как скатерть ее конек. И весь квартал во сне, разрезанный оконной рамой насмерть. Уснули арки, стены, окна, всё. Булыжники, торцы, решетки, клумбы. Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо... Ограды, украшенья, цепи, тумбы. Уснули двери, кольца, ручки, крюк, замки, засовы, их ключи, запоры. Нигде не слышен шепот, шорох, стук. Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро. Уснули тюрьмы, замки. Спят весы средь рыбной лавки. Спят свиные туши. Дома, задворки. Спят цепные псы. В подвалах кошки спят, торчат их уши. Спят мыши, люди. Лондон крепко спит. Спит парусник в порту. Вода со снегом под кузовом его во сне сипит, сливаясь вдалеке с уснувшим небом. Джон Донн уснул. И море вместе с ним. И берег меловой уснул над морем. Весь остров спит, объятый сном одним. И каждый сад закрыт тройным запором. Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель. Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы. Лисицы, волк. Залез медведь в постель. Наносит снег у входов нор сугробы. И птицы спят. Не слышно пенья их. Вороний крик не слышен, ночь, совиный не слышен смех. Простор английский тих. Звезда сверкает. Мышь идет с повинной. Уснуло всё. Лежат в своих гробах все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях живые спят в морях своих рубах. По одиночке. Крепко. Спят в объятьях. Уснуло всё. Спят реки, горы, лес. Спят звери, птицы, мертвый мир, живое. Лишь белый снег летит с ночных небес. Но спят и там, у всех над головою. Спят ангелы. Тревожный мир забыт во сне святыми -- к их стыду святому. Геенна спит и Рай прекрасный спит. Никто не выйдет в этот час из дому. Господь уснул. Земля сейчас чужда. Глаза не видят, слух не внемлет боле. И дьявол спит. И вместе с ним вражда заснула на снегу в английском поле. Спят всадники. Архангел спит с трубой. И кони спят, во сне качаясь плавно. И херувимы все -- одной толпой, обнявшись, спят под сводом церкви Павла. Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи. Все образы, все рифмы. Сильных, слабых найти нельзя. Порок, тоска, грехи, равно тихи, лежат в своих силлабах. И каждый стих с другим, как близкий брат, хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься. Но каждый так далек от райских врат, так беден, густ, так чист, что в них -- единство. Все строки спят. Спит ямбов строгий свод. Хореи спят, как стражи, слева, справа. И спит виденье в них летейских вод. И крепко спит за ним другое -- слава. Спят беды все. Страданья крепко спят. Пороки спят. Добро со злом обнялось. Пророки спят. Белесый снегопад в пространстве ищет черных пятен малость. Уснуло всё. Спят крепко толпы книг. Спят реки слов, покрыты льдом забвенья. Спят речи все, со всею правдой в них. Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья. Все крепко спят: святые, дьявол, Бог. Их слуги злые. Их друзья. Их дети. И только снег шуршит во тьме дорог. И больше звуков нет на целом свете. Но чу! Ты слышишь -- там, в холодной тьме, там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе. Там кто-то предоставлен всей зиме. И плачет он. Там кто-то есть во мраке. Так тонок голос. Тонок, впрямь игла. А нити нет... И он так одиноко плывет в снегу. Повсюду холод, мгла... Сшивая ночь с рассветом... Так высоко! "Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой, возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета, любви моей?.. Во тьме идешь домой. Не ты ль кричишь во мраке?" -- Нет ответа. "Не вы ль там, херувимы? Грустный хор напомнило мне этих слез звучанье. Не вы ль решились спящий мой собор покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?" -- Молчанье. "Не ты ли, Павел? Правда, голос твой уж слишком огрублен суровой речью. Не ты ль поник во тьме седой главой и плачешь там?" -- Но тишь летит навстречу. "Не та ль во тьме прикрыла взор рука, которая повсюду здесь маячит? Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика, но слишком уж высокий голос плачет". Молчанье. Тишь. -- "Не ты ли, Гавриил, подул в трубу, а кто-то громко лает? Но что ж лишь я один глаза открыл, а всадники своих коней седлают. Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы. А гончие уж мчат с небес толпою. Не ты ли, Гавриил, среди зимы рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?" "Нет, это я, твоя душа, Джон Донн. Здесь я одна скорблю в небесной выси о том, что создала своим трудом тяжелые, как цепи, чувства, мысли. Ты с этим грузом мог вершить полет среди страстей, среди грехов, и выше. Ты птицей был и видел свой народ повсюду, весь, взлетал над скатом крыши. Ты видел все моря, весь дальний край. И Ад ты зрел -- в себе, а после -- в яви. Ты видел также явно светлый Рай в печальнейшей -- из всех страстей -- оправе. Ты видел: жизнь, она как остров твой. И с Океаном этим ты встречался: со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой. Ты Бога облетел и вспять помчался. Но этот груз тебя не пустит ввысь, откуда этот мир -- лишь сотня башен да ленты рек, и где, при взгляде вниз, сей страшный суд совсем не страшен. И климат там недвижен, в той стране. Откуда всё, как сон больной в истоме. Господь оттуда -- только свет в окне туманной ночью в самом дальнем доме. Поля бывают. Их не пашет плуг. Года не пашет. И века не пашет. Одни леса стоят стеной вокруг, а только дождь в траве огромной пляшет. Тот первый дровосек, чей тощий конь вбежит туда, плутая в страхе чащей, на сосну взлезши, вдруг узрит огонь в своей долине, там, вдали лежащей. Всё, всё вдали. А здесь неясный край. Спокойный взгляд скользит по дальним крышам. Здесь так светло. Не слышен псиный лай. И колокольный звон совсем не слышен. И он поймет, что всё -- вдали. К лесам он лошадь повернет движеньем резким. И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам и бедный конь -- всё станет сном библейским. Ну, вот я плачу, плачу, нет пути. Вернуться суждено мне в эти камни. Нельзя прийти туда мне во плоти. Лишь мертвой суждено взлететь туда мне. Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет, в сырой земле, забыв навек, на муку бесплодного желанья плыть вослед, чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку. Но чу! пока я плачем твой ночлег смущаю здесь, -- летит во тьму, не тает, разлуку нашу здесь сшивая, снег, и взад-вперед игла, игла летает. Не я рыдаю -- плачешь ты, Джон Донн. Лежишь один, и спит в шкафах посуда, покуда снег летит на спящий дом, покуда снег летит во тьму оттуда". Подобье птиц, он спит в своем гнезде, свой чистый путь и жажду жизни лучшей раз навсегда доверив той звезде, которая сейчас закрыта тучей. Подобье птиц. Душа его чиста, а светский путь, хотя, должно быть, грешен, естественней вороньего гнезда над серою толпой пустых скворешен. Подобье птиц, и он проснется днем. Сейчас -- лежит под покрывалом белым, покуда сшито снегом, сшито сном пространство меж душой и спящим телом. Уснуло всё. Но ждут еще конца два-три стиха и скалят рот щербато, что светская любовь -- лишь долг певца, духовная любовь -- лишь плоть аббата. На чье бы колесо сих вод не лить, оно все тот же хлеб на свете мелет. Ведь если можно с кем-то жизнь делить, то кто же с нами нашу смерть разделит? Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет. Со всех концов. Уйдет. Вернется снова. Еще рывок! И только небосвод во мраке иногда берет иглу портного. Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь. Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло. Того гляди и выглянет из туч Звезда, что столько лет твой мир хранила. 7 марта 1963 x x x А. А. А. Блестит залив, и ветр несет через ограду воздух влажный. Ночь белая глядит с высот, как в зеркало, в квадрат бумажный. Вдвойне темней, чем он, рука незрима при поспешном взгляде. Но вот слова, как облака, несутся по зеркальной глади. 24 июня 1963 Другу-стихотворцу Нет, не посетует Муза, если напев заурядный, звук, безразличный для вкуса, с лиры сорвется нарядной. Милая, грусти не выдаст, путая спину и перед, песню, как платье на вырост, к слуху пространства примерит. Правда ведь: как ни вертеться, искренность, сдержанность, мука, -- нечто, рожденное в сердце, громче сердечного стука. С этим залогом успеха ветер -- и тот не поспорит; дальние горы и эхо каждое слово повторят. Вот и певец возвышает голос -- на час, на мгновенье, криком своим заглушает собственный ужас забвенья. Выдохи чаще, чем вдохи, ибо вдыхает, по сути, больше, чем воздух эпохи: нечто, что бродит в сосуде. Здесь, в ремесле стихотворства, как в состязаньи на дальность бега, -- бушует притворство, так как велит натуральность то, от чего уж не деться, -- взгляды, подобные сверлам, радовать правдой, что сердце в страхе живет перед горлом. июнь 1963 x x x Подтверждается дым из трубы стариками, живущими в доме. Подтверждается правда судьбы -- человеком с монеткой в ладони. Точно так же движенье души, что сродни умолкающей ноте, замирающей в общей тиши, подтверждает движение плоти. Так и смерть, растяжение жил, -- не труды и не слава поэта -- подтверждает, что все-таки жил, делал тени из ясного света. Точно так же бросок иль рывок подтвержден неотступною тенью. Так и жизнь -- подтверждает кивок в толчее, -- человеку -- виденью... август 1963 x x x Вот я вновь принимаю парад посветлевшей листвы на участке, и, приветствуя этот возврат, гулко дятел стучит для острастки. И с березы прозрачной на дверь опускается лист полусонный. Закрываю воду, теперь пусть дожди поливают газоны. Дым плывет над трубой, и заря чуть кивает из сумрачной рани золотой головой октября, утопающей в мокром тумане. Больше некуда мне поспешать за бедой, за сердечной свободой. Остается смотреть и дышать молчаливой, холодной природой. 5 октября 1963, Комарово Из "Старых английских песен" Заспорят ночью мать с отцом. И фразы их с глухим концом велят, не открывая глаз, застыть к стене лицом. Рыдает мать, отец молчит. И козодой во тьме кричит. Часы над головой стучат, и в голове -- стучит... Их разговор бросает в дрожь не оттого, что слышишь ложь, а потому, что -- их дитя -- ты сам на них похож: молчишь, как он (вздохнуть нельзя), как у нее, ползет слеза. "Разбудишь сына". -- "Нет, он спит". Лежит, раскрыв глаза! И слушать грех, и грех прервать. Не громче, чем скрипит кровать, в ночную пору то звучит, что нужно им и нам скрывать. октябрь 1963 Из "Старых английских песен". Горячая изгородь Снег скрыл от глаз гряду камней. И вот земля -- небес бледней. Одна лишь изгородь черна, и снега нет на ней. Холодный лес прикрыла мгла. Она сама светла, бела. Одна лишь изгородь в снегу стоит голым-гола. И едет всадник вдоль холмов. Стирает конь следы волков. Чернеет изгородь в снегу и слышит звон подков. Пальто черней, чем первый грач. Она слепа. Но он-то зряч, но так же нем и так же глух и, как она, горяч. 1963 Из "Старых английских песен" Замерзший повод жжет ладонь. Угроз, команд не слышит конь. А в лужах первый лед хрустит, как в очаге огонь. Не чует конь моих тревог. И то сказать, вонзая в бок ему носки своих сапог, я вряд ли передать их мог. Знаком нам путь в лесной овраг. И, так как нам знаком наш путь, к нему прибавить лишний шаг смогу я как-нибудь. Прибавим шаг к пути, как тот сосновый ствол, что вверх растет. И ждет нас на опушке ствол, ружейный ствол нас ждет. Тропа вольна свой бег сужать. Кустам сам Бог велел дрожать. А мы должны наш путь держать, наш путь держать, наш путь держать. 1963 Из "Старых английских песен". Зимняя свадьба Я вышла замуж в январе. Толпились гости во дворе, и долго колокол гудел в той церкви на горе. От алтаря, из-под венца, видна дорога в два конца. Я посылаю взгляд свой вдаль, и не вернуть гонца. Церковный колокол гудит. Жених мой на меня глядит. И столько свеч для нас двоих! И я считаю их. 1963 Переселение М. Б. Дверь хлопнула, и вот они вдвоем стоят уже на улице. И ветер их обхватил. И каждый о своем задумался, чтоб вздрогнуть вслед за этим. Канал, деревья замерли на миг. Холодный вечер быстро покрывался их взглядами, а столик между них той темнотой, в которой оказался. Дверь хлопнула, им вынесли шпагат, по дну и задней стенке пропустили и дверцы обмотали наугад, и вышло, что его перекрестили. Потом его приподняли с трудом. Внутри негромко звякнула посуда. И вот, соединенные крестом, они пошли, должно быть, прочь отсюда. Вдвоем, ни слова вслух не говоря. Они пошли. И тени их мешались. Вперед. От фонаря до фонаря. И оба уменьшались, уменьшались. октябрь 1963 x x x X. В. Горенко В деревянном доме, в ночи беззащитность сродни отрешенью, обе прячутся в пламя свечи, чтобы сделаться тотчас мишенью. Страх растет на глазах, и окно застилает, как туча в июле, сократив световое пятно до размеров отверстия пули. Тишина на участке, темно, и молчанье не знает по году, то ли ужас питает оно, то ли сердцу внушает свободу. осень 1963 В замерзшем песке Трехцветных птичек голоса, -- хотя с нагих ветвей глядит зима во все глаза, хотя земля светлей холмов небесных, в чьих кустах совсем ни звука нет, -- слышны отчетливей, чем страх ревизии примет. На волнах пляшет акробат, сбивая мель с пути. Все трубы зимние трубят, но флейты не найти. И гребень падает, бежит; сраженный красотой, кустарник сучьями шуршит, а нужен козодой. Вот так и слышишь пенье птиц, когда трещит мороз, не видя их упрямых лиц. Кого, кого? (Вопрос.) Не видя глаз, в которых власть любви должна прочесть не жажду, нет, но страсть, но страсть остаться мерзнуть здесь. декабрь 1963 Прилив Верней песка с морской водой (на помощь ночь зови), борись с сердечной пустотой, вступившей в след любви. Уму грозящим страхом полн, беги под крепкий кров, наполнив сердце шумом волн, как лунку, до краев. Но лучше, в землю ткнув носком, когда все крепко спит, ее засыпать тем песком, что в голосе хрипит. декабрь 1963 В горчичном лесу Гулко дятел стучит по пустым деревам, не стремясь достучаться. Дождь и снег, пробивающий дым, заплетаясь, шумят средь участка. Кто-то, вниз опустивши лицо, от калитки, все пуще и злее от желанья взбежать на крыльцо, семенит по размякшей аллее. Ключ вползает, как нитка в ушко. Дом молчит, но нажатие пальца, от себя уводя далеко, прижимает к нему постояльца. И смолкает усилье в руке, ставши тем, что из мозга не вычесть, в этом кольцеобразном стежке над замочного скважиной высясь. Дом заполнен безумьем, чья нить из того безопасного рода, что позволит и печь затопить, и постель застелить до прихода -- нежеланных гостей, и на крюк дверь закрыть, привалить к ней поленья, хоть и зная: не ходит вокруг, но давно уж внутри -- исступленье. Все растет изнутри, в тишине, прерываемой изредка печью. Расползается страх по спине, проникая на грудь по предплечью; и на горле смыкая кольцо, возрастая до внятности гула, пеленой защищает лицо от сочувствия лампы и стула. Там, за "шторой", должно быть, сквозь сон, сосны мечутся с треском и воем, исхитряясь попасть в унисон придыханью своим разнобоем. Все сгибается, бьется, кричит; но меж ними достаточно внятно -- в этих "ребрах" -- их сердце стучит, черно-красное в образе дятла. Это всё -- эта пища уму: "дятел бьется и ребра не гнутся", перифраза из них -- никому не мешало совсем задохнуться. Дом бы должен, как хлеб на дрожжах, вверх расти, заостряя обитель, повторяя во всех этажах, что безумие -- лучший строитель. Продержись -- все притихнет и так. Двадцать сосен на месте кошмара. Из земли вырастает -- чердак, уменьшается втрое опара. Так что вдруг от виденья куста из окна -- темных мыслей круженье, словно мяч от "сухого листа", изменяет внезапно движенье. Колка дров, подметанье полов, топка печи, стекла вытиранье, выметанье бумаг из углов, разрешенная стирка, старанье. Разрешенная топка печей и приборка постели и сора -- переносишь на время ночей, если долго живешь без надзора. Заостря-заостряется дом. Ставни заперты, что в них стучаться. Дверь на ключ -- предваряя содом: в предвкушеньи березы участка, -- обнажаясь быстрей, чем велит время года, зовя на подмогу каждый куст, что от взора сокрыт, -- подступают все ближе к порогу. Колка дров, подметанье полов, нахожденье того, что оставил на столах, повторенье без слов, запиранье повторное ставень. Чистка печи от пепла... зола... Оттиранье кастрюль, чтоб блестели. Возвращенье размеров стола. Топка печи, заправка постели. 1963 x x x В твоих часах не только ход, но тишь. Притом их путь лишен подобья круга. Так в ходиках: не только кот, но мышь; они живут, должно быть, друг для друга. Дрожат, скребутся, путаются в днях. Но их возня, грызня и неизбывность почти что незаметна в деревнях, где вообще в домах роится живность. Там каждый час стирается в уме, и лет былых бесплотные фигуры теряются -- особенно к зиме, когда в сенях толпятся козы, овцы, куры. 1963 Исаак и Авраам М. Б. "Идем, Исак. Чего ты встал? Идем". "Сейчас иду". -- Ответ средь веток мокрых ныряет под ночным густым дождем, как быстрый плот -- туда, где гаснет окрик. По-русски Исаак теряет звук. Ни тень его, ни дух (стрела в излете) не ропщут против буквы вместо двух в пустых устах (в его последней плоти). Другой здесь нет -- пойди ищи-свищи. И этой также -- капли, крошки, малость. Исак вообще огарок той свечи, Что всеми Исааком прежде звалась. И звук вернуть возможно -- лишь крича: "Исак! Исак!" -- и это справа, слева: "Исак! Исак!" -- и в тот же миг свеча колеблет ствол, и пламя рвется к небу. Совсем иное дело -- Авраам. Холмы, кусты, врагов, друзей составить в одну толпу, кладбища, ветки, храм -- и всех потом к нему воззвать заставить -- ответа им не будет. Будто слух от мозга заслонился стенкой красной с тех пор, как он утратил гласный звук и странно изменился шум согласной. От сих потерь он, вместо града стрел, в ответ им шлет молчанье горла, мозга. Здесь не свеча -- здесь целый куст сгорел. Пук хвороста. К чему здесь ведра воска? "Идем же, Исаак". -- "Сейчас иду". "Идем быстрей". -- Но медлит тот с ответом. "Чего ты там застрял?" -- "Постой". -- "Я жду". (Свеча горит во мраке полным светом). "Идем. Не отставай". -- "Сейчас, бегу". С востока туч ползет немое войско. "Чего ты встал?" -- "Глаза полны песку". "Не отставай". -- "Нет-нет". -- "Иди, не бойся".