Вышеприведенные тексты рассчитаны, конечно, на восприятие рядом с описанными в них экспонатами и в постоянном соотнесении с ними. И здесь возникает последний вопрос: а нужно ли такое удвоение слова вещью? Каждый может без труда представить себе фантик от конфеты или детский калейдоскоп - зачем помещать рядом со словесным описанием и как бы внутри его натуральный объект, о который должен непрестанно спотыкаться читающий взгляд? Если раньше мы старались обосновать, почему нужно осмысливать вещи, то в заключение попытаемся понять, почему смыслу необходима сама вещь.
Как правило, текст для того и существует, чтобы не было необходимости в существовании рядом с ним той самой непосредственной реальности, которую он описывает. Знак есть замена, замещение вещи. Если же вещь выставлена рядом с означающим ее знаком, то это значит, что ее бытие несравненно значительнее ее значения и существенно как таковое. В лирическом музее слова напряженно стремятся выявить сущность вещей для того, чтобы в конечном счете показать ее внесловесность, сверхсловесность - и в этом смысле указать на сами вещи.
Вот рассказано автором и прочитано зрителем все, что может быть выражено и воспринято в слове,- остается только сама вещь, безмолвно лежащая на подставке. И тогда, быть может, в неуловимую долю секунды происходит самое главное: внутренний контакт зрителя с молчащей вещью, которая больше всех слов, о ней сказанных. Теперь само ее бытие продолжает говорить вам, действовать на вас. В ее молчании и неподвижности прорезывается какое-то особое, непроизносимое слово, возникает внутреннее движение, словно бы колеблющее ближние слои пространства... Но если бы это и удалось описать, вещь все равно отодвинулась бы за рамку описания, вновь возникла бы по ту сторону всех слов, всех идеальных представлений - как чистое, свое собственное, ни к чему иному не сводимое бытие.
Прикосновение к этому бытию доставляет ни с чем не сравнимую радость, которая по силе не уступает эстетической, хотя и отличается по качеству. Мы наслаждаемся здесь не творческим преображением вещи, ее превращением во что-то иное, как на картине,- а именно присутствием вещи в ее "естьности", во всей подлинности ее существования, которое прямо и непосредственно сообщается с нашим, увеличивает его емкость, укрепляет его основу. "Есть" вещи звучит как утверждение нашего "есмь". Эту радость, в отличие от эстетической, можно назвать экзистенциальной, поскольку она столь полно приемлет существование вещей, что не нуждается в их образном пресуществлении.
Однако неверно считать, что такое восприятие первоистины и самоценности вещей приходит само собой, без предварительного труда их смыслового и словесного освоения. Будучи первичным по сути, оно является последним по порядку. Если мы просто и "непосредственно" взглянем на вещь, до всякого опыта ее понимания и выражения. то увидим лишь бедную предметность, без остатка сведенную к какой-либо практической функции. Стул - чтобы сидеть, чашка - чтобы пить, ключ - чтобы отпирать двери, фантик - чтобы обертывать конфету: значение вещи в таком эмпирическом контексте сводится к тавтологии, отождествляется со способом ее употребления. Созерцать вещи в этом "первом" плане невыносимо тягостно и скучно - нужно просто пользоваться ими.
Осмысляя вещь, создавая ее концептуальное описание, мы переводим ее во второй, более глубокий план, где она выводится из равенства себе, выступает не как тавтология, а как метафора. Вещь включается в такой словесный контекст, где ее прямая бытовая функция получает переносный и обобщенный смысл. Функция фантика обертывать сладость или функция калейдоскопа разноцветными узорами развлекать взор получает истолкование в масштабе личного опыта и судьбы, на языке философии, психологии, морали. В этом плане лирический музей представляет собой совокупность текстов, извлекающих, "вытягивающих" из вещей все возможные смыслы - исторические, биографические, символические, ассоциативные... Но конечная задача состоит в том, чтобы все эти смыслы "вернулись" в вещь, влились в свой исток.
Лишь после того как вещь выведена из функциональной тесноты на концептуальный простор, начинает раскрываться в ней третий план - экзистенциальная глубина. Вещь уже не используется как предмет и не истолковывается как знак, но исполняется как бытие - во всей полноте смыслов, замкнутых и растворенных в ее предметности. Все присущее ей, вынесенное из жизни и внесенное мыслью, теперь здесь - и указывает на ее присутствие. В этом третьем плане значение вещи уже не тавтологично и не метафорично, а, можно сказать, мифично, совпадает не с внешним ее употреблением и не с обобщенным смыслом, а с собственным ее бытием. Вещь становится тем, что она значит, больше того, она значит то, что она есть.
Вотпочему в этом третьем плане вещь нельзя вполне, до конца осмыслить - отпал бы смысл самого ее бытия. Можно бесконечно долго и трудно приближаться к этой задаче - но в конце нас встречает все та же единичная вещь, не осмысляемая вполне и потому не отменяемая в своем бытии. Как бы ни был лирически проникновенен и философски значителен текст, на самом пределе своих постижений он должен будет включить в свой состав целую, подлинную вещь, которая и явит высшую степень той конкретности, к которой восходит мышление. Эта вещь станет уже не объектом, но актом мысли. Эта вещь войдет в текст на правах основного, аксиоматически неопределимого понятия, которое будет вводиться в определения других понятий. Осмысленная до конца в своей сущности, вещь начинает мыслить своим существованием. Самая авторитетная и неоспоримая ссылка - указание на "это".
Таким образом, мемориал вещей нужен не только потому, что вещи требуют осмысления, но и потому, что их нельзя до конца осмыслить. Иначе в этом мемориале не оказалось бы главного - самих вещей. Эта диалектика необходимости-невозможности и развертывается в экспозиции, где слова так же нужны вещам, как вещи - словам.
Обычно слова говорят, вещи молчат. Но когда слова доходят до границ молчания, само молчание вещей начинает говорить. Труднее всего - найти такие слова, среди которых сама вещь стала бы единственным недостающим и незаменимым словом. Тогда она и становится собой - "вестью", голосом, звучащим в молчании, в ответ на все наши слова, сказанные о ней.
***
В заключение - вновь несколько отрывков из Лирического музея, но уже не об отдельных вещах, а о мудрости вещей, о содержательности их вести, обращенной к человеку. Вещный мир может быть притягателен для людей не как источник обогащения и внешнего благополучия, но как напоминание о каком-то забытом блаженстве.
Прежде всего, вещь - это урок смирения, согласия с миром. "Вещи кротки. Сами по себе они никогда не
делают зла. Они сестры духов. Они принимают нас, и в них мы слагаем наши мысли, нуждающиеся в них, как ароматы - в цветах, чтобы разлиться... Душа моя была непреклонна перед людьми, и, однако, я часто плакал, созерцая вещи... Какое-то сияние исходило от них, сияние, подобное трепету дружбы",- писал французский поэт Франсис Жамм ("Вещи", 1889 )1.
Ощутите на себе этот крошечный рай, в котором каждая вещь изначально и до конца послушествует своему творцу. Она не отклонит ничьей просьбы, но при этом останется верна своему назначению: чашка никому не откажет в питье, но не позволит вытереть об нее руки. Человек еще "не дорос" до такой верности своему назначению и до такой отзывчивости ко всем окружающим. Он жестче к другим и мягче к себе, тогда как следовало бы, наоборот, быть жестче к себе и мягче к другим. У вещей он может учиться совершенному искусству - сочетать бесконечное послушание каждому, кто нуждается в нем, с бесконечной преданностью своему назначению, вложенному Творцом.
Если. от вещей - сильнейший соблазн стяжания и корысти, то от вещей же - и величайший урок нестяжания, бескорыстия. Вещи, как святые, оделяют нас безвозмездно всем, что у них есть, и ничего не оставляют себе. Нагие и нищие, они буквально выполняют завет "раздай имение свое". Все, что мы имеем,- это вещи, сами же они ничего не имеют, раздавая себя. У каждой вещи - особое служение, и жизнь каждой вещи - неперестающая служба. Вещи ничего не могут и не хотят взять у нас, ведь то, что можно отдать и взять,- это сами вещи. У зверя есть нора, у растения - почва, только само имущество ничего не имеет. Оно поистине неимущее. Отдаваясь нам во владение, вещи учат нас не владеть.
Призвание человека - не обогащаться вещами, но и не отказываться от вещей, а быть с вещами, разделять их безмолвие, беззлобие, бесстрастие, бескорыстие.
1. Цит. по кн.: Белецкий А. И. Избранные труды по теории литературы. М., 1964, с. 217-218.
Люди могут разрешить проблему собственности, не распределяя по-новому вещи между собой, а разделяя судьбу самих вещей. Это значит: принимая их в свое имение, становиться неимущими, как они, духовно обедняться вместе с тем, что делает тебя богаче; в мирской роскоши вещей видеть проявление их собственной монашеской скудости, готовности к самоотречению. Выход не в том, чтобы приобретать или раздавать вещи, а в том, чтобы разделять их бедность и послушание, брать у них урок служения людям. Тот, кто любит вещи за бедность, в которой они пребывают, а не за богатство, которое они приносят, постигает мудрость любви.
Растение тише и послушнее животного, а вещь тише и послушнее растения. Чувство покоя и замирания, которое мы переживаем в лесу или в поле, должно быть еще глубже среди собрания вещей. Рядом с вещами следует вести себя, как у постели спящего ребенка,- молчать и слушать.
Одни люди прилепляются всем сердцем к вещам за их вещественность, другие отвергают и обличают ее, как вещизм. Третьи считают, что вещественность - это название судьбы, которую вещи умеют принимать и претерпевать глубже, чем люди.
Все, что имеет человек, взято у вещей,- им оставлено чистое бытие. Меря себя мерой вещей, не имеющих ничего, кроме бытия, человек достигает подлинного смирения. Пройдя весь путь вперед, он возвращается обратно, туда, где не дано быть даже растению.
"Человек - мера всех вещей..." - сказал Протагор. Но верно и то, что вещь - мера всего человеческого...
Бог,- говорит Р. - М. Рильке,- "Вещь вещей", "Безграничное присутствие". На самом пределе малости достигается та же чистота бытия, что и на пределах величия, и одно служит образом для другого. Никто не умаляется так, как вещи, никто не блажен так, как "малые сии" - недосягаемым для человека блаженством. Монах, по словам Рильке, "слишком ничтожен и все-таки недостаточно мал", чтобы уподобиться вещи перед Богом.
Мир вещей - погруженный в молчание и терпение монастырь, через который люди проходят странниками, учась послушанию.
Итак, не только в пользование, но и в поучение даны человеку вещи. Мы учимся у тех, кто служит нам. Получая от вещи то или иное благо, следует воспринимать ее щедрость как наставление себе и нести эту службу дальше, в человеческий мир. Тогда-то вещь и обнаружит свое затаенное свойство - кроткого, безгласного Слова, неутомимо поучающего нас.
1983-1984