С вечера большак распределял работы на следующий день, и распоряжения его подлежали неукоснительному исполнению. Существовала выработанная длительной практикой традиция распределения хозяйственных дел в русской семье по полу и возрасту. Но в каждой местности были свои особенности.
      В Вельском уезде Вологодской губернии, например, во время посева в поле работали мужчины. Старший сын пахал, отец сеял, подросток боронил. Замужние женщины в это время сажали овощи, а девицы ткали. После окончания сева яровых и до начала сенокоса мужики готовили поля под озимые культуры, а женщины и девушки ходили в лес за берестой – заготавливали на продажу. При этом у девушек вырученные деньги шли себе на обновки, а у женщин – на общие семейные надобности.
      Во время жатвы и сенокоса все объединялись. После жатвы мужчины обычно возили хлеб с полей, а женщины занимались уборкой овощей. На попечении девушек, как правило, была уборка льна. Во время молотьбы вся семья вставала в два часа ночи и к 10 часам утра заканчивала работу на гумне. Остальную часть дня мужчины использовали для поправки изгороди, либо заготовки смолья, либо шли на охоту. Женщины пряли лен и ухаживали за скотом.
      Пряжа и уход за скотиной оставались женской работой и зимою. Приготовление пищи было их заботой круглый год. Мужчины в зимнее время гнали смолу, заготавливали дрова, возили из лесу бревна, чинили сани, телеги и сбрую, плели корзины, охотились. Дети и подростки помогали и тем и другим.
      В рассказе жителя Смоленщины того же времени (Дорогобужский уезд) распределение работ по полу и возрасту выглядит похоже, лишь с несколько иными подробностями. Мужчины корчевали пни, пахали, косили, возили дрова из лесу и пр. Женщины готовили пищу; ухаживали за птицей, свиньями, коровами; занимались огородом; стирали, шили, пряли, ткали; женской работой были также жатва, гребля сена, помощь при молотьбе и пр. Девушки участвовали в жатве, сгребании сена, возке снопов, бороновании; шили, пряли, ухаживали за малолетними. Подростки ездили с лошадьми в ночное, возили навоз, помогали бороновать, носили обед в поле, в страду ухаживали за малолетними детьми.
      А. А. Лебедев из села Сугонова Калужского уезда отмечал, что четкого разграничения между мужскими и женскими работами у них нет. Например, косьба лугов и хлебов была мужской работой, но исполнялась и женщинами. Все же и он показал основное распределение занятий. Мужчины исправляли и заготавливали орудия труда; работали топором около дома; рубили и привозили лес, поправляли избу; обносили усадьбу тыном, перевозили и переносили тяжести; сеяли и пр. Женщины топили печи, доили коров, задавали корм скоту, ухаживали за птицей, присматривали за детьми (если не было подростков). Из сельскохозяйственных работ здесь женскими считались пахота, бороньба, жатва (серпом), вязка скошенных хлебов, дерганье льна и конопли, посадка картофеля, переворачивание сена, навивка навоза.
      Традиционная схема распределения работ требовала, естественно, ежедневных конкретных решений в зависимости от сезона, погоды, реальных возможностей семьи и т. п. Этим занимался большак. Жизнь каждой семьи вносила немало поправок в общую традицию. В частности, временный уход на заработки мужчин приводил к тому, что многие мужские работы приходилось делать женщинам.
      Распределение домашних работ между женской частью семьи производил не большак, а жена его – большуха (старшуха). Обычно это была мать и свекровь для остальных женщин. При вдовых большаках (деде, отце, дяде или брате) большухой бывала старшая невестка или незамужняя сестра большака, по его решению. Большуха вела все домашнее хозяйство, была как бы правой рукой большака, раздавала «наряд» на работы другим женщинам и конкретные указания по стряпне и другим делам, в случае нерадивости или неряшливости «выговаривала».
      Вот как, например, распределялись домашние женские дела в середине XIX века в Воронежской губернии (деревни по левому берегу р. Воронеж). Поочередно женщины бывали «денщицами». Так называлась та женщина, которая в данный день выполняла все основные работы по дому: топила печь, готовила еду, «набирала на стол», мыла посуду, кормила кур и свиней, доила коров. Остальные женщины, как правило, ей не помогали – ведь им предстояло то же самое в свой черед. Хлеб женщины пекли поочередно, также и пироги к праздникам.
      Но вот что примечательно. Вновь пришедшим в семью снохам свекровь предоставляла на год, а то и на два льготу: освобождала от обязанностей «денщицы», «отправляла за них сама день». Насколько реальная жизнь крестьянской семьи была сложнее и тоньше во взаимоотношениях, чем она выглядит в расхожих схемах!
      Та из снох, которая прежде других вошла в семью, пользовалась правом «первозамужества», то есть некоторым старшинством, не зависевшим от возраста. Девушки в семье не имели своего очередного дня. До замужества девицы работали только «на себя», то есть пряли, ткали, шили, вышивали свое приданое и свою девичью одежду. Либо делали что-либо на продажу с той же целью: купить ткань, одежду, обувь, украшения или отделку.
      Если дочь оставалась навсегда в девушках, она в родном доме имела преимущество перед невестками, становилась второю хозяйкою после матери. Но после кончины отца и матери становилась, по обычаю, в один ряд с невестками, бывала денщицею и «работала на семью», а не на себя лично. Положение ее в семье тогда становилось таким же, как у одинокого мужчины.
      Рассказав обо всех этих обычаях «усманцев», как он их называет, то есть крестьян современного Ново-Усманского района Воронежской области, священник села Тамлык Николай Скрябин заключил: «Споров, вражды и драк между женщинами в семье не бывает» (АГО – 9, 66, л. 18 – 20; ГМЭ, 110, л. 1 – 2; 516, л. 15; 1564, л. 10; ЦГИА, 381, 1475, л. 11, 70).
      Опрятность в доме была на ответственности хозяйки. Если она не очень была обременена малыми детьми, то даже в жилой избе (крестьянский дом обычно делился на избу и горницу) пол всегда был чистым. Но особенно следили за чистотой в горнице. Мыли и скоблили пол, лавки, стол, а перед праздниками – и стены.
      На большаке и большухе лежали определенные молитвенные обязанности. Так, хозяин читал молитву перед общей едой. Общие женские работы начинали выполнять только после молитвы большухи. Старшая из женщин крестила оставляемую на ночь воду и всю пищу (ИЭ, 355, л. 41 об.; ГМЭ, 980, л. 3; АГО – 61, 12, л. 16).
      Как правило, большаком становился старший мужчина в доме, но если он плохо справлялся с обязанностями главы хозяйства, обычай разрешал семье его сменить. Ведь любое, даже скромное, крестьянское хозяйство требовало внимания, сообразительности, знаний. О смене большака при определенных обстоятельствах сообщают из разных губерний.
      Из Вологодской губернии (Заднесельская волость) писали, что большак может быть смещен «по общему согласию семейников», то есть членов семьи. О селе Давшине Пошехонского уезда Ярославской губернии по этому поводу было написано в 1849 году следующее характерное замечание: «Каждое сложное семейство повинуется одному хозяину (по-здешнему – большаку), а женщины, кроме хозяина, еще и хозяйке (старшей из них – большухе). Все в семействе твердо знают и опытом научены, что для счастья семейства необходимо, чтобы все повиновались одному старшему, умнейшему и опытнейшему в семействе, от которого бы зависели все хозяйственные распоряжения. Поэтому где нет отца, там с общего согласия членов семейства выбираются в большаки или дядя, или один из братьев, смотря по разуму, опытности и расторопности, так что иногда младший летами берет преимущество над старшими, без обиды для них. То же должно заметить и о женщинах». (Выделено мною. – М. Г.)
      Аналогичное утверждение находим и о русских крестьянах Алтая. «Если семья недовольна своим большаком, если последний запивает горькую, если он «испорчен» и ведет хозяйство нерадиво – семья собственным коллективным усмотрением ставит на его место кого-либо другого из своих членов, а в случае спора прибегает к миру, который негодного большака сменяет».
      Да, если семья не могла сама решить вопрос о смене большака (в силу ли его упорства или несогласия между «семейниками»), в дело вступал мир. В Тульском уезде в 70-х годах XIX века отмечено назначение самим «обществом» нового большака в семье в случае неисправности отправления старым обязанностей перед миром. По Новгородской губернии описано право общины назначать большака при нерачительности прежнего хозяина. В ответах жителей Владимирской губернии также указано, что мир мог лишить большака его прав за пьянство, расточительность либо нерадивость; сход делал это по совместному ходатайству членов семьи. Иногда большака отставлял волостной суд. В целом обиженные большаком или большухой могли найти защиту у мира и волостного суда (ЦГИА – 381, 1475, л. И; ГМЭ, 51, л. 2; Архангельский, 47; Чудновский – 1894, л. 60 – 65; Годичное заседание, 32; Михаленко, 296).
      Итак, большак – глава семьи, старший мужчина, но если он плохо ведет хозяйство, то лишается этого права: сама семья либо община смещают его. Крестьянское общественное сознание признавало наследственного главу – но лишь до тех пор, пока он годился на эту роль. Соответственно, как мы увидим ниже, крестьяне не относились безоговорочно и к наследственным правам монарха. Семейная жизнь крестьян, семья, как основная хозяйственная ячейка, не дают оснований видеть корни современной социальной пассивности в «патриархальщине» старой деревни.
      Крестьянская приверженность к сохранению нерушимым права «двора», семьи в целом, на владение всем хозяйством встречала осуждение некоторых авторов в дореволюционных журналах, да и современные историки подчас трактуют это как феодальный пережиток, отсталость, помеху капиталистическому развитию. Но если внимательнее присмотреться к крестьянской жизни и задуматься о проблемах деревни в свете пройденного позднее пути, то оказывается, что в этой крестьянской позиции было много разумного, обеспечивающего устойчивость «двора» как первичной и основной хозяйственной единицы. При таком взгляде мифическая «отсталость» оборачивается ценным социальным опытом, учитывающим национальные, природные и прочие особенности.
      Общие разделы хозяйства, выделение отдельных сыновей, пожелавших жить самостоятельно – это было возможно по обычному праву и делалось по решению самой семьи либо общины (в случае конфликта в семье). Но разрешать выделять долю хозяйства для продажи, то есть давать возможность разорить двор тем членам семьи, которые не хотят хозяйствовать в деревне, нашли для себя заработки в городе, этого крестьянство не хотело. Однако интересы и таких членов семьи разумно учитывались. Им выделялась, как правило, денежная сумма в компенсацию принадлежавшей им, по крестьянским представлениям, доли в хозяйстве.
      С. Л. Чудновский, наблюдавший жизнь русской деревни на Алтае в 80-х годах прошлого века, писал: «Обыкновенно родитель при выделе уходящему из дому соображается со степенью его участия в приобретении семейного имущества, а отчасти и личным своим расположением к выделяющемуся. Мир почти никогда не вмешивается в это дело, разве если отец или заменяющий его большак сами того пожелают».
      Из всех родственников самыми большими правами на обеспечение, по крестьянскому обычному праву, обладали престарелые или больные родители. Их непременно обеспечивали, независимо от того, оставались ли они в доме сына, ставшего самостоятельным хозяином, или жили отдельно.
      Особые права на имущество в крестьянском дворе имели женщины. Это расходится с обычными представлениями о том, что женщина была бесправной в имущественных вопросах. На самом деле крестьянское обычное право предусматривало здесь многообразные возможности. Повсеместно у русских крестьян существовал обычай, согласно которому отец должен был обеспечить дочерей приданым. Эта норма и в писаном государственном праве, и в народном обычном праве была одинаковой. Если отец умер, приданое должны были дать братья. Как правило, в приданое давали движимое имущество: выделение приданого не должно было нарушить основы хозяйства. Имущество, полученное в приданое, оставалось в известной степени в личном распоряжении жены в доме мужа. Степень ее независимости в этом отношении имела различия – местные, а также по видам собственности. На Урале, например, личной (не общесемейной) собственностью женщин считался доход от той части земли, которую семья арендовала на деньги, принесенные в приданое. Там же было принято выделять женщинам огородные грядки, доход от которых поступал в их личное распоряжение. Если в приданое даны были овцы, то доход от продажи шерсти с них также принадлежал лично женщине. У уральских русских крестьян вообще скот, принесенный в приданое, считался собственностью невестки, а приплод от него принадлежал всей семье. В личную собственность повсеместно выделяли женщинам доходы от посевов льна.
      Вдовам, как мы отмечали выше, община нередко выделяла землю даже без обязательства платить подати. Мир особенно защищал обеспечение вдовы, оставшейся с малолетним сыном, видя в нем будущего хозяина. Вот, например, в крепостной еще деревне Ярославщины (80-е годы XVIII в.) сноха Маремьяна Яковлева ушла с сыном из дома свекра. По утвержденному миром договору свекор выделил ей и внуку часть надельной и часть купленной земли и, кроме того, долю хлеба, одежды и двух коров. Такие решения были нередки.
      Если у овдовевшей снохи была дочь, а не сын, то земля им, как правило, не выделялась, но существование должно было быть обеспечено. Та же община, которая наделила землей Маремьяну Яковлеву, в начале XIX века постановила: свекор должен сноху-вдову, оставшуюся с малолетней дочерью, обеспечить «кельей» (то есть отдельным домиком), коровой и девятью четвертями зерна. В другом случае тот же мир обязал крестьянина Михаила Емелина содержать сноху с дочерью, а если они захотят жить отдельно, выдать им 300 рублей на строительство «кельи».
      Девиц, которые не вышли замуж, а хотели жить самостоятельно, семья должна была обеспечить жилищем и долей движимого имущества. Это делалось независимо от того, в каком родстве они состояли с большаком: были ли они дочерьми, сестрами, тетками, свояченицами, снохами и пр. «В 1781 году в Никольской вотчине братья Тякины, разделяя родительский дом между собой, решили сестре и тетке, если они пожелают жить отдельно, из «общего капитала» выстроить на своей земле «келью с особливым покоем» и «наградить» скотом, хлебом и платьем «без всякой обиды». В 1796 году братья Федоровы обязались обеспечить сестру «кельей», зерном и деньгами. В 1812 году братья Ивановы, исполняя волю покойного отца, обеспечивали самостоятельное существование сестры Пелагеи «кельей», коровой, запасом зерна и 150 рублями и т. д.» (Чудновский, 1888; Александров, 1979, 47 – 48; Александров, 1984, 207, 212).
      Это дела из Рыбинского уезда. Но так же поступали и в других районах, хотя и с некоторыми местными отличиями. Обычное право основывалось на твердых устойчивых принципах, однако реальная практика деревни учитывала судьбу конкретного живого человека со всеми ее особенностями. Так накапливался коллективный социальный опыт, пронизанный крестьянскими хозяйственными знаниями и нравственными представлениями.
      Но мы слишком задержались на имущественных делах семьи и общины. Не пора ли вспомнить о совсем других и очень существенных сторонах их жизни?
     
     
      НЕ ХЛЕБОМ ЕДИНЫМ
     
      Семья и община служили организующим началом во многих явлениях духовной жизни крестьян. Семья не только воспитывала детей и вела совместное хозяйство, будучи первичным и основным производственным коллективом. Она была носителем глубоких традиций, связывающих человека с окружающим его миром, хранительницей коллективного опыта. По православным понятиям, семья являлась «малой церковью», то есть призвана была блюсти основы христианской жизни каждого своего члена.
      Община также объединяла функции производственного коллектива, соседской и религиозной общности (частично или полностью совпадая с приходской общиной), административной единицы.
      На мирских сходках выбирали сроки и приемы некоторых хозяйственных работ и совместных дел (сенокос, выпас, рыбная ловля и др.), принимали решения о строительстве школ и библиотек, дополнительном снабжении их книгами, нанимали учителей; отдельные подростки обучались за счет общины в уездных и других училищах. Общины строили церкви, устраивали братчины [Братчины – совместные трапезы в память какого-либо святого, часто по обету. Подробнее о них – в разделе «Праздники»], приглашали причт для молебнов на полях о благополучном урожае, для крестного хода – например, по случаю начала сева.
      Вот как это происходило в Лихвинском уезде Калужской губернии (сведения из села Березова). В поле ставили стол, на нем – чаша с освященной водой, свечи и ковриги хлеба; перед столом стояли полукругом крестьяне, державшие иконы в руках, напротив – священник с причтом, и за ними – все остальные крестьяне. После молебна священник брал из севалки горсть сборной ржи (от каждого двора в севалку засыпалась горсть зерна) и бросал на пашню. Затем он двигался «краем поля, в сопровождении дьячка, несущего чашу с водой, поперек всех полос (загонов) и кропил, а следом за ним шел крестьянин – «засевщик», выбранный на сходке, и сеял. После этого иконы относили в церковь, а священника приглашали в избу и угощали. В Тарусском уезде Калужской губернии отмечены молебны после весеннего сева, заказанные общиной. В день такого молебна не работали.
      Крестьянин села Усть-Ницы Тюменского округа Филипп Зобнин так описал обстановку в своей семье перед первой запашкой: «Рано утром после завтрака или чаю стали собираться на пашню. Всякое дело надо начинать с молитвы. С этого же начинается и пахота. Когда лошади уже бывают запряжены, вся семья собирается в горницу, затворяют двери и перед иконами затепливают свечки. Перед началом молитвы, по обычаю, все должны присесть, а потом уже вставать и молиться. После молитвы в хороших семьях сыновья, отправляющиеся на пашню, кланяются родителям в ноги и просят благословения».
      Некоторые общины устраивали молебен на ржаном поле два раза в году: в августе, во время посева, и весной – «на зеленя» (появление всходов). Срок молебна устанавливали на сходке. День назначался чаще всего праздничный. На этих молебнах зажигали большую свечу, купленную в складчину. Хранили ее по очереди, передавая в другой дом после молебна (Жиздринский уезд). Крестный ход в поле по молодым всходам озимых совершался на средства общины и с участием ее членов и в Лихвинском и Перемышльском уездах Калужской губернии.
      Подробное описание «празднования на зеленях» сохранилось по Карачевскому уезду Орловской губернии. Оно сделано в 1898 году, но с оговоркой, что «обычай этот ведется исстари». По решению сходки, в какой-либо из погожих и праздничных весенних дней, когда озимые уже «пошли в рост» (признаком было то, что они могут скрыть грача), «поднимали Богов на зеленя», то есть несколько мужчин с разрешения священника брали после литургии иконы Спасителя и Богоматери и с пением «Христос воскрес» несли их в поле, сопровождаемые жителями деревни. Пели по очереди – то мужчины, то женщины. И утех, и у других были свои запевалы. Через полчаса на общественной подводе привозили священника с причтом, служили молебен, оканчивавшийся водосвятием. Затем тут же, на поле, начиналось общественное угощение. Вместе с причтом усаживались староста, сотский, десятский и церковный староста, а также наиболее уважаемые старики, приглашенные священником. Остальные крестьяне рассаживались поодаль.
      Поводом для церковных обрядов, организованных на средства общин, служили также стихийные бедствия – засуха, пожар, град, повторяющиеся неурожаи, эпидемии. Молебен, «чтобы Бог сохранил от пожара», приурочивался к тому дню, в который в селении некогда был пожар. Молебен по поводу засухи в некоторых местах общины заказывали непосредственно в засушливое время, в других – приурочивали ежегодно к определенным праздникам. Так, на Орловщине было принято проводить молебны в поле «от засухи» в воскресенье, предшествующее Вознесению; а на Казанскую (8 июля) – от «градобитья». Угощенье священнику и всему причту «от общества» выставлялось при этом прямо на траве, на скатерти.
      Исследовательницы культуры и быта крестьян Тверской губернии Л. А. Анохина и М. Н. Шмелева отметили, что «массовые богослужения чаще всего устраивались перед посевом, при первом выгоне скота, во время летней засухи, градобития, пожаров, падежа скота».
      Настроение такого молебна вдохновенно передал известный поэт Николай Гумилев, который, будучи войсковым разведчиком, писал в 1915 году с театра военных действий: «В конце недели нас ждала радость. Нас отвели в резерв армии, и полковой священник совершил богослужение. Идти на него не принуждали, но во всем полку не было ни одного человека, который бы не пошел. На открытом поле тысяча человек выстроились стройным прямоугольником, в центре его священник в золотой ризе говорил вечные и сладкие слова, служа молебен. Было похоже на полевые молебны о дожде в глухих, далеких русских деревнях. То же необъятное небо вместо купола, те же простые и родные, сосредоточенные лица. Мы хорошо помолились в тот день». В Пошехонском уезде общинный молебен «о вёдре или дожде» приурочивался к «принятию икон» в деревне, происходившему во время какого-либо значительного праздника. Перед «принятием икон» всегда созывался селенский сход, устанавливавший сроки, размер и источники расходов на молебен, угощение причта и пр. «Попутный» молебен на полях или посреди деревни, приуроченный к частным службам по избам, обходился общине дешевле.
      В отдельных случаях, когда стихийные бедствия сказывались особенно разрушительно на хозяйстве какого-либо селения и производили сильное впечатление на религиозное сознание крестьян, община могла принять исключительные решения. В деревне Долголаптевке (Орловский уезд) в первой половине 70-х годов XIX века хлеб в поле побивало градом в течение трех лет подряд. Мир принял решение отправить от себя странников по святым местам. По общественному приговору ушли странничать по одному человеку от каждого двора.
      Впоследствии странничество превратилось в своеобразный промысел этой деревни. Дважды в год, ранней весной и осенью, долголаптевские странники, взяв паспорта, оставляли свою деревню на большой срок: весной – месяца на два, а осенью и дольше. По сведениям конца 90-х годов, то есть лет через 25 после указанного приговора общины, от каждого двора уходило уже по 2 – 3 человека. В специально приспособленной корзинке на груди они носили иконки (изготовленные в Троице-Сергиевой лавре), пузырьки со святою водою, ладаном, крестики и пр.; предлагали в деревнях помочь больному или отнести в указанный храм или монастырь деньги на свечку по обету и т. д. Как правило, подобные поручения аккуратно выполнялись. Во время странничества просили подаяния. Крестьяне Долголаптевки славились в округе как хорошие рассказчики о святых местах и угодниках; все мужчины и многие женщины этой деревни были грамотными.
      Религиозно-этическая функция общины проявлялась также в связи с запретами и ограничениями, касающимися определенных дней. Степень вмешательства общины в вопросы полного или частичного запрета работ в воскресенье, праздничные и некоторые другие дни сильно различалась в отдельных селениях: от мягко выраженного общественного мнения до четкого контроля и штрафов (ЦГИА – 1022, 8, л.149; ГМЭ, 633, л.2; 536, л.8 – 9; 1117, л.24 – 27; 491, л.6 – 10; 992, л.6 об.; 1789, л.2; АГО – 1539, л.1; 62, л.16; АГО – Я 63, л.52 об; Зольникова; Знаменский; Анохина, 239; Гумилев, 73).
      Школьные дела пользовались особенным вниманием общины в тех случаях, когда средства на жалованье учителям, учебные пособия, наем помещений для школ, их отопление шли из сумм мирского сбора. До реформы 1861 года это чаще всего было в селениях государственных крестьян, так как в имениях школы нередко существовали на средства помещиков.
      Иногда мирская сходка принимала решение об обеспечении школы, изначально возникшей на средства частного лица. В 1794 году в селе Ловцы Зарайского уезда Рязанской губернии крестьянин Винокуров основал училище. Он должен был для этого получить разрешение Приказа общественного призрения, который ведал народными училищами. В дальнейшем община должна была выделять средства на это училище, ибо крестьянин, по-видимому, не мог выдать значительный капитал на ее постоянное содержание. (Как, например, сделал это в 1819 году московский купец Ларин, пожертвовавший 23 тысячи рублей серебром на училище в своем родном селе Любичи того же, Зарайского, уезда.)
      Взаимодействие семьи и общины в духовной жизни проходило, разумеется, не только на сходках, но и во многих повседневных событиях. Семья непосредственно воспитывала детей, прививала им с малых лет основные нравственные понятия, а община воздействовала на взрослого человека через общественное мнение. То же можно сказать и о художественном творчестве.
      Связь разных сторон крестьянской культуры между собой, проникновение их в хозяйственную повседневность семьи особенно видны, когда обращаешься к рассказам самих крестьян, с их неповторимыми подробностями и искренностью.
      Федор Антонович Каликин родился в 1876 году и рос в деревне Гавриловской Вологодской губернии (нынешний Тарногский район). Его отец был иконописцем. «По сю пору, – замечает современная исследовательница Н. В. Понырко, – в домах крестьян Тарногского района можно видеть иконы письма Антона Каликина». Отец изготовлял также лицевые (то есть иллюстрированные) рукописи. Но семья не отрывалась от крестьянского хозяйства, в котором дети принимали самое непосредственное и нелегкое участие. Не случайно, когда Ф. А. Каликин, уже будучи стариком 90 лет, вспоминал в письме пасхальные песнопения, это воспоминание влилось у него в рассказ о работе в поле.
      «Пасхальные песнопения очень я любил и люблю сейчас, – писал Федор Антонович известному собирателю старинных рукописей и книг И. Н. Заволоко. – А когда-то весь пасхальный канон помнил наизусть. И это когда-то, когда мне было около 10 – 11 лет. В поле во время весеннего сева я бороновал, сидя верхом на лошади, запряженной в борону. А рядом с нашей полосой, тоже только что вспаханной, старичок, хозяин этой полосы, сеял. А он, так же как и я, был старообрядец и очень хороший старик. И вот я пропел весь пасхальный канон и пасхальные стихиры. Голос у меня, помню, был звонкий. А старик все слушал, пока я не кончил бороновать. А пропеть я пропел... как пели в моленной. В то время в нашей моленной были хорошие певчие. И я находился среди них, стоял у аналоя с ложкой, светил... Вот пропел канон и пасхальные стихиры и закончил боронование этой полосы. А старик Афанасий все слушал. А когда я закончил, он подошел ко мне и сказал мне: «Спаси, Господи», – да так тепло и прочувствованно, что я помню и по сие время. А старичок-то был святой жизни человек. Работал по крестьянству до самого конца своей жизни. И самый конец своей жизни знал. Чудный был старик. Я его, да и все, кто его знал, считают святым».
      Отец Каликина привлекал мальчиков и к оформлению рукописей, которые он изготовлял на продажу. Федор получил в семье навыки рисования книжных миниатюр и хорошее знание духовной литературы. «Мы с моим братом, ему было 10 – 11 лет, а мне 11 – 12, только и занимались тем, что писали лицевые цветники и Апокалипсисы, много нами было написано», – вспоминал он в другом письме. Среди иллюстрированных Федором Каликиным в отрочестве рукописей некоторые имели по 30 – 50 лицевых изображений. В Библиотеке Академии наук в Ленинграде хранится сейчас одна из таких рукописей, изготовленных в семье Каликиных в конце XIX века. Оформление ее восходит к традициям миниатюры XVII века. Каликины переплетали свои рукописи в холстину с досками и продавали московскому книготорговцу Сергею Тихоновичу Большакову, имевшему лавку у Ильинских ворот. Домашнее образование в этой талантливой крестьянской семье позволило Ф. А. Калинину потом стать реставратором икон в Петербурге и собирателем древних рукописей (МГСР, Рязанская, 372 – 376; Понырко, 1980).
      Приобщение к разным жанрам фольклора проходило в детстве – в семье, а уже в отрочестве – и вне семьи. В одних районах подростки устраивали свои хороводы и посиделки, в других участвовали в общих встречах молодежи. Петь не стеснялись. Напротив, стыдно было не петь. В набор качеств идеальных жениха и невесты входило знание песен, сказок, игр, плясок. «Плясать обыкновенно выучиваются на посиделках, посещая их с малолетства и перенимая у взрослых. Парень, хорошо танцующий, в чести у девушек и выделяется среди других как зачинщик разных плясок и игр. Среди девушек хорошая плясунья занимает всегда первое место и парни ее отличают от других», – сообщалось из Белозерского уезда.
      Летом – «улица», или хоровод (в широком смысле этого понятия, то есть весь комплекс молодежных развлечений под открытым небом), а зимой – посиделки (с работой и праздничные) были для всей молодежи, включая и супружеские пары, не обремененные еще детьми, настоящей школой народного эстетического воспитания и приобщения к разным сторонам народного творчества: музыкального, устного, хореографического, театрального и даже изобразительного, если учесть, что художественная отделка праздничного наряда выполнялась самими девушками и подвергалась оценке на этих встречах.
      Во время календарных праздников все эти виды творчества исполнялись, воспринимались, оценивались и развивались в рамках общины в целом (одного или нескольких близлежащих и тесно связанных селений). Отдельные части праздника проходили только в семье или среди соседей и родственников, в возрастных объединениях, но все это включалось в единую программу проведения многодневного празднества. Повсеместно были распространены встречи крестьян среднего и старшего поколения, собиравшихся для бесед о текущих хозяйственных делах, новостях. Сборища возникали стихийно или по приглашению хозяина какой-либо избы, а иногда в постоянном месте, куда было принято приходить в определенные часы.
      На таких беседах увязывались сроки сельскохозяйственных работ, шел обмен опытом, вырабатывалось общее мнение о политических, социальных и местных новостях, возникали разговоры «про старину». Серьезное обсуждение прерывалось остротами, поговорками; здесь же звучало множество быличек, сказок, воспоминаний. Реальная информация, как и репертуар художественных произведений, пополнялась свежим притоком извне за счет вернувшихся с солдатской службы, с отхожих промыслов, с ярмарок, а также прохожих и проезжих странников, которых охотно принимали на ночлег и охотно слушали.
      Любые новости, сообщенные даже в сравнительно узком кругу, быстро становились достоянием всей деревни. Их обсуждали, вспоминали похожие случаи. Это создавало основу для общественного мнения по самым разным вопросам. Житель Белозерского уезда Новгородской губернии, перечислив разнообразные темы крестьянских зимних бесед, отметил: «Любят и такие рассказы, в которых описываются события из их крестьянской жизни, как-то: борьба народа с голодом, со страшными моровыми болезнями, терпеливое перенесение им всевозможных случайных невзгод и бедствий, страдание за правду и т. д. При подобных рассказах слушающие воодушевляются и подвергают рассказ самой подробной, беспристрастной критике, освещая ее наглядными примерами из собственной жизни».
      Иногда устные рассказы на таких встречах заменяло чтение вслух. «Чтением книг интересуются как грамотные, так и неграмотные», – писали в Тенишевское этнографическое бюро из Тотемского уезда Вологодской губернии. Читали книги, по этому сообщению, в одиночку и «кучами». В деревне Погорелово в собственности отдельных крестьян было в сумме 1200 книг, но сверх того община ежегодно выделяла около 20 рублей на приобретение книг для библиотеки, созданной при волостном правлении; на эту же библиотеку делались частные пожертвования отдельных крестьян.
      В Волховском уезде Орловской губернии (материалы Знаменской волости) в зимнее время вечерами собиралось много народа в овчинных [Овчинная – помещение для выделки овчин] послушать чтение односельчан. Самые большие сборища бывали на святках. Часто читали «до других петухов». После коллективного слушания нередко возникало обсуждение; крестьяне воспринимали ситуацию, обрисованную в художественном произведении, как жизненную и давали ей свои оценки.
      «Грамотные крестьяне часть свободного времени любят уделить чтению интересной или полезной книги, – сообщал в 1898 году сельский учитель из Белозерского уезда (село Край) В. И. Иванов, отвечая на вопросы тенишевской программы, – причем больше всего читаются книги духовно-нравственного содержания, исторические, книги по прикладным знаниям и бытового содержания; неграмотные с интересом слушают». На таких встречах могли собираться крестьяне разных возрастов.
      Книги для коллективного чтения брали из частных крестьянских библиотек, а также из библиотек при школах, волостных правлениях, церквах и больницах, у учителей и священников. Особенный интерес представляют сведения о принадлежности книг общинам и группам крестьян, владевших ими на паях (ГМЭ – 100, л.2; 104, л. 10 – 13; 123, л.5 – 18; 526, л.8 – 9; 687, л.1 – 4; 693, л.20; 944, л. 1 – 12; 703, л. 10; 1024, л.7; 1451, л.45; 1787, л.13 – 14; Семевский, 79 – 98; Соколова, 1979, 12 – 52; 113 – 136; Громыко, 1986, 132 – 262; Миненко, 1983, 86 – 97; ЦГ И А – 1022, 8, л.137 – 138; 147 – 150; 27, л.63; Богословский, 66 – 146).
      Случай для обмена мнениями и сведениями в различных областях духовной жизни давало также длительное общение в артелях, состоявших нередко из крестьян одной общины, но отрывавшихся временно от нее. По мере развития отходничества увеличивалась его роль как источника информации в коллективных беседах крестьян. Способствовало расширению кругозора и более активное вовлечение зажиточного крестьянства в торговые операции. Корреспондент Тенишевского бюро из Макарьевского уезда Нижегородской губернии (Венецкая волость), как и многие другие наблюдатели, подчеркнула интерес к новому на сборищах «старших крестьян». Выслушивали, в частности, односельчан, бывавших не только в разных местах Поволжья, но и на Кавказе и Каспийском море, «куда многие крестьяне ездят по своим делам».
      Отходническая артель и в пути, и во время работы в «чужих» краях организовывала духовную жизнь объединившихся в ней крестьян. В силу совместности труда, быта и отдыха общение в отходнической, как и в простой промысловой артели, было особенно тесным. Здесь складывалось мнение о трудовых, нравственных, организационных качествах отдельных крестьян; развивались понятия взаимовыручки и коллективной благотворительности (пай на больных, вдов и пр.); зрели на основе новых впечатлений представления о социальных противоречиях, звучали биографические рассказы старших членов артели в назидание молодым – новичкам и самые разные виды устного творчества.
      Многие селения имели свои художественные промыслы. И в области прикладного искусства тоже мы видим, как семейные традиции сочетались с определенным влиянием мира в духовной жизни.
      Известна традиция плетения кружев на Русском Севере, в частности на Вологодчине. Но мало кто знает, насколько развито было это искусство в центральных районах, поэтому я расскажу о деревенских кружевницах Рязанской губернии. Там больше всего был развит этот художественный промысел в четырнадцати селениях, расположенных недалеко от города Михайлова.
      В этих селениях в 1881 году было 2780 мастериц, работавших на продажу. Они занимались плетением только в свободное от земледельческих работ время, то есть оставались по основному своему занятию крестьянками. С первых весенних дней все орудия плетения – подставки (лукошки), подушки, клюшки, булавки – складывались в чулан, а кружевницы выходили в поле и не возвращались к своему искусству до Покрова (1 октября). В остальных деревнях и селах Михайловского уезда женщины тоже плели кружева, но только для себя.
      Старухи кружевницы вспоминали в 70-х годах XIX века, что кружева плелись здесь издавна. На Рязанщине было известно четыре разных типа кружева: сколочное немецкое; сколочное рязанское; изготовленное без сколков (то есть образцов) – крестьянское, или михайловское; и изготовленное в селе Теславле. Эти типы различали сами крестьянки. Они объясняли С. Давыдовой, приехавшей к ним по заданию Комиссии по исследованию кустарной промышленности в России, что немецкое и рязанское сколочное кружево изготовляется городским населением, а вот михайловское, со своими огобенными узорами, выводимыми без образцов, исстари производят исключительно крестьянки.
      Михайловское кружево составляло здесь обязательное украшение наряда крестьянок. Обшивали им подол сорочки («заколотки») и фартуки («занавески»). Когда промысел был еще слабо развит, государственные крестьянки продавали свои излишки соседним помещичьим, не имевшим времени для плетения. Продавали также в Тульскую губернию. После 1861 года кружевной промысел начал активно расти. Покупали михайловское кружево крестьяне многих других губерний. В образованном обществе развилась мода на русский костюм и соответствующие украшения.
      В семьях Михайловских крестьян девочки с 7 – 8 лет садились за подушку [Специальная подушка для плетения кружев делалась из полотна или ситца и набивалась сеном] и постепенно приучались к плетению традиционных узоров. Даже самая маленькая плетея быстро усваивала, как выплесть «города» или «полугородки», «отметные» или «расколочные». Твердо заучив основные приемы работы, она умела вводить в нее всевозможные вариации. Девочке постарше стыдно было бы перед односельчанками не знать все основные типы узоров: «бубенцы» («суровые колеса»), «города», «полугород».
      Замечательной особенностью искусства сельских михайловских кружевниц было то, что кружево они плели совершенно свободно, без какого-либо заранее приготовленного рисунка. Задумает мастерица плести кружево, вколет в подушку несколько булавок, завяжет на них концы ниток и «предоставляет своей фантазии полный простор разнообразить их михайловское плетение». Это умение «выводить узоры посредством плетения и сочетания разноцветных ниток» переходило из поколения в поколение.
      С. Давыдова назвала этот промысел образцом традиционного искусства. Она писала о том, что «талантливые кружевницы умеют вносить столько своеобразного вкуса, что поистине приходится удивляться их изобретательности». Исследовательница пыталась выяснить у кружевниц, как они овладевают искусством импровизации. Ей отвечали: «Смерть скучно одно и то же плесть, вот и придумаешь, переложишь нитки по-другому, смотришь – из-под рук-то и выходит другой манер. Люди мы не ученые, работаем без сколков, как придется, а все же надо что новенькое выдумать...»
      Сколки (образцы) – городское явление. Они давали возможность выполнять очень сложные и красивые узоры по выбору заказчика, по его вкусу. Крестьянский же способ оставлял больше возможности для активного художественного отношения к своему плетению, для творческой инициативы.
      Влияние общественного мнения селян на художественное развитие того или иного промысла бывало, разумеется, неоднозначным в разных общинах. В одних складывалась традиция более строгой требовательности к мастерству, в других – снисходительно смотрели на поспешные поделки в угоду запросам рынка. Интересны в этом отношении наблюдения современников, сравнивавших в 80-е годы прошлого века деятельность знаменитых центров иконописания – селений Палех, Холуй и Мстера.
      «Палеховцы сами блюдут достоинство иконного дела», – писал в 1881 году наблюдатель, побывавший во всех трех селениях и много беседовавший и с их жителями. Как они достигали этого? Никакого формального контроля, подобного проверке в цехах средневековых ремесленников Западной Европы, здесь не было. Все основывалось на общественном мнении. «Хороший, искусный мастер пользуется за это уважением между своими односельчанами, тогда как плохой, неумелый иконник подвергается насмешкам, а какой-нибудь аферист, жертвующий достоинством письма ради возможности получить большую выгоду, наказывается презрением со стороны большинства палеховцев. Такое отношение к делу служит, разумеется, лучшим ручательством в успехе и достоинстве излюбленного палеховцами дела...»
      Автор этого сообщения в Комиссию по исследованию кустарной промышленности (при Совете Департамента торговли и мануфактур) делал вывод, что «Палех, по относительному совершенству выпускаемых им работ, может вполне заслуженно назваться Академиею местной иконописи». Большинство иконных мастеров строго придерживались традиции, то есть писали «те самые иконы, которые писал его дед и отец и он сам пишет с самого детства...». Здесь благотворно действовало сочетание общественного мнения и семейной художественной традиции.
      Верность традиции не исключала совершенствования мастерства. По мнению исследовательницы Л. Е. Такташовой, в XVIII веке народные иконописцы продолжали развивать стиль своих предшественников, но отличались от них высоким уровнем мастерства: изысканным колоритом, легким и даже изящным рисунком. Об этом говорят невесомые фигуры святых, как бы поднятые вихрем контуры одежд, хрупкие формы ландшафта. От XVIII века сохранились не только датированные иконы палехского письма («Воздвижение Креста», 1733 г. и «Преображение», 1732 г.), но множество подсобных материалов, которыми пользовались крестьяне-иконописцы. К ним относятся «толковые» и «лицевые» «подлинники» – контурные рисунки с указаниями о том, как следует писать изображение того или иного святого. Они позволяют воспроизвести особенности народной иконописной школы.
      Рисунок делали кистью на плотной бумаге. Линию проводили тонкой – в несколько волосков – кисточкой. Использовали уголь, сангину. Сочетание сажи и киновари усиливало декоративность рисунка. Черно-красные ажурные изображения представляют самостоятельную художественную ценность, хотя первоначально имели подготовительное назначение. «Подлинники» XVIII века передавались в семьях иконописцев из поколения в поколение и сохранились до XX века.
      Высокий уровень мастерства палешан был тесно связан с их грамотностью, осведомленностью во многих вопросах богословия, древнерусской духовной литературы, традиций изобразительного искусства. Некоторые имели свои библиотеки. В толковых иконописных «подлинниках» XVIII века встречаются ссылки и на светскую литературу: «Дневник путешествий боярина Бориса Петровича Шереметьева в Польшу, Австрию и Италию», «Историю Российскую» Татищева и др.
      При писании икон «фряжским стилем» брали образцы из изданий гравюр XVII – XVIII веков. В домах палехских мастеров встречались и рукописи с работами известных граверов. Так, на рукописи с гравюрами Григория Тепчегорского сохранились записи XVIII века о принадлежности «вольноотпущенному» изографу. Использовалось немецкое руководство по рисунку художника И. Д. Прейслера, впервые изданное на русском языке в 1735 году. Появление в Палехе в конце XVIII века нового – фряжского стиля, с которым пришло влияние западноевропейской светской живописи, не нарушило традиционных устоев. Они сохранялись за счет четкого разграничения разных стилей: новгородский и строгановский (следование глубинной русской средневековой иконописной традиции); свой палехский (сложился в XVII веке, наиболее яркое выражение получил в XVIII веке) с его красновато-золотистым колоритом и сложным многофигурным построением клейм; фряжский.
      Обычно семья иконописца не порывала связи с землей, вела полнокровное крестьянское хозяйство. Сам же мастер мог отсутствовать подолгу, выполняя заказы в самых различных местах страны. По архивным документам, выявленным Л. Е. Такташовой, в XVIII веке палехские крестьяне имели подряды в Москве, Петербурге, Нижнем Новгороде, Владимире, Вязниках. Палехскими иконами уже в это время торговали и за пределами России – в Валахии и Сербии. Разумеется, все это создавало благоприятные условия для расширения кругозора не только мастеров, но и жителей всего комплекса селений, занимавшихся иконописным промыслом.
      Примечательно, что окрепшая на основе подъема искусства иконописания община Палеха построила на мирские средства в 1762 – 1774 годах новую каменную церковь Ильи-Пророка. По «Мирскому контракту» во главе строительства стоял московский мастер, но непосредственно руководили работами палешане Иван Першин и Иван Антропов.
      Иконописание, как известно, было безымянным: мастера не оставляли своих подписей на иконах. Однако рабочие свои рисунки – «подлинники» – они подписывали. Поэтому обращение к музейным коллекциям подлинников позволило выявить целую плеяду иконописцев Палеха XVIII века. К их числу принадлежал Евстрат Матвеевич Вакуров – крепостной крестьянин помещиков Бутурлиных (на рубеже XVII – XVIII веков часть села Палех принадлежала И. С. Бутурлину). Крестьяне Вакуровы жили в Палехе в течение XVII века, а возможно, и раньше. Сохранился рисунок кистью «Иоанн Богослов в молчании», мастерски выполненный Е. М. Вакуровым. В XVIII веке иконописью занимался в Палехе и другой Вакуров – Никита. Художественные традиции в этой семье продолжались и в XIX веке, и в советское время.
      Потомственными иконописцами были и крепостные крестьяне Салапины (другое написание – Салапьевы). В XVIII веке нам известны двое из них – Петр и Андрей. Икона Андрея Салапина «Царь-царем» (1789 г.) хранится в Государственной Третьяковской галерее.
      Сохранились в Палехе интересные работы XVIII века крепостного крестьянина Алексея Ивановича Шелухина. Он был грамотным, как и другие мастера, и «Успение Богоматери» (конец XVIII века) подписал четко: «Сей рисунок Алексея Ивановича Шелухина». Семья Шелухиных дала впоследствии несколько известных иконописцев.
      Художник и искусствовед прошлого века Николай Евграфович Симаков, изучавший художественные промыслы Московской и Владимирской губерний по поручению Комиссии по обследованию кустарной промышленности, дал в 1883 году высокую оценку требовательности в иконописи Палеха, хотя и сетовал на отход от древней традиции. «Тщательность письма и требуемая церковным уставом верность «Подлиннику» давно приобрели славу палеховцам. Нельзя сказать, чтобы их живопись стояла неподвижно; в ней заметно совершенствование и стремление к красоте, что следует, однако, поставить им в упрек, потому что нынешняя палеховская живопись уже утратила величественность византийской живописи, вдавшись в банальную слащавость и миловидность». Обследование Н. Е. Симакова выявило, что выполнением заказов у себя в мастерских и на дому, а также в поездках занимались не только палешане, но и жители окружающих село шести деревень: Дерягина, Маландина, Свергина, Дягилева, Ковшева и Терехова. Крестьянские семьи в этих деревнях сочетали занятия сельским хозяйством и иконописью. Единый художественный стиль объединял весь этот круг селений.
      Но и здесь сказывалось давление рыночной конъюнктуры, хотя и. нейтрализуемое в значительной мере строгим настроением общины в целом. В 70 – 80-х годах XIX века в Палехе было две наиболее известные мастерские, вокруг которых сосредоточивалась деятельность большинства иконописцев. Это были мастерские Сафонова и Коровайкина. Первая занималась (по мнению чиновника, обследовавшего на месте иконописное дело) «исключительно приготовлением образцов высшего достоинства и почти, можно сказать, художественного письма, несмотря на то, что работают в этой мастерской те же местные мастера-самоучки...».
      «Сам Сафонов, – писал далее чиновник, – хотя и большой знаток иконного дела, но художественного образования никакого не получил, а научился рисовать в этой же мастерской». В мастерской Сафонова выполняли заказы для иконостасов и писали местные образа. Часть их писали в самом Палехе, но многие и по месту заказа – выезжали в дальние губернии.
      По сведениям Н. Е. Симакова, Сафонов расписывал Грановитую палату в Кремле, а в 1883 году реставрировал древние фрески в Киеве. «Имя Сафонова известно по всей России». Иконостасы письма его самого и учеников встречались «в Симбирске, Самаре, Саратове, в Сибири, на юге России и даже в Болгарии». Разумеется, такая широта художественных и религиозных контактов оказывала влияние на духовную жизнь всей общины.
      С мастерской Сафонова были связаны в 40 – 80-х годах XIX века семьи потомственных иконописцев – крестьян (до реформы 1861 года – крепостных) Корсаковых (Евграф, Егор и Прокофий Евграфовичи, Петр), Хреновых (выявлено девять мастеров); Белоусовых (известны шесть мастеров) и других.
      Мастерская Коровайкина тоже пользовалась широкой известностью, но направления ее работы были не столь безупречны, как в сафоновской. Здесь писали «иконы хорошей работы», но наряду с ними делали и более дешевые – «среднего сорта». Мастерская Коровайкина скупала и реализовывала иконы у отдельных мастеров Палеха, работавших на дому. Это считалось вполне уместным – устраивало обе стороны, уровень мастерства оставался палехским. В укор Коровайкину ставилось другое: скупка и перепродажа икон мстерского письма. В 1880 году, например, Коровайкин закупил в Мстере и отправил в Петербург на две с половиной тысячи фолеонных икон (то есть сделанных из фольги, самых дешевых, обычно невысокого художественного уровня).
      Относительно Холуя автор записки полагал, что он (по требовательности к мастерству) занимает промежуточное положение между Палехом и Мстерой. Особенно сетовал наблюдатель на снижение художественного качества икон мстерской работы: Мстера, по его мнению, слишком поддалась влиянию скупщиков и хозяев – фабрикантов, утратив собственные позиции в оценке художественного уровня.
      И во Мстере традиции художественных промыслов вносили много интересного в крестьянскую жизнь. Здесь возникло производство лубочных картинок. Мастерская мстерских крестьян Голышевых выпускала яркие и разнообразные лубочные картинки, которыми владимирские офени успешно торговали в разных губерниях. И. А. Голышев учился рисованию в Москве. В родном селе он открыл школу на 60 человек, дети крестьян учились в ней рисунку – из них готовили мастеров лубка (ГМЭ, 667, л.12 – 13; ИЭ, 125, л. 2 – 2об.; ЦГИА – 1331, 10, л. 7об. – 12об.; Сб. мат. Давыдова, 1188 – 1215; Такташова, 313 – 322, Голышев).
      В таком массовом, очень характерном для русских виде художественного творчества, как декоративное украшение жилища, так же прослеживается влияние общины, а подчас и более обширной территориальной общности: формировался, сохранялся единый художественный стиль; общественное мнение оберегало уровень мастерства. В Верхнем Поволжье, например, издавна богатом художественными традициями русского крестьянского зодчества, выделялся район осеневско-писцовских плотников. Его основу составили две смежные волости: Осеневская Ярославской губернии и Писцовская Костромской (Нерехтский уезд).
      Известный современный этнограф Л. Н. Чижикова пришла к выводу, что архитектурные украшения осеневских и писцовских плотников отличаются «исключительным своеобразием». Плотницкому делу мальчики начинали учиться с 10 – 12 лет, а в 16 лет юноши осваивали мастерство художественной резьбы и выпиловки. Учились у старших мужчин семьи и у соседей. Здесь считалось зазорным пользоваться готовыми рисунками-шаблонами. Сохраняя сложившийся в районе стиль растительного орнамента, каждый раз вносили в него что-нибудь новое, стараясь не повторять даже самих себя.
      «Рисунки берем из своей головы», – утверждали сами мастера. В то же время в их творческой фантазии не могли не отразиться многовековые достижения русской орнаментальной культуры – ведь они были всюду: «в росписи, в чеканной работе, эмали, литье, в церковной резьбе, в вышивках и в различных архитектурных деталях». Внимательный наблюдатель увидит в работе осеневских и писцовских плотников глубокие корни традиции художественного оформления рукописных книг и украшения утвари.
      Возможности непосредственно наблюдать образцы декоративного искусства самых различных видов расширялись за счет того, что артели осеневско-писцовских плотников работали в Ярославском, Ростовском, Угличском, Романово-Борисоглебском, Даниловском, Рыбинском уездах. Но эта же работа в других районах способствовала и сохранению своего, именно осеневцам и писцовцам присущего стиля и уровня мастерства. Вступало в силу понятие коллективной репутации, нельзя было посрамить доброе имя в плотничьем деле, завоеванное отцами и дедами. Ведь оно служило рекомендацией для внуков (Чижикова – 1953, 61 – 76).
      Мы видим, какую заметную роль играли семья и община в разных областях духовной жизни крестьянина. Возникает вопрос: как уживалось это с развитием творческой индивидуальности, одаренной личности? Оставался ли простор для выражения собственного, неповторимого в творчестве?
     
     
      ТАЛАНТЫ
     
      Широкие возможности для проявления талантов открывала художественная стихия устного творчества, близкая всей массе народной, независимо от овладения грамотой. Крестьяне, особенно хорошо, творчески владевшие каким-либо видом фольклора, пользовались уважением в своей среде. Об этом свидетельствуют сами биографии сказителей. В XVIII – XIX веках прослеживаются целые крестьянские школы сказителей, определенные преемственные направления в репертуаре, манере исполнения былин.
      В Заонежье известный исполнитель былевого эпоса Илья Елустафьев, родившийся в 40-х годах XVIII века и воспринявший традицию сказителей предшествующего периода, передал свое искусство, по меньшей мере, четырем мастерам – К- И. Романову, Т. Г. Рябинину, Т. Иевлеву, Л. Богданову. Их былины образуют особое гнездо былинной традиции, варианты которого сходны в своей основе, но различны в деталях. Роль Елустафьева, как основателя школы, подтверждалась самими последователями. Самый талантливый и известный из них – Трофим Григорьевич Рябинин, в свою очередь, имел преемников в лице своего сына – Ивана и пасынка последнего – И. Г. Андреева-Рябинина. Испблнители былин из семьи Рябининых известны и в наши дни.
      Основателем школы стал также видный сказитель Заонежья XVIII века Конон Саввинович Неклюдин (Конон с Зяблых Нив). Кононовская традиция обрела многочисленных последователей (в том числе – женщин) и тоже дожила до наших дней (Чистов, 1980; Чичеров, 1982).
      Сказители были очень популярны среди крестьян. В 60 – 70-х годах XIX века крестьяне рассказывали собирателям былин П. Н. Рыбниковуи А. Ф. Гильфердингу о знаменитых исполнителях XVIII века. Илья Елустафьев, по их словам, был бедным стариком из деревни Шляминской с Волкострова. Он не поладил со своим сыном и начал скитаться по Заонежью, зарабатывая на жизнь плетеньем и починкой сетей. Былин он знал «несчетное множество» и мог петь про богатырей целыми днями. Слава о нем распространилась по всей Олонецкой губернии. Крестьяне охотно собирались слушать его и даже платили за «сказыванье». «Соберется, бывало, сходка, мужики и говорят: «А ну, Илья Елустафьевич, спой-ко нам былину». А он на место ответит: «Положи-тко полтину, я и спою былину». Тут кто-нибудь из богатых выложит ему полтину, и станет Илья Елустафьевич сказывать» (Рыбников, 1909, с. LXXVII – LXXVIII). Иногда целая волость в несколько тысяч душ приглашала к себе сказителя и слушала его вдохновенные старины затаив дыхание. Елустафьев дожил до 90 лет. (В Олонецкой губернии старики живали и дольше – до ста и более лет; Е. В. Барсов встречался там даже с крестьянином 130 лет.)
      Крестьянин Трофим Рябинин родился в деревне Гарницы (Петрозаводского уезда) и прожил в Заонежье всю свою долгую жизнь – 94 года, закончив ее в деревне с уютным названием Середка. Способный ученик Ильи Елустафьева овладел обширнейшим репертуаром и творчески разрабатывал его. Т. Рябинин исполнял 23 былины и две исторические песни XVI – XVII веков. Наибольшую художественную ценность в его трактовке имел киевский цикл былин. Он любил старины воинские, героические, особенно тщательно обрисовывал образы Ильи Муромца, Добрыни и их близких. Эти образы, воплотившие идеалы правды, чести, доблести, в его исполнении объединяли разные былины как бы в единую повесть о богатырях. И в этой повести, создаваемой вдохновенным сказителем, не было места для таких сюжетов, где проступали противоречивые или отрицательные черты богатырей, – Трофим Григорьевич не исполнял такие былины. Это был мастер строгого, выдержанного стиля с эпической, героической трактовкой темы.
      И самая манера исполнения соответствовала трактовке. Записывавший за ним тексты фольклорист П. Н. Рыбников отмечал, что «удивительное уменье сказывать придавало особое значение каждому стиху. Не раз приходилось бросать перо, и я жадно вслушивался в течение рассказа, затем просил Рябинина повторить пропетое и нехотя принимался пополнять свои пропуски». «И где Рябинин научился такой мастерской дикции? – поражался исследователь. – Каждый предмет у него выступал в настоящем свете, каждое слово получало свое значение».
     
      То молоденькой Добрынюшка Микитинец,
      Он поехал по раздольницу чисту полю.
      Еще день-то за день быдто дождь дожжит,
      А неделя за неделю, как река, бежит;
      Да он в день ехал по красному по солнышку,
      То он в ночь ехал по светлому по месяцу.
      Он подъехал ко горам да к сорочинским... –
     
      так сказывал Трофим Рябинин, и слушатели-крестьяне отдавались неспешному, захватывающему ритму, рисующему мощные образы, значительные события. И сегодня, читая записанные за ним тексты, мы не можем не восхищаться чистотой и величием былинной поэзии.
      Сказитель и сам был под стать своим героям. Рыбников особо отмечал присущее ему развитое чувство собственного достоинства. «Слово «гордость» не исчерпывает характера Рябинина: к ней присоединяется деликатность, так что это свойство в нем следует назвать уважением к самому себе и другим. Для характеристики этого самоуважения, – продолжает Рыбников, – расскажу здесь случай из его жизни: один из полицейских чиновников прежнего времени попросил с него взятку за какое-то дело; Рябинин не дал. И случилось чиновнику проезжать через деревню Середку. Как он завидел Рябинина, так и бросился к нему с поднятыми кулаками; Т. Г. спокойно отстранил его прочь от себя и заметил ему суровым голосом: «Ты, ваше благородие, это оставь; я по этим делам никому еще должон не оставался» (Рыбников, 1861, I, LXXVI; Рыбников, 1909, I, XXIX).
      Слава Рябинина ширилась, его пригласили в Петербург, с ним знакомились композиторы, литераторы, ученые. Под влиянием его пения Мусоргский создал образы Варлаама и Мисаила в опере «Борис Годунов».
      Старины (былины) исполнялись при разных обстоятельствах: во время больших пеших переходов, при дальнем плаванье на лодке, за долгой ручной работой. Все были рады, если в компании оказывался сказитель, просили «вещего» дядю поведать им «старинку». Певец быстро овладевал вниманием слушателей, и время трудного пути или однообразной работы проходило незаметно. По окончании горячо благодарили исполнителя (Барсов, 1873, с. 7 – 8).
      Артели, отправлявшиеся на дальние промыслы, старались залучить в свой состав «старинщиков». На Печоре, например, это делалось при сборах на осеновья – ловлю белой рыбы на озерах осенью или в начале зимы. На осеновья отправлялись артелями в 6 – 10 человек за 100 – 150 верст от своей деревни на долгий срок, с запасами провизии. День на Печоре осенью короток, и с наступлением темноты работы прекращались – в 4 часа наступал бесконечный вечер вынужденного досуга. Вот тут-то и незаменим был талантливый сказитель. Артель создавала для него льготные условия: старинщику не поручали самые трудные виды работ, обычно он делал то, что считалось посильным для детей и подростков. Пай же при разделе добычи он получал равный с другими членами артели, а иногда и лучший – если имел особенный успех у своих товарищей.
      Так случалось не только на Печоре, а во многих местах Севера. В рыбацких артелях, на охотничьих зимовьях в одиноких избушках часами звучал голос сказителя былин, завораживая слушателей поэтичными рассказами об удивительных подвигах богатырей (Ончуков, 1904, с. XXIII – XXIV; Чичеров, 1982, с. 18).
      В XVIII веке приобрел на Севере громкую известность гусельщик Михайло Слепой – крестьянин из деревни Карташовой Кижской волости Олонецкой губернии. Он знал великое множество «старин и присказней». Гусли у Михаилы были треугольные, в двенадцать струн. «Эдакого певца с гуслями, – говорили о нем старики спустя несколько десятилетий после его смерти, – не бывало да и не будет еще сто годов, а память Михаилы не забудется».
      Несмотря на свою слепоту, Михайло-гусельщик обошел много сел, деревень и монастырей, бывал и живал в Петербурге. В столице обосновался его сын, вышедший из крестьян в купцы. Но сам сказитель вернулся в деревню – «в Питере не мог жить, не по душе ему было». Из учеников Михаила Слепого наибольшей известностью как певцы былин пользовались в конце XVIII – начале XIX века Филипп Клементьевич Сизой и Трифон Иванович Злобин.
      Филипп Сизой жил в соседней с Михаилом деревне – Артовской. Он не только знал большое количество старин и исполнял их в своеобразной манере, но еще был талантливым плотником: о точности его плотничьего глаза ходили по округе рассказы. Филипп Клементьевич и стариком сохранял могучее телосложение и недюжинную силу, которой любил удивить новых людей, когда хаживал на плотничий промысел. Однажды он с товарищем Фомой Фоминым пилил тес в раскольничьем Даниловом монастыре. Другие пильщики и монастырские люди подсмеивались над ними за то, что они «такие плечистые да могутные». Здесь же стоял огромный мельничный вал, привезенный к кузнице для того, чтобы надеть на него бушли (железные крепления). Сизой с Фоминым подняли этот вал, подбросили вверх и стали «играть им, как игрушкой», вызвав удивление и восхищение всех присутствующих. Один из пораженных зрителей подарил силачам калитку – большой пряник, «с пол-аршина во все стороны». Брат сказителя Сизого – Федот Клементьевич – был жив, когда исследователь Е. В. Барсов писал о них в 1872 году. Федоту Сизому было в это время сто лет. В отличие от брата он былинами «не занимался; зверей ловил больше, лисиц да зайцев».
      Другой ученик Михаила Слепого – Трифон Злобин – крестьянствовал в деревне Денисовой той же Кижской волости. Он был слаб зрением и заикался. Но последний недостаток сказывался только в обычной речи, а когда Трифон начинал петь былину, обнаруживал чудесный голос и мастерское исполнение. «И в умах нет, что поет заика». Сказывал больше всего про Добрыню Никитича и Дюка Степановича. Злобин был известен также своей книжностью. Когда кто-либо «плохо разбирал в книге» (имеется в виду древнерусский язык), ему говорили: «Ступай к Трифону, он лучше тебя знает, даром что подслеповатой».
      Нередко знание обширного репертуара былин сочеталось с выдающимся владением другим фольклорным жанром – присказками (пословицами и присловьями). Певец старин из той же Кижской волости Антон Иванович Устрецкий знал и придумывал сам множество «присказней». Крестьяне говорили, что у него «ко всякому слову было готовое слово». Как и многие другие его земляки-сказители, Антон Иванович занимался отхожим промыслом; известно, что он покрывал белой жестью церковь в Космозере (Барсов, 1873,.с. 8 – 10).
      Далеко за пределы северного края шагнула известность сказителя Василия Петровича Щеголенкова (Щеголенка). Да так шагнула, что превосходный портрет этого простого крестьянина написал И. Е. Репин, а Л. Н. Толстой принимал его в своем имении.
      Василий Щеголенок родился в деревне Боярщина все той же богатой талантами и поэтической традицией Кижской волости, в самом начале XIX века. Он крестьянствовал, занимался портняжным ремеслом, переходя из деревни в деревню, и сказывал былины, сопровождая исполнение блестящей импровизацией. В 70-х годах, после того, как старины его были записаны собирателями и отчасти опубликованы, Щеголенковым заинтересовались многие. Он побывал в Петербурге, в Ясной Поляне, в подмосковном Абрамцеве. В Абрамцеве и создал портрет Щеголенка гостивший у Мамонтовых Репин. Н. А. Римский-Корсаков под впечатлением от прослушивания Василия Петровича написал мелодию «Как во городе стольном Киевском». Л. Н. Толстой оценил высоту духовности крестьянского сказителя, который усиливал христианские нравственные мотивы в былинах, разрабатывал житийные сюжеты, воспевал святыни Киева. Великий писатель заимствовал в притчах и легендах, рассказанных Щеголенком, ряд сюжетов для своих рассказов для народа (Чимгров, 47; Соколов, 1948).
      Ярко выраженное творческое начало в исполнении старин отмечали современники и позднейшие исследователи у сказительницы Настасьи Степановны Богдановой (в девичестве – Зиновьевой). Настасья в детстве (60-е годы) училась сказывать былины в родной деревне Зиновьевой от бабушки Гавриловны, прозванной за шепелявость Шапшой. Талантливая девочка так была увлечена, что бегала слушать былины и песни Гавриловны тайком от матери. Сама же Шапша переняла былины от известного уже нам Конона с Зяблых Нив. Были у Настасьи Степановны и еще два учителя народной поэзии: крестьянка Домна Васильевна Сурикова, очень точно сохранявшая полноту сюжетов былин, и портной из села Песчаного с Пудожского берега Максим Ржанов.
      Настасья Богданова сопровождала свое пение выразительными жестами, подчеркивала содержание интонациями. Эта крестьянка обладала тонкой музыкальностью, чувством ритма, хорошей памятью. В молодости у нее был чистый и звучный голос, со временем он стал слабее, но за счет высокого мастерства сохранялось обаяние исполнения. В ее репертуаре было множество былин («Дунай Иванович», «Добрыня и Алеша», «Чурила и Катерина», «Худая жена и жена добрая», «Молодец и королевична» и многие другие), она создавала новые их редакции (Чичеров, 90 – 101).
      И все-таки среди крестьянских сказителей былин женщины были редкостью. Зато другим жанром устного поэтического творчества – причитаниями – они владели почти безраздельно. Но иные из них сочетали мастерство в обоих жанрах. Здесь прежде всего хочется говорить о широко известной И. Федосовой, вся жизнь которой – плоть от плоти северной русской деревни и в то же время пронизана неповторимой индивидуальностью большого мастера.
      С малолетства Ирина отличалась сноровкой в хозяйственных делах: «по крестьянству – куды какая: колотила, молотила, веяла и убирала, – вспоминала она. – 8-ми год знала, на каку полосу сколько сеять; 6-ти год на ухож лошадь гоняла и с ухожа домой пригоняла; раз лошадь сплеснулась – я пала; с тех пор до теперь хрома. Я грамотой не грамотна, зато памятью я памятна; где што слышала, пришла домой, все рассказала, быдто в книге затвердила, песню ли, сказку ли, старину ли какую. На гулянку не кехтала, не охотила; на прядиму беседу отец не слушал, а раз в неделю молча уходила; приду – место сделают у свитца; шутить была мастерица, шутками да дурками всех расшевелю; имя мне было со изотчиной (юную девушку называли по имени-отчеству); грубого слова не слыхала: бедный сказать не смел, богатого сама обожгу».
      Сначала Ирина Андреевна была отмечена в кругу девушек за умение заводить новые песни. Песни запоминались и входили в оборот. Кроме того, на беседах, когда молодежь инсценировала свадьбу, стала причитывать «занарок» (то есть понарошке). Когда случилось, что у соседей на свадьбе некому было выполнить функции «вопленицы», подумали о Федосовой, так как она уже «дала себя знать» (по ее собственному выражению) на беседах. Но для перехода к исполнительству на настоящей свадьбе понадобился определенный нажим на родителей со стороны общины. «Мать отпустить не смеет, – рассказывала об этом Федосова Е. В. Барсову. – Писарь волостной был сродник невесте, пристал ко мне и говорит: «Согласись, мы уговорим отца, не выдаем тебя в брань да ругательство». Согласилась, произвела свадьбу. До весны дело дошло; стали звать на другую свадьбу, отец и говорит: «Не для чего ее приглашать, ведь не знает она ничего». – «Как не знает? По зиме у соседки причитала». Отец возгордился: «Кто, свате, позволил?» – «Писарь Петр Кондратьевич, – отвечала мать, – да голова Алексей Андреевич». – «Ну, когда этакие люди просят, так пусть, для меня как хочет, дело ейное». С тех пор совсем молодой еще девушке было «честь и место в большом углу», и вскоре известность ее как мастерицы исполнять причитания на свадьбах и похоронах распространилась по всему Заонежью».


К титульной странице
Вперед
Назад