Больше я ничего не слышал - только обычный треск помех. Потом меня опять стукнуло о стену, и в трубке раздались короткие гудки. Заработала третья ступень. То, что мой друг Ваня только что - так же скромно и просто, как и все, что он делал - ушел из жизни на высоте сорока пяти километров, не доходило до меня. Я не чувствовал горя, а, наоборот, испытывал странный подъем и эйфорию.
      Я вдруг заметил, что теряю сознание. То есть, я заметил не то, как я его теряю, а то, как я в него прихожу. Только что я вроде бы держал у уха трубку, и вот она уже лежит на полу; у меня звенит в ушах, и я отупело гляжу на нее из своего задранного под потолок седла. Только что кислородная маска, как шарф, была перекинута через мою шею - и вот я мотаю головой, силясь прийти в себя, а она лежит на полу рядом с телефонной трубкой. Я понял, что мне не хватает кислорода, дотянулся до маски и прижал ее ко рту - сразу же стало легче, и я почувствовал, что сильно замерз. Я застегнул ватник на все пуговицы, поднял воротник и опустил уши ушанки. Ракету чуть трясло. Мне захотелось спать, и хотя я знал, что этого не стоит делать, перебороть себя я не сумел - сложив руки на руле, я закрыл глаза.
      Мне приснилась Луна - такая, как ее рисовал в детстве Митек: черное небо, бледно-желтые кратеры и гряда далеких гор. Вытянув перед мордой передние лапы, к пылающему над горизонтом шару Солнца медленно и плавно шел медведь со звездой героя на груди и засохшей струйкой крови в углу страдальчески оскаленной пасти. Вдруг он остановился и повернул морду в мою сторону. Я почувствовал, что он смотрит на меня, поднял голову и взглянул в его остановившиеся голубые глаза.
      - И я, и весь этот мир - всего лишь чья-то мысль, - тихо сказал медведь.
      Я проснулся. Вокруг было очень тихо. Видно, какая-то часть моего сознания сохраняла связь с внешним миром, и наступившая тишина подействовала на меня, как звонок будильника. Я наклонился к глазкам в стене. Оказалось, что обтекатель уже отделился - передо мной была Земля.
      Я стал соображать, сколько же я спал - и не смог прийти ни к какому определенному выводу. Наверно, не меньше нескольких часов: мне уже хотелось есть, и я стал шарить на верхней полке - я вроде бы видел на ней консервный нож. Но его там не было. Я решил, что он свалился на пол от тряски и принялся оглядываться - и в этот момент зазвонил телефон.
      - Алло!
      - Ра, прием. Омон! Ты меня слышишь?
      - Так точно, товарищ начальник полета.
      - Ну, вроде нормально все. Был один момент тяжелый, когда телеметрия отказала. Не то что отказала, понимаешь, а просто параллельно включили другую систему, и телеметрия не пошла. Контроль даже на несколько минут отменили. Это когда воздуха стало не хватать, помнишь?
      Говорил он странно, возбужденно и быстро. Я решил, что он сильно нервничает, хоть у меня и мелькнула догадка, что он пьян.
      - А ты, Омон, перепугал всех. Так спал крепко, что чуть запуск не отложили.
      - Виноват, товарищ начальник полета.
      - Ничего, ничего. Ты и не виноват. Это тебе снотворного много дали перед Байконуром. Пока все отлично идет.
      - Где я сейчас?
      - Уже на рабочей траектории. К Луне летишь. А ты что, разгон с орбиты спутника тоже проспал?
      - Выходит, проспал. А что, Отто уже все?
      - Отто уже все. Разве не видишь, обтекатель-то отделился. Но пришлось тебе два лишних витка сделать. Отто запаниковал сначала. Никак ракетный блок включать не хотел. Мы уж думали, струсил. Но потом собрался парень, и... В общем, тебе от него привет.
      - А Дима?
      - А что Дима? С Димой все в порядке. Автоматика прилунения на инерционном участке не работает. А, хотя у него еще коррекция... Матюшевич, ты нас слышишь?
      - Так точно, - услышал я в трубке димин голос.
      - Отдыхай пока, - сказал начальник полета. - Связь завтра в пятнадцать дня, потом коррекция траектории. Отбой.
      Я положил трубку и прижался к глазкам, глядя на голубой полукруг Земли. Я часто читал, что всех без исключения космонавтов поражал вид нашей планеты из космоса. Писали о какой-то сказочно красивой дымке, о том, что сияющие электричеством города на ночной стороне напоминают огромные костры, а на дневной стороне видны даже реки - так вот, все это неправда. Больше всего Земля из космоса напоминает небольшой школьный глобус, если смотреть на него, скажем, через запотевшие стекла противогаза. Это зрелище быстро мне надоело; я поудобнее оперся головой на руки и заснул опять.
      Когда я проснулся, Земли уже не было видно. В глазках мерцали только размытые оптикой точки звезд, далекие и недостижимые. Я представил себе бытие огромного раскаленного шара, висящего, не опираясь ни на что, в ледяной пустоте, во многих миллиардах километров от соседних звезд, крохотных сверкающих точек, про которые известно только то, что они существуют, да и то не наверняка, потому что звезда может погибнуть, но ее свет еще долго будет нестись во все стороны, и, значит, на самом деле про звезды не известно ничего, кроме того, что их жизнь страшна и бессмысленна, раз все их перемещения в пространстве навечно предопределены и подчиняются механическим законам, не оставляющим никакой надежды на нечаянную встречу. Но ведь и мы, люди, думал я, вроде бы встречаемся, хохочем, хлопаем друг друга по плечам и расходимся, но в некоем особом измерении, куда иногда испуганно заглядывает наше сознание, мы так же неподвижно висим в пустоте, где нет верха и низа, вчера и завтра, нет надежды приблизиться друг к другу или хоть как-то проявить свою волю и изменить судьбу; мы судим о происходящем с другими по долетающему до нас обманчивому мерцанию, и идем всю жизнь навстречу тому, что считаем светом, хотя его источника может уже давно не существовать. И вот еще, думал я, всю свою жизнь я шел к тому, чтобы взмыть над толпами рабочих и крестьян, военнослужащих и творческой интеллигенции, и вот теперь, повиснув в сверкающей черноте на невидимых нитях судьбы и траектории, я увидел, что стать небесным телом - это примерно то же самое, что получить пожизненный срок с отсидкой в тюремном вагоне, который безостановочно едет по окружной железной дороге.
     
     
     
      13
     
      Мы летели со скоростью двух с половиной километров в секунду, и инерционная часть полета заняла около трех суток, но у меня осталось чувство, что я летел не меньше недели. Наверно, потому, что солнце несколько раз в сутки проходило перед глазками, и каждый раз я любовался восходом и закатом небывалой красоты.
      От огромной ракеты теперь оставался только лунный модуль, состоявший из ступени коррекции и торможения, где сидел Дима Матюшевич, и спускаемого аппарата, то есть попросту лунохода на платформе. Чтоб не тратить лишнее горючее, обтекатель отстрелился еще перед разгоном с орбиты спутника, и за бортом лунохода теперь был открытый космос. Лунный модуль летел как бы задом наперед, развернувшись главной дюзой к Луне, и постепенно с ним в моем сознании произошло примерно то же, что и с прохладным лубянским лифтом, превратившимся из механизма для спуска под землю в приспособление для подъема на ее поверхность. Сначала лунный модуль все выше и выше поднимался над Землей, а потом постепенно выяснилось, что он падает на Луну. Но была и разница. В лифте я и опускался, и поднимался головой вверх. А прочь с земной орбиты я понесся головой вниз; только потом, примерно через сутки полета, оказалось, что я, уже головой вверх, все быстрее и быстрее проваливаюсь в черный колодец, вцепившись в руль велосипеда и ожидая, когда его несуществующие колеса беззвучно врежутся в Луну.
      У меня хватало времени на все эти мысли потому, что мне ничего пока не надо было делать. Мне часто хотелось поговорить с Димой, но он практически все время был занят многочисленными и сложными операциями по коррекции траектории. Иногда я брал трубку и слышал его непонятные отрывистые переговоры с инженерами из ЦУПа:
      - Сорок три градуса... Пятьдесят семь... Тангаж... Рысканье...
      Некоторое время я все это слушал, а потом отключился. Как я понял, главной диминой задачей было поймать в один оптический прибор Солнце, в другой - Луну, что-то замерить и передать результат на Землю, где должны были сверить реальную траекторию с расчетной и вычислить длительность корректирующего импульса двигателей. Судя по тому, что несколько раз меня сильно дергало в седле, Дима справлялся со своей задачей.
      Когда толчки прекратились, я подождал с полчаса, снял трубку и позвал:
      - Дима! Алло!
      - Слушаю, - ответил он своим обычным суховатым тоном.
      - Ну чего, скорректировал траекторию?
      - Вроде да.
      - Тяжело было?
      - Нормально, - ответил он.
      - Слушай, - заговорил я, - а где это ты так наблатыкался? С этими градусами? У нас ведь на занятиях этого не было.
      - Я два года в ракетных стратегических служил, - сказал он, - там система наведения похожая, только по звездам. И без радиосвязи - сам все считаешь на калькуляторе. Ошибешься - пиздец.
      - А если не ошибешься?
      Дима промолчал.
      - А кем ты служил?
      - Оперативным дежурным. Потом стратегическим.
      - А что это значит?
      - Ничего особенного. Если в оперативно-тактической ракете сидишь, оперативный. А если в стратегической, тогда стратегический дежурный.
      - Тяжело?
      - Нормально. Как сторожем на гражданке. Сутки в ракете дежуришь, трое отдыхаешь.
      - Так вот почему ты седой... У вас там все седые, да?
      Дима опять промолчал.
      - Это от ответственности, да?
      - Да нет. Скорее от учебных пусков, - неохотно ответил он.
      - От каких учебных пусков? А, это когда в "Известиях" на последней странице, мелким шрифтом написано, чтобы в Тихом океане не заплывали в какой-то квадрат, да?
      - Да.
      - И часто такие пуски?
      - Когда как. Но спичку каждый месяц тянешь. Двенадцать раз в год, вся эскадрилья - двадцать пять человек. Вот и седеют ребята.
      - А если тянуть не захочешь?
      - Это только так называется, что тянешь. На самом деле перед учебным пуском замполит всех обходит и каждому по конверту дает. Там твоя спичка уже лежит.
      - А что, если там короткая, отказаться нельзя?
      - Во-первых, не короткая, а длинная. А во-вторых, нельзя. Можно только заявление написать в отряд космонавтов. Но это сильно повезти должно.
      - И многим везет?
      - Не считал. Мне вот повезло.
      Дима отвечал неохотно и часто делал довольно невежливые паузы. Я не нашелся, что еще спросить и положил трубку.
      Следующую попытку поговорить с ним я сделал, когда до торможения оставалось несколько минут. Стыдно признаться, но мною владело бесчувственное любопытство - изменится ли Дима перед... Словом, я хотел проверить, будет ли он так же сдержан, как и во время нашего прошлого разговора, или близкое завершение полета сделает его чуть более разговорчивым. Я снял трубку и позвал:
      - Дима! Это Омон говорит. Возьми трубку.
      Тут же я услышал в ответ:
      - Слушай, перезвони через две минуты! У тебя радио работает? Включи скорей!
      Дима бросил трубку. Его голос был взволнованным, и я решил, что по радио передают что-то про нас. Но "Маяк" передавал музыку - включив его, я услышал затихающее дребезжание синтезатора; программа уже кончалась, и через несколько секунд наступила тишина. Потом пошли сигналы точного времени, и я узнал, что в какой-то Москве четырнадцать каких-то часов. Прождав еще немного, я взял трубку.
      - Слышал? - взволнованно спросил Дима.
      - Слышал, - сказал я. - Но только самый конец.
      - Узнал?
      - Нет, - сказал я.
      - Это Пинк Флойд был. "One of These Days".
      - Неужто трудящиеся попросили? - удивился я.
      - Да нет, - сказал Дима. - Это заставка к программе "Жизнь науки". С пластинки "Meddle". Чистый андеграунд.
      - А ты что, Пинк Флойд любишь?
      - Я-то? Очень. Они у меня все собраны были. А ты к ним как относишься?
      Первый раз я слышал, чтобы Дима говорил таким живым голосом.
      - В общем ничего, - сказал я. - Но только не все. Вот есть у них такая пластинка, корова на обложке нарисована.
      - "Atom Heart Mother", - сказал Дима.
      - Эта мне нравится. А вот еще другую помню - двойную, где они во дворе сидят, и на стене картина с этим же двором, где они сидят...
      - "Ummagumma".
      - Может быть. Так это, по-моему, вообще не музыка.
      - Правильно! Говно, а не музыка! - рявкнул в трубке чей-то голос, и мы на несколько секунд замолчали.
      - Не скажи, - заговорил, наконец, Дима, - не скажи. Там в конце новая запись "Saurceful of Secrets". Тембр другой, чем на "Nice Pair". И вокал. Гилмор поет.
      Этого я не помнил.
      - А что тебе на "Atom Heart Mother" нравится? - спросил Дима.
      - Знаешь, на второй стороне две таких песни есть. Одна тихая, под гитару. А вторая с оркестром. Очень красивый проигрыш. Там та-та-та-та-та-та-та-та там-тарам тра-та-та...
      - Знаю, - сказал Дима. - "Summer Sixty Eight". А тихая - это "If".
      - Может быть, - сказал я. - А у тебя какая пластинка любимая?
      - У меня, знаешь ли, любимой пластинки нет, - надменно сказал Дима. - Мне не пластинки нравятся, а музыка. Вот с "Meddle", например, нравится первая. Про эхо. Я даже без слез слушать не могу. Со словарем переводил. Аль-ба-трос над го-ло-вой, па-ра-рам па-рам со мной... And help me understand the best I can...
      Дима сглотнул и замолчал.
      - А ты хорошо английский знаешь, - сказал я.
      - Да мне в ракетной части уже говорили. Замполит говорил. Не в этом дело. Я одной пластинки так и не нашел. В последний отпуск специально в Москву ездил, четыреста рублей брал. Толкался, толкался - никто про нее не слышал даже.
      - А что за пластинка?
      - Да ты не знаешь. Музыка к фильму. Называется "Забрийски поинт". Зи-эй-би-ар-ай-эс-кей-ай-и. "Zabriskie Point".
      - А, - сказал я. - Да она была у меня. Не пластинка только, а запись на катушке. Ничего особенного... Дим, ты чего замолчал? Эй, Дима!
      В трубке долго что-то потрескивало, а потом Дима спросил:
      - На что она похожа?
      - Да как объяснить, - задумался я. - Вот ты "Мор" слышал?
      - Ну. Только не "Мор" а "More".
      - Вот примерно такая же. Только там не поют. Обычный саундтрек. Можешь считать, если "Мор" слышал, то ее тоже слышал. Типичные Пинки - саксофон, синтезатор. Вторая сто...
      В трубке бикнуло, и все вокруг заполнил рев Халмурадова:
      - Ра, прием! Вы что там, блядь, базарите? Дел мало? Подготовить автоматику к мягкой посадке!
      - Да готова автоматика! - с досадой ответил Дима.
      - Тогда начать ориентацию оси тормозного двигателя по лунной вертикали!
      - Ладно.
      Я выглянул сквозь глазки лунохода в космос и увидел Луну. Она была уже совсем рядом - картина перед моими глазами напоминала бы петлюровский флаг, если бы ее верхняя часть была не черной, а синей. Зазвонил телефон. Я взял трубку, но это опять оказался Халмурадов.
      - Внимание! По счету три включить тормозной двигатель по команде от радиовысотомера!
      - Понял, - ответил Дима.
      - Раз... Два...
      Я бросил трубку.
      Включился двигатель. Он работал с перерывами, а минут через двадцать меня вдруг ударило плечом в стену, потом спиной в потолок, и все вокруг затряслось от невыносимого грохота; я понял, что Дима ушел в бессмертие, не попрощавшись. Но я не испытал обиды - если не считать нашего последнего разговора, он всегда был молчалив и неприветлив, да и мне почему-то казалось, что сутками сидя в гондоле своей межконтинентальной баллистической, он понял что-то особенное, такое, что навсегда лишило его необходимости здороваться и прощаться.
     
     
      Момента посадки я не заметил. Тряска и грохот внезапно кончились, и, выглянув в глазки, я увидел такую же тьму, как перед стартом. Сначала я подумал, что произошло что-то неожиданное, но потом вспомнил, что по плану я и должен был приземлиться лунной ночью.
      Некоторое время я ждал, сам не зная чего, а потом зазвонил телефон.
      - Халмурадов, - сказал голос. - Все в порядке?
      - Так точно, товарищ полковник.
      - Сейчас телеметрия сработает, - сказал он, - опустятся направляющие. Съедешь на поверхность и доложишь. Только подтормаживай, понял?
      И добавил тише, отведя трубку ото рта:
      - Ан-де-храунд. Вот ведь блядь какая.
      Луноход качнуло, и снаружи донесся глухой удар.
      - Вперед, - сказал Халмурадов.
      Это была, наверно, самая тяжелая часть моей задачи - нужно было съехать со спускаемого аппарата по двум узким направляющим, которые откидывались на лунную поверхность. На направляющих были специальные пазы, в которые входили выступы колес лунохода, поэтому соскользнуть с них было невозможно, но оставалась опасность, что одна из направляющих попадет на какой-нибудь камень, и тогда луноход, съезжая на грунт, мог накрениться и перевернуться. Несколько раз повернув педали, я почувствовал, что массивная машина наклонилась вперед и едет сама. Я нажал на тормоз, но инерция оказалась сильнее, и луноход поволокло вниз; вдруг что-то лязгнуло, тормоз поддался, и мои ноги несколько раз со страшной скоростью провернули педали назад; луноход неудержимо покатился вперед, качнулся и встал ровно, на все восемь колес.
      Я был на Луне. Но никаких эмоций по этому поводу я не испытал; думал я о том, как мне поставить на место слетевшую цепь. Когда мне это, наконец, удалось, зазвонил телефон. Это был начальник полета. Его голос был официальным и торжественным.
      - Товарищ Кривомазов! От имени всего летно-командного состава, присутствующего сейчас в ГлавЦУПе, поздравляю вас с мягкой посадкой советской автоматической станции "Луна-17б" на Луну!
      Послышались хлопки, и я понял, что открывают шампанское. Потом долетела музыка - это был какой-то марш; он был еле слышен, и его почти забивал раздававшийся в трубке треск.
     
     
     
      14
     
      Все мои детские мечты о будущем родились из легкой грусти, свойственной тем отделенным от всей остальной жизни вечерам, когда лежишь в траве у остатков чужого костра, рядом валяется велосипед, на западе еще расплываются лиловые полосы от только что зашедшего солнца, а на востоке уже видны первые звезды.
      Я мало что видел и испытал, но мне многое нравилось, и я всегда считал, что полет на Луну вберет в себя все, мимо чего я проходил, надеясь встретить это потом, окончательно и навсегда; откуда мне было знать, что самое лучшее в жизни всегда видишь как бы краем глаза? В детстве я часто представлял себе внеземные пейзажи - залитые мертвенным светом, изрытые кратерами каменные равнины; далекие острые горы, черное небо, на котором огромной головней пылает солнце и блестят звезды; я представлял себе многометровые толщи космической пыли, представлял камни, неподвижно лежащие на лунной поверхности многие миллиарды лет - почему-то меня очень впечатляла мысль о том, что камень может неподвижно пролежать на одном и том же месте столько времени, а я вдруг нагнусь и возьму его толстыми пальцами скафандра. Я думал о том, как увижу, подняв голову, голубой шар Земли, похожий на чуть искаженный заплаканными стеклами противогаза школьный глобус, и эта высшая в моей жизни секунда свяжет меня со всеми теми моментами, когда мне казалось, что я стою на пороге чего-то непостижимого и чудесного.
      На самом деле Луна оказалась крохотным пространством, черным и душным, где только изредка загоралось тусклое электричество; она оказалась неизменной тьмой за бесполезными линзами глазков и беспокойным неудобным сном в скорченном положении, с головой, упертой в лежащие на руле руки.
      Двигался я медленно, километров по пять в день, и совершенно не представлял, как выглядит окружающий меня мир. Хотя, наверно, это царство вечной тьмы не выглядело вообще никак - кроме меня, здесь не было людей, для которых что-то может как-то выглядеть, а фару я не включал, чтобы не сажать аккумулятор. Грунт подо мною был, по-видимому, ровной плоскостью, - машина ехала гладко. Но руль нельзя было повернуть совсем - очевидно, его заклинило при посадке, так что мне оставалось только крутить педали. Страшно неудобным для пользования был туалет - настолько, что я предпочитал терпеть до последнего, как когда-то во время детсадовского тихого часа. Но все же мой путь в космос был так долог, что я не позволял мрачным мыслям овладевать собою, и даже был счастлив.
      Проходили часы и сутки; я останавливался только для того, чтобы уронить голову на руль и заснуть. Тушенка медленно подходила к концу, воды в бидоне оставалось все меньше; каждый вечер я на сантиметр удлинял красную линию на карте, висящей перед моими глазами, и она все ближе подходила к маленькому черному кружку, за которым ее уже не должно было быть. Кружок был похож на обозначение станции метро; меня очень раздражало, что он никак не называется, и я написал сбоку от него "Zabriskie Point".
     
     
      Правой рукой сжимая в кармане ватника никелированный шарик, я уже час вглядывался в этикетку с надписью "Великая Стена". Мне чудились теплые ветры над полями далекого Китая, и нудно звенящий на полу телефон мало меня интересовал, но все же через некоторое время я взял трубку.
      - Ра, прием! Почему не отвечаешь? Почему свет горит? Почему стоим? Я же тут все вижу по телеметрии.
      - Отдыхаю, товарищ начальник полета.
      - Доложи показания счетчика!
      Я поглядел на маленький стальной цилиндр с цифрами в окошке.
      - Тридцать два километра семьсот метров.
      - Теперь погаси свет и слушай. Мы тут по карте смотрим - ты сейчас как раз подъезжаешь.
      У меня екнуло в груди, хотя я знал, что до черного кружка, который дулом глядел на меня с карты, еще далеко.
      - Куда?
      - К посадочному модулю "Луны-17Б".
      - Так ведь это я "Луна-17Б", - сказал я.
      - Ну и что. Они тоже.
     
     
      Кажется, он опять был пьян. Но я понимал, о чем он говорит. Это была экспедиция по доставке лунного грунта; на Луну тогда спустились двое космонавтов, Пасюк Драч и Зураб Парцвания. У них с собой была небольшая ракета, в которой они запустили на Землю пятьсот граммов грунта; после этого они прожили на лунной поверхности полторы минуты и застрелились.
      - Внимание, Омон! - заговорил начальник полета. - Сейчас будь внимателен. Сбрось скорость и включи фары.
      Я щелкнул тумблером и припал к черным линзам глазков. Из-за оптических искажений казалось, что чернота вокруг лунохода смыкается в свод и уходит вперед бесконечным туннелем. Я ясно различал только небольшой участок каменную поверхности, неровной и шероховатой - это, видимо, был древний базальт; через каждые метр-полтора перпендикулярно линии моего движения над грунтом поднимались невысокие продолговатые выступы, очень напоминающие барханы в пустыне; странным было то, что они совершенно не ощущались при движении.
      - Ну? - раздалось в трубке.
      - Ничего не заметно, - сказал я.
      - Выключи фары и вперед. Не спеши.
      Я ехал еще минут сорок. А потом луноход на что-то наткнулся. Я взял трубку.
      - Земля, прием. Тут что-то есть.
      - Включить фары.
      Прямо в центре поля моего зрения лежали две руки в черных кожаных перчатках; растопыренные пальцы правой накрывали рукоять совка, в котором еще оставалось немного песка, перемешанного с мелкими камнями, а в левой был сжат тускло поблескивающий "макаров". Между руками виднелось что-то темное. Приглядевшись, я различил поднятый ворот офицерского ватника и торчащий над ним верх ушанки; плечо и часть головы лежащего были закрыты колесом лунохода.
      - Ну, чего, Омон? - выдохнула мне в ухо трубка.
      Я коротко описал то, что было перед моими глазами.
      - А погоны, погоны какие?
      - Не видно.
      - Отъедь назад на полметра.
      - Луноход назад не ездит, - сказал я. - Ножной тормоз.
      - А-ах ты... Говорил ведь главному конструктору, - пробормотал начальник полета. - Как говорится, знал бы, где упаду - сенца бы подбросил. Я вот думаю, кто это - Зура или Паша. Зура капитан был, а Паша - майор. Ладно, выключай фары, аккумуляторы посадишь.
      - Есть, - сказал я, но перед тем, как выполнить приказ, еще раз поглядел на неподвижную руку и войлочный верх ушанки. Некоторое время я не мог тронуться с места, но потом сжал зубы и всем весом надавил на педаль. Луноход дернулся вверх, а через секунду вниз.
      - Вперед, - сказал сменивший начальника полета Халмурадов. - Выходишь из графика.
     
     
      Я экономил энергию и проводил почти все время в полной темноте, исступленно вращая педали и включая свет только на несколько секунд, чтобы свериться с компасом, хоть это и не имело никакого смысла, потому что руль все равно не работал. Но так приказывала Земля. Сложно описать это ощущение - тьма, жаркое тесное пространство, капающий со лба пот, легкое покачивание - наверно, что-то похожее испытывает плод в материнской утробе.
      Я осознавал, что я на Луне. Но то огромное расстояние, которое отделяло меня от Земли, было для меня чистой абстракцией. Мне казалось, что люди, с которыми я говорю по телефону, находятся где-то рядом - не потому, что их голоса в трубке были хорошо слышны, а потому, что я не представлял, как связывающие нас служебные отношения и личные чувства - нечто совершенно нематериальное - могли растянуться на несколько сот тысяч километров. Но самым странным было то, что на это же немыслимое расстояние удлинились и воспоминания, связывающие меня с детством.
      Когда я учился в школе, я обычно коротал лето в подмосковной деревне, стоявшей на обочине шоссе. Большую часть своего времени я проводил в седле велосипеда, и за день иногда проезжал километров по тридцать-сорок. Велосипед был плохо отрегулирован - руль был слишком низким, и мне приходилось сильно сгибаться над ним - так, как в луноходе. И вот теперь, из-за того, наверно, что мое тело надолго приняло эту же позу, со мной стали случаться легкие галлюцинации. Я как-то забывался, засыпал наяву - в темноте это было особенно просто, - и мне чудилось, что я вижу под собой тень на уносящемся назад асфальте, вижу белый разделительный пунктир в центре шоссе и вдыхаю пахнущий бензиновым перегаром воздух. Мне начинало казаться, что я слышу рев проносящихся мимо грузовиков и шуршание шин об асфальт - и только очередной сеанс связи приводил меня в чувство. Но потом я снова выпадал из лунной реальности, переносился на подмосковное шоссе и понимал, как много для меня значили проведенные там часы.
      Однажды на связь со мной вышел товарищ Кондратьев и начал декламировать стихи про Луну. Я не знал, как повежливей попросить его остановиться, но вдруг он стал читать стихотворение, которое с первых строк показалось мне фотографией моей души.
     
      - Мы с тобою так верили в связь бытия,
      Но теперь я оглядываюсь, и удивительно -
      До чего ты мне кажешься, юность моя,
      По цветам не моей, ни черта не действительной.
     
      Если вдуматься, это - сиянье Луны
      Между мной и тобой, между мелью и тонущим,
      Или вижу столбы и тебя со спины,
      Как ты прямо к Луне на своем полугоночном.
     
      Ты давно уж...
     
      Я тихо всхлипнул, и товарищ Кондратьев сразу остановился.
      - А дальше? - спросил я.
      - Забыл, - сказал товарищ Кондратьев. - Прямо из головы вылетело.
      Я не поверил ему, но знал, что спорить или просить бесполезно.
      - А о чем ты сейчас думаешь? - спросил он.
      - Да ни о чем, - сказал я.
      - Так не бывает, - сказал он. - Обязательно ведь в голове крутится какая-нибудь мысль. Правда, расскажи.
      - Да я детство часто вспоминаю, - неохотно сказал я. - Как на велосипеде катался. Очень похоже было. И до сих пор не пойму - ведь вроде ехал на велосипеде, еще руль был такой низкий, и вроде впереди светло было, и ветер свежий-свежий...
      Я замолчал.
      - Ну? Чего не поймешь-то?
      - Я ведь к каналу вроде ехал... Так куда же я...
      Товарищ Кондратьев пару минут молчал, а потом тихо положил трубку.
      Я включил "Маяк" - мне, кстати, не очень верилось, что это "Маяк", хотя так уверяли через каждые две минуты.
      - Семь сыновей подарила Родине Мария Ивановна Плахута из села Малый Перехват, - заговорил парящий над рабочим полднем далекой России женский голос, - двое из них, Иван Плахута и Василий Плахута, служат сейчас в армии, в танковых войсках МВД. Они просят передать для их матери шуточную песню "Самовар". Выполняем вашу просьбу, ребята. Мария Ивановна, для вас сегодня поет народный балагур СССР Артем Плахута, который откликнулся на нашу просьбу с тем большим удовольствием, что сам за восемь лет до братьев демобилизовался старшим сержантом.
      Задребезжали домры; два или три раза бухнули тарелки, и полный чувства голос, напирая на букву "р", как на соседа по автобусу, запел:
      - Ух го-ряч кипя-кипяток!
      Я бросил трубку. От этих слов меня передернуло. Мне вспомнилась димина седая голова и корова с обложки "Atom Heart Mother", и по моей спине прошла холодная медленная дрожь. Минуту или две я выжидал, а потом, решив, что песня уже кончилась, повернул черную ручку. Секунду было тихо, а потом притаившийся на секунду баритон грянул мне в лицо:
      - Угощ-щали гадов чаем
      И водицей огневой!
      На этот раз я ждал долго, и когда опять включил приемник, говорила ведущая:
      - ...вайте вспомним наших космонавтов и всех тех, чей земной труд делает возможной их небесную вахту. Для них сегодня...
      Я вдруг ушел в свои мысли, точнее - просто провалился в одну из них, как под лед, и опять стал слышать только через несколько минут, когда тяжелый хор далеких басов уже клал последние кирпичи в монументальное здание новой песни. Но несмотря на то, что я полностью отключился от реальности, я автоматически продолжал давить на педали, сильно отводя в сторону правое колено - так меньше чувствовалась мозоль, которую мне успел натереть унт.
      Поразило меня вот что.
      Если сейчас, закрыв глаза, я оказывался - насколько человек вообще может где-нибудь оказаться - на призрачном подмосковном шоссе, и несуществующие асфальт, листва и солнце перед моими закрытыми глазами делались так реальны для меня, словно я действительно мчался под уклон на своей любимой второй скорости; если, забыв про Zabriskie Point, до которого оставалось совсем немного, я все-таки бывал иногда несколько секунд счастлив, - не значило ли это, что уже тогда, в детстве, когда я был просто неотделившейся частью погруженного в летнее счастье мира, когда я действительно мчался на своем велосипеде вперед по асфальтовой полосе, навстречу ветру и солнцу, совершенно не интересуясь тем, что ждет меня впереди, - не значило ли это, что уже тогда я на самом деле катил по черной и мертвой поверхности Луны, видя только то, что проникало внутрь сознания сквозь кривые глазки сгущающегося вокруг меня лунохода?
     
      - Прощай, ячменный колос
      Уходим завтра в космос
      В районе окна
      Товарищ Луна
      Во всем черном небе одна...
     
     
     
      15
     
      "Социализм - это строй цивилизованных кооператоров с чудовищным Распутиным во главе, который копируется и фотографируется не только большими группами коллективных пропагандистов и агитаторов, но и коллективными организаторами, различающимися по их месту в исторически сложившейся системе использования аэропланов против нужд и бедствий низко летящей конницы, которая умирает, загнивает, но так же неисчерпаема, как нам реорганизовать Рабкрин."
      Над текстом, выложенным золотыми буквами, был картуш с золотым остробороденьким профилем и полукруглое слово "ЛЕНИН", обрамленное двумя оливковыми ветвями из фольги. Я часто проходил мимо этого места, но вокруг всегда были люди, а при них я не решался подойти ближе. Я внимательно оглядел всю конструкцию: это был довольно большой, в метр высотой, планшет, обтянутый малиновым бархатом. Он висел на стене на двух петлях, а с другой стороны удерживался вплотную к стене небольшим крючком. Я огляделся. Еще не кончился тихий час, и в коридоре никого не было. Я подошел к окну - идущая к столовой аллея была пуста, только из дальнего ее конца в мою сторону медленно ползли два лунохода, в которых я узнал вожатых Юру и Лену. Стояла тишина, только с первого этажа доносилось тихое постукивание шарика о теннисный стол - мысль о том, что кто-то имеет право играть в настольный теннис во время тихого часа, наполнила меня меланхолией. Откинув крючок, я потянул планшет на себя. Открылся квадрат стены, в центре которого был выключатель, выкрашенный золотой краской. Чувствуя, как у меня все сильнее сосет под ложечкой, я протянул руку и перещелкнул его вверх.
      Раздался негромкий гудок, и я, еще не поняв, что это такое, почувствовал, что совершил с окружающим миром и самим собой что-то страшное. Гудок прозвучал опять, громче, и вдруг выяснилось, что выключатель, открытая малиновая дверца и весь коридор, где я стою - все это ненастоящее, потому что на самом деле я вовсе не стою у стены с выключателем, а сижу в скрюченной и неудобной позе в каком-то крайне тесном месте. Прогудело еще раз, и вокруг меня за несколько секунд сгустился луноход. Еще гудок, и в моем сознании сверкнула мысль о том, что вчера, перед тем, как склонить голову на руль, я довел красную линию на карте точно до черного кружка с надписью "Zabriskie Point".
      Звонил телефон.
      - Выспался, мудила? - прогромыхал в трубке голос полковника Халмурадова.
      - Ты сам мудила, - сказал я, внезапно разозлясь.
      Халмурадов заливисто и заразительно захохотал - я понял, что он совершенно не обиделся.
      - Я тут опять один сижу, в ЦУПе. Наши в Японию уехали, насчет совместного полета договариваться. Пхадзер Владиленович тебе привет передает, жалел очень, что попрощаться не успел - в последний момент все решилось. А я из-за тебя тут остался. Ну чего, сегодня вымпел-радиобуй ставишь? Отмучился, похоже? Рад?
      Я молчал.
      - Да ты на меня злишься, что ли? Омон? Что я тебя тогда козлом назвал? Брось. Ты ведь тогда весь ЦУП раком поставил, чуть полет отменять не пришлось, - сказал Халмурадов и немного помолчал. - Да что ты правда, как баба... Мужик ты или нет? Тем более день такой. Ты вспомни только.
      - Я помню, - сказал я.
      - Застегнись как можно плотнее, - озабоченно заговорил Халмурадов, - особенно ватник на горле. Насчет лица...
      - Я все не хуже вас знаю, - перебил я.
      - ...сначала очки, потом замотаешь шарфом, а потом уже - ушанку. Обязательно завязать под подбородком. Перчатки. Рукава и унты перетянуть бечевкой - вакуум шуток не понимает. Тогда минуты на три хватит. Все понял?
      - Понял.
      - Бля, не "понял", а "так точно". Приготовишься - доложишь.
      Говорят, в последние минуты жизни человек видит ее всю, как бы в ускоренном обратном просмотре. Не знаю. Со мной ничего подобного не было, как я ни пытался. Вместо этого я отчетливо, в мельчайших деталях, представил себе Ландратова в Японии - как он идет по солнечной утренней улице в дорогих свежекупленных кроссовках, улыбается и, наверно, даже не вспоминает о том, на что он их только что натянул. Представил я себе и остальных - начальника полета, превратившегося в пожилого интеллигента в костюме-тройке и товарища Кондратьева, дающего задумчивое интервью корреспонденту программы "Время". Но ни одной мысли о себе в мою голову не пришло. Чтобы успокоится, я включил "Маяк" и послушал тихую песню об огнях, которые загорались там вдали за рекой, о поникшей голове, пробитом сердце и белогвардейцах, которым нечего терять, кроме своих цепей. Я вспомнил, как давным-давно в детстве полз в противогазе по линолеуму, неслышно подпевая далекому репродуктору, и тихим голосом запел:
      - Это бе-ло-гвардей-ски-е цепи!
      Вдруг радио отключилось, и зазвонил телефон.
      - Ну чего, - спросил Халмурадов, - готов?
      - Нет еще, - ответил я. - Куда спешить?
      - Ну ты гандон, парень, - сказал Халмурадов, - то-то у тебя в личном деле написано, что друзей в детстве не было, кроме этого мудака, которого мы расстреляли. Ты о других-то хоть иногда думаешь? Я ж на теннис опять не попаду.
      Почему-то мысль о том, что Халмурадов в белых шортах на своих жирных ляжках совсем скоро будет стоять на лужниковском корте и постукивать мячиком об асфальт, а меня в это время уже не будет нигде, показалась мне невероятно обидной - не из-за того, что я ощутил к нему зависть, а потому, что я вдруг с пронзительной ясностью вспомнил солнечный сентябрьский день в Лужниках, еще школьных времен. Но потом я понял, что когда не будет меня, Халмурадова и Лужников тоже не будет, и эта мысль развеяла меланхолию, вынесенную мною из сна.
      - О других? Какие еще другие? - тихо спросил я. - Впрочем, чушь. Вы идите, я сам справлюсь.
      - Ты брось это.
      - Правда, идите.
      - Брось, брось, - серьезно сказал Халмурадов. - Мне акт надо закрыть, сигнал с Луны зарегистрировать, московское время проставить. Ты лучше давай это быстрее.
      - А Ландратов тоже в Японии? - спросил вдруг я.
      - А чего ты спросил? - подозрительно проговорил Халмурадов.
      - Так просто. Вспомнил.
      - А чего вспомнил? Скажи, а?
      - Да так, - ответил я. - Вспомнил, как он "Калинку" танцевал на выпускном экзамене.
      - Вас понял. Эй, Ландратов, ты в Японии? Тут про тебя спрашивают.
      Послышался смех и скользкий скрип зажимающих трубку пальцев.
      - Тут он, - сказал, наконец, Халмурадов. - Привет тебе передает.
      - Ему тоже. Ну ладно, пора пожалуй.
      - Толкнешь люк, - быстро заговорил Халмурадов, повторяя известную мне наизусть инструкцию, - и сразу за руль хватайся, чтоб воздухом не выкинуло. Потом вдохни из кислородной маски сквозь шарф, и вылазь. Пройдешь пятнадцать шагов по ходу движения, вынешь вымпел-радиобуй, поставишь и включишь. Смотри только, отнеси подальше, а то луноход сигнал заэкранирует... Ну а потом... Пистолет с одним патроном мы тебе выдали, а трусов у нас в отряде космонавтов никогда не было.
      Я положил трубку. Телефон зазвонил снова, но я не обращал на него внимания. На секунду у меня появилась мысль не включать вымпел-радиобуй, чтоб эта сволочь Халмурадов просидел в ЦУПе до конца дня, а потом еще получил какой-нибудь партийный выговор, но я вспомнил Сему Умыгина и его слова о том, что я обязательно должен долететь и все сделать. Предать парней с первой и второй ступени, да и молчаливого Диму с лунного модуля я не мог; они умерли, чтобы я сейчас оказался здесь, и перед лицом их высоких коротких судеб моя злоба на Халмурадова показалась мне мелкой и стыдной. И когда я понял, что сейчас, через несколько секунд, соберусь с духом и сделаю все как надо, телефон замолчал.
      Я стал собираться и через полчаса был готов. Плотно-плотно заткнув уши и ноздри специальными гидрокомпенсационными тампонами из промасленной ваты, я проверил одежду - все было плотно застегнуто, заправлено и перетянуто; правда, резинка мотоциклетных очков была слишком тесной, и они впились в лицо, но я не стал возиться - терпеть все равно оставалось совсем недолго. Взяв лежащую на полке кобуру, я вытащил из нее пистолет, поставил его на боевой взвод и сунул в карман ватника. Перебросив мешок с вымпелом-радиобуем через левое плечо, я положил было руку на трубку, но вспомнил, что уже заткнул уши ватой; да мне и не очень хотелось тратить последние мгновения жизни на беседу с Халмурадовым. Я вспомнил наш последний разговор с Димой и подумал, что я правильно сделал, что наврал ему про "Zabriskie Point". Горько уходить из мира, в котором оставляешь какую-то тайну.
      Я выдохнул, как перед прыжком в воду, и принялся за дело.
      За долгие часы тренировок мое тело настолько хорошо запомнило, что ему следует делать, что я ни разу не остановился, хотя работать мне пришлось почти в полной темноте, потому что аккумулятор сел до такой степени, что лампочка уже не давала света - был только виден малиновый червячок ее спирали. Сначала надо было снять пять винтов по периметру люка. Когда последний винт звякнул об пол, я нащупал на стене стеклянное окошко аварийного сброса люка и сильно ударил по стеклу последней банкой "Великой Стены". Стекло разбилось. Я просунул в окошко кисть, зацепил пальцем кольцо пиропатрона и дернул его на себя. Пиропатрон был сделан из взрывателя от гранаты "Ф-1", и срабатывал с замедлением в три секунды, поэтому у меня как раз хватило времени схватиться за руль и как можно ниже пригнуть голову. Потом над моей головой громыхнуло, и меня так качнуло, что чуть не выбросило из седла, но я удержался. Прошло полсекунды, и я поднял голову. Надо мною была бездонная чернота открытого космоса. Между ним и мною был только тонкий плексиглас мотоциклетных очков. Вокруг была абсолютная тьма. Я нагнулся, глубоко вдохнул из раструба кислородной маски, и, неуклюже перевалившись через борт, поднялся на ноги и пошел вперед - каждый шаг давался ценой невероятного усилия из-за страшной боли в спине, разогнутой впервые за месяц. Идти целых пятнадцать шагов не хотелось; я опустился на колено, расслабил тесьму мешка с вымпелом-радиобуем и потащил его наружу - он зацепился рычажком и никак не хотел вылезать. Держать воздух в легких становилось все сложнее, и со мной случился короткий момент паники - показалось, что я сейчас умру, так и не выполнив того, зачем я здесь. Но в следующую минуту мешок соскочил, я опустил радиовымпел на невидимую поверхность Луны и повернул рычажок. В эфир полетели закодированные слова "Ленин", "СССР" и "МИР", повторяемые через каждые три секунды, а на корпусе вспыхнула крошечная красная лампочка, осветившая изображение плывущего сквозь пшеничные колосья земного шара - и тут я впервые в жизни заметил, что герб моей Родины изображает вид с Луны.
      Воздух рвался из легких наружу, и я знал, что через несколько секунд выдохну его и обожженным ртом глотну пустоты. Я размахнулся и швырнул как можно дальше никелированный шарик. Пора было умирать. Я вынул из кармана пистолет, поднес его к виску и попытался вспомнить главное в своем недолгом существовании, но в голову не пришло ничего, кроме истории Марата Попадьи, рассказанной его отцом. Мне показалось нелепым и обидным, что я умру с этой мыслью, не имеющей ко мне никакого отношения, и я попытался думать о другом, но не смог; перед моими глазами встала зимняя поляна, сидящие в кустах егеря, два медведя, с ревом идущие на охотников, - и, нажимая курок, я вдруг с несомненной отчетливостью понял, что Киссинджер знал. Пистолет дал осечку, но и без него уже все было ясно; передо моими глазами поплыли яркие спасательные круги, я попытался поймать один из них, промахнулся и повалился на ледяной и черный лунный базальт.
     
     
      В мою щеку впивался острый камень - из-за шарфа он не очень чувствовался, но было все равно неприятно. Я приподнялся на локтях и огляделся. Видно вокруг не было ничего. В моем носу свербело; я чихнул, и один из тампонов вылетел из носа. Тогда я сдернул с головы шарф, очки и ушанку, потом вытащил из ушей и носа разбухшие ватные тампоны. Слышно не было ничего, зато ощущался явственный запах плесени. Было сыро и, несмотря на ватник, холодно.
      Я поднялся, пошарил вокруг руками, вытянул их перед собой и пошел вперед. Почти сразу же я обо что-то споткнулся, но сохранил равновесие. Через несколько шагов мои пальцы уперлись в стену; пошарив по ней, я нащупал толстые провисающие провода, облепленные каким-то липким пухом. Я повернулся и пошел в другую сторону; теперь я шел осторожней, высоко поднимая ноги, но через несколько шагов споткнулся опять. Потом под моими руками опять оказались стена и идущие по ней кабели. Тут я заметил метрах в пяти от себя крохотную красную лампочку, освещавшую металлический пятиугольник, и все вспомнил.
      Но я не успел никак осмыслить вспомненное и что-нибудь по этому поводу подумать - далеко справа вспыхнуло, я повернул голову, инстинктивно заслонил лицо руками и сквозь пальцы увидел уходящий вдаль тоннель, в конце которого зажегся яркий свет, осветив густо покрытые кабелями стены и сходящиеся в точку рельсы.


К титульной странице
Вперед
Назад