"Северный орел" принял на борт Булгакова.
      - Тимофей Гаврилыч, - сказал он Козлянинову, - флаги у вас коммерческие, но один фрегат пушками ощетинился.
      Ему объяснили, что плавание трудное, и правда, что один корабль вооружен, но лишь ради того, чтобы от пиратов отбиваться. Булгаков выглядел плохо - мученически:
      - Мы тут с князем Репниным зубы стерли в переговорах. Чего спорить? Снимайте пушки со станков, тащите их в трюмы, все люки на замок, а ключи покажу реис-эфенди...
      Реис-эфенди на эти ключи и глядеть не стал.
      - Лучше пусть меня изрубят на куски, - сказал он, - но ни один корабль гуяров в Черное море не пропустим. Если из-за этих кораблей мир наш кончится, такова воля Аллаха...
      Пришлось Репнину облачаться в мундир, объяснять низирю, что Турция нарушает артикул N 11 обоюдного согласия, позволяющий русским торговым судам проходить через Босфор.
      - Лучше война! - огрызнулся визирь...
      Прошка чуть не плакал: сколько было надежд на скорую встречу с женой и детьми... Булгаков сообщил экипажам, что уговоры Блистательной Порты будут продолжены, но все-таки советовал готовиться к зимованию в Буюк-Дерс. На берег сходить не разрешалось.
      - Потерпите. Может, и образумятся турки! Мы с князем уж столько шуб лисьих да горностаев с куницами им подарили, что и не знаем теперь, как перед казной отчитаться.
      - А если османы цепи с Босфора не уберут?
      - Тогда эскадра вернется в Кронштадт...
      Час от часу не легче. Тут выручил Федор Ушаков.
      - Я в Морсю ухожу к грекам. Забирай пуделя, пошли...
      Прошка перебрался на его фрегат, который долго блуждал средь греческих островов-с почтой и пассажирами, вооруженными до зубов, как разбойники. В один из дней Ушаков сказал:
      - Турки стали вырезать эллинов, кои под знаменами кашими сражались. Ламбро Каччиони сейчас спасает земляков в России. Люди они смелые, решили идти через Босфор - будь что будет...
      Ночью к борту фрегата подвалила большая фелюга. Прошка перепрыгнул на нее с пуделем и вещами. В трюме было немало женщин с детьми, один старый грек ладно говорил по-русски:
      - Подумай прежде. Мы ведь жен наших предупредили, что в случае чего зарежем их, зарежем и детей своих, а потом сами погибнем.
      - Если драться надо, так буду и я за вас драться...
      Фелюга тихо вошла в ночной Босфор, слева протянулись огни Галаты, от арсенала Топханс слышались крики часовых. Греков окликнули турки с берега, им ответили:
      - Мы албанцы! Плывем на службу паше в Синопе...
      Османы поверили. Фелюга вырвалась на простор Черного моря. Ламбро Каччиони, корсар вида свирепого, с громадными усами, занимавшими половину лица, позвал Прошку в каюту.
      - Твое русское счастье стало и счастьем эллинским... Я в прошлом году бывал в Петербурге, Потемкин указал нам жить пока возле Керчи, охраняя ее от турок таманских. Вот туда и плывем. А тебе куда надо, говори мне.
      - С вами до Керчи, а до Азова уж сам доберусь...
      На высокой шапке Каччиони красовалась большая рука, выкованная из чистого серебра, - это был знак особого покровительства России! Под русским флагом корсар обрел себе чин майора. Фелюгу высоко взмывало на гребнях рассыпчатых волн... Повеяло весною, когда Прохор Курносов добрался до азовского жилья. Аксинья хлопотала на дворе, развешивая мокрое после стирки белье такой чистоты, что даже глаза слепило...
      Обнялись! А пудель бегал вокруг и лаял, лаял, лаял.
      Дети не узнали отца. Прохор тоже не узнал.
      - Какой же тут Пашенька, а какой Петенька? Ну не дичитесь. Я ведь ваш. Вместе жить станем. И ничего я вам, детишки, не привез. Вот только пуделя в забаву - играйтесь...
      На шею Аксиньи он набросил индийские жемчуга!
      Ему повезло. А эскадру коммерческих судов турки не пропустили, и пришлось ей тащиться вокруг Европы обратно - в Кронштадт. Там, на Балтике, и остался служить Федор Ушаков.
      Кучук-Кайнарджи некий мир уже дал трещину.
     
     
      4. ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ
     
      Год назад, в феврале 1776-го, Петербург был крайне взволнован: славный хирург Тоди удалил грудь, пораженную раком, у Софьи Алексеевны Мусиной-Пушкиной, жены русского посла в Лондоне. По тем временам это было важное событие, о котором трезвонили газеты Парижа, Гамбурга, Вены. Но госпожа посланница прожила ровно год и все-таки умерла...
      Екатерина была разъярена бессилием медицины.
      - Во, трясуны проклятые! - ругала она врачей. - Сами едва ноги таскают, из своих хвороб не выберутся, а других лечить вознамерились. Им только дайся - зарежут!
      Потемкин, как и Екатерина, медицины не жаловал.
      - Верно, матушка, - поддакивал он. - Как можно здоровье дохлому эскулапу вверить? Бодрое же здравие лекаря - как вывеска над трактиром. Ежели вывеска хороша, с охотой в трактир идешь, а коль дурна - и силком не затащишь.
      Роджерсон подтвердил, что рак неизлечим. Императрица не верила. Ее рациональный подход к жизни не мог смириться с тем, что в этом мире есть нечто такое, от чего не спасут ни слова, ни власть, ни деньги. Она сделала официальный запрос в Мадрид: правда ли, что в горах басков водятся ящерицы, отвар из которых излечивает раковую опухоль? Ответ был неопределенным. Но газеты Европы уже наполнились слухами, будто русская императрица сама больна раком и готовится к операции. Она велела узнать: откуда сея ложь произросла? Оказывается, газетсры германского Кельна уже давно сообщали о болезни Екатерины в таких выражениях: "Она умирает от рака, и это большое счастье для всего мира". Екатерина сказала:
      - "Ирод", хрыч старый, исподтишка мне гадит...
      Но как ни злилась на Фридриха, коммерческий договор с ним продлила, чтобы через торговые связи контролировать политику Пруссии, противоборствующую венским каверзам (это было сейчас на руку русскому Кабинету). Вскоре Потемкин доложил, что Ламбро Каччиони, верный слуга России, жалуется: война не принесла грекам свободы, а тем, кто бежал в русские пределы, земли отведены плохие. Потемкин сказал, что эллины народ умный, Россия должна исповедовать их опыт в коммерции, в дипломатии и навигации флотской. Петербург по его почину вскоре обогатился Греческой гимназией, для которой Академия выделила лучших педагогов. Учеников пичкали иностранными языками (вплоть до албанского), моралью с логикой, танцами с фехтованием и алгеброй - "до интеграла и дифференциала". Так незаметно, исподволь, Россия готовила будущих борцов за греческую свободу и независимость...
      Греческий проспект в Петербурге - память об этом!
      Русские двери в Европу были раскрыты настежь - невские берега издавна влекли иностранцев, желавших обрести новую родину. Россия жестоко перемалывала людские судьбы: живописцы могли стать экзекуторами, граверы - варить пастилу, кондитеры - разводить овец, шлюхи могли превратиться в русских графинь, а французские маркизы - в убогих кастелянш. До самого ледостава прибывали в Петербург корабли, бросая якоря возле Биржи. Но часто, вместо рабочих рук и разумных голов, государство получало болванов и авантюристов. Немецкий офицер с длиннейшей шпагой требовал, чтобы его везли прямо в Зимний дворец:
      - Императрице нужны такие храбрецы, как я!
      - Не верьте ему, - доносилось из трюмов. - Мы всю дорогу от Гамбурга не знали, как уберечь от него свои кошельки...
      Сказочно прекрасный корабль вошел однажды утром в Неву и бросил якоря. Это прибыла герцогиня Кингстон - с единой целью - увидеть великую государыню.
      - Меня же интересует только корабль, а не эта авантюристка, годная для эшафота или лупанария, - сказала Екатерина, забираясь в карету. - Герцогине Кингстон давно под шестьдесят, но сэр Гуннинг сказывал, что на безбожных карнавалах Венеции она является во всем том, в чем и родилась, не забывая, однако, прикрыть срам гирляндой из розочек... Я же знаю! Из театров Лондона ее выводили с полицией, а в Берлине она выпивала две бутылки подряд, после чего еще танцевала.
      Ах, эта пресыщенная, самодовольная Англия, где трехлетние девочки-аристократки имеют по шесть баронетских титулов, а в двенадцать лет они уже невесты милордов, к шестнадцати успевают побывать женами пэров и герцогов, после чего, быстро овдовев, начинают путешествовать. Из этого чванного мира лондонской элиты вышла и герцогиня Кингстон. Толпы народа заполняли набережные Невы, дивясь ее большому красочному кораблю; нарядные лодки знати приставали к трапу его. Кингстонша, как прозвали ее в народе, принимала гостей в герцогской короне, унизанной рубинами, знакомила со своей плавучей картинной галереей, которая высоко ценилась знатоками. Она говорила, что согласна пополнить Эрмитаж любой картиной, какая приглянется императрице, включая и подлинник Рафаэля. Герцогиня рассказывала, что будет счастлива, если ее пожалуют в статс-дамы русского двора... Из кареты разглядывая корабль, Екатерина сказала:
      - При моем дворе фрейлины назначаются по заслугам отцов, а звание статс-дамы сопряжено с заслугами мужа... Какие же заслуги у герцогини Кингстон перед Россией?
      Однако от посещения корабля императрица не отказалась. Кажется, ей нравилось дразнить самолюбие Англии, прощавшей аристократам любые преступления, если они не раскрыты, и карающей грехи женщин, если они не сумели укрыть их от глаз общества. Кингстон со слезами просила у Екатерины политического убежища; императрица подарила ей земли на Неве возле Шлиссельбурга, позволила строиться в окрестностях столицы и в самом городе. Но, увы, Петров покинул миллионершу...
      Екатерина встретила поэта очень любезно:
      - Ну, миленький, похвастай, что привез?
      - Я перевел "Потерянный рай" слепца Джона Мильтона.
      - А что далее делать собираешься?
      - Дерзаю за "Энеиду" Вергилия взяться.
      - И то дело! Переводы свои мне читать будешь... Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!
      Она оставляла его при себе на положении "карманного стихотворца". Петров был привлекателен, человечен, умен, писал что хотел, говорил что думал, а иногда язвил больно:
      Такой сей свет: герой чуть дышит в лазарете,
      А трутень за стеклом кобенится в карете.
      Повстречав беднягу Рубана, он завлек его к себе, потчевал богатым столом, осуждал за неумение жить:
      - Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют. Уже имсньишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.
      - Жить-то надо? - ворчал Рубан. - О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю...
      - Неужто светлейший не подымет тебя разом?
      - Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.
      Петров удивился: кто это такой?
      - Чурбан! - пояснил Рубан. - Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает... Бездарен и глуп!
      Петров вздохнул с откровенным облегчением.
      - Я так и думал, - сказал он. - Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.
      - Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!
      - А тебе сколь отвалил?
      - Сулится пока... жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет - директорствовать.
      - Пропадешь вдали от восторгов пиитических, - предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. - Яд? - спросил он Рубана.
      - Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого...
      Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.
      - Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, - сказал поэт, - так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей... Да, умираю!
      Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.
      - А что вы можете? - упрекнула его Екатерина.
      Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова - племянница - прихорашивается. В миниатюрную "ароматницу" она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его "пажем", привесив шнурок к поясу.
      - Я готова, дядюшка... А ты? - спросила она.
      Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: "ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ". Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. "Целую тридцать миллионов раз... вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!" Другая дама хлопотала о карьере сына: "Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих..."
      - Скушно все, - говорил Потемкин.
      Санька с Варенькой при дворе обжились и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе-под картиной Греза... Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, - как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:
      - Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?
      - Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.
      - Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.
      - За кого скажу - за того и пойдешь!
      Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу "Мелеет раг оссахюп" ("Случайный доктор"). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. "Я согласен, - выпалил он со сцены, - что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но... в пятьдесят? Простите, это нетерпимо..." Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.
      - Боже, - сказала она, - как утомительна эта гадкая писса...
      "Теперь вы сами видите, - докладывал Корберон в Версаль, - как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти". Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:
      - Захар, скажи, разве я такая уж старая?..
      Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.
      - Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи...
      На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:
      - Кто стрелял? Какова причина?
      Надо было теперь спасать солдата от расправы:
      - Да я и выстрелила... а что? Разве нельзя?
      Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно - без его светлейшего ведома.
      - Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит... А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!
     
     
      5. ОБОЛЬЩЕНИЕ
     
      В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о "выходе". Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон - впереди себя, затем - направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры-белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах-орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса - белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросила игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой "сребро-розовой", масти, его раззолоченный фаэтон и - кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина - по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода - носить медальоны с профилем Потемкина ("вздохами его движа, они оживляли")...
      Весною, как всегда, двор перебрался в Царское Село, Екатерина гуляла в парках с закадычной подругой, графиней Прасковьей Брюс; за ужином эти слишком бойкие дамы разболтались, что видели неземного красавца.
      - Но такого пьяного, спасу нет! Он валялся на траве, и мы залюбовались им. Хоть и пьян, да хорош. И с Георгием четвертой степени. Судя по лосинам, давно не стиранным, он из полков гусарских, но кто таков-никто не знает...
      Потемкин вызвал генерал-полицмейстера Чичерина:
      - Никола Иваныч, сыщи-ка мне по журналам застав Петербурга, кто из гусаров отмечен в числе приезжих, кто Георгием четвертой степени украшается и кто штанов себе постирать не догадался... сссскотина! Нужен он мне.
      Семен Гаврилович Зорич никому не был нужен...
      Храбрец из сербов, пронзенный на войне пикою, саблями рубленный, Зорич пять лет томился в Эдикульской темнице Стамбула - вместе с послом Обресковым. Наградою за долготерпение был ему чин майора. Но чин есть не будешь, а с Георгия пьян не станешь... Зорич приехал в Петербург после драки со своим полковником, чтобы Военная коллегия рассудила их по совести. На беду свою, при въезде в столицу, гусар завернул в ближайший трактир у заставы, где и оставил последние деньги. Из жалости его приютил под лестницей лакей какого-то барина. Что было с ним дальше, Зорич восстанавливал в памяти с трудом. С трудом Чичерин и доискался до убежища гусара...
      Было утро, когда Потемкин растолкал спящего:
      - Долго дрыхнешь, гусар... встань!
      При вставании Зорича наглядно прояснилось, что храбрый воин и кавалер таскал мундир на голом теле.
      - У тебя что, и рубашки нет?
      - Откуда рубашка у безродного гусара?
      - А как ты на глаза царице попался?
      - Не видел я никакой царицы, - поклялся Зорич.
      - Зато она хорошо тебя разглядела...
      Зорич честно рассказал, как угодил в Царское Село. У лакея, его приютившего, был сват, служивший гоф-фурьером. Этот гоффурьер, человек добрый, решил накормить Зорича - от души. В подвале Царского Села стали Зорича угощать всячески. И до того он напился, что ничего не помнит:
      - Проснулся ночью на траве. Вот и все!
      - Низко ты пал, да высоко подымешься...
      Впрочем, когда человеку тридцать лет, из которых пять посвящено потасовкам, а еще пять сидению в тюрьме, тогда он ко всему готов. Зорич отказался от богатых одежд, его обрядили в новую форму гусара, оставив при сабле и ментике. Волосы у майора росли до плеч, стричься он не желал. Усов тоже не брил. Красота его лица соответствовала атлетической фигуре. Он спрашивал Потемкина, что ему делать.
      - И сам догадаешься, - отвечал Потемкин...
      Пока же он оставил майора жить у себя. А в конце мая велел разбить шатры в лесу на Островах, где и представил Екатерине. С ними был князь Репнин, приехавший с докладом из Константинополя. Николай Васильевич всегда не любил императрицу и решил ее подпоить. Потемкин тоже был во хмелю. Зорич сидел на пиру скромником, а Екатерина, став развязной, несла всякую чушь...
      На следующий день она, дурно выглядевшая, появилась в Кабинете, где и сказала Безбородко с виноватой улыбкой:
      - Распорядись от меня, чтобы Зоричу комнаты во дворце приготовили. Чин дать и дом.
      - А мужиков сразу давать ему будете?..
      "Говорят, - докладывал Корберон, - за первую пробу он (Зорич) получил 1800 душ".
      Потемкин не ревновал. Но предупредил Зорича:
      - Я тебя из босяков взял. Веди себя тишайшс.
      И увидел возле лица своего волосатый кулак гусара.
      - Тебя первого в окно выкину, - сказал он...
      Бренча по ступеням саблей, Зорич спустился в парк, где его встретил тот самый гоф-фурьср, который недавно поил и кормил босяка-майора. - Друг мой - Сеня, ты ли это? - воскликнул тот. Зорич дружески обнял доброго человека: - Теперь ты ко мне заходи... я тебя напою! - А где ты ныне остановился? - Вон окна мои, рядом с окнами спальни царицы...
      После персиков желательно редьки с хреном, а благодать винограда хорошо совмещается с астраханской селедкой. Его светлость изволил откушать и долго сидел недвижим, вбирая в себя единым тревожным оком краски яркого дня.
      - Сципион, Октавий, Фемистолк... кто там еще? - вопросил у себя Потемкин. - Они ведь тоже, не пройдя нижних рангов, великими полководцами соделались.
      Кажется, это был ответ самому себе на вопрос, давно его угнетавший. Потемкин ожидал вестей от Суворова, а визит короля Швеции мало волновал его. Зато он доставил немало тревог Екатерине. "Все-таки мы с ним родственники, и не дальние", - говорила она, хотя и понимала, что родственные чувства в политике не учитываются. Абсолютистка до мозга костей, императрица не слишком-то жаловала своих братьев по классу: вечно издевалась над Марией-Терезисй, третировала королей Франции, презирала Станислава Понятовского, строила насмешки над королем Пруссии. Густава III она... побаивалась.
      Было чудесное июньское утро, когда галера Густава III, тихо шлепая веслами по воде, бросила якоря возле Ораниенбаума. Коляски были готовы, переезд до столицы занял всего три часа. "Русские офицеры, - вспоминал король, - не зная, кто я таков, с удивлением глядели на мой мундир Карла XII, на белый платок, повязанный вокруг левой руки". Густав 111 и его посол Нолькен застали графа Панина в неглиже. Никита Иванович в гневе сбросил с головы ночной колпак, крикнул Нолькену:
      - Ах, посол! Какую шутку вы сыграли со мною...
      Петербуржцы знали, что "граф Готландский" и есть король Швеции; перед зданием шведского посольства с утра толпился народ. Публика собиралась и в Летнем саду, полагая, что гость не преминет осмотреть знаменитую решетку Фельтена. Но король с Паниным, наспех одетым, сразу отъехали в Царское Село, где их ожидали императрица с сыном и беременною невесткой. За семейным столом Екатерина заверила кузена" что политика России сводится неизменно к поддержанию добрых отношений с соседями. Густав III, решив подурачиться, написал на салфетке "sestra", а Екатерина - слово "brat". В конце застолья король пожелал увезти салфетку в Швецию:
      - Пусть она станет протоколом мирного договора...
      Следующий день был памятен юбилеем Чесменской битвы. На чухонском урочище "Кексрексксинен" происходила закладка Чесменского дворца, в основание которого наследник Карла XII положил первый кирпич. Он был умен, и, если Екатерина делала вид, будто забыла о дне Полтавской битвы, король сам ей напомнил:
      - Стоит ли вам щадить мое самолюбие, отменяя народный праздник? Давние распри между шведами и русскими преданы забвению: я не требую от вас ни Лифляндии, ни Эстляндии.
      Его министр иностранных дел, граф Ульрик Шеффер, втихомолку учинил королю деликатный выговор:
      - Вы не приближаетесь-вы удаляетесь от цели...
      Екатерина пригласила Шеффсра на партию в пикет.
      - Я не удаляюсь, а приближаюсь к цели, - сказала она, сдавая карты, и Шеффер понял, что стены имеют уши.
      Густав III украсил фаворита Зорича лентой Святого Меча:
      - Sestra, - сказал он Екатерине, - я возлагаю этот орден на человека, самого замечательного при вашем дворе...
      Камергеры тут же накинули на плечи короля драгоценный палантин из сибирских мехов. Густав был удивлен: дамы русского двора одевались как крестьянки. Екатерина пояснила ему: костюм - дело национальное, а новомодные роскоши, отвращая людей от патриотизма, способны делать людей космополитами.
      - У нас об этом не думают, - признался король. - Но я ношу старый шведский мундир времен Карла Двенадцатого, ибо он удобен в движении средь сурового климата моей страны.
      - Наш климат суровее вашего, - отвечала Екатерина.
      Густав осмотрел Кадетский корпус, Шпалерную мастерскую. Потемкин сопровождал его в Петропавловскую крепость, где находился Монетный двор. Здесь их ожидал ученый секретарь Нартов, сын токаря Петра I; в присутствии короля он выбил медаль в его честь - золотую. Из подвалов Горного корпуса шведского короля спустили под землю, в искусственный рудник, где в поте лица трудились юные кадеты, будущие офицеры-рудознатцы.
      - Я хотел бы видеть, - сказал король, - точную восковую фигуру вашего императора Петра Великого.
      Потемкин провел его в Кунсткамеру, вместе они торжественно постояли перед фигурой Петра, затем Потемкин шлепнул на стол краги из лосиной кожи.
      - Я вижу кровь на них... чья это?
      - Вашего предка - короля Карла Двенадцатого, когда барон Каульбарс тащил его из траншеи в крепости Фридериксхалле.
      - О! - восхитился Густав и поспешно натянул на руку перчатку предка, краги которой доходили ему до локтя.
      Знаменитый на весь мир Готторпский глобус внезапно раскрылся, внутри его был накрыт стол, расставлены стулья. Под звуки музыки глобус медленно затворил пирующих в своей круглой сфере, словно запечатал внутри.
      - Мы в самом центре земли, - сказал Потемкин, - и никто не помешает нам вести откровенную беседу о политике... Мария-Тсрезия состарилась, вряд ли начнет войну. Франция с молодым королем войны побаивается. Английский король занят борьбою с колониями в Америке. Неужели же нам, Швеции и России, не стать оплотом вечного мира на Балтике?..
      Потемкин выбрался из глобуса, имея на кафтане шведский орден Святого Серафима. Он спросил короля, что примечательного хотелось бы ему вывезти из России.
      - Мой замок Грипсхольм не вместил бы всего, что мне у вас нравится. Помимо исторических краг с кровью моего предка, я желаю иметь рецепт щей, которыми вы меня угостили.
      Потемкин обещал прислать в Швецию русских умельцев приготовления шипучих квасов и кислых щей. Густав предложил Екатерине союз, она уклонилась:
      - Об этом пусть Шеффер с Паниным договариваются.
      - Почему бы не договориться нам... монархам?
      - А мы, персоны венценосные, в таких делах мало что смыслим, - был ответ.
      Корабль распустил яркие паруса, длинные весла зачерпнули стылую балтийскую воду - "братец" уплыл. Потемкин застал Екатерину за перлюстрацией. В гневе она показала ему, что пишет негодяй Павел мерзавцу Панину, издеваясь над ней, матерью, и королем Густавом; наконец, в письме к прусскому королю Фридриху II цесаревич подробно извещал его о сути бесед с королем Швеции. Екатерина сказала Безбородко:
      - Запечатайте пакеты, как они были, и отсылайте по адресам. Но... за что я кормлю врага в своем же доме?
      Мария Федоровна, потупясь, сделала императрице доклад о благополучном ходе своей первой беременности. Екатерина надела очки и велела невестке поддернуть юбки повыше:
      - Ба! Что я вижу? Знакомые мне туфли.
      - Туфли вашей прежней невестки мне как раз впору.
      - Крохоборы... вокруг меня одни крохоборы!
      Потемкин спросил: дала ли она денег Густаву?
      - Конечно. Король тоже босяк хороший...
     
     
      6. НЕУДОБНЫЕ РУССКИЕ СТУЛЬЯ
     
      Девлет-Гирей, ободренный подарками от султана, собирал силы, турецкие и татарские, чтобы внезапно обрушиться на пределы Новой России, размять конницей слабые и разрозненные гарнизоны. Опять заполыхают пожары, с петлями на шеях потащат на продажу в Кафу растрепанных баб, детей малых, стыдливых девушек... О, Боже! Сколько потеряла Русь людей своих за эти кромешные столетия? Миллионы. Потемкин присел к столу. В углу комнаты котятки пили молочко, их тонкие хвостики мелко вздрагивали. Светлейший снова обратился к жуткой статистике прошлого. Бывало и так, что караваны русских, украинцев и поляков двигались через ворота Ор-Капу (Перекоп) день за днем, ночь за ночью, и один иностранец даже спросил татар: "Скажите честно, остались ли еще люди в той стране, в которой вы, татары, сейчас побывали?.."
      Григорий Александрович вытер впадину мертвого глаза, источавшего слезу, и стал писать. Он писал Суворову, он писал и Румянцеву, а в переводе на военный язык все его слова обозначали четкий и бодрый призыв: "Вперед!"
      Древняя сова, вырубленная генуэзцами из камня, все так же нелюдимо глядела с высоты ворот Ор-Капу в желтые ногайские степи. Суворов настегнул коня, вступившего на мост, связующий степи со зловредным ханством. Пожилой янычар без порток, в одной рубахе, поднял ружье, целясь... Шпагой его-раз!
      - Вперед, чудо-богатыри... не отставай, ребятки!
      За ним сухо и дробно, будто камни, попавшие в молотилку, громыхали устои моста, через который потоком вливалась в Крым прославленная в боях конница, двигалась, торча штыками, неутомимая пехота. За армянскими деревнями, зловонными от множества замоченных кож, Суворов собрал офицеров:
      - Стараться нам бить противника не столько оружием, сколько маневром искусным, дабы войны не учалось во гневе...
      Перекоп остался позади. Из придорожной кибитки вылез татарин, поднес Суворову блюдечко с медом, жестами показывая на кибитку, где прятались его жена и дочь, просил:
      - Бурда аврэт кыз... аман, аман, не обижай!
      Суворов вернул пустое блюдце хозяину, поблагодарил:
      - Лэзэти, Адам, шюкурлер! - И дал шенкелей лошади...
      А вот и сам Девлет-Гирей: масса его конницы забегала слева, топча кусты и тюльпаны. Суворов указал плетью:
      - Отсечь дерзкого от гор! Казаков - в лаву...
      Хищно блеснули шашки. Но, смирив боевое рвение, казаки убрали их в ножны. Гнали татар нагайками, без жалости дубася по согнутым спинам, пропахшим полынью, кумысом и потом. Ураганом пронеслась через Тавриду кавалерия, и сразу притихла ненавистная, проклятая Кафа, главный рынок по продаже рабов. А на горизонте едва виднелись турецкие корабли - это удирал из Крыма Девлет-Гирей...
      Шагин-Гирей, в нарядном халате, с чалмою на голове, въехал в улицы Кафы на арабском скакуне. Величаво спешился и, сохраняя достоинство, приблизился к Суворову. Тот широким жестом обвел панораму будущей Феодосии:
      - Здесь все ваше, и отныне вы - хан!
      Кончиками пальцев Шагин-Гирей коснулся крымской земли, а разгибаясь, поднес пальцы к своим губам.
      - Это значит, что я целую прах ваших ног, - пояснил он Суворову, прикладывая затем руку ко лбу. - Это значит, что буду помнить вас вечно! И наконец, - хан приложил ладонь к своей груди, - вы навсегда останетесь в сердце моем...
      Шагин-Гирей, не в пример иным ханам, был образован в античных Салониках и Венеции, владел итальянским, греческим, арабским. А во власти его была и строптивая ногайская орда. Все это учитывал Потемкин, писавший в те дни: "Шагин-Гирей, прямой потомок Чингисхана, хотя и не чужд азиатской пышности, но к войне сроден, и лучше не придумать, как сделать его офицером нашим". Суворов поздравил хана с чином капитан-поручика бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка.
      - Неужели я, хан, недостоин высшего чина?
      - Выше и быть не может, - сказал ему Суворов, - ибо капитаном в роте бомбардирской сама императрица.
      - Вот как... якши эйи! - покорился хан.
      Он перенес столицу ханства из Бахчисарая в Кафу, просил Потемкина, чтобы Петербург не выводил своих войск из Крыма, пока не будет проведена реформа по обновлению крымских порядков. Немало татар желали того же, а присутствие русских в Крыму даже вносило спокойствие: не надо страшиться перемен, которые всегда кончались разорением с пролитием крови... Из России в Кафу потянулись обозы: везли сукно для пошива формы новой армии Крыма, серебро и медь - для чеканки крымской монеты, а турецкую сгребали в кучи, как негодный хлам.
      В конце марта Суворов доложил Потемкину, что весь Крым исхожен его солдатами вдоль и поперек, Бахчисарай и Ак-Мечеть суть квартиры военные, откуда будет удобно действовать в любом направлении полуострова. Летом Шагин-Гирей выехал со свитою в степи, в шатрах устроил татарский праздник, пригласив и Суворова. К столу подавали благоуханный рис с орехами и шафраном, маслины и каперсы, яркие гранаты и прозрачный виноград. Хан не смел прикоснуться к вину, как правоверный мусульманин, но по чину капитан-поручика гвардии великороссийской позволил себе напиться шампанским.
      - Нас в Европе, - сказал он Суворову, - считают еще варварами, но разве есть в Европе такие мудрые правила для избрания девочек в жены, какие есть у нас в Крыму?
      Суворову показали старинный татарский прием: девочек выводили в поле и сильно пугали. Когда они бросались бежать, вслед им летели мохнатые татарские шапки. Удар шапкой в спину не был силен, но многие падали. А годной для любви считалась устоявшая на ногах... Суворову подвели одну из девочек, и хан сказал:
      - Твоя жена далеко, я дарю тебе другую... бери!
      Суворов подержал в руке тонкие, нежные пальчики:
      - Скажи, дитя, кто ты, откуда ты?
      - Бесполезно спрашивать, - отвечал за нее Шагин-Гирей. - Она не знает ни русского, ни польского, ни грузинского, и мы сами не знаем, откуда взялась эта будущая красавица.
      Вечером Суворов вызвал к себе офицера Прокудина:
      - Лошади накормлены, коляска запряжена. Езжай с этой вот девочкой в село Рождествено, где я недавно батюшку похоронил. Моим именем накажи старосте, чтобы поместил сироту в доме господском и баловал ее всем, угождая ей...
      Добр был человек. А где она, эта сирота, которую татары не сбили с ног своими шапками? Может, и выросла сказочной принцессой среди берез русских, полян пахучих и навсегда растворилась в жизни-новой, красочной, дивной...
      Шагин-Гирей получал от Екатерины деньги немалые. Если бы к таким деньгам да приложить хорошо устроенную голову, то и забот лишних не стало бы. Но хан, достигнув власти, принялся "европеизировать" ханство с такой поразительной скоростью, с какой Петр I не успевал стричь бороды боярам. Однако плач боярский никак не схож с визгом татарским! Из турецкой Кафы хан решил создать нечто вроде нового Петергофа, надолго поразившего его воображение. Бронзовые Нсптуны и мраморные Наяды, беззаботно разливающие во" все стороны драгоценную питьевую жидкость, должны были направить умозрение татар в иное эстетическое русло. Денег (русских) для этого хан не жалел. В конце-то концов, Россия не так бедна, чтобы не оплатить торжественный пуск фонтанов в Кафе, но... где взять рабочие руки? Татарин никогда землю не копал и копать не станет, ибо на протяжении многих веков все грязные работы исполняли его рабы-христиане. Это первое. Вот и второе: Петербург не по щучьему велению строился, а Шагин-Гирей одновременно разбивал на голых камнях "Летний сад", наподобие петербургского, возводил казармы с арсеналами, затеял Адмиралтейство татаро-ногайское, и, наконец, самое страшное, что только можно себе представить, хан указал приближенным своим сидеть... на стульях! Ему простили бы и кафтан парижский, и туфли с пряжками, и то, как прятал он свою бороду под пышное жабо из кружев, но сидеть на стульях - что может быть гаже?..
      Пока все складывалось хорошо. Александр Васильевич просил подсказать лучшие бухты на Крымском побережье, и Шагин-Гирей сразу указал на Балаклаву и Ахтиарскую бухту.
      В море часто встречались подозрительные корабли, бросавшие якоря в незаметных бухтах: турки общались с татарами, готовя их к возмущению. Румянцев в грозных письмах напоминал, чтобы турок в Крым не пускать, а воевать с ними не надо... Осенью турецкая эскадра вошла в Ахтиарскую бухту. Шлюпки с матросами направились к берегу. Александр Васильевич сразу поскакал в Ахтиар, за ним прогромыхали по камням пушки.
      Эскадрою командовал капудан-паша (адмирал).
      - Моим кораблям нужна вода, - кричал он с корабля.
      - Воды здесь нет, - отвечал Суворов с берега.
      - Моим экипажам нужны свежие овощи!
      - Огородов не развели, - отвечал Суворов.
      - Что же вы, гяуры, едите и пьете?
      - Что бог пошлет, - отвечал Суворов...
      Пушки, привезенные им, расположились по берегам бухты, и капудан-паша догадался, что все разговоры об огурцах и воде могут кончиться для него плохо; эскадра, подняв паруса, убралась в море - к Синопу; но прежде с флагманского "Реала" турки побросали в бухту своих мертвецов, и Суворов велел все трупы от берега отпихнуть баграми. Он вернулся в Кафу, где его ожидал молодой полковник Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов с перевязью, укрывающей отсутствие глаза.
      - По указу светлейшего, возвратясь с теплых вод из Европы, привел к вам Луганский пикинерный полк.
      - Кавалерия легкая? Подчинены светлейшему? Вам всегда легше. А вот я, пехота, от Румянцева зависим...
      "Фельдмаршала я постоянно боюсь. Мне пишет он будто из облака... преподания его обыкновенно брань, иногда облегченная розами". В поисках защиты Суворов прибегал к Потемкину, просил у него самостоятельный корпус. Румянцев-Задунайский, не зная, что приказывает Суворову Потемкин из Петербурга, обвинял Суворова в своевольстве. А завистников у Суворова было немало, и они клеветали, будто он добро из Крыма возами вывозит, жену имея, требует у Шагин-Гирея еще и девочек... Суворов жаловался Потемкину: "В службе благополучие мое зависит от вас, не оставьте покровительством... Говорят, будто я требовал у хана - стыдно сказать - красавиц, но я, кроме брачного, ничего не разумею. Говорят, будто я требовал: аргамаков, индейских парчей - а я, право, и не знал, есть ли оне в Крыму!"
      Летом Суворов отъехал в Полтаву повидаться с женой и доченькой. Крымская лихорадка сразила его, а Румянцев, не принимая никаких резонов, требовал возвращаться в Кафу, ибо взбунтовалась армия Шагин-Гирея, не желавшая без жен спать в казармах и шагать в ногу, подобно гяурам.
      - Варюточка, свет мой, неужто ехать мне?
      - Лежите, друг мой. И врачи о том же просят...
      Потемкин издалека распознал обстановку: ежели сейчас не выручить Суворова, фельдмаршал его зашпыняет. Дабы оторвать Суворова от приказов штаба Румянцева, светлейший указом Военной коллегии направил Суворова начальствовать на Кубани, где недавно черкесы с ногаями вырезали целиком русский отряд. Крым бунтовал, и повинен в этом был сам Шагин-Гирей...
      Потемкин, огорченный, сознался императрице:
      - Первый блин комом. Все сделали, да все не так сделали. Теперь самим надо выкручиваться, и хана выручать надобно.
      - В чем там дело? Неужто в казармах да стульях?
      - Если бы только стулья... Хан пожелал уравнять в правах греков и армян с мусульманами, а татарские бей стали христиан резать. Теперь и не знаю, как к этой "бородавке" с бритвою подступиться. Бей визжат, что "независимости" им не надобно, и без нее, мол, хорошо жили под властью султана... Кому еще захочется с ярмом на шее ходить?
      - Нет таких на свете, - отвечала Екатерина.
      - Есть - татарские бей с ногайскими закубанскими вкупе. Спят и видят, чтобы их из Турции заарканили.
      - Чтобы они умнее стали, дадим им звону!..
      В эти неспокойные дни светлейший проводил друга юности поэта Василия Петрова в Москву - умирать.
      - Прощай, брат, - сказал он ему, целуя.
      Шлагбаум открылся. Кони понесли. Петров заплакал.
      Недвижим на одре средь тяжкого недуга,
      Я томным оком зрю о мне слезяща друга!
      Грузинский царь Ираклий II прислал в дар Потемкину поэму Шота Руставели "Витязь в шкуре барса" (так она тогда называлась).
      - Хотя в грузинском и не смыслю, но издано столь добротно, что надо полагать, и стихи в ней добрые. - Потемкин сдал книгу в Академию наук. - Переводом не утружу, но вы, ученые, хоть скажите мне, о чем речь в стихах этих?
      - О любви и мужестве, - объяснили ему...
      Возникала новая задача: спасать народ Грузии!
     
     
      7. СВОБОДНАЯ СТИХИЯ
     
      Иван Егорович Старов всегда оставался любимым зодчим Потемкина, и на берегу Невы, в чаще старого бурелома, где рычали медведицы, он возвел Островки - фееричный, загадочный замок. Но и здесь, вдали от столицы, Потемкину досаждали наезжие; от них скрывался он в Осиновой Роще, в скромной дачке на восемь комнатенок. Для него хватало! Но иногда Екатерина, желая общения с Потемкиным, являлась сюда со всем штатом, и тогда в комнатках было не повернуться, камергеры ночевали даже в каретах, а сам хозяин, тихо матерясь, уходил спать на сеновал. Санечку он забирал с собою, и девка даже гордилась такой честью перед иными фрейлинами... В одну из ночей, выглянув из-под локтя дядюшки, она шепнула ему в испуге:
      - Кто-то глядит на нас... страшно!
      Ночь была лунная, комариная. В дверном проеме сеновала обрисовалась скорбная женская фигура. Это была Екатерина: она безмолвно вглядывалась в потемки, пахнущие скошенными травами, потом надрывно вздохнула и удалилась тихо, как бесплотная тень. Санька Энгельгардтова перевела дух:
      - Чего надобно этой старой ведьме?..
      Утром граф Андрей Шувалов завел речь о чистоте русского языка, Екатерина хвасталась его знанием. Потемкин придвинул к ней бокал, прося императрицу именовать его части.
      - Пойло, - назвала Екатерина емкость бокала.
      Потемкин дополнил: тулово, стоян, поддон.
      - А стекло мое, - вдруг похвалился он...
      Недавно светлейший арендовал стекольный заводишко, расположенный за Шлиссельбургом, на утлой лодочке с трудом до него добрался. Сенату он обещал, что цену посуды для простонародья снизит до сорока процентов - себе в убыток, - но жалованье мастерам оставит прежнее. Фонари да стаканчики, паникадила да рюмочки - без этого тоже не проживешь. Ничего не умел делать вполовину! Гигантомания обуяла его во всем, за что бы Потемкин ни брался, и теперь в мыслях лелеял заводище, из цехов которого расходятся по ярмаркам хрупкие, но красивые чудеса. Екатерине он сообщил:
      - Заводу не место быть в эдакой дали, я уже землю для него откупил. Буду мастеров в Петербурге селить...
      Место для завода он выбрал на берегу Невы (там, где сейчас начинается Обводный канал). Рубану повелел:
      - Запиши, чтобы не забылось. Для смеху и настроения бодрого пусть делают бокалы с мухами на стекле. Да чтобы мухи живыми казались! В величину обязательно натуральную. Кто-либо из мужиков захочет пальцем муху согнать, ан не тут-то было - не улетает, подлая. Вот и будет людям смешно...
      Потекли осенние дожди, и 9 сентября 1777 года двор перебрался из Царского Села на теплое столичное житье.


К титульной странице
Вперед
Назад