Танненбаум метнул на меня взгляд из-под косматых бровей, нависших над
пенсне.
- Смейтесь, смейтесь над бедным, больным, лысым евреем. Это в вашем
духе, арийское чудовище! Среди нас вы - белая ворона! Когда наши предки уже
достигли вершин культуры, древние германцы в звериных шкурах еще сидели на
деревьях на берегах Рейна и плевали друг в друга.
- Красочная картинка! - сказал я. - Но давайте вернемся к нашим
двойняшкам. Почему бы вам не отбросить комплекс неполноценности и не
ринуться в атаку?
Секунду Танненбаум печально взирал на меня.
- Эти девушки предназначены для кинопродюсеров, - сказал он немного
погодя. - Голливудский товар.
- Вы, кажется, актер.
- Да. Но я играю нацистов, мелких нацистов. И я отнюдь не Тарзан.
- Что касается меня, то я рассматриваю этот вопрос с иной стороны: с
близнецами хорошо жить, а не умирать. Представьте себе, вы разругались с
одной сестрой, на этот случай осталась другая. А если одна сестра сбежит,
опять-таки в запасе вторая. Безусловно, здесь существуют богатейшие
возможности.
Танненбаум посмотрел на меня с отвращением.
- Неужели вы пережили эти последние десять лет только для того, чтобы
говорить пошлости? И неужели вам неизвестно, что сейчас идет величайшая из
войн, какие только знал мир? Странные уроки вы извлекли из кровавых событий.
- Танненбаум, - сказал я. - Вы первый начали разговор об аппетитных
женских задницах. Вы, а не я.
- Я говорил об этом в чисто метафизическом смысле. Говорил, чтобы
забыть о трагических противоречиях этой жизни. А у вас на уме одни гадости.
Ведь вы всего-навсего запоздалый цветок на древе под названием мушмула,
описанном в вашей Эдде, - произнес Танненбаум с грустью.
Одна из двойняшек подошла к нам, держа поднос с новой порцией яблочного
пирога. Танненбаум оживился; он не сводил с меня глаз, и вдруг его будто
осенило:
он показал на кусок пирога. Девушка положила этот кусок ему на тарелку,
и, пока у нее были заняты обе руки, Танненбаум робко шлепнул ее по округлому
заду.
- Что вы делаете, господин Танненбаум, - прошептала девушка. - Не здесь
же! - покачивая бедрами, она скользнула дальше.
- Хорош метафизик! - сказал я. - Запоздалый цветок на иссохшем кактусе
Талмуда.
- Все из-за вас, - заявил сконфуженный и взволнованный Танненбаум.
- Ну разумеется. У немецкого щелкунчика виноватый всегда найдется, лишь
бы не нести самому ответственность.
- Я хотел сказать, что это благодаря вам! По-моему, она ничуть не
обиделась. А как по-вашему?
Танненбаум расцветал на глазах. Вытянул шею и покрылся красно-бурым
румянцем; теперь его лицо напоминало железо, долго мокнувшее под дождем.
- Вы совершили ошибку, господин Танненбаум, - сказал я. - Вам следовало
пометить ее юбку мелом - провести маленькую незаметную черточку. Тогда бы вы
знали, какая из двойняшек приняла ваши пошлые ухаживания. Допустим, что
другой они не по вкусу. Вы повторите свою попытку, а она швырнет вам в
голову поднос с яблочным пирогом и кофейник в придачу! Как видите, обе
сестрицы вносят в данный момент свежий пирог. Вы помните, кто из них угощал
вас только что? Я уже не помню.
- Я... Это была... Нет... - Танненбаум бросил на меня взгляд,
исполненный ненависти, и уставился на двойняшек. Казалось, его слепит
солнце. Потом он с неимоверным трудом выдавил из себя сладенькую улыбку.
Танненбаум решил, что та сестра, к которой он приставал, ответит ему
улыбкой. Однако обе девушки улыбнулись одновременно. Танненбаум выругался
сквозь зубы. Покинув его, я опять подошел к Бетти.
Мне хотелось уйти. Эта смесь слащавой сентиментальности и неподдельного
страха была просто невыносима. Меня от нее мутило. Я ненавидел эту
неистребимую эмигрантскую тоску, эту фальшивую ностальгию, которая, даже
превратившись в ненависть и отвращение, всегда находила себе лазейки и
возникала снова. На своем веку я слишком много наслушался разговоров,
которые начинались сакраментальной фразой "не все немцы такие" и кончались
болтовней на тему о старых и добрых временах в Германии до прихода нацистов.
Я хорошо понимал Бетти, понимал ее нежное и наивное сердце, любил ее и все
же не мог здесь оставаться. Глаза на мокром месте, картинки Берлина, родной
язык, за который она цеплялась в страхе перед завтрашним днем, - все это
трогало меня до слез. Но мне казалось при этом, что я чую запах покорности и
бессильного бунтарства, которое наперед знает, что оно бессильно, и которое,
будучи субъективно честным, сводится всего лишь к пустым словам и красивым
жестам. Я снова ощутил себя узником, хотя нигде не было колючей проволоки;
меня опять окружал этот трупный дух воспоминаний, эта призрачная и
беспредметная ненависть.
Я оглянулся. Я был, наверное, дезертиром - ведь я хотел бежать. Хотел
бежать, несмотря на то, что знал, сколько истинных страданий и невосполнимых
утрат пережили эти люди, - у многих из них близкие исчезли навек. Но, на мой
взгляд, эти утраты были слишком велики, и никто не имел права поминать их
всуе, это только губило душу.
Внезапно я понял, почему мне не терпелось уйти. Я не желал принимать
участия в их бессильном и призрачном бунте, не желал впасть затем в
смирение, ибо ничем иным этот бунт не мог кончиться. Опасность смирения и
так все время маячила передо мной. И если я сдамся, то в один прекрасный
день после долгих лет ожидания обнаружу, что из-за бессмысленной "борьбы с
тенью" я вовсе перестал быть боксером, превратился в тряпку, в труху... А я
ведь решил, что сам добьюсь возмездия, сам отомщу; какой толк в жалобах и
протестах; я буду действовать сам. Но для этого мне надо было держаться
подальше от стены плача и сетований на реках вавилонских. Я быстро
оглянулся, словно меня застали на месте преступления.
- Росс, - сказала Бетти. - Как хорошо, что вы пришли. Прекрасно иметь
столько друзей.
- Вы ведь для всех нас, эмигрантов, как родная мать, Бетти. Без вас мы
просто жалкие скитальцы.
- Как у вас дела с вашим новым хозяином?
- Очень хорошо, Бетти. Скоро я смогу отдать часть долга Фрислендеру.
Бетти подняла с подушки разгоряченное лицо и подмигнула мне.
- Время ждет. Фрислендер очень богатый человек. Эти деньги ему не
нужны. И вы сможете вернуть долг после того, как все кончится. - Бетти
засмеялась. - Я рада, что дела у вас идут неплохо, Росс. Очень немногие
эмигранты могут этим похвастаться. Мне нельзя долго болеть. Люди во мне
нуждаются. Вы согласны?
Я пошел к выходу вместе с Равиком. У дверей стоял Танненбаум. Он
нерешительно переводил взгляд с одной сестры Коллер на другую. Лысина у него
блестела. Он уже опять ненавидел меня.
- Вы с ним поссорились? - спросил Равик.
- Да нет. Просто глупая перебранка, чтобы немного отвлечься. Не умею я
сидеть у постели больного. Выхожу из терпения и злюсь. А потом сам себя
казню, но ничего не могу с этим поделать.
- Большинство ведет себя так же. Чувствуешь себя виноватым в том, что
ты здоров.
- Я чувствую себя виноватым в том, что другой болен.
Равик остановился на ступеньках.
- Неужели и вы немного тронулись?
- Разве этого кто-нибудь избежал?
Он улыбнулся.
- Это зависит от того, в какой степени вы подавляете ваши эмоции.
Сдержанные люди подвергаются в этом смысле наибольшей опасности. Зато те,
кто сразу начинает бушевать, почти неуязвимы.
- Приму к сведению, - пообещал я. - Что с Бетти?
- До операции трудно сказать.
- Вы уже сдали свои экзамены?
- Да.
- И будете делать операцию Бетти?
- Да.
- До свидания, Равик.
- Теперь меня зовут Фрезенбург. Это моя настоящая фамилия.
- А меня все еще зовут Росс. Это моя ненастоящая фамилия.
Равик засмеялся и быстро ушел.
- Почему ты все время озираешься? Можно подумать, что я спрятала здесь
детский трупик, - сказала Наташа.
- Я всегда озираюсь. Старая привычка. Трудно отделаться от нее так
скоро.
- Тебе часто приходилось скрываться?
Я взглянул на Наташу с удивлением. Какой дурацкий вопрос. Все равно,
что тебя спросили бы: "Часто ли тебе приходилось дышать?" Но как ни странно,
в груди у меня потеплело от радости, и я подумал: "Слава Богу, что она
ничего не знает".
Наташа стояла у широкого окна в комнате с низким потолком. На свету ее
фигура казалась совсем темной. Как хорошо, что ей не надо было ничего
объяснять. Наконец-то я перестал чувствовать себя беженцем. Я обнял ее и
поцеловал.
- От солнца у тебя совсем горячие плечи, - сказал я.
- Я переехала сюда вчера. Холодильник забит до отказа. Можно весь день
не вылезать из дома. Сегодня ведь воскресенье, напоминаю тебе на всякий
случай.
- Я и так помню. А выпивка в холодильнике тоже
найдется?
- Там две бутылки водки. И еще две бутылки молока.
- Ты умеешь готовить?
- Как сказать. Умею поджарить бифштексы и открывать консервные банки.
Кроме того, у нас полно фруктов и есть радиоприемник. Давай начнем жить как
добропорядочные обыватели.
Наташа засмеялась. Я держал ее за руки и не смеялся. Ее слова ударяли в
меня, словно мягкие стрелы; это были стрелы с резиновыми наконечниками,
какими ребята стреляют из духовых ружей. Эти стрелы не причиняли боль, но я
все же их чувствовал.
- Такая жизнь не для тебя. Правда? - спросила Наташа. - Очень уж
мещанская.
- Наоборот, для меня это самое большое приключение, какое человек может
пережить в наши дни, - возразил я, вдыхая аромат ее волос; они пахли кедром.
- Нынче самая захватывающая жизнь - у простого бухгалтера, он живет так же,
как во время оно жил король Артур. Я согласился бы месяцами слушать радио и
пить пиво; мещанский уют я воспринял бы как накинутую на плечи пурпурную
мантию.
- Ты когда-нибудь смотрел телевизор?
- Очень редко.
- Я так и думала. Тебе бы он скоро осточертел. А от твоей пурпурной
мантии у тебя бы начали зудеть плечи.
- Сейчас меня это не трогает. Знаешь, мы сегодня впервые не шляемся по
разным увеселительным заведениям и гостиницам.
Наташа кивнула.
- Я же тебе говорила. Но ты подозревал, что к этой квартире имеет
отношение Фрезер.
- Я и сейчас подозреваю. Только мне все равно.
- Ты становишься умнее. Успокойся! У тебя нет оснований подозревать
меня.
Я огляделся. Это была скромная квартирка на пятнадцатом этаже:
гостиная, спальня и ванная. Для Фрезера квартира была недостаточно шикарной.
Из окон гостиной и спальни открывался великолепный вид па Нью-Йорк от
Пятьдесят седьмой улицы до самой Уолл-стрит... Небоскребы... дома пониже...
- Нравится тебе здесь? - спросила Наташа.
- Дай Бог такое всем жителям Нью-Йорка. Много света, простор, и город
как на ладони. Ты права, сегодня для нас было бы безумием тронуться с места.
- Принеси воскресные газеты. Киоск рядом на углу. Тогда у нас будет
все, что нам требуется. А я за это время попытаюсь сварить кофе.
Я направился к лифту.
На углу я купил воскресные выпуски "Нью-Йорк тайме" и "Геральд трибюн",
в каждом из которых было несколько сотен страниц. И подумал, не было ли
человечество во времена Гете счастливей, хотя в ту пору только богатые и
образованные люди читали газеты? Я пришел к такому выводу: отсутствие того,
что человеку известно, не может сделать его несчастным. Довольно-таки
скромный итог размышлений.
Любуясь ясным небом, в котором кружил самолет, я пытался выбросить из
головы все неприятные мысли, словно это были блохи. Потом я прошелся по
Второй авеню. Слева была мясная какого-то баварца, рядом с ней
гастрономический магазин, принадлежавший трем братьям Штерн.
Я снова свернул на Пятьдесят седьмую улицу и поднялся на пятнадцатый
этаж в одном лифте с гомосексуалистом, назвавшим себя Яспером. Это был рыжий
молодой человек в клетчатом спортивном пиджаке, с белым пуделем по кличке
Рене. Яспер пригласил меня позавтракать с ним. Ускользнув от него, я пришел
в хорошее настроение и позвонил. Наташа открыла мне дверь полуголая - на
голове у нее был тюрбан, вокруг бедер обмотано купальное полотенце.
- Блеск! - сказал я, швырнув газеты на стул в передней. - Твой наряд
вполне подходит к характеристике этого этажа.
- Какой характеристике?
- Той, которую дал мне Ник, продавец газет на углу. Он утверждает, что
раньше здесь помещался бордель.
- Я приняла ванну, - сказала Наташа, - и притом уже во второй раз.
Холодную. А ты все не появлялся. Покупал газеты на Таймс-сквер?
- Нет, соприкоснулся с незнакомым мне миром, миром гомосексуалистов. Ты
знаешь, что здесь их полным-полно?
Наташа кивнула и бросила на пол купальное полотенце.
- Знаю. Эта квартира тоже принадлежит парню из их породы. Надеюсь,
теперь ты, наконец, успокоишься?
- Поэтому ты и встретила меня в таком наряде?
- Я не подумала, что мой вид тебя так взволнует. Впрочем, по-моему,
тебе это не повредит.
Мы лежали на кровати. После кофе мы выпили пива. Стол заказов в
магазине братьев Штерн, работавший и по воскресеньям, прислал нам на дом
копченое мясо, салями, масло, сыр и хлеб. В Штатах достаточно позвонить по
телефону, чтобы приобрести все, что угодно. Даже по воскресеньям. И притом
продукты приносят на дом - тебе остается только приоткрыть дверь и забрать
заказ. Прелестная страна для тех, кому по карману эта благодать.
- Я обожаю тебя, Наташа, - сказал я. В ту минуту у меня была одна
забота - не надеть пижаму с чужого плеча, которую она мне кинула. - Я
боготворю тебя. И это так же верно, как то, что я существую. Но чужую пижаму
я все равно не надену.
- Послушай, Роберт! Она ведь выстирана и выглажена. Да и Джерри
чрезвычайно чистоплотный человек.
- Кто?
- Джерри. Спишь же ты в своей гостинице на простынях, на которых черт
знает кто валялся до тебя.
- Правильно. Но думать об этом мне неприятно. Но это все же другое. Я
понятия не имею, кто на них спал. Люди эти мне незнакомы.
- Джерри тоже незнакомый.
- Я знаю его через тебя. Вот в чем разница. Одно дело есть курицу,
которую ты никогда не видел, другое дело - курицу, которую ты сам вырастил и
выпестовал.
- Жаль! Я с удовольствием поглядела бы на тебя в красной пижаме. Но
меня клонит ко сну. Ты не возражаешь, если я посплю часок? От салями, пива и
любви я совсем разомлела. А ты пока почитай газеты.
- И не подумаю. Я буду лежать с тобой рядом.
- По-твоему, мы так сможем заснуть? По-моему, это трудно.
- Давай попробуем. Я тоже постараюсь заснуть. Через несколько минут
Наташа крепко заснула. Довольно долго я смотрел на нее, но мысли мои были
далеко. Кондиционер почти неслышно гудел, и снизу доносились приглушенные
звуки рояля. Кто-то играл упражнения, видимо, начинающий пианист; он играл
очень плохо, но как раз поэтому я вспомнил детство и жаркие летние дни,
когда нерешительные и медленные звуки рояля просачивались в квартиру с
другого этажа, а за окном лениво шелестели каштаны, колеблемые ветром.
Внезапно я очнулся. Оказывается, я тоже спал. Я осторожно слез с
кровати и прошел в соседнюю комнату. чтобы одеться. Мои вещи были разбросаны
повсюду. Я собрал их, а потом подошел к окну и начал смотреть на этот чужой
город, лишенный воспоминаний и традиций. Никаких воспоминаний! Город был
новый, весь устремленный в будущее. Я долго стоял и думал о всякой всячине.
Кто-то снова начал терзать рояль, на этот раз играли не этюды Черни, а
сонату Клементи. А потом заиграли медленный блюз.
Я встал на середину комнаты, чтобы видеть Наташу. Она лежала поверх
одеяла, обнаженная, закинув руку за голову, лицом к стене. Я очень любил ее.
Любил за то, что она не знала сомнений. И еще она умела стать тебе
необходимой и в то же время никогда не быть в тягость; ты не успевал
оглянуться, а ее уже и след простыл. Я опять подошел к окну и начал
разглядывать эту белую каменную пустыню, напоминавшую Восток. Нечто среднее
между Алжиром и лунным ландшафтом.
Я прислушивался к незатихающему уличному шуму и следил за длинным рядом
светофоров на Второй авеню, свет в которых автоматически переключался с
зеленого на красный, а потом снова на зеленый. В регулярности этого
переключения было что-то успокаивающее и вместе с тем бесчеловечное;
казалось, этим городом управляют роботы. Впрочем, мысль о роботах меня не
пугала.
Я снова встал на середину комнаты; теперь я сделал открытие: когда я
оборачивался, то видел Наташу в зеркале, висевшем напротив нее. Я видел ее в
зеркале и без зеркала. Странное ощущение! Мне скоро стало не по себе, словно
мы оба утратили свою реальность, и я повис в башне между двумя зеркалами,
которые перебрасывались возникавшими в них изображениями, пока не исчезли в
бесконечности.
Наташа зашевелилась. Вздохнув, она повернулась на живот. Я раздумывал - не вынести ли мне на кухню поднос с жестянками из-под пива, бумажными
салфетками, салями и хлебом. Но потом решил, что не стоит. Я ведь вовсе не
собирался потрясать ее своими хозяйственными способностями. Я даже не
поставил водку в холодильник; правда, я знал, что у нас есть еще вторая
бутылка, в холодильнике. И тут я подумал, что меня до странности трогает вся
эта обстановка, в сущности, очень обыденная: ты пришел домой, где тебя ждет
Другой человек, который доверчиво спит теперь в соседней комнате и ничего не
боится. Очень давно я пережил нечто подобное, но тогда покой казался
призрачным. И я не хотел вспоминать о тех временах, пока не вернусь назад. Я
знал, что воспоминания чрезвычайно опасны; если ты вступишь на путь
воспоминаний, то окажешься на узких мостках без перил, по обе стороны
которых - пропасть; пробираясь по этим мосткам, нельзя ни иронизировать, ни
размышлять, можно только идти вперед не раздумывая. Конечно, я мог избрать
эту дорогу; но при любом неверном шаге мне грозила опасность, какая грозит
акробату под куполом цирка.
Я снова взглянул на Наташу. Я очень любил ее, но в моем чувстве к ней
не было ни малейшей сентиментальности. И до тех пор, пока сентиментальность
не появится, я был в безопасности. Я мог порвать с ней сравнительно
безболезненно. Я любовался ее красивыми плечами, ее прелестными руками,
бесшумно шевеля пальцами, делая пассы и шепча заклинания: "Останься со мной,
существо из другого мира! Не покидай меня раньше, чем я покину тебя! Да
будет благословенна твоя сущность - воплощение необузданности и покоя!"
- Что ты делаешь? - спросила Наташа.
Я опустил руки.
- Разве ты меня видишь? - удивился я. - Ведь ты лежишь на животе!
Она показала рукой на маленькое зеркальце, стоявшее на ночном столике
рядом с радиоприемником.
- Хочешь меня заколдовать? - спросила она. - Или уже успел пресытиться
радостями домашнего очага?
- Ни то, ни другое. Мы не тронемся с места, не выйдем из этой крепости;
правда, из нее уже почти выветрился запах борделя, но зато здесь попахивает
гомосексуализмом. Самое большее, на что я готов решиться - это пройтись
после обеда по Пятой авеню, как все приличные американские граждане, потомки
тех, кто прибыл на "Мейфлауерс"(1). Но мы тут же вернемся к своему радио,
бифштексам, электрической плите и любви.
Мы не вышли на улицу даже после обеда. Вместо этого мы открыли на час
окна, и в комнату хлынул горячий воздух. А потом мы включили на полную
мощность кондиционер, чтобы не вспотеть.
В конце этого дня у меня появилось странное чувство: мне казалось, что
мы прожили почти год в безвоздушном пространстве, в состоянии покоя и
невесомости.
XX
- Я устраиваю небольшой прием, - сообщил Силверс. - Вас я тоже
приглашаю.
- Спасибо, - сказал я без особого энтузиазма. - К сожалению, я вынужден
отказаться. У меня нет смокинга.
- И не надо. Сейчас лето. Каждый может прийти в чем хочет.
Теперь у меня не было пути к отступлению.
- Хорошо, - сказал я.
- Смогли бы вы привести с собой миссис Уимпер?
- Вы ее пригласили?
- Пока еще нет. Ведь она ваша знакомая.
Я взглянул на Силверса. Ну и хитрец!
- Не думаю, чтобы ее можно было так вот взять и привести. Кроме того,
вы утверждали, что она ваша знакомая, и притом очень давняя.
- Я сказал это просто так, к слову. У меня будут очень интересные люди.
Я отлично представлял себе, что это за интересные люди. Та часть
человечества, которая живет на доходы от купли-продажи, воспринимает
прикладную психологию весьма примитивно. Люди, на которых можно заработать,
- интересные. Остаток рода человеческого делится на людей приятных и
безразличных. Что же касается людей, из-за которых можно потерять деньги, то
они, безусловно, подлецы. Силверс фактически строго придерживался этой
классификации. И даже, пожалуй, шел еще дальше...
-----------------------------------------
(1) Имеется в виду корабль, на котором прибыли первые поселенцы в
Америку.
Рокфеллеров, Фордов и Меллонов я на приеме не увидел, хотя, по
рассказам Силверса, они являлись его лучшими друзьями и должны были
присутствовать обязательно. Зато другие миллионеры пришли - очевидно,
миллионеры в первом поколении, а не во втором и тем паче в третьем. Они вели
себя шумно и благодушно, ибо находились сейчас на ничейной земле между
царством чистогана, где чувствовали себя очень уверенно, и царством
живописи, где чувствовали себя не очень уверенно. Все они считали себя
коллекционерами, а не людьми, случайно купившими несколько картин, чтобы
повесить их дома. В этом заключался самый главный трюк Силверса: он делал из
своих клиентов коллекционеров, то есть заботился о том, чтобы музеи время от
времени брали у них какую-нибудь картину для выставки и вносили ее в каталог
с пометкой: "Из собрания мистера и миссис X". Благодаря этому клиенты
Силверса подымались еще на одну ступеньку выше по вожделенной лестнице,
ведущей в светское общество.
Внезапно я увидел напротив себя миссис Уимпер. Она поманила меня
пальцем.
- Что мы делаем здесь, среди этих акул? - спросила она. - Для чего
меня, собственно, пригласили? Ужасные люди. Не сбежать ли нам?
- Куда?
- Все равно куда. В "Эль Марокко" или ко мне домой.
- Я бы с удовольствием, - начал я. - Но не могу. Я здесь, так сказать,
по долгу службы.
- По долгу службы? А как же я? Ведь у вас есть долг и по отношению ко
мне. Вы должны доставить меня домой. Меня пригласили из-за вас.
Ее аргументация показалась мне весьма занятной.
- Вы, случайно, не русская? - осведомился я.
- Нет. А почему вы спрашиваете?
- Да потому, что некоторые русские дамы умеют возводить стройные
логические построения, основываясь на ложных посылках и ложных
умозаключениях, а потом предъявлять претензии к другим. Очень
привлекательная, очень женственная и очень опасная черта. Миссис Уимпер
вдруг рассмеялась.
- У вас так много знакомых русских дам?
- Есть несколько. Эмигрантки. Я заметил, что они обладают гениальной
способностью предъявлять ложные обвинения ни в чем не повинным мужчинам. По
их мнению, это не дает угаснуть любви.
- И все-то вы знаете! - заметила миссис Уимпер, бросив на меня долгий
испытующий взгляд. - Когда же мы уйдем? Не желаю выслушивать фарисейские
проповеди этой Красной Шапочки.
- Почему Красной Шапочки?
- Тогда волка в овечьей шкуре.
- Это уже не из сказки о Красной Шапочке. Это из Библии, миссис Уимпер.
- Спасибо, профессор. Но и тут и там фигурирует волк. Скажите, неужели
вам не становится худо при виде этой стаи малых и больших гиен и волков,
которые шныряют взад и вперед с Ренуарами в пасти?
- Пока нет. Я воспринимаю это иначе, чем вы. Мне нравится, когда
человек серьезно рассуждает о материях, в которых он ничего не смыслит. Это
звучит по-детски и успокаивает нервы. Узкие специалисты нагоняют скуку.
- А ваш верховный жрец? Он говорит о картинах со слезами на глазах,
будто это его родные дети, а потом выгодно продает их. Впрочем, он продаст и
мать, и отца.
Я не мог удержаться от смеха. Она хорошо разбиралась в этой ярмарке
тщеславия.
- Нам здесь нечего делать, - сказала она. - Проводите меня домой.
- Могу отвезти вас домой, но потом я должен вернуться.
- Хорошо.
Я бы и сам мог догадаться, что у подъезда миссис Уимпер ждет машина с
шофером, но для меня это было почему-то неожиданностью. Она заметила мое
удивление.
- Все равно, отвезите меня домой. Я не кусаюсь, - сказала она. - Шофер
доставит вас обратно. Ненавижу приходить домой одна. Вы не представляете
себе, какой пустой может казаться собственная квартира.
- Ошибаетесь, - возразил я, - представляю. Машина остановилась, шофер
распахнул дверцу. Миссис Уимпер вышла из машины и, не дожидаясь меня,
направилась к подъезду. Разозленный, я последовал за
ней.
- Как ни жаль, но мне придется ехать обратно, - сказал я. - Вы,
конечно, понимаете, что иначе нельзя.
- Можно, - сказала она. - Но в этом вы опять-таки ничего не смыслите.
Спокойной ночи. Джон, отвези господина... Извините, забыла вашу фамилию.
Я оторопело взглянул на нее.
- Мартин, - сказал я без запинки.
Миссис Уимпер и бровью не повела.
- Господина Мартина, - повторила она.
Секунду я размышлял, не лучше ли мне отказаться. Потом сел в машину.
- Довезите меня до ближайшей стоянки такси, - сказал я шоферу.
Машина тронулась. Мы проехали две улицы, и я сказал:
- Остановитесь! Вон - такси.
Шофер повернулся ко мне:
- Почему вы хотите выйти? Для меня сущий пустяк довезти вас до места.
- А для меня не пустяк.
Он усмехнулся.
- Боже мой! Мне бы ваши заботы.
Мы остановились. Я протянул ему чаевые. Он покачал головой, но деньги
все же взял. Я поехал на такси к Силверсу. И вдруг сам покачал головой и
подумал: "Какой я идиот!"
- Отвезите меня, пожалуйста, не на Шестьдесят вторую улицу, а на
Пятьдесят седьмую, угол Второй авеню.
- Как угодно. Хорошая ночь, правда?
- Чересчур теплая.
Я вышел у магазина братьев Штерн. Магазин был еще открыт. Несколько
гомосексуалистов с плотоядной улыбкой выбирали холодные закуски на ужин. Я
позвонил Наташе. Она ждала меня не раньше чем через два-три часа, поэтому я
не решился подняться к ней без звонка. День был и так богат неожиданностями,
и я хотел избежать новых. Наташа была дома.
- Ты где? - спросила она. - У своих коллекционеров? Краткая передышка?
- Я не у коллекционеров и не у миссис Уимпер. Я в магазине братьев
Штерн. Среди сыров и салями.
- Купи полфунта салями и серого хлеба.
- Масла тоже?
- Масло у нас есть. А вот против эдамского сыра я не возражаю.
Я вдруг почувствовал себя очень счастливым.
К тому времени, когда я вышел из телефонной будки, в магазине уже
резвились три пуделя. Я узнал Рене, а потом и его хозяина, рыжего Яспера.
Яспер поздоровался со мной - он был какой-то развинченный, как большинство
педерастов.
- Что поделываешь, незнакомец? Давно не виделись.
Я получил свои покупки: салями, сыр и шоколадный крем в тонкой жестяной
формочке.
- Вот как? - заметил Яспер. - Продукты для позднего ужина.
Я молча смерил его взглядом. На его счастье, он не спросил, буду ли я
ужинать с приятельницей. Иначе я увенчал бы его рыжую шевелюру формочкой с
кремом - чем не корона!
Но он ничего не сказал, молча последовал за мной на улицу.
- Может, прогуляемся немного? - предложил он, стараясь шагать со мной в
ногу.
Я огляделся. На Второй авеню царило оживление. Был, очевидно, час
вечернего променада. Улица буквально кишела гомосексуалистами с пуделями и
без оных. А также с карликовыми таксами, причем многих владельцы несли под
мышкой. Атмосфера была праздничная. Молодые люди здоровались,
перебрасывались шутками, останавливались, когда собаки справляли свою нужду
у края тротуара, рассматривали друг друга, обменивались взглядами. Я
заметил, что вызываю всеобщее внимание. Яспер шел рядом со мной, кивая
знакомым с такой гордостью, словно я был его новым приобретением. И все
обсуждали мою скромную особу. Потеряв терпение, я круто повернул назад.
- Почему вы так торопитесь? - спросил Яспер.
- Каждое утро я хожу в церковь и причащаюсь. Мне надо подготовиться к
этому. До свидания.
На секунду Яспер потерял дар речи. Потом за моей спиной раздался
громкий смех. Этот смех неожиданно напомнил мне прощание с миссис Уимпер. Я
остановился у газетного киоска и купил "Джорнэл" и "Ньюс".
- Сегодня вечером они, по-моему, в полном сборе, - заметил Ник и
сплюнул.
- Здесь всегда так?
- Каждый вечер. Парад звезд. Если это будет продолжаться, в Америке
снизится рождаемость
Я поднялся на лифте в квартиру Раташи С тех пор как она здесь жила,
наши отношении вступили в новую фазу. Раньше мы встречались от случая к
случаю, теперь я проводил у нее все вечера.
- Я должен принять ванну. У меня такое чувство, будто я испачкался с
ног до головы.
- Давай! Грех удерживать человека от мытья. Хочешь ароматическую соль?
Гвоздику фирмы "Мэри Чесс"?
- Лучше не надо! - Я подумал о Яспере и о том, что произойдет, если,
встретившись с ним, я буду благоухать гвоздикой.
- Каким образом ты так скоро вернулся?
- Я отвез миссис Уимпер домой. Силверс пригласил ее без моего ведома.
- И она так быстро отпустила тебя? Браво!
Я слегка приподнялся в теплой воде.
- Она не хотела меня отпускать. Но откуда ты знаешь, что вырваться от
нее нелегко?
Наташа рассмеялась.
- Это известно каждому.
- Каждому? Кому именно?
- Каждому, кто с ней сталкивается. Она чувствует себя одинокой, не
интересуется мужчинами своего возраста, поглощает в большом количестве
коктейли "Мартини" и вполне безобидна. Бедный Роберт! А ты испугался?
Я схватил Наташу за подол пестрого, разрисованного вручную платья и
попытался втащить ее в воду. Но она закричала:
- Пусти! Платье не мое! Это модель!
Я отпустил ее.
- А что в таком случае наше? Квартира - не наша, платья - не наши,
драгоценности - не наши...
- Вот и прекрасно. Никакой ответственности! Это ведь то, о чем ты
мечтал. Правда?
- Сегодня у меня плохой день, - сказал я. - Сжалься надо мной!
Наташа встала.
- И ты еще собираешься осуждать меня за Элизу Уимпер. Ты со своим
пресловутым пактом.
- Каким пактом?
- О том, что мы не должны причинять друг другу боль. И о том, что мы
сошлись лишь для того, чтобы забыть старые романы. О Боже! Как ты мне все
это преподнес! И мы, дрожа как овцы после урагана, укрылись под сенью этой
ни к чему не обязывающей любвишки, укрылись, чтобы зализать раны, которые
нам нанесли другие.
Она заметалась по ванной. А я с удивлением смотрел на нее. Почему она
вдруг вспомнила все эти наполовину забытые дурацкие разговоры, с которых
всегда начинается сближение? Я был уверен, что не говорил всего этого - не
такой уж я дурак! Скорее она сама так думала... И, наверное, именно потому
она прибилась ко мне. В голове у меня промелькнуло множество мыслей; да, я
понимал, что отчасти она права, хотя и не хотел в этом признаться. Меня
удивляло только, что она все так ясно сознавала.
- Дай мне рюмку водки, - сказал я осторожно, решив перейти в
наступление. Когда у человека совесть не чиста, это самое верное средство.
- Здорово мы друг друга обманули! Не так ли?
- По-моему, это обычная история, - сказал я, радуясь тому, что увидел
какой-то просвет.
- Не знаю. Я потом каждый раз все забываю.
- Каждый раз? С тобой это часто случается?
- Тоже не знаю. Я ведь не счетная машина. Может, ты - счетная машина, а
я - нет.
- Я лежу в ванне, Наташа. Исключительно невыгодная позиция. Давай
заключим мир.
- Мир! - повторила она язвительно. - Кому нужен мир?
Схватив купальное полотенце, я встал. Если бы я мог предположить, чем
кончится этот разговор, я бежал бы от ванны, как от холеры.
Наташа начала обличать меня не то всерьез, не то в шутку, но потом
взвинтила себя и пришла в воинственное настроение - я заметил это по ее
глазам, по движениям и по голосу, который вдруг стал звонче. Мне надо
смотреть в оба! И прежде всего потому, что она была права. Вначале я решил
сам наступать, используя миссис Уимпер. Но неожиданно все повернулось
по-другому.
- Прелестное платье, - сказал я. - А ведь я хотел выкупать тебя в нем!
- Почему же не выкупал?
- Вода была слишком горячая, а ванна слишком тесная для двоих.
- Зачем ты одеваешься? - спросила Наташа.
- Мне холодно.
- Можно выключить кондиционер.
- Не стоит. Тогда будет жарко.
Она подозрительно взглянула на меня.
- Хочешь удрать? Трус! - сказала она.
- Что ты! Разве я могу покинуть салями и эдамский сыр?
Неожиданно она пришла в ярость.
- Иди к черту! - закричала она. - Убирайся в свою вонючую гостиницу. В
свою дыру! Там твое место!
Она дрожала от злости. Я поднял руку, чтобы поймать на лету пепельницу,
в случае если Наташа швырнет ее в меня: я не сомневался, что пепельница
попадет в цель. Наташа была просто великолепна. Гнев не искажал ее черт,
наоборот, он красил ее. Она трепетала не только от злобы, но и от полноты
жизни.
Я хотел овладеть ею, но внутренний голос предостерег меня: "Не делай
этого!" На меня вдруг нашло прозрение: я понял, что сиюминутная близость
ничего не даст. Мы просто уйдем от проблем, так и не разрешив их. И в
будущем я уже не сумею использовать этот столь важный эмоциональный довод!
Самым разумным в моем положении было спастись бегством. И именно сейчас, ни
минутой позже.
- Как знаешь! - сказал я, быстро пересек комнату и хлопнул дверью.
Поджидая лифт, я прислушался. До меня не донеслось ни звука. Может быть, она
считала, что я вернусь.
В антикварной лавке братьев Лоу электрические лампы освещали
французские латунные канделябры начала девятнадцатого века с белыми
фарфоровыми цветами. Я остановился и начал разглядывать витрину. Потом я
прошел мимо светлых безотрадных и полупустых закусочных, где у длинной
стойки люди ели котлеты или сосиски, запивая их кока-колой и апельсиновым
соком, - к этому сочетанию я до сих пор не мог привыкнуть.
В гостинице, к счастью, в тот вечер дежурил Меликов.
- Cafard?(1) - спросил он.Я кивнул:
- Разве по мне это заметно?
- За километр. Хочешь выпить?
Я покачал головой.
- Пока еще на первой стадии, а при этом алкоголь только вредит.
- Что значит - на первой стадии?
- Когда считаешь, что вел себя скверно и глупо и потерял чувство юмора.
- Я думал, ты уже прошел через это.
- По-видимому, нет.
-----------------------------------------
(1) Хандра? (франц.)
- А когда наступает вторая стадия?
- Когда я решаю, что все кончено. По моей вине.
- Может, выпьешь хотя бы кружку пива? Садись в это плюшевое кресло и
кончай психовать.
- Хорошо.
Я предался фантасмагорическим мечтаниям, а Меликов тем временем
разносил по номерам бутылки минеральной воды, а потом и виски.
- Добрый вечер, - произнес чей-то голос за моей спиной.
Лахман! Первым моим побуждением было встать и быстро улизнуть.
- Только тебя мне не хватало, - сказал я.
Но Лахман с умоляющим видом снова усадил меня в кресло.
- Сегодня я не буду плакаться тебе в жилетку, - прошептал он. - Мои
несчастья кончились. Я ликую!
- Подцепил ее все-таки? Жалкий гробокопатель!
- Кого?
Я поднял голову:
- Кого? Своими причитаниями ты надоел всей гостинице, лампы тряслись от
твоего воя, а теперь у тебя хватает нахальства спрашивать "кого"?
- Это уже дело прошлое, - сказал Лахман, - я быстро забываю.
Я взглянул на него с интересом.
- Вот как? Ты быстро забиваешь? И потому хныкал месяцами?
- Конечно. Быстро забываешь только после того, как полностью
очистишься!
- От чего? От нечистот?
- Дело не в словах. Я ничего не добился. Меня обманывали - мексиканец и
эта донья из Пуэрто-Рико.
- Никто тебя не обманывал. Просто ты не добился того, чего хотел.
Большая разница.
- Сейчас уже десять вечера, а в такую поздноту я не воспринимаю
нюансов.
- Ты что-то очень развеселился, - сказал я не без зависти. - У тебя,
видимо, в самом деле все быстро проходит.
- Я нашел перл, - прошептал Лахман. - Пока еще не хочу ничего говорить.
Но это - перл. И без мексиканца.
Меликов жестом подозвал меня к своей конторке.
- К телефону, Роберт.
- Кто?
- Наташа.
Я взял трубку.
- Где ты обретаешься? - спросила Наташа.
- На приеме у Силверса.
- Ерунда! Пьешь водку с Меликовым.
- Распростерся ниц перед плюшевым креслом, молюсь па тебя и проклинаю
свою судьбу. Я совершенно уничтожен.
Наташа рассмеялась.
- Возвращайся, Роберт.
- Вооруженный?
- Безоружный, дурень. Ты не должен оставлять меня одну. Вот и все.
Я вышел на улицу. Она поблескивала при свете ночных фонарей - войны и
тайфуны были от нее за тридевять земель; затаив дыхание, она прислушивалась
к тихому ветру и к собственным мечтам. Улица эта никогда не казалась мне
красивой, но сейчас вдруг я почувствовал ее прелесть.
- Сегодня ночью я остаюсь здесь, - сказал я Наташе. - Не пойду в
гостиницу. Хочу спать и проснуться с тобой рядом. А потом я притащу от
братьев Штерн хлеб, молоко и яйца. В первый раз мы проснемся с тобой вместе.
По-моему, у всех наших недоразумений одна причина: мы с тобой слишком мало
бываем вдвоем. И каждый раз нам приходится снова привыкать друг к другу.
Наташа потянулась.
- Я всегда думала, что жизнь ужасно длинная и поэтому не стоит быть все
время вместе. Соскучишься. Я невольно рассмеялся.
- В этом что-то есть, - сказал я. - Но мне пока еще не приходилось
испытывать такое. Сама судьба постоянно заботилась, чтобы я не соскучился...
У меня такое чувство, - продолжал я, - будто мы летим на воздушном шаре. Не
на самолете, а на тихом шаре, на воздушном шаре братьев Монгольфье в самом
начале девятнадцатого века. Мы поднялись на такую высоту, где уже ничего не
слышно, но все еще видно: улицы, игрушечные автомобили и гирлянды городских
огней. Да благословит Бог незнакомого благодетеля, который поставил сюда эту
широкую кровать и повесил на стене напротив зеркало; когда ты проходишь по
комнате, вас становится двое - две одинаковые женщины, из которых одна - немая.
- С немой куда проще. Правда?
- Нет.
Наташа резко повернулась.
- Правильный ответ.
- Ты очень красивая, - сказал я. - Обычно я сначала смотрю, какие у
женщины ноги, потом какой у нее зад и уж под конец разглядываю ее лицо. С
тобой все получилось наоборот. Вначале я разглядел твое лицо, потом ноги и,
только влюбившись, обратил внимание на зад. Ты - стройная и сзади могла бы
быть плоской, как эти изголодавшиеся, костлявые манекенщицы. Меня это очень
тревожило.
- А когда ты заметил, что все в порядке?
- Своевременно. Существует весьма простые способы, чтобы это
определить. Но самое странное, что интерес к этому у меня не проходил очень
долго.
- Рассказывай дальше!
Она лениво свернулась клубочком на одеяле, мурлыча, словно огромная
кошка. Маленькой кисточкой она покрывала лаком ногти на ногах.
- Не смей меня сейчас насиловать, - сказала она. - Это должно сперва
высохнуть, не то мы станем липкими. Продолжай рассказывать!
- Я всегда считал, что не в силах устоять перед загорелыми женщинами,
которые летом весь день плещутся в воде и лежат на солнце. А ты такая белая,
будто вообще не видела солнца. У тебя что-то общее с луной... Глаза серые и
прозрачные... Я не говорю, конечно, о твоем необузданном нраве. Ты - нимфа.
Редко в ком я так ошибался, как в тебе. Там, где ты, в небо взлетают ракеты,
вспыхивают фейерверки и рвутся снаряды; самое удивительное, что все это
происходит беззвучно.
- Рассказывай еще! Хочешь чего-нибудь выпить?
Я покачал головой.
- Часто я взирал на собственные чувства немного со стороны. Я
воспринимал их, так сказать, не в анфас, а в профиль. Они не заполняли меня
целиком, а скользили мимо. Сам не знаю почему. Может, я боялся, а может, не
мог избавиться от проклятых комплексов. С тобой все по-иному. С тобой я ни о
чем не размышляю. Все мои чувства нараспашку. Тебя хорошо любить и так же
хорошо быть с тобой после... Вот как сейчас. Со многими женщинами это
исключено, да и сам не захочешь. А с тобой неизвестно, что лучше: когда тебя
любишь, кажется, что это вершина всего, а потом, когда лежишь с тобой в
постели в полном покое, кажется, что полюбил тебя еще больше.
- Ногти у меня почти высохли. Но ты рассказывай дальше.
Я взглянул в полутемную соседнюю комнату.
- Хорошо ощущать твою близость и думать, что человек бессмертен, - сказал я. - В какое-то мгновение вдруг начинаешь верить, что это и впрямь
возможно. И тогда и я и ты бормочем бессвязные слова, чтобы чувствовать еще
острее, чтобы стать еще ближе; мы выкрикиваем грубые, непристойные, циничные
слова, чтобы еще теснее слиться друг с другом, чтобы преодолеть то крохотное
расстояние, которое еще разделяет нас, - слова из лексикона шоферов
грузовиков или мясников на бойне, слова-бичи. И все ради того, чтобы быть
еще ближе, любить еще ярче, еще сильнее.
Наташа вытянула ногу и поглядела на нее. Потом она откинулась на
подушку.
- Да, мой дорогой, в белых перчатках нельзя любить.
Я рассмеялся.
- Никто не знает этого лучше нас, романтиков. Ах, эти обманчивые слова,
которые рассеиваются от легкого дуновения ветра, как облачка пуха. С тобой
все иначе. Тебе не надо лгать.
- Ты лжешь очень даже умело, - сказала Наташа сонным голосом. - Надеюсь, сегодня ночью ты не станешь удирать?
- Если удеру, то только с тобой.
- Ладно.
Через несколько минут она уже спала. Она засыпала мгновенно. Я накрыл
ее, потом долго лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию и думая о разных
разностях.
XXI
Бетти Штейн вернулась из больницы.
- Никто не говорит мне правду, - жаловалась она. - Ни друзья, ни враги.
- У вас нет врагов, Бетти.
- Вы - золото. Но почему мне не говорят правду? Я ее перенесу. Куда
ужаснее не знать, что с тобой на самом деле.
Я обменялся взглядом с Грефенгеймом, который сидел за ее спиной.
- Вам сказали правду, Бетти. Почему надо обязательно думать, что правда
- это самое худшее? Неужели вы не можете жить без драм?
Бетти заулыбалась, как ребенок.
- Я настрою себя иначе. А если все действительно в порядке, то опять
распущусь. Я ведь себя знаю. Но если мне скажут: "Твоя жизнь в опасности", я
начну бороться. Я как безумная буду бороться за то время, которое у меня еще
осталось. И, борясь, быть может, продлю отпущенный мне срок. Иначе
драгоценное время уйдет впустую. Неужели вы этого не понимаете? Вы ведь
должны меня понять.
- Я понимаю. Но раз доктор Грефенгейм сказал, что все в порядке, вы
обязаны ему верить. Зачем ему вас обманывать?
- Так все делают. Ни один врач не говорит правду.
- Даже если он старый друг?
- Тогда тем более.
Бетти Штейн три дня назад вернулась из больницы и теперь мучила себя и
своих друзей бесконечными вопросами. Ее большие, выразительные и беспокойные
глаза на добром, не по годам наивном лице, вопреки всему сохранившем черты
молоденькой девушки, перебегали с одного собеседника на другого. Порой
кому-нибудь из друзей удавалось на короткое время успокоить ее, и тогда она
по-детски радовалась. Но уже через несколько часов у нее опять возникали
сомнения, и она снова начинала свои расспросы.
Теперь Бетти часами просиживала в вольтеровском кресле, которое она
купила у братьев Лоу, потому что оно напоминало ей Европу, в окружении своих
гравюр с видами Берлина; она перевесила их из коридора в спальню, а две
маленькие гравюры в кабинетных рамках всегда ставила возле себя, таская их
из комнаты в комнату.
Сообщения о бомбежках Берлина, которые поступали теперь почти
ежедневно, лишь на короткое время омрачали се настроение. Она переживала это
всего несколько часов, но столь бурно, что в больнице Грефенгейму
приходилось прятать от нее газеты. Впрочем, это не помогало. На следующий
день Грефенгейм заставал ее в слезах у радиоприемника.
Бетти вообще была человеком крайностей и постоянно пребывала в
состоянии транса. При этом скорбь ее по Берлину находилась в явном
противоречии с ненавистью к нацистскому режиму, который уничтожил многих
членов ее семьи. В довершение Бетти боялась открыто скорбеть: она тщательно
скрывала свои чувства от друзей, как нечто неприличное. И так уже ее нередко
ругали за тоску по Курфюрстендамму и говорили, что она готова лобызать ноги
убийцам.
Ведь нервы всех изгнанников, раздираемых противоречивыми чувствами:
надеждой, отвращением и страхом, были и так взвинчены до предела, ибо каждая
бомба, упавшая на покинутую им родину, разрушала и их былое достояние;
бомбежки восторженно приветствовали и в то же время проклинали; надежда и
ужас причудливо смешались в душах эмигрантов, и человеку надо было самому
решать, какую ему занять позицию: проще всего оказалось тем, у кого
ненависть была столь велика, что она заглушала все другие, более слабые
движения сердца: сострадание к невинным, врожденное милосердие и
человечность. Однако, несмотря на пережитое, в среде эмигрантов было немало
людей, которые считали невозможным предать анафеме целый народ. Для них
вопрос не исчерпывался тезисом о том, что немцы, дескать, сами накликали на
себя беду своими ужасными злодеяниями или по меньшей мере равнодушием к ним,
слепой верой в свою непогрешимость и чудовищным упрямством - словом, всеми
качествами немецкого характера, которые идут рука об руку с верой в
равнозначность приказа и права и в то, что приказ освобождает якобы от
всякой ответственности.
Конечно, умение понять противника было одним из самых привлекательных
свойств эмиграции, хотя свойство это не раз ввергало меня в ярость и
отчаяние. Там, где можно было ждать лишь ненависти, и там, где она
действительно существовала, спустя короткое время появлялось пресловутое
понимание. А вслед за пониманием - первые робкие попытки оправдать; у
палачей с окровавленной пастью сразу же находились свидетели защиты. То было
племя защитников, а не прокуроров. Племя страдальцев, а не мстителей!
Бетти Штейн - натура пылкая и сентиментальная - металась среди этого
хаоса, чувствуя себя несчастной. Она оправдывалась, обвиняла, опять
оправдывалась, а потом вдруг перед ней вставал самый бесплотный из всех
призраков - страх смерти.
- Как вам теперь живется, Росс? - спросила Бетти.
- Хорошо, Бетти. Очень хорошо.
- Рада слышать!
Я заметил, что от моих слов в ней вновь вспыхнула надежда. Раз другому
хорошо живется, стало быть, можно надеяться, что и ей будет хорошо.
- Это меня радует, - повторила она. - Вы, кажется, сказали "очень
хорошо"?
- Да, очень хорошо, Бетти.
Она с удовлетворением кивнула.
- Они разбомбили Оливаерплац в Берлине, - прошептала она. - Слышали?
- Они разбомбили весь Берлин, а не одну эту площадь.
- Знаю. Но ведь это Оливаерплац. Мы там жили. - Она робко оглянулась по
сторонам. - Все на меня сердятся, когда я об этом говорю. Наш старый добрый
Берлин!
- Это был довольно-таки мерзкий город, - осторожно возразил я. - По
сравнению с Парижем или с Римом, например. Я имею в виду архитектуру, Бетти.
- Как вы думаете, я доживу до того времени, когда можно будет вернуться
домой?
- Конечно. Почему нет?
- Это было бы ужасно... Я так долго ждала.
- Да. Но там все будет по-другому, а не так, как нам запомнилось, - сказал я.
Бетти некоторое время обдумывала мои слева.
- Кое-что останется по-старому. И не все немцы - нацисты.
- Да, - сказал я, вставая. Подобного рода разговоры я не выносил. - Это
мы успеем обсудить когда-нибудь потом, Бетти.
Я вышел в другую комнату. Там сидел Танненбаум и, держа в руках лист
бумаги, читал вслух. Я увидел также Грефенгейма и Равика. И как раз в эту
минуту вошел Кан.
- Кровавый список! - объявил Танненбаум.
- Что это такое?
- Я составил список тех людей в Германии, которых надо расстрелять, - сказал Танненбаум, перекладывая к себе на тарелку кусок яблочного пирога.
Кан пробежал глазами список.
- Прекрасно! - сказал он.
- Разумеется, он будет еще расширен, - заверил его Танменбаум.
- Вдвойне прекрасно! - сказал Кан.
- Кто же его будет расширять?
- Каждый может добавить свои кандидатуры.
- А кто приведет приговор в исполнение?
- Комитет. Надо его образовать. Это очень просто.
- Вы согласны стать во главе комитета?
Танненбаум глотнул.
- Я предоставлю себя в ваше распоряжение.
- Можно поступить еще проще, - сказал Кан. - Давайте заключим
нижеследующий пакт: вы расстреляете первого в этом списке, а я всех
остальных. Согласны?
Танненбаум снова глотнул. Грефенгейм и Равик посмотрели на него.
- При этом я имею в виду, - продолжал Кан резко, - что вы расстреляете
первого в этом списке собственноручно. И не будете прятаться за спину
комитета. Согласны?
Танненбаум не отвечал.
- Ваше счастье, что вы молчите, - бросил Кан, - если бы вы ответили:
"Согласен", я влепил бы вам пощечину. Вы не представляете себе, как я
ненавижу эту кровожадную салонную болтовню. Занимайтесь лучше своим делом - играйте в кино. Из всех ваших прожектов ничего не выйдет.
И Кан отправился в спальню к Бетти.
- Повадки, как у нациста, - пробормотал Танненбаум ему вслед.
Мы вышли от Бетти вместе с Грефенгеймом. Он переехал в Нью-Йорк,
работал ассистентом в больнице. Там и жил, что не позволяло ему иметь
частную практику; получал он шестьдесят долларов в месяц, жилье и бесплатное
питание.
- Зайдемте ко мне на минутку, - предложил он.
Я пошел с ним. Вечер был теплый, но не такой душный, как обычно.
- Что с Бетти? - спросил я. - Или вы не хотите говорить?
- Спросите Равика.
- Он посоветует мне спросить вас.
Грефенгейм молчал в нерешительности.
- Ее вскрыли, а потом зашили опять. Это правда? - спросил я.
Грефенгейм не отвечал.
- Ей уже делали операцию раньше?
- Да, - сказал он.
Я не стал больше спрашивать.
- Бедная Бетти, - сказал я. - Сколько времени это может продлиться?
- Этого никто не знает. Иногда болезнь развивается быстро, иногда
медленно.
Мы пришли в больницу. Грефенгейм повел меня к себе. Комната у него была
маленькая, бедно обставленная, если не считать большого аквариума с
подогретой водой.
- Единственная роскошь, которую я себе позволил, - сказал он, - после
того как Кан отдал мне деньги. В Берлине вся приемная у меня была заставлена
аквариумами. Я разводил декоративных рыбок. - Он виновато посмотрел на меня
близорукими глазами. - У каждого человека есть свое хобби.
- Вы хотите вернуться в Берлин после окончания войны? - спросил я.
- Да. Ведь там у меня жена.
- Вы что-нибудь слышали о ней за это время?
- Мы договорились, что не будем писать друг другу. Всю почту они
перлюстрируют. Надеюсь, она выехала из Берлина. Как вы думаете, ее не
арестовали?
- Нет. Зачем ее арестовывать?
- По-вашему, они задают себе такие вопросы?
- Задают все же. Немцы остаются бюрократами, даже если они творят
заведомо неправое дело. Им кажется, что тем самым оно становится правым.
- Трудно ждать так долго, - сказал Грефенгейм. Он взял стеклянную
трубочку, с помощью которой очищают дно аквариума от тины, не замутив воду.
- Так вы считаете, ее выпустили из Берлина. В какой-нибудь город в
Центральной Германии?
- Вполне возможно.
Я вдруг осознал весь комизм положения: Грефенгейм обманывал Бетти, а я
должен был обманывать Грефенгейма.
- Ужас в том, что мы обречены на полное бездействие, - сказал
Грефенгейм.
- Да, мы всего лишь зрители, - сказал я. - Проклятые Богом зрители,
достойные, быть может, зависти, потому что нам не разрешают участвовать в
самой заварухе. Но именно это делает наше существование здесь таким
призрачным, пожалуй, даже непристойным. Люди сражаются, между прочим, и за
нас тоже, но не хотят, чтобы мы сражались с ними рядом. А если некоторым и
разрешают это, то очень неохотно, с тысячью предосторожностей и где-то на
периферии.
- Во Франции можно было записаться в Иностранный легион, - сказал
Грефенгейм, откладывая в сторону стеклянную трубочку.
- Вы же не записались?
- Нет.
- Не хотели стрелять в немцев. Не так ли?
- Я вообще ни в кого не хотел стрелять.
Я пожал плечами.
- Иногда у человека не остается выбора. Он чувствует необходимость
стрелять в кого-то.
- Только в себя самого.
- Чушь! Многие из нас соглашались стрелять в немцев, потому что знали:
те, в кого им хотелось бы выстрелить, далеко от фронта. На фронт посылают
безобидных и послушных обывателей, пушечное мясо.
Грефенгейм кивнул.
- Нам не доверяют. Ни нашему возмущению, ни нашей ненависти. Мы вроде
Танненбаума: он хоть и составляет списки, но никогда не стал бы
расстреливать. Мы приблизительно такие же. Или нет?
- Да. Приблизительно. Даже Кана они не хотят брать. И, возможно, они
правы.
Я пошел к выходу по белым коридорам, освещенным лампами в белых
плафонах. Я возвращался назад к своему призрачному существованию, и у меня
было такое чувство, точно я живу в эпицентре урагана на заколдованном
острове, имеющем всего лишь два измерения... В Штатах было все не так, как в
Европе, где недостающее третье измерение заменяла борьба против
бюрократизма, против властей и жандармов, борьба за временные визы, за
работу, борьба против таможенников и полицейских - словом, борьба за то,
чтобы выжить! А здесь нас встретила тишина, мертвый штиль! Только кричащие
газетные заголовки и сводки по радио напоминали о том, что где-то далеко за
океаном бушует война; Америка знала лишь войну в эфире: ни один вражеский
самолет не бороздил американских небес, ни одна бомба не упала на
американскую землю, ни один пулемет не строчил по американским городам. В
кармане у меня лежало извещение о том, что вид на жительство мне продлили на
три месяца: я был теперь Enemy Alien - иностранец-враг, правда, не такой уж
враг, чтобы засадить меня в тюрьму. И сейчас я шел по этому городу,
открытому всем ветрам, - искра жизни, которая не хотела погаснуть, чужак. Я
шел, глубоко дыша и тихонько насвистывая. Комок плоти, носивший чужое имя - Росс.
- Квартира! - воскликнул я. - Свет! Мебель! Кровать! Любимая женщина!
Электрическая плита для жарки мяса! Стакан водки! Во всем можно найти
светлую сторону, она есть даже в той несчастной жизни, на какую я обречен.
При такой жизни ничто не входит в привычку. Отлично! Всем ты наслаждаешься,
словно в первый раз. Все пробирает тебя до костей. Не щекочет, а именно
пробирает до костей, до мозга костей, до серого вещества, которое заключено
в твоей черепной коробке. Дай на тебя поглядеть, Наташа! Я боготворю тебя
уже за то, что ты со мной. За то, что мы живем в одно время. А потом уже за
все остальное. Я - Робинзон, который всякий раз находит своего Пятницу!
Следы на песке! Отпечатки ног! Ты для меня - первый человек на этой земле. И
при каждой встрече я ощущаю это снова. Вот в чем светлая сторона моей
треклятой жизни.
- Ты много выпил? - спросила Наташа.
- Ни капли. Ничего я не пил, кроме кофе и грусти.
- Тебе грустно?
- В моем положении грустишь недолго. Потом рывками переворачиваешься,
будто во сне. И тогда грусть становится всего лишь фоном, еще сильнее
оттеняющим полноту жизни. Грусть идет на дно, а жизненный тонус поднимается
вверх, словно вода в сосуде, куда бросили камень. То, что я говорю, далеко
не истина. Я только хочу, чтобы это было истиной. И все же доля истины в
этом есть. Иначе будешь жить на износ, как бархатный лоскут в коробке с
лезвиями.
- Хорошо, что ты не грустишь, - сказала Наташа. - Причины меня не
интересуют. Все, на что находятся причины, уже само по себе подозрительно.
- А то, что я тебя боготворю, тоже подозрительно?
Наташа рассмеялась:
- Это опасно. Человек, который склонен к возвышенным чувствам,
обманывает обычно и себя и других. Я озадаченно посмотрел на нее.
- Почему ты это говоришь?
- Просто так.
- Ты на самом деле это думаешь?
- А отчего бы и нет? Разве ты не Робинзон? Робинзон, который без конца
убеждает себя, что видел следы на песке?
Я не отвечал. Ее слова задели меня сильнее, чем я ожидал. А я-то думал,
что обрел твердую почву под ногами, - оказывается, это была всего-навсего
осыпь, которая при первом же шаге может обрушиться. Неужели я нарочно
преувеличивал прочность наших отношений? Хотел утешить себя?
- Не знаю, Наташа, - ответил я, пытаясь избавиться от неприятных
мыслей. - Знаю только одно: до сих пор мне были заказаны любые привычки.
Говорят, что пережитые несчастья воспринимаются как приключения. Я в этом не
уверен. В чем, собственно, можно быть уверенным?
- Да, в чем можно быть уверенным? - переспросила она.
Я засмеялся:
- В этой водке, что у меня в стакане, в куске мяса на плите и, надеюсь,
в нас обоих... Все равно я тебя боготворю, хоть ты и находишь это опасным.
Боготворить - радостно, и чем раньше этим займешься, тем лучше.
- Вот это правильно. И не нуждается в доказательствах. Такие вещи надо
чувствовать.
- Так и есть. И опять-таки, чем раньше начнешь чувствовать, тем лучше.
- А с чего начнем мы?
- Хоть с этой комнаты! С этих ламп! С этой кровати! Хоть они и не
принадлежат нам. Что в конечном счете принадлежит человеку? И на какой срок?
Все взято взаймы, украдено у жизни и без конца крадется вновь.
Наташа обернулась.
- И самих себя мы тоже обкрадываем?
- Да. Себя тоже.
- Почему же в таком случае человек не впадает в отчаяние и не пускает
себе пулю в лоб?
- Это никогда не поздно. Кроме того, есть более легкие пути.
- Догадываюсь, о чем ты говоришь.
Наташа обошла вокруг стола.
- По-моему, нам надо кое-что отпраздновать.
- Что именно?
- То, что тебе разрешили жить в Америке еще три лишних месяца.
- Ты права.
- А что бы ты делал, если бы разрешение тебе не продлили?
- Пытался бы получить разрешение на въезд в Мексику.
- Почему в Мексику?
- Там более гуманное правительство. Оно впустило бы даже беженцев из
Испании.
- Коммунистов?
- Просто людей. С легкой руки Гитлера, слово "коммунист" употребляется
теперь к месту и не к месту. Каждый человек, выступающий против Гитлера, для
него коммунист. Любой диктатор начинает свою деятельность с того, что
упрощает все понятия.
- Хватит нам говорить о политике. Ты смог бы вернуться из Мексики в
Штаты?
- Только с документами по всей форме. И только если меня не вышлют
отсюда. Допрос на сегодня закончен?
- Нет еще. Почему тебя оставили здесь?
Я рассмеялся.
- Весьма запутанная история. Если бы Америка не была в состоянии войны
с Германией, меня наверняка не впустили бы сюда. Выходит: чем хуже - тем
лучше. Трагичное всегда идет рядом со смешным. Иначе множество людей с моей
биографией уже давно погибли бы.