- Хорошо, - Элизабет встала. - Последний раз я ухожу на целый день.
- Зато вечером будем сидеть долго-долго... Вот и наверстаем упущенный
день.
Она поцеловала его и быстро ушла. За спиной Гребера кто-то засмеялся.
Он с досадой обернулся. Между колоннами стояла молодая женщина. Она
поставила на цоколь мальчугана, который обеими руками вцепился ей в
волосы, и смеялась вместе с ним. Гребера и Элизабет она даже и не
заметила. Он собрал свои вещи, потом пошел ополоснуть котелок. Одноногий
последовал за ним. Его протез стучал и скрипел.
- Эй, приятель!
Гребер остановился.
- Это не вы варили кофе?
- Да. Мы его выпили.
- Ясно! - У мужчины были очень большие голубые глаза. - Я насчет
заварки. Если вы собираетесь выплеснуть гущу, отдайте лучше мне. Можно
заварить еще раз.
- Пожалуйста.
Гребер выскреб гущу. Потом взял чемоданы и отнес туда, где принимали
вещи и укладывали их штабелями. Он приготовился к скандалу со
святошей-причетником, но теперь там был другой, с красным носом. От него
несло церковным вином, и он ничего не сказал.
Привратник сидел у окна своей квартиры в полусгоревшем доме. Увидев
Гребера, он кивнул. Гребер подошел.
- Нет ли для нас писем?
- Есть. Вашей жене. Письмо адресовано еще фрейлейн Крузе. Но ведь это
все равно, да?
- Конечно.
Гребер взял письмо. Он заметил, что привратник смотрит на него как-то
странно. Потом взглянул на письмо и оцепенел. Письмо было из гестапо.
Гребер перевернул конверт. Он был заклеен так, словно его вскрывали.
- Когда пришло? - спросил Гребер.
- Вчера вечером.
Гребер уставился на конверт. Он был уверен, что привратник прочел
письмо. Поэтому Гребер вскрыл конверт и вынул письмо. Это была повестка с
вызовом Элизабет в гестапо на одиннадцать тридцать утра. Он взглянул на
свои часы. Было около десяти.
- Все в порядке, - сказал он. - Наконец-то! Давно я ждал этого! - Он
сунул конверт в карман. - Есть еще что-нибудь?
- Разве этого мало? - спросил привратник, с любопытством посмотрев на
него.
Гребер засмеялся.
- Не знаете ли вы подходящей квартиры для нас?
- Нет. Разве вам еще нужна?
- Мне-то нет. Но моей жене - конечно.
- Ах, вот как, - ответил привратник с сомнением в голосе.
- Да, я хорошо заплачу.
- Вот как? - повторил привратник.
Гребер ушел. Он чувствовал, что привратник смотрит из окна ему вслед.
Он остановился и сделал вид, будто с интересом рассматривает остовы крыш.
Потом медленно зашагал дальше.
За ближайшим углом он торопливо вытащил письмо. Повестка была печатная
и по ней ничего нельзя было угадать. Вместо подписи от руки тоже стоял
штамп. Только фамилия Элизабет и дата были вписаны на машинке, у которой
буква "А" немного выскакивала.
Гребер разглядывал повестку. Обычная восьмушка серой, дешевой бумаги,
но этот клочок вдруг заслонил весь мир, ибо таял в себе неуловимую угрозу.
От него пахло смертью.
Неожиданно Гребер очутился перед церковью святой Катарины. Он и сам не
знал, как попал сюда.
- Эрнст, - прошептал кто-то за его спиной.
Гребер испуганно обернулся. Это был Йозеф в шинели военного покроя. Не
обращая внимания на Гребера, он вошел в церковь. Гребер кинул взгляд
вокруг и через минуту вошел вслед за ним. Он увидел Йозефа на пустой
скамье, недалеко от ризницы. Тот сделал предостерегающий жест. Гребер
дошел до алтаря, посмотрел по сторонам, вернулся и опустился на колени
рядом с Йозефом.
- Польман арестован, - прошептал Йозеф.
- Что?
- Да, Польман. Гестаповцы забрали его сегодня утром.
Гребер подумал: а нет ли какой-нибудь связи между арестом Польмана и
вызовом Элизабет? Он не отрываясь смотрел на Йозефа.
- Так, значит, и Польман, - проговорил он наконец.
Йозеф быстро взглянул на него.
- А что же еще?
- Моя жена получила вызов в гестапо.
- На когда?
- На сегодня в одиннадцать тридцать.
- Повестка с вами?
- Да. Вот.
Гребер протянул ее Йозефу.
- Как это произошло с Польманом? - спросил он.
- Не знаю. Меня не было. Когда я вернулся, то по камню, который не так
лежал, как обычно, понял, что случилось. Когда Польмана уводили, он
сдвинул камень в сторону. Это наш условный знак. Через час я видел, как
грузили на машину его книги.
- А что-нибудь компрометирующее там было?
- Не думаю. Все, что могло оказаться опасным, зарыто в другом месте.
Даже консервы.
Гребер посмотрел на листок в руках Йозефа.
- А я как раз собирался зайти к нему, - сказал он. - Хотел
посоветоваться, что делать?
- Затем-то я и пришел. В его квартире наверняка засел агент гестапо.
Йозеф вернул повестку Греберу.
- Что же вы намерены делать?
- Еще не знаю. Повестку получил только что. А как поступили бы вы?
- Сбежал бы, - ответил Йозеф без колебаний.
Гребер смотрел в полутьму, где поблескивал алтарь.
- Попробую сначала сходить туда сам и выяснить, в чем дело, - сказал
он.
- Вам ничего не скажут, раз им нужна ваша жена.
У Гребера по спине пробежал озноб. Но Йозеф говорил деловито и только.
- Если им нужна моя жена, они просто арестовали бы ее, как Польмана.
Тут что-то другое. Потому я и хочу пойти. Может, ничего существенного, - неуверенно сказал Гребер. - Бежать в таком случае было бы ошибкой.
- Ваша жена - еврейка?
- Нет.
- Тогда дело другое. Евреям в любом случае надо спасаться бегством.
Нельзя ли сказать, что ваша жена куда-нибудь уехала?
- Нет. Она трудообязанная. Это легко установить.
Йозеф задумался.
- Возможно, ее и не собираются арестовать. Вы правы, они могли бы
сделать эти сразу. А как вы полагаете, зачем ее вызвали?
- У нее отец в концлагере. Кто-нибудь из жильцов мог донести. А может,
на нее обратили внимание, потому что она вышла замуж.
Йозеф задумался.
- Уничтожьте все, что имеет отношение к ее отцу. Письма, дневники и
тому подобное. А потом идите туда. Один. Вы ведь так и хотели сделать?
- Да. Скажу, что повестка пришла только сегодня, жена на фабрике, и я
не мог ее повидать.
- Это будет самое лучшее. Попытайтесь выяснить, в чем дело. С вами
ничего не случится. Вам все равно возвращаться на фронт. Этому-то они
мешать не станут. А если понадобится убежище для жены, я могу дать вам
адрес. Но сперва сходите. Я останусь здесь до вечера... - Йозеф замолчал,
словно колеблясь, потом докончил: - В исповедальне пастора Бидендика, где
висит записка "Вышел". Я пока могу там поспать несколько часов.
Гребер поднялся с колен. После полутьмы, царившей в церкви, дневной
свет пронизал его насквозь, словно тоже был агентом гестапо. Гребер
медленно брел по улицам. У него возникло ощущение, будто его накрыли
стеклянным колпаком. Все вокруг стало совсем чуждым и недосягаемым.
Женщина с ребенком на руках теперь представилась ему воплощением личной
безопасности и вызвала щемящую зависть. Мужчина, сидевший на скамье и
читавший газету, казался символом недостижимой беззаботности, а все те
люди, которые смеялись и болтали, производили впечатление существ из
какого-то иного, неожиданно рухнувшего мира. Лишь над ним одним, сгущаясь,
нависла тень тревоги, отделявшая его от других, будто он стал прокаженным.
Он вошел в здание гестапо и предъявил повестку. Эсэсовец направил его в
боковой флигель. В коридорах пахло затхлыми бумагами, непроветренными
комнатами и казармой. Ему пришлось ждать в какой-то канцелярии, где уже
было три человека. Один из них стоял у окна, выходившего во двор, и,
заложив руки за спину, пальцами правой барабанил по тыльной стороне левой.
Двое других примостились на стульях и тупо смотрели перед собой
отсутствующим взглядом. Лысый все время прикрывал рукой заячью губу, а у
другого на бледном лице с ноздреватой кожей были гитлеровские усики. Все
трое бросили быстрый взгляд на Гребера, когда тот вошел, и тут же
отвернулись.
Появился эсэсовец в очках. Все сразу встали. Гребер оказался ближе
других к двери.
- А вам что здесь надо? - спросил эсэсовец с некоторым удивлением:
солдаты подлежали военному суду.
Гребер показал повестку. Эсэсовец пробежал ее глазами.
- Но ведь это вовсе не вы. Вызывают некую фрейлейн Крузе...
- Это моя жена. Мы поженились на днях. Она работает на государственном
предприятии. Я думал, что могу явиться вместо нее.
Гребер вытащил свое свидетельство о браке, которое предусмотрительно
захватил с собой. Эсэсовец, раздумывая, ковырял в ухе.
- Ну, по мне - как хотите. Комната 72, подвальный этаж.
Он вернул Греберу бумаги. "Подвальный этаж, - подумал Гребер. - По
слухам - самый зловещий".
Гребер пошел вниз. Два человека, поднимавшиеся ему навстречу, с
завистью посмотрели на него. Они решили, что он уже возвращается на волю,
а у них все еще впереди.
Комната 72 оказалась большим залом со стеллажами, часть ее была
отгорожена под канцелярию. Скучающий чиновник взял у Гребера повестку.
Гребер объяснил ему, почему пришел именно он, и снова показал свои бумаги.
Чиновник кивнул.
- Можете расписаться за вашу жену?
- Конечно.
Чиновник пододвинул к нему через стол два листка.
- Распишитесь вот здесь. Пишите внизу: супруг Элизабет Крузе, поставьте
дату и укажите, где зарегистрирован ваш брак. Второй документ можете взять
себе.
Гребер расписывался медленно. Он не хотел показать, что читает текст
документа, но не хотел и подписывать вслепую. Тем временем чиновник что-то
разыскивал на полках.
- Черт побери, куда подевался этот пепел? - закричал он наконец. - Хольтман, опять вы здесь все перепутали! Принесите пакет Крузе.
За перегородкой раздалось какое-то бурчание. Гребер увидел, что
расписался в получении праха заключенного Бернарда Крузе. Из второго
документа он, кроме того, узнал, что Бернард Крузе скончался от ослабления
сердечной деятельности.
Ушедший за перегородку чиновник теперь вернулся с ящиком из-под сигар,
завернутым в обрывок коричневой упаковочной бумаги и перевязанным
бечевкой. На стенках его еще сохранилась надпись "Кларо" и виднелись
остатки пестрой этикетки, изображавшей курящего трубку индейца с
черно-золотым щитом в руках.
- Вот пепел, - сказал чиновник и сонно посмотрел на Гребера. - Вам как
солдату едва ли следует напоминать о том, что в подобном случае
предписывается полное молчание. Никаких извещений о смерти, ни в газете,
ни по почте. Никаких торжественных похорон. Молчание. Понятно?
- Да.
Гребер взял ящик из-под сигар и вышел.
Он тут же решил, что не скажет Элизабет ни слова. Надо сделать все,
чтобы она как можно дольше не знала. Ведь гестапо не извещает вторично.
Пока хватит и того, что придется оставить ее одну. Сообщить еще о смерти
отца было бы излишней жестокостью.
Гребер медленно возвращался в церковь святой Катарины. Улицы вдруг
снова ожили для него. Угроза миновала. Она обратилась в смерть. Но это
была чужая смерть. А к чужим смертям он привык. Отца Элизабет он видел
только в детстве.
Он нес ящик под мышкой. Вероятно, в нем лежал прах вовсе не Крузе.
Хольтман легко мог перепутать, - трудно предположить, чтобы в концлагере
очень заботились о таких пустяках. Да это было и невозможно при массовой
кремации. Какой-нибудь кочегар сгреб несколько пригоршней пепла, запаковал
их, вот и все. Гребер не мог понять, для чего вообще это делается. То была
смесь бесчеловечности с бюрократизмом, который делал эту бесчеловечность
еще бесчеловечнее.
Гребер обдумывал, как ему поступить. Закопать пепел где-нибудь среди
развалин, благо возможностей для этого достаточно? Или попробовать
захоронить на каком-нибудь кладбище? Но на это потребуется разрешение,
нужна Урна, и тогда Элизабет все узнает.
Он прошел через церковь. Перед исповедальней пастора Бидендика он
остановился. Записка "Вышел" все еще висела. Гребер откинул зеленый
занавес. Йозеф взглянул на него. Он не спал и сидел в такой позе, что мог
мгновенно ударить входящего ногой в живот и броситься бежать. Гребер, не
останавливаясь, направился к скамье, стоявшей невдалеке от ризницы. Вскоре
подошел и Йозеф. Гребер указал на ящик.
- Вот для чего вызывали. Прах ее отца.
- И это все?
- Хватят и этого. Ничего не узнали нового насчет Польмана?
- Нет.
Оба посмотрели на пакет.
- Сигарный ящик, - сказал Йозеф. - Обычно они используют старые
картонные и жестяные коробки или бумажные кульки. Сигарный ящик - это уже
почти гроб. Где вы хотите его оставить? Здесь, в церкви?
Гребер отрицательно покачал головой. Он понял, что надо сделать.
- Нет, в церковном саду, - сказал он. - Это ведь тоже своего рода
кладбище.
Йозеф одобрительно кивнул.
- Могу я чем-нибудь помочь вам? - спросил Гребер.
- Да. Выйдите в боковую дверь и взгляните, нет ли на улице чего-нибудь
подозрительного. Мне пора уходить: причетник-антисемит заступает с часу
дня. Если через пять минут вы не вернетесь - значит, на улице все в
порядке.
Гребер стоял на самом солнцепеке. Немного спустя из двери вышел Йозеф.
Проходя вплотную мимо Гребера, он бросил ему: - Всего хорошего.
- Всего хорошего.
Гребер вернулся. В саду было пусто в этот час. Две желтые бабочки с
красными крапинками на крылышках порхали над кустом, усыпанным мелкими
белыми цветами. Куст рос рядом с могилой каноника Алоизия Блюмера. Гребер
подошел ближе и рассмотрел ее. Три могилы осели, а могила Блюмера даже на
столько, что под дерном образовалось углубление. Это было подходящее
место.
На клочке бумаги Гребер написал, что в ящике лежит прах узника
концлагеря - католика. Он сделал это на случай, если ящик от сигар
обнаружат. Он сунул записку под коричневую обертку, затем штыком взрезал
дери и осторожно расширил углубление в земле настолько, чтобы вдвинуть
туда ящик. Сделать это было нетрудно. Вынутой землей он вновь засыпал
ямку, примял ее и покрыл дерном. Таким образом Бернард Крузе, если это был
он, нашел успокоение в освященной земле, у ног высокого сановника церкви.
Гребер вернулся к галерее и присел на перила. Камни были нагреты
солнцем. "Быть может, это святотатство, - подумал он. - А может быть - излишняя сентиментальность. Бернард Крузе был католиком, а католиков
запрещается предавать сожжению, но в данном случае церковь, ввиду особых
обстоятельств, закроет на это глаза. И если даже в ящике был совсем не
прах Крузе, а многих жертв, может быть, протестантов и правоверных иудеев,
то и в этом случае сойдет. Ни Иегова, ни бог протестантов или католиков,
вероятно, не станут особенно возражать".
Гребер посмотрел на могилу, в которую он подбросил сигарный ящик,
словно кукушка - яйцо в чужое гнездо. Все это время он не испытывал
ничего, но теперь, когда дело было сделано, он ощутил глубокую и
бесконечную горечь. Это было нечто большее, чем только мысль об умершем.
Тут были и Польман, и Йозеф, и все ужасы, которые он перевидал, и война, и
даже его собственная судьба.
Он встал. В Париже он видел могилу Неизвестного солдата, великолепную,
осененную триумфальной аркой, и на арке были высечены эпизоды величайших
битв Франции. И ему вдруг показалось, что этот осевший кусок дерна с
надгробия каноника Блюмера и сигарный ящик под ним - сродни той гробнице,
а может быть, даже и нечто большее, хотя вокруг него и нет радужного
ореола славы и сражений.
- Где мы ночуем сегодня? - спросила Элизабет. - В церкви?
- Нет. Случилось чудо. Я заходил к фрау Витте. У нее оказалась
свободная комната: дочь на днях уехала в деревню. Пока займем ее, а когда
я уеду, ты сможешь, вероятно, остаться в ней. Я уже перетащил туда наши
вещи. Насчет твоего отпуска все в порядке?
- Да. Мне больше не надо ходить на фабрику, а тебе - меня ждать.
- Слава богу. Ну, сегодня вечером отпразднуем это. Просидим всю ночь, а
потом будем спать до полудня.
- Да. Пробудем в саду, пока на небе не появятся звезды. А сейчас я
сбегаю купить себе шляпу. Сегодня это необходимо.
- На что тебе шляпа? Ты будешь сидеть в ней вечером в саду?
Элизабет рассмеялась.
- Может быть. Но не это главное. Главное то, что я ее куплю. Это
символический акт. Шляпа - что-то вроде флага. Ее покупают либо в счастье,
либо в несчастье. Тебе это непонятно?
- Нет. Но все равно пойдем купим. Ознаменуем таким образом твое
освобождение. Это важнее ужина. А есть еще такие магазины? Может быть,
тебе нужны специальные талоны?
- У меня есть. И я знаю, где можно купить шляпу.
- Ладно. Подберем шляпу к твоему золотому платью.
- К нему шляпы не нужно. Ведь это вечернее платье. Мы просто купим
какую-нибудь шляпку. Это совершенно необходимо: значит, с фабрикой
покончено.
Часть витрины уцелела. Остальное было забито досками. Гребер и Элизабет
заглянули внутрь. Выставлены были две шляпы. Одна - украшенная
искусственными цветами, другая - пестрыми перьями. Гребер с недоумением
рассматривал их, он не мог себе представить Элизабет в такой шляпе. Вдруг
он увидел, что седовласая женщина собирается запирать магазин.
- Входи скорее! - сказал он Элизабет.
Владелица магазина ввела их в заднюю комнату с затемненными окнами. Она
тут же начала с Элизабет разговор, но Гребер в нем ничего не понял. Он
уселся на шаткий позолоченный стульчик у двери. Хозяйка зажгла свет перед
зеркалом и стала извлекать из картонок шляпы и ткани. Мрачная лавка вдруг
превратилась в волшебную пещеру. Вспыхнули краски - голубая, красная,
розовая и белая, заблестела пестрая парча, словно это не шляпы, а короны,
которые примеряют перед каким-то таинственным торжеством. Элизабет
расхаживала в яркой полосе света перед зеркалом, будто она только что
сошла с картины, а за ней сейчас сомкнется мрак, в который погружена
остальная комната. Гребер сидел молча и наблюдал эту сцену, казавшуюся
нереальной после всего, что произошло днем. Он видел перед собой новую
Элизабет; словно вырвавшись из плена действительности, она стала самой
собой и всецело отдавалась непосредственной и полной глубокого смысла
игре, овеянная любовью, серьезная и собранная, как амазонка, выбирающая
оружие перед боем. Он слушал тихий, подобный журчанию ручейка, разговор
обеих женщин, не вслушиваясь в него; он видел этот круг света, и ему
казалось, что Элизабет сама его излучает, и он любил ее, он ее желал и
забыл обо всем, охваченный безмолвным счастьем, за которым стояла
неосязаемая тень утраты, как будто лишь для того, чтобы сделать это
счастье еще глубже, еще лучезарнее, сделать его таким же драгоценным и
неуловимым, как переливы парчи и шелка.
- Шапочку, - говорила Элизабет, - простую шапочку из золотой ткани, и
чтобы она плотно охватывала голову.
24
Звезды заглядывали в окно. Дикий виноград обвивал маленький
четырехугольник; несколько лоз свешивались вниз и раскачивались на ветру,
словно темный маятник бесшумных часов.
- Я ведь не взаправду плачу, - говорила Элизабет. - А если я и плачу,
так не думай об этом. Это не я, а что-то во мне, что просится наружу. Иной
раз у человека ничего не остается, кроме слез. Но это и не грусть. Я
счастлива.
Она лежала в его объятиях, прижавшись головой к его плечу. Постель была
широкая, из старого потемневшего ореха, с высокими выгнутыми спинками; в
углу стоял комод того же дерева, у окна - стол с двумя стульями. На стене
висела стеклянная коробка с выцветшим свадебным венком из искусственных
цветов, мирта и зеркало, в котором отражались темные лозы и неяркий
колеблющийся свет, падавший с улицы.
- Я счастлива, - повторяла Элизабет. - За эти недели произошло так
много, что я не могу всего вместить. Пыталась, да не выходит. Уж потерпи
эту ночь.
- Как мне хочется увезти тебя из города куда-нибудь в деревню.
- Мне все равно, где быть, раз ты уезжаешь.
- Нет, не все равно. Деревни не бомбят.
- Но ведь когда-нибудь нас же перестанут бомбить. От города и так уж
почти ничего не осталось. А уехать я не могу, пока работаю на фабрике. Как
чудесно, что теперь у меня есть эта волшебная комната. И фрау Витте. - Дыхание ее стало ровнее. - Сейчас все пройдет, - продолжала она. - Пожалуйста, не думай, что я какая-то истеричка. Я счастлива. Но это
ускользающее счастье, а не какое-нибудь однообразное, коровье.
- Коровье счастье, - сказал Гребер. - Кому оно нужно?
- Не знаю, мне кажется, я могла бы довольно долго выдержать такое
счастье.
- Я тоже. Я только не хотел признаваться, потому что пока у нас его не
может быть.
- Десять лет прочного, однообразного бюргерского счастья, добротного,
коровьего, - я думаю, даже целой жизни такого счастья и то было бы мало!
Гребер рассмеялся.
- А все от того, что мы ведем такую чертовски интересную жизнь! Наши
предки иначе смотрели, они искали приключений и ненавидели свое коровье
счастье.
- А мы - нет. Мы снова стали простыми людьми с простыми желаниями, - Элизабет взглянула на него. - Хочешь спать? Впереди у тебя целая ночь
безмятежного сна. Кто знает, когда еще тебе удастся так поспать, ведь ты
завтра вечером уезжаешь.
- Я могу выспаться и в дороге. Пройдет несколько дней, пока я доберусь
до места.
- А будет у тебя хоть когда-нибудь настоящая кровать?
- Нет. Самое большее, на что я с завтрашнего дня могу рассчитывать - это нары или соломенный тюфяк. К этому быстро привыкаешь. Ничего. Тем
более, что наступает лето. Только зимой в России тяжело.
- Может быть, тебе придется пробыть там еще одну зиму?
- Если мы будем отступать такими темпами, то зимой скажемся в Польше
или даже в Германии. А здесь не так холодно, да и к этому холоду мы
привыкли.
"Сейчас она спросит, когда я получу следующий отпуск, - подумал он. - Скорей бы уж спрашивала. Она должна спросить, а я должен буду ответить.
Скорей бы покончить со всем этим. Ведь я здесь уже только наполовину, но с
той части моего существа, которая еще здесь, словно содрана кожа - и
все-таки ее нельзя поранить. Она лишь стала чувствительней, чем открытая
рана".
Он взглянул на усики лоз, шевелившиеся за окном, и на танцующие в
зеркале серебристые пятна света и серые тени, и ему показалось, будто за
всем этим, совсем вплотную, стоит какая-то тайна, и она вот-вот
раскроется.
Но тут они услышали вой сирен.
- Давай останемся здесь, - сказала Элизабет. - Не хочется одеваться и
бежать в убежище.
- Ладно.
Гребер подошел к окну. Он отодвинул стол и выглянул на улицу. Ночь была
светлая и спокойная. Сад блестел в лунном сиянии. Эта ночь казалась
нереальной, точно созданной для грез и для воздушных налетов. Он увидел,
как из дому вышла фрау Витте. Лицо у нее было очень бледное. Гребер открыл
окно.
- А я уже хотела вас будить, - крикнула она сквозь вой сирен.
Гребер кивнул.
- ...Убежище... На Лейбницштрассе... - донеслось до него.
Он помахал рукой и увидел, что фрау Витте вернулась в дом. Гребер
подождал с минуту. Она не выходила, она тоже осталась у себя. Но он не
удивился.
Точно это само собой разумелось: ей незачем было уходить; казалось,
какое-то непостижимое колдовство охраняло сад и дом. Они по-прежнему
стояли, тихие и нетронутые, среди воя, проносившегося над ними. Деревья
спокойно высились над бледным серебром газона. Кусты не шевелились. Даже
усики винограда перед окном перестали покачиваться. Крошечный островок
мира лежал в лунном свете будто под стеклянным колпаком, вокруг которого
бушевал вихрь разрушения.
Гребер обернулся: Элизабет сидела на кровати. В темноте белели ее
плечи, и там, где они круглились, лежали мягкие тени. Ее упругая высокая
грудь казалась пышнее, чем на самом деле. Рот темнел, а глаза были совсем
прозрачные, почти бесцветные. Она оперлась локтями на подушки и сидела в
постели так, будто неожиданно появилась здесь откуда-то издалека. И на
один миг она стала такой же далекой, тихой и таинственной, как этот
залитый лунным светом сад, застывший в ожидании крушения мира.
- Фрау Витте тоже осталась дома, - сказал Гребер.
- Иди сюда.
Подходя к постели, он увидел в серебристо-сером зеркале свое лицо и не
узнал его. Это было лицо другого человека.
- Иди сюда, - повторила Элизабет.
Он склонился над ней. Она обняла его.
- Все равно, что бы ни случилось, - сказала она.
- Ничего страшного не случится, - ответил он. - Во всяком случае - этой
ночью.
Он и сам не знал, почему так уверен. Это чувство было как-то
необъяснимо связано с садом, и с лунным светом, и с зеркалом, и с плечами
Элизабет, и с тем глубоким, необъятным покоем, который вдруг охватил все
его существо.
- Ничего не случится, - повторил он.
Элизабет сдернула одеяло и бросила его на пол. Она лежала обнаженная,
ее сильные длинные ноги плавно продолжали линию бедер, и все ее тело,
постепенно суживавшееся от плеч и груди к неглубокой впадине живота с
довольно широкими бедрами, казалось, с обеих сторон круглится и набегает
на треугольник ее лона. Это было уже не тело девушки, а молодой женщины.
Он ощутил это тело в своих объятиях. Она прижалась к нему, и ему
почудилось, словно тысячи рук обвились вокруг него, охватили и понесли. Их
больше ничто не разделяло, они находились совсем вплотную друг к другу.
Они ощущали уже не возбуждение первых дней, а медленное непрерывное
нарастание, которое оглушало и захлестывало все - слова, границы, горизонт
и, наконец, их самих...
Гребер поднял голову. Он словно возвращался издалека. Прислушался. Он
не помнил, долго ли отсутствовал. Снаружи все было тихо. Он решил, что это
ему только кажется, и продолжал лежать, напрягая слух. Но ничего не
услышал, ничего, ни взрывов, ни пальбы зениток. Он закрыл глаза и опять
погрузился в небытие. Потом проснулся окончательно.
- Самолеты не прилетели, Элизабет, - сказал он.
- Нет, прилетели, - пробормотала она.
Они лежали рядом. Гребер видел одеяло на полу и зеркало, и раскрытое
окно. Ему казалось, что эта ночь будет продолжаться бесконечно; вдруг он
почувствовал, Как время снова начало пульсировать в тишине. Усики дикого
винограда опять закачались на ветру, их тени скользили в зеркале, где-то
далеко опять начался шум. Он посмотрел на Элизабет. Веки у нее сомкнуты,
губы полуоткрыты, и она дышит глубоко и ровно. Она еще не вернулась. А он
- уже вернулся. Мысли снова возникали в его мозгу. Она всегда
отсутствовала дольше. "Если бы я тоже мог, - думал он, - так растворяться,
полностью и надолго". Он в этом ей завидовал, за это любил ее, и это его
слегка пугало. Она находилась где-то там, куда он не мог последовать за
ней, а если и мог, то лишь ненадолго. Вероятно, это его и пугало. Он вдруг
почувствовал, что одинок и в чем-то ей уступает.
Элизабет открыла глаза.
- А куда же делись самолеты?
- Не знаю.
Она откинула волосы.
- Я хочу есть.
- Я тоже. У нас много всякой снеди.
Гребер встал и вынул консервы, которые прихватил в погребе Биндинга.
- Вот курица, телятина и даже заяц, а на сладкое компот.
- Давай попробуем зайца и компот.
Гребер открыл банки. Ему нравилось, что Элизабет не помогает ему, а
лежит и ждет. Он терпеть не мог женщин, которые, еще овеянные тайной и
темнотой, тут же преображаются в хлопотливых домашних хозяек.
- Мне каждый раз стыдно, когда я вижу, сколько я нахватал у Альфонса, - заметил он. - Ведь я вел себя по отношению к нему по-свински.
- Зато он наверняка по-свински вел себя по отношению еще к кому-то. Вы
квиты. Ты был на его похоронах?
- Нет. Там было слишком много нацистов в парадной форме. Я не пошел.
Слышал только речь обер-штурмбаннфюрера Гильдебрандта. Он говорил, что все
мы должны брать пример с Альфонса и выполнить его последнюю волю. Он
подразумевал под этим беспощадную борьбу с врагом. Но последнее желание
Биндинга было совсем иное. Ведь Альфонса нашли в подвале с блондинкой. Он
был в одной пижаме, а блондинка - в ночной сорочке.
Гребер выложил мясо и компот в миски, которые им дала фрау Витте. Потом
нарезал хлеб и откупорил бутылку вина. Элизабет встала. Она стояла
обнаженная перед ореховой кроватью.
- А ведь не похоже, что ты месяцами, скрючившись, шила шинели. У тебя
такой вид, будто ты ежедневно делаешь гимнастику.
- Гимнастику? Гимнастику человек делает, только когда он в отчаянии.
- Правда? Мне это никогда не пришло бы в голову.
- Вот именно, - ответила Элизабет. - Гнуться, пока не разломит спину;
бегать, пока не устанешь до смерти, десять раз на дню убирать комнату,
расчесывать щеткой волосы, пока голова не разболится, и еще многое другое.
- И это помогает?
- Только при предпоследнем отчаянии, когда уже ни о чем не хочется
думать. Но если предел достигнут - ничто не помогает, остается только
свалиться.
- А потом?
- Ждать, пока в тебе где-то снова забьется жизнь. Я говорю о той жизни,
когда человек просто дышит, а не в той, когда он по-настоящему живет.
Гребер поднял свой стакан.
- Мне кажется, для нашего возраста у нас слишком большой опыт отчаяния.
Давай забудем о нем.
- И слишком большой опыт забвения, - сказала Элизабет. - Давай забудем
и о нем.
- Идет! Да здравствует фрау Клейнерт, замариновавшая этого зайца.
- И да здравствует фрау Витте, даровавшая нам этот сад и эту комнату.
Они осушили стаканы до дна. Вино было холодное, ароматное и молодое.
Гребер снова наполнил стаканы. Золотом отражался в них лунный свет.
- Любимый мой, - сказала Элизабет. - Как хорошо бодрствовать ночью.
Тогда и разговаривать легче.
- Верно. Ночью ты сильное и юное создание божье, а не швея с фабрики
шинелей. А я не солдат.
- Ночью каждый таков, каким ему бы следовало быть, а не такой, каким он
стал.
- Возможно... - Гребер посмотрел на зайчатину, компот и хлеб. - Судя по
всему этому, люди - довольно поверхностные существа. Ночью мы занимаемся
только тем, что спим да едим.
- И любим друг друга. А это не значит быть поверхностными.
- И пьем.
- И пьем, - подтвердила Элизабет, протягивая ему стакан.
Гребер засмеялся:
- Нам бы полагалось быть сентиментальными и грустными и вести
глубокомысленные беседы. А вместо этого мы слопали ползайца, жизнь кажется
нам прекрасной, и мы благодарны за нее господу богу.
- Так лучше. Разве нет?
- Только так и правильно. Если не предъявлять к жизни особых претензий,
то все, что ни получаешь, будет прекрасным даром.
- Ты этому на фронте научился?
- Нет, здесь.
- Вот и отлично. И это, собственно, все, чему нужно научиться. Верно?
- Верно. А к этому еще нужно совсем немножко счастья.
- А у нас оно было?
- У нас было все, что только может быть.
- И тебе не грустно, что все уже кончилось?
- Нет, не кончилось. Оно только изменилось.
Элизабет взглянула на него.
- И все-таки мне грустно, - сказал он. - До того грустно, что, кажется,
как покину тебя завтра, так и умру. Но когда я думаю, что же нужно было
бы, чтобы я не грустил, то нахожу один ответ - никогда не знать тебя.
Тогда бы я не грустил, а уехал опустошенный и равнодушный, каким был до
того. И когда я об этом думаю, печаль моя - уже не печаль. Она - омраченное счастье. Оборотная сторона счастья.
Элизабет встала.
- Я, может быть, неправильно выразился, - сказал Гребер. - Но ты
понимаешь, что я хотел сказать?
- Понимаю. Ты правильно выразился. Лучше сказать нельзя. Я знала, что
ты это скажешь.
Она подошла к нему. И он почувствовал ее всю. Она вдруг лишилась своего
имени и приобрела все имена на свете. На миг в нем вспыхнул и прожег его
какой-то невыносимо яркий свет, и он понял, что разлука и возвращение,
обладание и потеря, жизнь и смерть, прошлое и будущее - едины и что всегда
и во всем присутствует каменный и неистребимый лик вечности. И тогда ему
показалось, что земля под ним выгибается, он ясно ощутил под ногами ее
округлость, с которой должен прыгнуть, ринуться вперед, и, сжав Элизабет в
своих объятиях, он ринулся с нею и в нее...
Это был последний вечер. Они сидели в саду. Мимо проскользнула кошка.
Она была сукотная и потому занята только собою и ни на кого не обращала
внимания.
- Я надеюсь, что у меня будет ребенок, - сказала Элизабет.
Гребер, пораженный, взглянул на нее.
- Ребенок? Зачем?
- А почему бы и нет?
- Ребенок? В такое время? А ты уверена, что у тебя будет ребенок?
- Я надеюсь.
Он снова посмотрел на нее.
- Я, вероятно, должен что-то сказать или что-то сделать. Поцеловать
тебя, Элизабет. Изумиться, быть нежным. Но я не могу. Мне еще надо
освоиться с этим. О ребенке я до сих пор не думал.
- Тебе и не нужно думать. Это тебя не касается. Да я еще и сама не
знаю.
- Ребенок. Он бы как раз подрос к новой войне, как мы - к этой.
Подумай, сколько страданий ему придется перенести.
Опять появилась кошка. Она пробиралась по дорожке к кухне.
- Каждый день рождаются дети, - сказала Элизабет.
Гребер подумал о "гитлеровской молодежи", о детях, которые доносят на
своих родителей.
- Зачем говорить об этом? Ведь пока это только твое желание? Или нет?
- А ты разве не хотел бы иметь ребенка?
- Не знаю. В мирное время, пожалуй; я не думал об этом. Вокруг нас все
до того отравлено, что земля еще долгие годы будет заражена этим ядом. Как
можно, зная это, хотеть ребенка?
- Именно потому, - сказала Элизабет.
- Почему?
- Чтобы воспитать его противником всех этих ужасов. Что же будет, если
противники того, что сейчас происходит, не захотят иметь детей? Разве
только варвары должны иметь детей? А кто же тогда приведет мир в порядок?
- И потому ты хочешь ребенка?
- Нет. Это мне только сейчас пришло в голову.
Гребер молчал. Ему было нечего возразить. Она права.
- Ты слишком проворна для меня, - сказал он. - Я еще привыкнуть не
успел к тому, что женат, а тут нужно уже решать, хочу я ребенка или нет.
Элизабет рассмеялась и поднялась.
- Самого простого ты не заметил: я не вообще хочу ребенка, а хочу его
от тебя. Ну, а теперь я пойду обсуждать с фрау Витте ужин. Пусть он будет
произведением искусства из консервов.
Гребер сидел один на стуле в саду. В небе толпились облака, озаренные
алыми лучами. День угасал. Это был украденный день. Гребер просрочил свой
отпуск на двадцать четыре часа. Он снялся с учета, но не уехал. Все же
вечер настал и через час ему пора отправляться.
Он еще раз побывал в справочном бюро, однако никаких вестей от
родителей больше не было. Гребер уладил все, что можно было уладить. Фрау
Витте согласилась оставить Элизабет у себя. Он осмотрел подвал - не очень
глубокий, чтобы быть надежным, но достаточно крепкий. Побывал в
общественном бомбоубежище на Лейбницштрассе - оно было таким же, как
большинство убежищ в городе.
Гребер спокойно откинулся на спинку стула. Из кухни слышалось
позвякивание посуды. У него был долгий отпуск. Три года, а не три недели.
Правда, порой эти недели казались ему не совсем настоящими, чересчур
стремительными, под ними была зыбкая почва, но он хотел верить, что они
были настоящими.
Он услышал голос Элизабет и задумался над тем, что она сказала о
ребенке. У него возникло такое чувство, словно перед ним распалась стена.
Появилась брешь, а сквозь нее смутно, точно сад, возник кусок будущего.
Гребер никогда не пытался заглянуть за эту стену. Правда, приехав сюда, он
хотел найти что-то, взять это что-то, овладеть им, чтобы оставить его как
часть себя, прежде чем он уедет, оставить что-то, что носило бы его имя и
тем самым хранило отпечаток его самого, - но мысль о ребенке при этом у
него не возникала. Он смотрел на сумерки, повисшие между кустами сирени.
Как бесконечна жизнь, если вдуматься, и как странно ощущать, что она может
продолжаться и за стеной, перед которой до сих пор обрывалась, и что то, о
чем он до сих пор думал, как о схваченной впопыхах добыче, может
превратиться в надежное достояние - и что можно передать эту жизнь
неведомому, еще не родившемуся существу, передавать в даль, не имеющую
конца и полную новой, еще не изведанной им нежности. Какой простор
раскрывался перед ним, сколько рождалось предчувствий, и как сильно что-то
внутри его желало и не желало и все-таки желало этой жалкой и целительной
иллюзии бессмертия.
- Поезд отходит в шесть, - сказал он. - Я все сделал. Мне пора. Не
провожай меня на вокзал. Я хочу унести с собой память о том, какой ты была
здесь, а не в вокзальной сутолоке и давке. В последний раз мать провожала
меня на вокзал. Я не мог отговорить ее. Это было ужасно и для нее, и для
меня. Долго преследовали меня эти проводы, и затем я вспоминал только
плачущую, усталую, обливающуюся потом женщину на перроне, а не мою мать,
какой она была в действительности. Понимаешь?
- Да.
- Хорошо. Тогда давай так я сделаем. И ты не должна меня видеть, когда
я опять стану просто номером таким-то и нагруженным, как осел, солдатом. Я
хочу, чтобы мы расстались такими, какие мы сейчас, А теперь возьми эти
оставшиеся деньги. Там они мне не понадобятся.
- Не надо мне денег. Я зарабатываю достаточно.
- А мне тратить будет не на что. Возьми и купи на них платье. Ненужное,
бесполезное, красивое платье к твоей золотой шапочке.
- Я буду присылать тебе на них посылки.
- Не посылай. У нас там еды больше, чем у вас. Лучше купи себе платье.
Я многое понял, когда ты покупала шляпку. Обещай, что купишь платье.
Совершенно бесполезное, непрактичное. Или, может, денег мало?
- Достаточно. Хватит даже на туфли.
- Вот и великолепно. Купи себе золотые туфли.
- Хорошо, - сказала Элизабет. - Золотые туфли на высоком каблуке,
легкие, как перышко. Я выбегу в них встречать тебя, когда ты вернешься.
Гребер вынул из ранца потемневшую иконку, которую хотел подарить
матери.
- Вот это я нашел в России. Возьми.
- Нет, Эрнст, Отдай кому-нибудь другому. Или захвати с собой. Это
слишком... навсегда. Оставь себе.
Он посмотрел на иконку.
- Я нашел ее в разрушенном доме, - сказал он. - Пожалуй, она не
принесла бы счастья. Я не подумал об этом.
Он снова спрятал иконку в ранец. На золотом фоне был изображен Николай
угодник, окруженный сонмом ангелов.
- Если хочешь, я могу отнести ее в церковь, - сказала Элизабет. - В ту,
где мы с тобой ночевали. В церковь святой Катарины.
- Они не возьмут ее, - сказал он. - Другая религия. Наместники
всеблагого бога не очень-то терпимы.
Он подумал, что надо было положить иконку вместе с прахом Крузе в
гробницу каноника Блюмера. Но и это вероятно, сочли бы за святотатство.
Гребер шел, не оглядываясь. Шел не слишком медленно и не слишком
быстро. Ранец был тяжелый, а улица - очень длинная. Когда он сворачивал за
угол, он сворачивал за много углов. Мгновение он еще ощущал запах волос
Элизабет; потом его сменили застарелый запах гари, вечерняя духота,
приторная вонь гнили и разложения, которой теперь, когда стало теплее,
тянуло из развалин.
Он перебрался через насыпь. Одна сторона липовой аллеи была черна от
обгоревших стволов, другая зеленела. Замусоренная река лениво ползла по
щебню, соломе, мешкам, обломкам перил и кроватям. "Если бы сейчас налет,
мне бы пришлось спуститься в убежище, и это был бы повод опоздать на
поезд. Что сказала бы Элизабет, если бы я вдруг очутился перед ней?" Он
задумался. Кто знает? Но все, что было сейчас хорошего, наверно,
обратилось бы в боль. Как на вокзале, когда поезд уходит с опозданием и
надо еще полчаса ждать: выдавливаешь из себя каждое слово, а время тянется
без конца. Да и что бы он выиграл? Во время налета нет отправления
поездов, и нужно все равно поспеть к отходу.
Гребер вышел на Брамшештрассе. Отсюда он по приезде отправился в город.
Автобус, который довез его тогда, уже был на месте и ждал. Гребер залез в
него. Через десять минут автобус тронулся. Вокзал опять перенесли на новое
место. Он был покрыт теперь рифленым железом и замаскирован. С одной
стороны было натянуто серое полотно, а рядом, тоже для маскировки, стояли
искусственные деревья и хлев, из которого выглядывала деревянная корова.
На лугу паслись две старые клячи.
Состав был уже подан. На многих вагонах виднелась надпись: "Только для
военных". Патруль проверил документы, но не спросил, почему Гребер на день
опаздывает. Он вошел в вагон и занял место у окна. Затем вошли еще трое:
унтер-офицер, ефрейтор со шрамом и артиллерист, который сразу же начал
есть. На перрон вывезли полевую кухню. Появились медсестры, две
молоденькие и одна постарше, с металлической свастикой вместо брошки.
- Смотри-ка, дают кофе, - сказал унтер-офицер.
- Это не для нас, - ответил ефрейтор, - а для новобранцев, которые едут
в первый раз. Я уже разузнавал. К кофе добавляется еще речь. Нам это уже
не положено.
Привели группу беженцев. Их пересчитали, и они, стоя в две шеренги со
своими картонками и чемоданами, не отрывали глаз от котла с кофе.
Откуда-то вынырнуло несколько офицеров-эсэсовцев в щегольских сапогах и
галифе. Они стали прогуливаться, словно аисты, вдоль перрона. В купе вошли
еще три отпускника. Один из них открыл окно и высунулся наружу. На перроне
стояла женщина с ребенком. Гребер посмотрел на ребенка, потом на женщину.
У нее была морщинистая шея, опухшие веки, тощие отвисшие груди; одета она
была в полинявшее летнее платье с узором в виде голубых ветряных мельниц.
Греберу казалось, что он видит сейчас гораздо отчетливее, чем раньше, и
свет, и все, что перед ним.
- Ну, прощай, Генрих, - сказала женщина.
- Будь здорова, Мария. Привет всем.
- Ладно.
Они смотрели друг на друга и молчали. Несколько человек с музыкальными
инструментами в руках выстроились в центре перрона.
- Все чинно, благородно, - сказал ефрейтор. - Свежее пушечное мясо
отправляется с музыкой. А я думал, это уж давно отменили.
- Могли бы дать и нам немножко кофе, - заметил унтер-офицер. - Мы ведь,
в конце концов, старые солдаты и тоже отправляемся на фронт.
- Подожди до вечера. Тогда тебе его дадут вместо супа.
Послышался топот ног и слова команды. Подошли новобранцы. Почти все
были очень молоды. Среди них выделялось несколько человек покрепче и
постарше - наверно, из штурмовиков или эсэсовцев.
- Не многим из них нужна бритва, - сказал ефрейтор. - Поглядите-ка на
эту зеленую молодежь! Дети! Как на них положиться в бою?
Новобранцы строились. Унтер-офицеры орали. Потом все стихло. Кто-то
произносил речь.
- Закрой окно, - сказал ефрейтор солдату, жена которого стояла на
платформе.
Тот не ответил. Оратор продолжал трещать, как будто голосовые связки
были у него металлические. Гребер откинулся на спинку скамьи и закрыл
глаза. Генрих все еще стоял у окна. Он не слышал, что сказал ефрейтор.
Смущенный, одуревший и печальный, уставился он на свою Марию. А Мария
смотрела на него. "Как хорошо, что Элизабет нет здесь", - подумал Гребер.
Голос, наконец, смолк. Четверо музыкантов заиграли "Дейчланд, Дейчланд,
юбер аллес" и песню "Хорст Вессель". Они исполнили обе вещи наспех, по
одному куплету из каждой. Никто в купе не двинулся. Ефрейтор ковырял в
носу и без всякого интереса рассматривал результаты своих раскопок.
Новобранцы разместились по вагонам. Котел с кофе повезли за ними. Через
некоторое время он вернулся уже пустой.
- Вот б...! - выругался унтер-офицер. - А старые фронтовики пусть себе
подыхают от жажды.
Артиллерист в углу на минуту перестал жевать.
- Что? - спросил он.
- Б..., сказал я. Что ты там жрешь? Телятину?
Артиллерист опять впился зубами в бутерброд.
- Свинину, - проговорил он.
- Свинину... - унтер-офицер обвел взглядом всех сидевших в купе. Он
искал сочувствующих. Но артиллеристу было наплевать. Генрих все еще стоял
у окна...
- Передай привет тете Берте, - сказал он Марии.
- Ладно.
Они опять замолчали.
- Почему мы не едем? - спросил кто-то. - Уже седьмой час.
- Наверно, ждем какого-нибудь генерала.
- Генералы летают на самолетах.
Они прождали еще полчаса.
- Ты уж иди, Мария, - говорил Генрих время от времени.
- Я еще подожду.
- Малыша кормить пора.
- Успеет еще, вечер-то велик.
Они опять помолчали.
- Передай и Йозефу привет, - сказал наконец Генрих.
- Ладно. Передам.
Артиллерист испустил трубный звук, шумно вздохнул и тотчас погрузился в
сон. Казалось, поезд только этого и ждал. Он медленно тронулся.
- Ну, передай всем привет, Мария.
- И ты тоже, Генрих.
Поезд пошел быстрее. Мария бежала рядом с вагоном.
- Береги малыша, Мария.
- Ладно, ладно, Генрих. А ты себя береги.
- Конечно, конечно.
Гребер смотрел на удрученное лицо бегущей женщины за окном. Она бежала,
как будто видеть Генриха еще десять лишних секунд было для нее вопросом
жизни. И тут Гребер увидел Элизабет. Она стояла за станционными складами.
Пока поезд не тронулся, ее не было видно. Он сомневался только мгновение,
потом разглядел ее лицо. На нем была написана такая растерянность, что оно
казалось безжизненным. Вскочив, он схватил Генриха за шиворот.
- Пусти меня к окну!
В один миг все было забыто. Он уже не мог понять, почему отправился на
вокзал один. Он ничего не понимал. Он должен был ее увидеть. Он должен был
ее окликнуть. Он ведь не сказал ей самого главного.
Гребер дергал Генриха за воротник, но тот далеко высунулся из окна. Он
расставил локти, уперся в оконную раму.
- Передай привет Лизе... - старался он перекричать стук колес.
- Пусти меня! Отойди! Там моя жена!
Гребер обхватил Генриха за плечи и рванул. Генрих стал лягаться и
угодил Греберу по ноге.
- ...И смотри за всем хорошенько... - кричал Генрих.
Голоса женщины уже не было слышно. Гребер ударил Генриха под коленку и
снова рванул его за плечи назад. Генрих не уступал. Он махал одной рукой,
а локтем другой защищал свое место у окна. Поезд стал заворачивать. Из-за
спины Генриха Гребер все еще видел Элизабет. Она была далеко, она стояла
одна перед складом и казалась совсем маленькой. Гребер махал ей рукой
поверх головы Генриха, поросшей щетиной соломенного цвета. Может быть, она
увидит руку, хоть и не разглядит, кто ей машет. Промелькнула группа домов,
и вокзал остался позади.
Генрих медленно отошел от окна.
- Ах ты, чтоб тебя... - начал было Гребер, но сдержался.
Генрих повернулся к нему. Крупные слезы текли по его лицу. У Гребера
опустились руки.
- Эх, гады!
- Полегче, дружище, - сказал ефрейтор.
25
Он нашел свой полк через два дня и явился в ротную канцелярию.
Фельдфебеля не было. Хозяйничал писарь. Деревня лежала в ста двадцати
километрах западнее того места, откуда уехал Гребер.
- Ну, как у вас тут дела? - спросил он.
- Хуже некуда. Как провел отпуск?
- Ничего, так себе. Много было боев?
- Всяко бывало. Ты же видишь, где мы теперь.
- А где же рота?
- Один взвод роет окопы. Другой закапывает убитых. К полудню вернутся.
- А какие перемены?
- Увидишь. Не помню, кто еще был жив, когда ты уезжал. Мы получили
большое пополнение. Ребятишки. Валятся, как осенние мухи. Понятия не имеют
о войне. У нас новый фельдфебель. Прежнего убило, толстяка Мейнерта.
- Разве он был на передовой?
- Нет, его накрыло в сортире. Взлетел в воздух вместе со всем добром, - писарь зевнул. - Сам видишь, что тут творится. Почему ты не заполучил себе
на родине этакий симпатичный осколочек в задницу?
- Да, - сказал Гребер, - в самом деле, почему? Хорошие мысли всегда
приходят поздно.
- Я бы обязательно задержался на денек-другой. Никто бы в этой
неразберихе тебя не хватился.
- Тоже вовремя не додумался.
Гребер шел по деревне. Она напоминала ту, где он был последний раз. Все
эти деревни походили одна на другую. И во всех царило запустение. Разница
заключалась только в том, что теперь почти весь снег сошел. Кругом была
вода и грязь, сапоги глубоко увязали в этой грязи. Земля цеплялась за них,
словно хотела их стащить. По главной улице проложили мостки. Они хлюпали в
воде, и если кто наступал на один конец, другой подымался вверх,
разбрызгивая жижу.
Светило солнце, и было довольно тепло. Греберу показалось, что здесь
гораздо теплее, чем в Германия. Он прислушивался к гулу фронта. Оттуда
доносилась, нарастая и спадая волнами, сильная артиллерийская канонада.
Гребер спустился в подвал, указанный ему писарем, и сложил свои вещи на
свободное место. Он был безмерно зол на себя за то, что не просрочил
отпуск еще на день-другой. Казалось, он действительно никому не нужен. Он
снова вышел на улицу. Перед деревней тянулись окопы, они были полны воды,
и края их осели. Местами были построены бетонные огневые точки. Они
стояли, как надгробные камни, на фоне мокрого пейзажа.
Гребер вернулся. На главной улице он встретил командира роты Раз. Тот
балансировал, идя по мосткам, похожий на аиста в очках. Гребер доложил о
прибытии.
- Вам повезло, - сказал Раз. - Сразу же после вашего отъезда все
отпуска были отменены. - Он устремил на Гребера свои светлые глаза. - Ну
как, стоило ездить домой?
- Да, - ответил Гребер.
- Это хорошо. А мы тут вязнем в грязи, но это только временная позиция.
Отойдем, видимо, на запасные, которые сейчас укрепляются. Вы их видели?
Вы, как будто, там проезжали.
- Нет, не видел.
- Не видели?
- Нет, господин лейтенант, - сказал Гребер.
- Примерно в сорока километрах отсюда.
- Вероятно, проезжали ночью. Я много спал.
- Должно быть, так оно и есть. - Раз снова испытующе посмотрел на
Гребера, как будто хотел расспросить еще о чем-то. Потом сказал: - Ваш
командир взвода убит. Лейтенант Мюллер. Теперь у нас командиром лейтенант
Масс.
- Так точно.
Раз поковырял тростью мокрую глину.
- При этой распутице русским будет трудно продвинуться вперед с
артиллерией и танками. И мы успеем переформироваться, так что все имеет и
хорошую, и дурную сторону, верно? Хорошо, что вы вернулись, Гребер. Нам
нужны старые солдаты, чтобы обучать молодежь. - Он снова поковырял глину.
- Ну, как там, в тылу?
- Примерно как и здесь. Много воздушных налетов.
- В самом деле?
- Не знаю, что в других городах, но у нас каждые два-три дня был по
крайней мере один налет.
Раэ взглянул на Гребера так, будто ждал, что он еще что-нибудь скажет.
Но Гребер молчал.
Все вернулись в полдень.
- А-а, отпускник! - сказал Иммерман. - И какой черт принес тебя
обратно? Почему не дезертировал?
- Куда? - спросил Гребер.
Иммерман почесал затылок.
- В Швейцарию, - заявил он наконец.
- Об этом-то я и не подумал, умник ты этакий. А ведь в Швейцарию
ежедневно отбывают специальные вагоны-люкс для дезертиров. У них на крышах
намалеваны красные кресты, и их не бомбят. Вдоль всей границы расставлены
арки с надписью: "Добро пожаловать". Больше ты ничего не мог придумать,
дуралей? И с каких это пор ты набрался храбрости и говоришь такие вещи?
- У меня храбрости всегда хватало. Ты просто позабыл об этом в тылу,
где все только шепчутся. Кроме того, мы отступаем. Мы, можно сказать,
драпаем. С каждой новой сотней километров наш тон становится все
независимее.
Иммерман принялся счищать с себя грязь.
- Мюллер накрылся, - сказал он. - Мейнеке и Шредер - в госпитале. Мюкке
получил пулю в живот. Он, кажется, помер в Варшаве. Кто же был еще из
старичков? Ага, Бернинг - оторвало правую ногу. Истек кровью.
- А как поживает Штейнбреннер?
- Штейнбреннер здоров и бодр. А что?
- Да просто так...
Гребер встретил его после ужина. Настоящий готический ангел,
почерневший от загара.
- Ну, как настроение на родине? - спросил Штейнбреннер.
Гребер поставил наземь свой котелок.
- Когда мы доехали до границы, - сказал он, - нас собрал эсэсовский
капитан и объяснил, что ни один из нас, под страхом тяжкого наказания, не
имеет права сказать хотя бы слово о положении на родине.
Штейнбреннер расхохотался.
- Ну, мне-то можешь спокойно все рассказать.
- Я был бы просто ослом. Тяжкое наказание - это значит: расстрел за
саботаж обороны империи.
Штейнбреннер уже не смеялся.
- Можно подумать, что речь идет бог знает о чем. Как будто там
катастрофа.
- Я ничего не говорю. Я только повторяю то, что сообщил нам капитан.
Штейнбреннер пристально посмотрел на Гребера.
- Ты что, женился?
- А ты откуда знаешь?
- Я все знаю.
- Узнал в канцелярии. Нечего строить из себя невесть что. Частенько
захаживаешь в канцелярию, а?
- Захожу, когда нужно. Если я поеду в отпуск, я тоже женюсь.
- Ну? И ты уже знаешь на ком?
- На дочери обер-штурмбаннфюрера моего города.
- Еще бы!
Штейнбреннер не уловил иронии.
- Подбор крови первоклассный, - продолжал он с увлечением. - Северофризская - с моей стороны, рейнско-нижнесаксонская - с ее.
Гребер не отрываясь смотрел на багровый русский закат. Черными
лоскутами мелькали на его фоне несколько ворон. Штейнбреннер, насвистывая,
ушел. Фронт грохотал. Вороны летали. Греберу вдруг показалось, будто он и
не уезжал отсюда.
От полуночи до двух часов утра он был в карауле и обходил деревню. На
фоне фейерверка, вспыхивающего над передовой, чернели развалины. Небо
дрожало, то светлея от залпов артиллерии, то снова темнея. В липкой грязи
сапоги стонали, точно души осужденных грешников.
Боль настигла его сразу, внезапно, без предупреждения. Все эти дни в
пути он ни о чем не думал, словно отупел. И вот сейчас, неожиданно, без
всякого перехода, боль так резнула, словно его раздирали на части.
Гребер остановился и стал ждать. Он не двигался. Он ждал, чтобы ножи
начали полосовать его, чтобы они вызвали нестерпимую муку и обрели имя, а
тогда на них можно будет повлиять силой разума, утешениями или, по крайней
мере, терпеливой покорностью.
Но ничего этого не было. Ничего, кроме острой боли утраты. Утраты
навеки. Нигде не было мостика к прошлому. Гребер владел всем и утратил
все. Он прислушался к себе. Ведь где-то еще должен маячить, как тень, хотя
бы отзвук надежды, но он не услышал его. Внутри была только пустота и
невыразимая боль.
"Еще не время, - подумал Гребер. - Надежда вернется позже, когда
исчезнет боль". Он попытался вызвать в себе надежду, он не хотел, чтобы
все ушло, он хотел удержать ее, даже если боль станет еще нестерпимее.
"Надежда вернется, главное - выдержать", - говорил он себе. Затем он стал
называть имена и пытался припомнить события. Как в тумане, возникло
растерянное лицо Элизабет, такое, каким он видел его в последний раз. Все
ее другие лица расплылись, только одно это стало отчетливым. Он попытался
представить себе сад и дом фрау Витте. Это удалось ему, но так, как если
бы, нажимая на клавиши рояля, он не слышал ни звука. "Что произошло? - думал он. - Может быть, с ней что-нибудь случилось? Или она без сознания?
Может быть, в эту минуту обвалился дом? И она мертва?"
Он вытащил сапоги из грязи. Вязкая земля всхлипнула. Он почувствовал,
что весь взмок.
- Этак ты умучаешься, - заметил кто-то.
Оказалось - Зауэр. Он стоял в углу разрушенного хлева.
- Кроме того, тебя слышно за километр, - продолжал он. - Что это ты,
гимнастику делаешь?
- Ты женат, Зауэр, а?
- А то как же? Когда есть хозяйство, обязательно надо иметь жену. Без
жены какое же хозяйство!
- И давно ты женат?
- Пятнадцать лет. А что?
- Как это бывает, когда долго женат?
- О чем ты спрашиваешь, милый человек? Что как бывает?
- Ну, может быть, вроде якоря, который тебя держит? Или вроде чего-то,
о чем всегда думаешь и к чему стремишься скорей вернуться?
- Якорь? Какой там еще якорь? Ясное дело, я об этом думаю. Вот и нынче
целый день. Скоро время сажать да сеять. Прямо голова кругом идет от всех
этих дум.
- Я говорю не о хозяйстве, а о жене.
- Так это ж одно. Я же тебе объяснил. Без жены и настоящего хозяйства
не будет. А что толку думать? Беспокойство - и только. Да тут еще Иммерман
заладил, будто пленные спят с каждой одинокой женщиной, - Зауэр
высморкался. - У нас большая двуспальная кровать, - добавил он почему-то.
- Иммерман - трепло.
- Он говорит, что если уж женщина узнала мужчину, так долго одна не
выдержит. Живо начнет искать другого.
- Вот сволочь, - сказал Гребер, вдруг разозлившись. - Этот проклятый
болтун всех под одну гребенку стрижет. Ничего глупее быть не может.
26
Они больше не узнавали друг друга. Они не узнавали даже свою форму.
Бывало, что только по каскам, голосам да по языку они устанавливали, что
это свои. Окопы давно уже обвалились. Передовую отмечала только
прерывистая линия блиндажей и воронок от снарядов. И она все время
изменялась. Не было ничего, кроме ливня и воя, и ночи, и взрывов, и
фонтанов грязи. Небо тоже обвалилось. Его разрушили советские штурмовики.
С неба хлестал дождь, а заодно с ним - метеоры бомб и снарядов.
Прожектора, словно белые псы, шныряли среди рваных облаков. Огонь
зениток прорывался сквозь грохот содрогающихся горизонтов. Падали пылающие
самолеты, и золотой град трассирующих пуль гроздьями летел вслед за ними и
исчезал в бесконечности. Желтые и белые ракеты раскачивались на парашютах
в неопределенной дали и гасли, словно погружаясь в глубокую воду. Потом
снова начинался ураганный огонь.
Наступил двенадцатый день. Первые три дня фронт еще держался.
Ощетинившиеся дулами укрепленные блиндажи выдерживали артиллерийский огонь
без особенно тяжелых повреждений. Потом наиболее выдвинутые вперед доты
были потеряны - танки прорвали оборону, но продвинулись лишь на несколько
километров, после чего были остановлены противотанковыми орудиями. И вот
танки догорали в утренней мгле, некоторые были опрокинуты, и их гусеницы
еще долго двигались, как лапки перевернутых на спину гигантских жуков.
Чтобы уложить бревенчатую гать и восстановить телефонную связь, выслали
штрафные батальоны. Им пришлось работать почти без укрытия. За два часа
они потеряли больше половины своего состава. Сотни бомбардировщиков
неуклюже пикировали вниз, разрушая доты. На шестой день половина дотов
была выведена из строя, и их можно было использовать только как укрытия. В
ночь на восьмой день русские пошли в атаку, но атака была отбита. Затем
полил такой дождь, точно начался второй всемирный потоп. Солдаты стали
неузнаваемы. Они ползали по жирным глиняным воронкам, как насекомые,
окрашенные в один и тот же защитный цвет. Опорными пунктами роты
оставались только два разрушенных блиндажа с пулеметами, за которыми
стояло несколько минометов. Оставшиеся в живых прятались в воронках или за
остатками каменных стен. Раз удерживал один блиндаж, Масс - другой.
Они продержались три дня. На исходе второго дня у них почти кончились
боеприпасы, русские могли бы занять позиции без боя. Но наступления не
последовало. Вечером, почти в темноте, появились два немецких самолета и
сбросили боеприпасы и продовольствие. Солдаты подобрали часть продуктов и
накинулись на еду. Ночью подошло подкрепление. Рабочие батальоны настлали
гать. Подтянули орудия и пулеметы. Через час неожиданно, без всякой
артподготовки, началось наступление. Русские вдруг вынырнули в пятидесяти
метрах от передовой. Часть ручных гранат отказала. Русские прорвали фронт.