Подольный И. Что было, то было: Записки счастливого человека. – Вологда, 2001


скачать архив

Подольный И. А. 

назад | содержание | вперед
 


Помню и люблю

Что есть благодарность? –
Память сердца!

К. Батюшков

Если позволены во вступлении к главе сравнения, то я сравнил бы себя не с художником, пишущим панораму времени. Я никогда не умел рисовать! Скорее, я сам себе больше напоминаю фотографа, печатающего фотографии прошлого с негативов памяти. При этом я стараюсь как можно меньше пользоваться ретушью фантазии даже тогда, когда память плохо сохранила детали...

Всего пять поколений нашей семьи живет в Вологде. Но мы были участниками и свидетелями бурных событий двадцатого века, менявших и облик города, и нравы вологжан, вероятно, быстрее, чем предыдущие семьсот пятьдесят лет.

В этой главе читатель найдет портреты близких мне людей старшего поколения. Здесь – и индивидуальные портреты, и групповые фотографии тех, кого я помню и люблю. Здесь – и коллективные портреты в семейном интерьере времен нашего детства, и лица, случайно попавшие в объектив. Все вместе эти фотографии могут дать некоторое представление о времени трудном, бурном и противоречивом. Иногда – о времени страшном, иногда – счастливом...

Ничто не минуло в этой жизни семей Подольных и Лифшиных, Кристальных и Амитиных, как не минуло всю многострадальную Россию. Я не собирался писать историю. Она сама пришла на мои страницы, пришла через судьбы людей, имена которых не найти в учебниках. Но эти люди жили, трудились и любили, и потому – достойны памяти!

Ну, как не вспомнить Игоря Губермана:

Огромен долг наш разным людям,
а близким – более других:
должны мы тем,
кого мы любим,
уже за то, что любим их.

И. Губерман

Семейные предания

Нет, не из дворянских мы родов, ведущих свою родословную едва ли не от самого Рюрика. Но жаль, что росли, как и многие на Руси, «Иванами, не помнящими родства»: наверное, немало интересного о человеческих судьбах, да и о всей стране узнали бы мы из истории наших незнатных фамилий. Все, что мы помним, не далее поколения наших дедов и отцов... Им – мой первый поклон!

Подольные

... и до скончанья дней 
тревожить станет боль обрывков рваных
в земле отечества оставшихся корней...

Г. Ляховицкая

Мои предки появились в Вологде в 1911 году. Точнее, сюда в поисках заработка приехал мой дед Юда Абрамович Подольный. При нем были документы, удостоверяющие, что он «вполне изучил ремесло «выделка кишок» при кишечном отделении скотобоен Фрола Михайловича Ларина руководством Арии Абрамовича Израилева». На удостоверении стоит подпись и гербовая печать городского головы Стародуба – местечка Могилевской губернии.

Такой «диплом» по весьма редкой специальности дал возможность деду получить «...временное место мастера сказанного ремесла» в вологодских скотобойнях, осваивавших производство колбас. Закон о черте оседлости, за пределами которой евреям в России постоянно проживать запрещалось, делал некоторые исключения только для купцов первой гильдии, фабрикантов, врачей, адвокатов, ремесленников по очень дефицитным специальностям.

Долгие годы в семье хранилось предание о том, какая игра велась с квартальным надзирателем в доме, где жил дед. Пока неспешно оформлялось разрешение, раз в месяц надзиратель являлся к хозяину дома и спрашивал: «А не живет ли у вас недозволенный еврей?». Поскольку такой визит был всегда в один и тот же день месяца и в тот же час, деда заранее прятали в платяной шкаф. Надзирателю подносили на тарелочке стопку с закуской, давали три рубля, а он твердо обещал «все проверить по закону через месяц еще раз».

Такая игра тянулась долго, пока с событиями Первой мировой войны не начались послабления, о которых я расскажу дальше. Именно беженцами Первой мировой войны была вся отцовская родня на Русском Севере.

Надо сказать, что в то время заметную роль в торговле лесом в Вологде играл купец первой гильдии Арон Гудовский. Был он пожилым человеком, вдовцом. Случилось так, что ему приглянулась сестра моей бабушки, очень красивая, но засидевшаяся в девушках. Свадьба не заставила себя ждать. А далее по старому еврейскому обычаю бездетная семья Арона Гудовского взяла из семьи бедных родственников в свой дом младшую сестру моего отца Хану. Здесь она успела получить хорошее начальное образование. Ей был нанят даже учитель музыки.

К лесному делу постепенно был пристроен и дед Юда Абрамович. А моего отца Авраама-Довида Подольного (так значится в сохранившихся документах) Гудовский взял учеником писаря-делопроизводителя и курьером. Было тогда отцу пятнадцать лет, и был он старшим сыном в семье.

У Гудовского же работал ровесник отца Яша Смушкевич: развозил на лошади обеды плотницким бригадам, строившим по подрядам купеческие дома. Мальчики дружили, мечтали об учебе. Поскольку в гимназию они пробиться не могли, то решили сдавать экзамены на звание аптекарского ученика экстерном « при Педагогическом Совете ИМПЕРАТОРА Александра благословенного гимназии» (именно так писалось в официальных бумагах).

По ходатайству Гудовского обоим мальчикам в один день – 30 января 1917 года – был устроен строжайший экзамен сразу по шести предметам, включая латынь. В нашем семейном архиве сохранилось свидетельство, в котором шесть оценок «3» отразили итог испытания. Такой же документ получил и Яша Смушкевич. Много лет спустя в присутствии вдовы Гудовского отец вспомнил о тех экзаменах. И тогда старая женщина сказала: «Эх, если бы вы знали, чего это стоило моему мужу, дай Бог ему здоровья на том свете!». Оказалось, что солидный «благотворительный взнос в пользу гимназии» сыграл определенную роль в этих экзаменах.

После революции обоих ребят призвали в Красную Армию и решили послать на командирские курсы, как имеющих пролетарское происхождение и образование. Отец не прошел комиссию по здоровью и был откомандирован в Петроградский университет. Факультет общественных наук он окончил с отличием и стал адвокатом.

А аптекарский ученик Яша Смушкевич стал летчиком, одним из первых дважды Героев Советского Союза. К 1940 году он был уже командующим военно-воздушными силами страны. Суровые сталинские годы быстро возносили молодых и талантливых людей к вершинам карьеры, но еще проще и беспощаднее уничтожали тех, кто осмеливался иметь свои убеждения или по другим причинам становился неугоден режиму. В 1940 году Смушкевича арестовали, а в 1941 – расстреляли.

Трагические события той поры не миновали и моего отца. Работая адвокатом, он доставлял судам много хлопот, опровергая надуманные и необоснованные обвинения против своих подзащитных. Сотрудники НКВД предупреждали отца, чтобы он не усердствовал в защите «врагов народа». В 1936 году его лишили права выступать в судах по политическим делам, а летом 1938 арестовали.

О том, что было дальше, отец рассказал мне только в шестидесятых годах, незадолго до своей кончины. А недавно я смог ознакомиться с извлеченным из архива «Делом» отца. Многочасовые допросы, на которых сменявшиеся следователи пытались обвинить его во всех смертных грехах, отца не сломили. Сильно его не били, но заставляли долгими часами стоять на широко расставленных ногах лицом к стене. Как только он пытался пошевелить затекшими ногами, следовал сильный пинок сапогом... На всю жизнь запекшиеся следы остались на его ногах ниже колен. А я видел фиолетовые пятна и не догадывался о их происхождении.

Обвиняли отца, будто он скрыл, что до революции был богатым лесопромышленником. А ему к 1917 году едва минуло семнадцать лет. Обвиняли и в том, что в ресторане в состоянии подпития он предлагал свидетелю вступить в контрреволюционную организацию, рассказывал антисоветские анекдоты. Но отец принципиально никогда не ходил в рестораны и больше одной рюмки за вечер выпивал очень редко.

Из протокола в протокол переходила запись показания свидетеля: «Подольный говорил, что коллективизация – это неудачная ЭКСПЕРТИЗА, ЧРЕВОВАТАЯ тяжелыми политическими последствиями для руководителей страны». Протоколы подписаны следователем – сержантом НКВД. Там же – заявления отца о том, что свидетеля этого он видит впервые. Другой свидетель показывал, что встречался с отцом недавно в доме одного из вологодских адвокатов на антисоветской сходке. Но оказалось, что этот коллега отца выехал из Вологды много лет назад... В какой-то момент перевели отца в камеру к отпетому уголовнику-рецидивисту. Давно известный прием на этот раз имел особые последствия. Уголовник то ли удивленно, то ли радостно воскликнул: « И тебя, бедолагу, загребли? Так ведь это ты меня защищал в прошлую судимость! Как же я тебя буду бить?» После некоторого размышления двое заключенных договорились: один будет громко ругаться и стучать по столу кулаками, а другой – кричать «караул»...

Через несколько дней уголовнику в камеру принесли обвинительное заключение, а отец украденным со стола следователя огрызком карандаша между строк написал все, в чем его пытаются обвинить. По совету отца уголовник пригласил адвоката Анатолия Васильевича Семерикова, большого нашего друга и соседа. Так на волю вырвались сведения о «деле» отца.

Мама срочно собрала все документы, опровергающие нелепые обвинения. Анатолий Васильевич написал очень хорошую характеристику и передал ее маме вместе с рекомендательным письмом к заместителю генерального прокурора России. Летом 1939 года мама вместе со мной практически тайком выехала в Москву.

Там произошел памятный эпизод. В первый же день мама умудрилась оставить в будке телефона-автомата сумочку со всеми собранными документами. Это было трагедией!.. В милиции, узнав, что перед ними жена арестованного, тут же сняли отпечатки пальцев и приказали немедленно выехать «по месту жительства».

Поздней ночью на дачу в подмосковный поселок Щитниково пришло такси: приехал московский коллега отца. По его телефону, обнаруженному в записной книжке матери, позвонил человек, нашедший документы. Каких трудов стоило людям разыскать мамины следы в Москве, приходится только догадываться.

Назавтра поехали за документами по указанному адресу. Теперь этот дом известен всей России как «Дом на набережной». Спросили во дворе, где находится такая-то квартира. Нам сразу ответили, что герой-летчик живет в таком-то подъезде. Сумочку маме вручила женщина, отказавшаяся от благодарностей. Она сказала, что нашел ее сослуживец хозяина квартиры, а затем они все вместе потратили полдня на поиски хозяйки. Фамилию свою женщина называть не стала, просто тихо на лестнице пожелала удачи от имени хозяина дома.

Кто знает, не пересеклись ли в этот момент судьбы друзей юности? Как я теперь узнал, в том самом «Доме на набережной» жил в ту пору знаменитый летчик Яков Смушкевич...

Вернусь к истории ареста отца. Когда мама, наконец, пробилась на прием к прокурору, он спросил только одно: как попали к ней сведения из тюрьмы. Мама ответила откровенно. Прокурор оставил у себя все документы и категорически наказал маме ни в коем случае никуда больше не обращаться.

Началось новое тягостное ожидание. На целый год в тюрьме прекратились допросы. На протесты отца ответом был карцер. Передачи принимали очень редко. Запрет прокурора давил на воле...

Уже окончилась финская война, уже расстреляли кровавого наркома Ежова, когда в один из весенних дней 1940 года отец вернулся домой. На вопрос мамы, что он испытал в первый момент, когда вышел на свободу, отец ответил: «Мне пришлось преодолеть острое желание зайти по дороге в булочную и украсть там кусок хлеба».

О том, что было на самом деле, мы узнали много позднее. Московский прокурор затребовал дело отца в порядке надзора в прокуратуру республики. Потому и наступило почти годичное «затишье», о причинах которого, естественно, не могли знать ни в тюрьме, ни на воле. Когда же Ежова убрали, то заключенных, чьи дела еще не были окончены, из тюрем выпустили. Теперь стала известна фраза Берии, произнесенная тогда на заседании политбюро: «Дурак Ежов! Скоро совсем некого будет сажать!».

Документы из Москвы вернулись в Вологду много позднее. В них указывалось, что обвинения, предъявляемые Подольному, показаниями свидетелей не доказаны, а сами показания должны быть перепроверены...

В документах дела я обнаружил протоколы новых допросов свидетелей, где они полностью отказываются от данных ранее показаний. Больше того, они утверждают, что ранее их заставляли подписывать протоколы, которых они вообще не читали.

Есть в деле справка о том, что за применение недозволенных методов ведения следствия, за нарушение норм социалистической законности следователи «такие-то» осуждены к высшей мере наказания...

Много лет спустя, уже после войны, отец встретил в больнице одного из этих «свидетелей», погибавшего от рака горла. Перед смертью он попросил прощения... Отец наказал мне никогда не называть имени этого человека.

Однако странным мне показалось то, что в предъявленном мне следственном деле отца ни показаний, ни даже упоминаний фамилии этого человека я не обнаружил.

В 1938 году, после ареста отца, я тяжело заболел. Только усилиями прекрасных вологодских врачей Михаила Аристарховича Левитского и Николая Александровича Ренатова, благодаря самоотверженности мамы, удалось вырвать меня из крайне тяжелого состояния. Очевидно, из молчаливой солидарности с сидевшим в тюрьме отцом оба врача регулярно по очереди навещали меня дома, приносили лекарства и никогда не брали у мамы денег.

Малознакомые люди передавали нам то фрукты, то овощи, то конфеты. А когда нас захотели выселить из квартиры, Анатолий Васильевич Семериков резко вступился за нас и фактически предотвратил еще одно беззаконие: он попросту вышвырнул за порог явившегося в наш дом претендента. Были, конечно, и такие люди, кто отвернулся в это страшное время от нас. К счастью, не все!

После тюрьмы отец был тяжело болен: жестоко мучила язва желудка. Но в армию он ушел уже в июле сорок первого практически добровольно. Сначала служил рядовым пожарным на военных складах, а потом – лейтенантом административной службы, военюристом в военных учреждениях Вологды.

В распределительно-эвакуационном пункте РЭП-95 он отвечал за юридические вопросы комплектования и оборудования военно-санитарных поездов. Работы было столько, что он месяцами не появлялся дома. Сохранилась справка 1942 года о том, что лейтенанту Подольному предоставляется недельный отпуск по болезни: диагноз – дистрофия 2-й степени. На фотографию страшно посмотреть...

Кто хочет узнать, какими трудными, а подчас и героическими были судьбы военно-санитарных поездов, пусть прочтет книгу Веры Пановой «Спутники» или посмотрит поставленный по книге фильм «На всю оставшуюся жизнь». В формировании этого поезда отец тоже принимал участие.

В конце войны служба свела и познакомила двух одногодков: военюриста старшего лейтенанта Абрама Подольного и генерал-майора, начальника штаба армии Самуила Маркушевича. Что могло быть общего между людьми, столь далеко стоявшими друг от друга на лестнице военных чинов? Но возникшая дружба продолжалась до самой смерти отца. После войны Самуил Аббович Маркушевич стал преподавателем Академии Генерального штаба, защитил две диссертации. За хлебосольными столами обоих домов они обсуждали все проблемы от далеких воспоминаний и до политики дня сегодняшнего. Оба любили песню «Служили два друга в нашем полку...», хотя у обоих не было ни голоса, ни слуха. Их нестройное, но, как они говорили, «душевное» пение особо потешало мою мать-музыканта.

Надо сказать, что генерал страдал от еще одного редкого последствия перенесенного в гражданскую войну тифа: у него полностью отсутствовало обоняние и были сильно понижены вкусовые ощущения. Он практически не чувствовал ароматов пищи. Но как человек деликатный, всегда умел сделать хозяйкам приятные комплименты за столом. И только однажды об этой особенности отца проговорился его сын.

От Самуила Аббовича я впервые узнал многое из истории Еврейского антифашистского комитета, членом которого он был. Давал он мне читать задолго до официального издания в России перевод книги немецкого генерала Гудериана «Танки, вперед!» и мемуары Уинстона Черчиля. Он же рассказывал о своих встречах с генералом Карбышевым, рассказывал и о том, как во главе спецгруппы летом сорок первого больше месяца выводил из немецкого окружения маршала Кулика, о том, как к переодетому в крестьянскую одежду маршалу были приставлены два старшины с приказом: «Живым Кулик в руки немцев попасть не должен!». Читал я и воспоминания генерала о том, как в немецких тылах он встретился с группой генерала Карбышева, тоже выходившей из окружения. Но, видимо, рядом с Карбышевым таких старшиособистов в то время не оказалось...

Мы были ровесниками с сыном генерала Маркушевича, но в разговорах с нами он никогда и ничем не давал понять, что много старше и опытнее нас. Это великое искусство – уметь говорить со всеми людьми на равных даже тогда, когда они далеки от тебя и по должности, и по возрасту, и по житейскому опыту. Владел этим искусством в полной мере и мой отец.

У отца было еще одно качество, выделявшее его из многих: он умел талантливо слушать собеседников, ничуть не хуже, чем говорить! Это редкое теперь сочетание делало его приятным собеседником в общении с людьми даже малознакомыми.

Многие подзащитные просто исповедовались перед ним, как перед священником, а он умел хранить тайну таких исповедей. Сочетание этих качеств с глубокими познаниями в области юриспруденции делало отца прекрасным адвокатом. Но к адвокатской практике он вернулся только после войны.

Были у него свои приемы и методы в построении судебных выступлений, приносившие определенные успехи. Так, еще в 30-х годах он выработал определенную тактику выступлений в судах по «политическим» делам. Отрицая обвинения, скажем, по пунктам страшной 58-й статьи, включавшей все – от невинного анекдота и до политического террора, он умело уводил внимание суда на обсуждение каких-то мелких хозяйственных просчетов, копеечных недостач. Суд погружался в дебри хозяйственных разбирательств, «революционный гнев» постепенно угасал, и тогда отец просил суд назначить строгое наказание в виде условного срока или принудработ по месту службы с вычетом определенного процента из зарплаты... Так удавалось ему избавить многих своих подзащитных от смертельно опасного по тем временам ярлыка «врага народа». Но, справедливости ради, нужно добавить, что многие вологодские судьи «раскусили» секрет отца и сознательно становились при рассмотрении дел на логический путь защиты. Об этом мне рассказывали старые вологодские юристы. Уже в 80-х годах о таком же адвокатском приеме я прочел в романе Анатолия Рыбакова «Тяжелый песок». А еще отец умел сохранять весьма уважительный тон в общении со всеми подзащитными, даже с отпетыми уголовниками. Может быть, это тоже помогло ему в трудные дни тридцать восьмого.

Всю свою профессиональную жизнь отец боролся за повышение роли адвокатов в осуществлении правосудия. Доводилось ему выступать по этому поводу в печати, на совещаниях и съездах. Однако тоталитарный характер строя не мог по определению мириться с независимой и сильной адвокатурой. В такой ситуации отец считал единственно возможным путем усиления влияния адвокатов в судах их максимально высокую профессиональную подготовленность. Потому он постоянно учился сам и организовывал систематическую учебу коллег.

Любил отец работать с молодыми адвокатами-стажерами. В начале 50-х годов в вологодскую адвокатуру из Москвы и Ленинграда были направлены лучшие молодые выпускники юридических факультетов, которым в столицах по понятным причинам не нашлось тогда места. Среди них были фронтовики Яков Вакс и Александр Гринберг, отличники ЛГУ Абрам Соломоник, Александр Кравц, Владимир и Мила Ноткины, Давид Ривман и другие.

Для многих из них отец стал одним из руководителей стажерской практики. Занятия с «адвокатятами», как они себя называли, зачастую проходили за чашкой чая в нашем доме, благо, стол, сделанный еще отцом моей матери, вмещал до шестнадцати гостей. Многие хлопоты работы с молодыми делил с отцом его коллега и самый близкий друг Семен Израилевич Беркович, отличавшийся глубокой личной культурой, тонкой, я бы сказал, артистической душой. В судах он обезоруживал ретивых прокуроров своей подчеркнутой вежливостью, завоевывал внимание судей интеллигентностью речей, личной эрудицией. «Адвокатята» его очень любили, дружелюбно посмеиваясь над некоторой старомодностью его выражений.

Третьим наставником молодых был адвокат другого поколения Григорий Ефимович Розенберг, ни по жизненному опыту, ни по судьбе не походивший на «мэтров» Подольного и Берковича. Войну он прошел боевым офицером контрразведки, имел много правительственных наград, но сразу после войны его уволили из армии. Был он человеком очень общительным, умным и уверенным в себе собеседником, умел и любил затевать споры, в которых порой был даже агрессивен. Таким образом, все три руководителя в чем-то дополняли друг друга.

Многие годы спустя, встречаясь с бывшими «адвокатятами», с доктором юридических наук, профессором, полковником Давидом Ривманом, с ведущими питерским адвокатом Ноткиным, с московскими юристами Ваксом и Гринбергом, я с понятным чувством выслушивал самые добрые слова о вологодской адвокатской школе и о моем отце.

«Иногородняя» молодежь становилась на ноги и постепенно возвращалась в свои пенаты. А вологодские – оставались и вырастали в прекрасных специалистов. Так, вернувшийся с фронта Николай Сошников около сорока лет возглавляет областную коллегию адвокатов, а Виктор Бакин, один из очень немногих уцелевших солдат 22-й армии, героически погибшей практически целиком в 41-м году на Днепре, многие годы после адвокатуры был членом областного суда. О судьбе этой армии прекрасную книгу «Зеленая брама» написал поэт Евгений Долматовский.

Случалось отцу спасать не только подзащитных, но и своих молодых коллег. Вспоминается такая история. Молодой адвокат, заведовавший консультацией в районном городке, в день смерти Сталина послал уборщицу купить траурную ленту к флагу. Ленты в продаже не оказалось. Она купила кусок черного материала, отрезала полосу и простодушно спросила: «А куда остальное?». Последовал столь же простодушный ответ: «Возьмите себе на портянки или сохраните, пока умрет следующий». Такое кощунство в те времена не могло сойти гладко с рук: на следующий день раздался в областной коллегии адвокатов звонок «оттуда»: «Кто такой? Немедленно вызвать сюда и прислать к нам. Мы с ним разберемся!». Отец, замещавший в тот момент председателя, ночью вызвал парня в Вологду, вручил ему трудовую книжку, деньги и сказал: «Следующим поездом уезжай ко всем чертям, в Крым, на Кавказ. Вот тебе справка без дат о том, что находишься в отпуске. И не вздумай появляться ни в Вологде, ни в Питере долго-долго». А в КГБ он доложил, что адвокат вчера уехал в отпуск. Года хватило на то, чтобы дело это забылось. Человек был спасен. Теперь он – известный в мире ученый-лингвист.

Из юридических дел отца некоторые помнятся до сих пор. В Вербное воскресенье 1961 года в одной из вологодских церквей при большом скоплении народа возникла паника: кому-то показалось, что начался пожар. Бросившиеся к выходу прихожане насмерть затоптали много людей. Возникло судебное дело: пытались найти и наказать виновных. В итоге обвиняемым оказался сотрудник епархиального управления, бывший полковник Генерального штаба царской армии Чавчавадзе, в эмиграции – участник французского Сопротивления, незадолго до того вернувшийся из сталинских лагерей.

Отцу местные власти запретили выступать в суде, желая придать делу антирелигиозную направленность. По совету отца был приглашен из Москвы адвокат Александр Моисеевич Гринберг. Все материалы к выступлению готовились в нашем доме «в четыре руки». Доводы обвинения были разбиты вдребезги! В приговоре остались два абсурдных обвинения: почему в храме не было запасного выхода и почему не висел план эвакуации на случай пожара. Столь же нелепым был и приговор: Чавчавадзе наказывался несколькими месяцами принудительных работ по месту службы. Верховный Суд Союза по жалобе адвокатов вовсе прекратил дело за отсутствием состава преступления, попеняв Вологодскому суду за вздорность обвинений. В годы гонений на церковь это была большая профессиональная победа двух адвокатов-безбожников.

С выходом на пенсию отец занялся лекторской работой в обществе «Знание». Он любил аудиторию, и его слушали с удовольствием. Часто он выступал с лекцией «О культуре речи». Его язык всегда был безупречно правильным, образным, но без излишнего пафоса. В лекциях он никогда не балагурил, не заигрывал с аудиторией, хотя позволял порой тонко иронизировать и даже жестко критиковать.

Анекдоты отец любил слушать, хотя практически никогда не рассказывал сам. Но некоторые его высказывания сами становились в ряд с анекдотами. Помнится такой случай. Пенсионер – отец собирается на редкую по тем временам лекцию заезжего специалиста. Тема – «Гигиена брака». Мы, молодые, подтруниваем над стариком... С лекции отец возвращается поздно. Снимает в прихожей традиционные галоши... Мы его спрашиваем: « Что так долго? И к каким же ты выводам пришел?». А он спокойно, как теперь говорят, «на полном серьезе» отвечает: «Вывод напрашивается сам. Лектор, вероятно, болен поповой болезнью: за два часа так и не смог кончить...». С тех пор на длинных докладах я часто вспоминаю отцовскую шутку.

Рассказывать об отце я мог бы еще много и много. Для меня он всегда был идеалом. Но вот, уже будучи молодым учителем, я попал в Москве в компанию старых вологжан. Среди них оказался человек, хорошо знавший отца в молодые годы. К моему глубокому удивлению, он рассказал о пикантных эпизодах юношеских пет. Я ни на йоту не усомнился в том, что услышанное – плод фантазии рассказчика: настолько все не вязалось с моими представлениями об отце.

Позднее, передав отцу привет, я робко спросил: «Можно ли верить рассказам твоего знакомого?». Отец рассмеялся: «Значит, этот болтун все-таки рассказал, как мы однажды попробовали курить папиросы с наркотиками?». Оказывается, и такое было с ними в пятнадцать пет. Не зная ни меры, ни силы наркотика, они накурились, чуть не отдав Богу души. И потом зареклись на всю жизнь от такого «блаженства».

Мне, привыкшему видеть отца хрестоматийно правильным, рассудительным и выдержанным, было трудно поверить, что и он не прошел мимо искушений молодости. Но выводы из них люди делают разные или вовсе не делают выводов.

В какой-то момент ассоциативное мышление увело меня от воспоминаний о деде к рассказу об отце. Пора вернуться. Деда Юду Абрамовича я помню слабо. Был он небольшого роста, но широк в кости. Страдал гипертонией. Вот он больно треплет меня за ухо и смеется с тяжелой одышкой, угощает еврейскими сладостями – тейглах. Вот он молится, в ярмолке, накрывшись черно-белым покрывалом – талесом... Я вижу его спину и голову, сидящую прямо на плечах. Он поворачивался ко мне всем телом (теперь я знаю: так поворачиваются короткошеие).

Я стою в дверях и спрашиваю: «Дедушка! А что такое мезуза?». Это слово я услышал от бабушки, но так ничего и не понял, зачем такую маленькую штучку приколачивают на дверных косяках. «Вырастешь – узнаешь», – говорит дедушка. Прости, дед, мы слишком поздно узнаем то, о чем вы, старики, нам не успели рассказать в детстве.

Комплекс беженца, синдром страха перед погромами и войной крепко сидели в сознании старшего поколения. Как только в Архангельске высадился английский десант и в Вологде запахло гражданской войной, дед решил уехать из России за границу. Как тогда водилось, в газете «Известия Вологодского губернского Совета» появилось объявление о том, что Юда Абрамович Подольный с женой и шестью детьми подал заявление о выходе из российского подданства. Но угроза войны миновала, и еще одно бегство не состоялось.

После революции Юда Подольный работал во многих местах, был даже «полномочным представителем Главного Штаба Рабочее – Крестьянской Красной Армии Москвы в должности заведующего участком по заготовке топлива». На пенсию вышел в 1930 году, но и после того работал на высокой должности «старьевщика» в будочке утильсырья. Умер он, как тогда говорили, от удара.

Дети Юды Абрамовича смогли реализовать себя в жизни по-разному. Соломон окончил высшее морское училище. Строил военные объекты на Балтийском флоте, в том числе Ладожскую дорогу жизни из блокадного Ленинграда. Ушел в отставку инженером-полковником. Яков и Моисей специализировались по лесному делу. Моисей с первых дней ушел на фронт и пропал без вести. Только через пятьдесят лет нашлись документы о том, что он погиб.

Младший брат Наум стал специалистом по проектированию водоснабжения и канализации. Даже в войну его не брали в армию: он строил уральские оборонные заводы. Умер он в возрасте девяноста четырех лет.

Сестра Хана не дожила до своего столетия всего три месяца. Жизнь ее прошла в напряженном труде. Но любила и умела она посмеяться. Осколки ее смеха были слышны в репризах Маврикиевны и Никитишны (Тонкова и Владимирова), с которыми она дружила с самого начала их артистической карьеры. А когда в гости к старейшей жительнице московского микрорайона приехал с подарком сам Юрий Михайлович Лужков, она ему пожаловалась: « То ли Бог про меня забыл, то ли я такая страшная стала, что и ему не нужна!».

Судьбы Подольных во всех поколениях ничем не выделялись из судеб миллионов фамилий российских евреев, а порой были и трагичны так же, как и у многих других. Из многочисленной родни, жившей в довоенное время в Стародубе и Могилеве, в 1945 году живыми вернулись с фронта только четверо: подполковник-танкист, сержант-минометчик да две сестрички, которых накануне расстрела родителям удалось через подкоп вытолкнуть из гетто за колючую проволоку. Больше года их прятали по подвалам украинцы-соседи, а потом переправили в партизанский отряд. Во рвах стародубского и могилевского гетто, по подсчетам отца, осталось больше двадцати стариков, женщин и детей рода Подольных.

С годами потерялся еврейский обычай иметь большие семьи. У отца и его четырех братьев вместе было столько же детей, сколько их было у Юды Абрамовича Подольного. Семейную фамилию сохранили в новом поколении уже только кадровый моряк-подводник Лев Яковлевич, автор этих строк и наши дети.

Но есть в нашем роду и инженер, и строитель, и завмаг, и медик, и математики-программисты, и даже редактор-переводчица с африканского языка хаус. Есть доценты и профессора. Подрастает дизайнер по костюмам. Нет только бездельников, пьяниц и тунеядцев. Нет просто непорядочных людей. Каждый достигал всего своим трудом.

В заключение расскажу о таком забавном эпизоде. Один из самых младших Подольных наш внук Данилка, вероятно, от прабабушки унаследовал хорошие музыкальные способности: пел и играл в вологодском детском музыкальном театре. Театр ездил на гастроли в Санкт-Петербург. Конечно, на концерт пришли наши питерские родственники. И когда объявили: «Поет Даниил Подольный», пятилетний ленинградец Яшенька на весь зал вслух и очень звонко произнес: «А я – тоже Подольный!». В зале раздались аплодисменты! Подрастут наши дети и внуки и поймут слова великого Пушкина:

«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие... Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого сердца?»

Лифшины

Пускай на миг один – и то спасибо им: 
Они теперь со мной, всем обликом своим.
Воспоминаний свет, пронзающий года, 
У нас нельзя отнять нигде и никогда.

А. Гитович

Семья моей матери жила когда-то на стыке Брянской, Могилевской и Гомельской областей, в краю типичных городков черты оседлости, населенных русскими, украинцами, белорусами и евреями так, что трудно было порой сказать, кого на улице живет больше... Жили дружно, мирно и в большинстве своем одинаково бедно.

Дед – Евель Завельевич Лифшин – рос в многодетной семье дегустатора местной табачной фабрики. Завел Лифшин не курил, но по дыму самокрутки мог сказать – из нижних или верхних листьев табачного куста приготовлена махорка.

Когда Евель был еще маленьким, случилась беда: внезапно налетевший смерч поднял его высоко в воздух и не очень мягко опустил вдалеке на огород. С той поры он не слышал на одно ухо и держал голову чуть-чуть набок.

Как и дед по отцу, Евель Завельевич всего полтора года учился в школе при синагоге – хедере. Но итоги учебы у обоих оказались весьма несхожими. Дед Подольный был мудрым в житейском плане человеком, уважаемым среди единоверцев и соседей. Но книжные премудрости его не увлекли: он довольствовался чтением молитвенников. Дед Лифшин, напротив, стал заядлым книгочеем. Со временем он прочел почти всю русскую классику. Многих еврейских писателей цитировал почти наизусть и всегда – к месту. Читал он бессистемно, порой урывками, но обо всем прочитанном имел свое суждение, иногда наивное, но всегда непосредственное.

Зато газеты он читал регулярно, отмечая цветными карандашами то, что нужно прочесть детям, а что – обсудить с друзьями. Когда он стал техником-строителем, на ворчание бабушки из-за развернутой газеты раздавался его шутливый голос: «Бин их а техник, муз их лейзен а блат!» («Раз я техник, я должен читать газету!»).

После того, как его сбила машина, из больницы за два дня до смерти он передал мне обрывок конверта, на котором написал слова Чернышевского: «Будущее светло и прекрасно! Стремитесь к нему...».

Среди друзей слыл человеком слова и великого трудолюбия. Овладев в молодости плотницким и столярным мастерством, он сколотил из таких же еврейских ребят бригаду и поехал с ней по России на заработки. С детства я помню рассказы деда о том, как они строили русские церкви и как по православному обычаю за них, строителей, в храмах служили молебны. Позднее я натолкнулся на такую же историю в книге А. Рыбакова «Тяжелый песок». Вероятно, не только дедова бригада творила в России богоугодные дела.

В Вологде дед участвовал в строительстве вокзальных сооружений, в строительстве Горбатого Моста через железнодорожные пути около вокзала. Построил он много жилых домов.

Одним из последних сооружений деда в Вологде была синагога, в которую он вложил и свои скромные личные сбережения. Было это уже в конце двадцатых годов. Но в ночь накануне официального открытия синагоги всех ее строителей и служителей свезли в ЧК и заставили под угрозой репрессий подписать документ о добровольной передаче здания синагоги городским властям.

Это было деревянное одноэтажное здание на Козленской в квартале между улицами Предтеченской и Галкинской. В нем потом размещалась станция Скорой медицинской помощи. Старожилы, вероятно, помнят это здание, но мало кто обращал внимание на то, что в круглое окно под его крышей на фасаде была врезана шестиконечная звезда Давида – могиндовид. А здание нынешнего ресторана «Мишкольц» никогда синагогой не было, хотя кое-кто это и утверждает: там был костел, заложенный поляками. Их за участие в освободительном движении в великом множестве царские власти ссылали «...в известную своим нездоровым климатом Вологду». Такую нелестную характеристику нашего края я нашел в польском источнике, описывавшем судьбы участников польских восстаний.

Как мне представляется, именно в ночь конфискации здания прекратила свое существование последняя еврейская община в Вологде. По крайней мере, я за свою жизнь ни разу не слышал, чтобы в Вологде где-то собирался «а минен», т.е. десять мужчин, по обряду необходимых для молитвы. Верующие молились каждый в одиночку, чаще – в душе, чем вслух. Мацу на пасху привозили из столиц. В ритме российской жизни потерялась еврейская суббота. Язык идиш стал забываться уже в первом поколении от наших дедов, а языка иврит не знал никто.

Строго говоря, последним очагом еврейской культуры в Вологде была еврейская школа, располагавшаяся в одноэтажном особняке с мезонином, что стоял в самом начале улицы Герцена, там, где сейчас возвышается похожее на саркофаг здание областной Администрации. Школа только называлась еврейской: язык и история евреев изучались там факультативно, лишь по желанию учеников и родителей. Учились в школе дети разных национальностей. В школу эту стремились попасть многие: там работали хорошие учителя. Директором был один из лучших педагогов города Николай Иванович Лихачев. Школа просуществовала недолго: в начале тридцатых годов она была закрыта без видимых на то причин. А ее директор погиб в 1944 году, обвиненный в антисоветской агитации.

Но вернемся снова на родину моего деда. По его рассказам я помню, что бурные события происходили там с 1905 года. В селениях начались погромы. Интересную деталь рассказывал дед: среди погромщиков, приходивших бить евреев, как правило, не было людей из того селения, где происходили кровавые события. «Местные» никаких претензий к «своим» евреям не имели. Больше того, были часты случаи, когда жители разных национальностей объединялись в отряды самообороны, и тогда погромщикам приходилось туго...

Брат моего деда, которого в семье звали «мизиникер» – «младшенький», или «мизинчик», известный в местечке балагула – ломовой извозчик, в одной из таких стычек схватил оглоблю... Дело обернулось арестом «за драку с нанесением тяжких телесных повреждений». Предстоял суд, суровый и навряд ли справедливый. Но парню устроили побег. Некоторое время он жил на полулегальном положении в Одессе, участвуя в революционных группах, но под угрозой нового ареста бежал в Америку.

Вот так государственная политика, опирающаяся на открытый антисемитизм, толкала молодежь в революцию, изгоняла из страны. После революции связь с «младшеньким» оборвалась. Даже в анкетах дед никогда не писал о брате. Но в 1942 году через Красный Крест в Вологду пришло письмо из Соединенных Штатов: брат просил деда срочно выхлопотать ему разрешение вернуться в Россию, чтобы он мог пойти на фронт.

Я уже не помню, в каких выражениях, но «младшенький» намекал, что имеет опыт войны с фашистами. Дед высказал предположение, что он успел повоевать в Испании. Получили мы пару посылок из Америки. Помню, что в одной из них было драгоценное по тем временам белое туалетное мыло, к тому же испускавшее по всей квартире потрясающий аромат, напоминавший о чем-то съедобном и очень вкусном... От этого запаха в голодном желудке возникало противное щемящее ощущение...

Переписка деда с Америкой прервалась быстро: страх репрессий «за связь с заграницей» был столь велик, что часто оказывался сильнее ослабевших со временем семейных чувств.

Бежать из Могилева в Вологду и деда, и всю его семью заставила все та же война 1914 года. Здесь мне следует сделать историческое отступление.

Немцы постепенно заняли западные области Белоруссии и Украины, и на территорию России хлынул поток беженцев-евреев. Чиновничий аппарат царской России на самом высоком уровне всегда тяготел к черносотенным затеям. По совершенно необъяснимой логике расселение беженцев было разрешено только в трех губерниях центральной России: Курской, Тамбовской и Пензенской. Население этих городов сразу чуть ли не удвоилось. Жилья катастрофически недоставало, цены на продукты подскочили, начались эпидемии. Посыпались жалобы и прошения на высочайшее имя.

После долгих и безрезультатных обсуждений в чиновных инстанциях редактор санкт-петербургской газеты «Копейка» Л. Клячко, известный своим заступничеством в «еврейских делах», внес предложение разрешить российским евреям на время войны жить где им угодно.

Высокопоставленный чиновник, услышав такое предложение, чуть не лишился дара речи: «Это что же значит? Вы предлагаете вовсе уничтожить черту оседлости?! Вы думаете, о чем говорите?». Но на такой возглас последовал «убийственный» аргумент Клячко: «А почему бы не уничтожить? Что тут страшного? Ведь война вовсе уничтожила границы Германии, Бельгии, России. Так почему бы нам самим не уничтожить черту оседлости, границу весьма сомнительного свойства?». Доложили государю...

Вскоре был выпущен Циркуляр, открывший для беженцев внутренние губернии России. Под запретом все же остались Москва, Область войска Донского и некоторые другие районы. Такое решение помогло беженцам разъехаться по городам России в поисках работы с любым скромным заработком на содержание многодетных семей.

Евель Завельевич Лифшин еще до этого Циркуляра обратился к вологодскому губернатору с прошением предоставить ему и семье «вид на жительство». Был он к тому времени не просто плотником, но и столяром-краснодеревщиком. Губернатор захотел увидеть работу мастера. Дед выполнял работу три месяца: он изготовил три шкатулки под ордена. Ту, что была из двенадцати пород дерева с инкрустацией, взял губернатор себе. Вторую, что была из трех пород, за деньги купил для подарка жене, а в третьей дед принес домой долгожданный «вид на жительство». Правда, к тому времени вступил в действие Циркуляр, о котором рассказал я выше.

В поисках заработков дед выезжал в Галич. Там же он хотел отдать дочерей в гимназию, но «процентная норма» на обучение евреев и там строго соблюдалась...

Была у деда старшая дочь Нина, очень красивая и от Бога одаренная природно поставленным редким голосом меццо-сопрано. С Ниной связана история, повлиявшая на всю дальнейшую судьбу семьи Лифшиных. В предреволюционные годы в Вологде среди горожан и ссыльных большим авторитетом пользовалась семья Содманов. Доктор Содман и его жена были людьми высокообразованными и близкими к миру искусства. Дед водил с ними знакомство, помогал в обустройстве дома, сооружал декорации для любительских спектаклей, которые ставила Наталия Содман.

Однажды дед рискнул попросить прослушать его дочь. Пораженные музыкальностью и дивным голосом девушки, Содманы настояли на том, чтобы она немедленно поехала в Петроград в консерваторию. Они не только дали рекомендательные письма к своим друзьям-педагогам, но и организовали финансовую поддержку молодой студентке. Было это, кажется, в 1915 году. А в 1917 Нина написала родителям, что просит благословения выйти замуж.

Евель Завельевич немедленно поехал в Петроград. Оказалось, что семья жениха Ильи Штерна имела на Невском проспекте шикарный дом, а на Урале и в Риге – большие заводы. Брак Нины с Ильей был, как говорили в те времена, большим мезальянсом: что мог дать в приданое дочери провинциальный еврей-столяр?

Но встреча с будущими родственниками оказалась очень доброй и сердечной. Деда приняли радушно. Оказалось, что молодой студент Илья в духе времени увлекся революционными идеями и стал отходить от семьи. В студенческой компании он познакомился с Ниной и, как говорится, безумно влюбился. Родителям девушка очень понравилась: красивая, по-провинциальному скромная... Появилась надежда, что женитьба отвлечет Илью от революционных забав.

Со свадьбы дед вернулся не с пустыми руками: новые родственники дали ему определенные средства, на которые он достроил купленный у города полусгоревший дом и завел свое «дело».

Но счастье в семье Штернов продолжалось недолго: за революцией последовали экспроприации, национализации... Штерны решили бежать в Ригу. И эта родственная связь порвалась, скрытая анкетной строкой: «... родственников за границей не имею».

В 1940 году, когда Латвию присоединили к Советскому Союзу, Нина разыскала родителей по переписке. К тому времени она была солисткой Рижской оперы, где пела с известным певцом Михаилом Александровичем. Взрослая дочь уже работала фоторепортером в газете, а Илью избрали в новый Верховный Совет республики. Но в те годы коренным жителям республики еще не разрешался въезд в Россию: граждане бывшей Латвии еще не стали полноправными гражданами Советского Союза.

Переписка оборвалась с войной. Только в 1945 году через соседей по рижской квартире удалось узнать о судьбе семьи Штернов. В ночь на 22 июня 1941 года Илья был застрелен в собственной квартире ворвавшимися айзсаргами – латышскими фашистами. С приходом немцев женщины попали в гетто, затем в Саласпилс, где и были уничтожены.

Так трагично и вместе с тем типично оборвалась еще одна веточка нашего рода... Когда мы с женой были в Саласпилсе, все время перед глазами как бы стояла довоенная фотография моей двоюродной сестры – изумительно красивой девушки Миры Штерн.

В нашем доме как память об этой семье остались некоторые сувениры из петербургского дома Штернов. Вещи имеют свойство переживать своих хозяев, но редко могут рассказать свою историю. Историю этих сувениров наша семья помнит и хранит.

До 1929 года, известного в истории нашей страны как «год великого перелома», вологодские власти деда не притесняли. Дело было в том, что еще до революции Евель Завельевич имел в Вологде много знакомых среди ссыльных, в том числе и среди революционеров-большевиков. Он даже оказывал им некоторые услуги: то получал их почту на свое имя, то на время давал работу и кров беглым ссыльным. Он так и слыл «сочувствующим».

Такая репутация оградила деда в трудные годы от многих неприятностей. Больше того, даже сам глава Вологодского Совета Иван Адамович Саммер бывал у деда в гостях. Иногда он приходил вместе с начальником ГубЧК. Когда бабушка подала однажды гостям чай, этот чекист обратил внимание на обручальное кольцо на ее руке: «А куда вы его спрячете, когда к вам придут с обыском?». Бабушка шутливо ответила: «Все мое золото – на одном пальце да в двух ушах...».

Главный чекист внимательно осмотрелся, подошел к винтовому стулу около пианино, вывинтил сидение напрочь и, показав на отверстие, сказал: «Положите сюда!». А ночью пришли рядовые чекисты и потребовали сдать все золото в государственную казну... Обыск был поверхностным, скорее – формальным. Ничего не найдя, чекисты ушли... Пианино и стул с «тайником» до сих пор стоят в моем кабинете.

Ну, а в 1929 году отобрали и дедовский дом, разместив в нем отделение детской инфекционной больницы. Новых «революционных» друзей дед так и не завел, а старые быстро «вышли из моды». Да дед и не жаловался никуда: «На святое дело люди и сами больше жертвуют: будем считать, что подарил!».

В войну, очутившись в Вологде на скудных продовольственных карточках иждивенца, дедушка в уже совсем преклонном возрасте вспомнил свою столярную профессию. Сначала он сделал для себя деревянный мундштук, чтобы курить махорочные самокрутки. Потом попросили все друзья и знакомые. Потом упросили деда сделать такие мундштуки соседи и хорошо уплатили ему. Начали приходить с заказами из соседней воинской части. Через пару месяцев пришлось деду брать патент на индивидуальную трудовую деятельность.

В меру сил мы, мальчишки, старались помогать деду. Из леса приносили ветви старых черемух, напиливали на болваночки, высушивали, спицей выбивали сердцевину, делали первичную заготовку. Дедушке оставалась чистовая отделка мундштуков. Однажды нас застал за такой «семейной» работой налоговый инспектор. Разразился грандиозный скандал: инспектор не просто составил акт «об использовании наемного труда», что категорически не разрешалось «индивидуалу», но и описал все наше скромное домашнее имущество.

Дело за неуплату огромного «налога с артели», каковой были объявлены дед и два внука, пошло в суд. Если бы мама не нашла защиту в лице городского прокурора, бывшего ученика и коллеги отца, нам грозила полная конфискация всего семейного имущества. Таковы были порядки...

Еще одно, на мой взгляд, интересное воспоминание. Я не помню, чтобы Евель Завельевич когда-нибудь болел. Однако за здоровьем своим он следил внимательно. Еще в молодости он глубоко уверовал в рекомендацию врача, посоветовавшего употреблять для профилактики спиртовую настойку чеснока. Даже в самые трудные времена дед покупал бутылку водки, разливал ее пополам, добавлял до горлышка очищенный чеснок. Затем он регулярно принимал с начала месяца перед обедом или ужином рюмку воды, в которую последовательно добавлялась настойка от одной капли до пятнадцати. С середины месяца число капель опять уменьшалось до одной. И так – регулярно, с перерывами в один месяц – всю жизнь.

Недавно я снова услышал рекламу чесночных препаратов против склероза. Могу засвидетельствовать: когда деда в 78-летнем возрасте сбила автомашина, на вскрытии врачи были поражены полным отсутствием всяких следов склероза.

Вернувшись к семейным судьбам Лифшиных, нужно сказать, что деньги Штернов дали возможность и другим детям получить образование.

Старшая дочь Вера с двумя детьми ушла от мужа-плотника к красному командиру вологодского полка Георгию Васильевичу Туранскому. Была Вера женщиной крупной, по характеру решительной и властной, умевшей даже в самых дальних гарнизонах найти себе дело: она прекрасно шила, вязала, делала дамские шляпки, умела превратить скромные командирские комнаты в казармах в уютные уголки. А Георгий Васильевич был едва ей по плечо, ходил в сапогах-бутылках на высоких каблуках. Родом он был из дворян и во всех чистках уцелел, наверное, только потому, что всю жизнь воевал: то штурмовал Перекоп, то сражался с басмачами, то дрался с японцами на Хасане и Халхинголе.

Долго добивался, чтобы его – старика – пустили на фронт Отечественной войны. Наконец, он сформировал в Узбекистане новую дивизию, но по дороге на фронт эшелон попал под бомбежку. Георгий Васильевич был ранен, а потом его вернули преподавать в Академию. Дивизия же вся полегла в котле под Воронежем.

«Карманный полковник», как иногда друзья в шутку звали Георгия Васильевича, любил репетировать свои лекции по военной истории на домашних слушателях. Благодарным слушателем был дед: тот относился с огромным уважением к лектору и, принимая все близко к сердцу, задавал массу вопросов.

Георгий Васильевич и Евель Завельеавич были не просто родственниками, но и близкими друзьями, несмотря на разницу в возрасте и образовании. Георгий Васильевич прекрасно воспитал детей Веры: старший сын стал офицером-артиллеристом, окончил войну начальником штаба бригады и после войны работал в прокуратуре Москвы, а дочь окончила институт военных переводчиков.

Младшая сестра мамы окончила библиотечный техникум, вышла замуж за московского друга моего отца и проработал до восьмидесяти лет.

Лева Лифшин, единственный сын дедушки, в молодости был, вероятно, большим шалопаем. Учиться не хотел. Был он и парикмахером, и наездником в госконюшне, и пожарным. В вологодском музее пожарной охраны до сих пор висит его фотография в медной каске. Он исколесил всю страну. В 1942 году попал в штрафбат, был ранен и в звании гвардии сержанта с двумя медалями «За отвагу» вернулся домой.

Всю оставшуюся жизнь он проработал в торговле, отличаясь исключительной честностью и непримиримостью к беспорядкам. На его юбилее директор московского универмага шутливо сказал: «Впервые вижу такого честного заведующего отделом: хоть с работы увольняй!».

К старости он много и тяжело болел, брюзжал, не мог найти общего языка с сыном и внуками, а потому похороны его был вдвойне грустными: за гробом шли далеко не все родственники... И такое, к великому сожалению, было...

О моей маме – Розе Лифшиной – рассказ особый.

Нежного о моих бабушках

Вы не великие герои, в тишине и безвестности прошли вы свое земное поприще..., но вы были людьми, и ваша внешняя и внутренняя жизнь так же исполнена поэзии, так же любопытна и поучительна для нас, как мы и наша жизнь, в свою очередь, будем любопытны и поучительны для потомков.

С. Т. Аксаков. «Семейная хроника»

Давние годы прошли вдалеке... 
Бабушка с пестиком в темной руке. 
Кольцо на морщинистом пальце блестит. 
Унылую песенку пестик бубнит: 
Трижды ударит, раз прозвенит...

Рахиль Баумволь

Могут спросить, почему я до сих пор ничего не сказал о моих бабушках. Сочинять не хочу, а в детской памяти бабушки оставили меньший след, чем деды.

С Хаей Ароновной Подольной и Анной Исааковной Лифшиной мы жили вместе только в годы войны, когда они обе оказались в вологодской эвакуации. Обе к тому времени не отличались крепким здоровьем и не играли в своих семьях главных ролей.

Запомнились они мне мягкой добротой, душевной кротостью и каким-то внутренним испугом перед судьбой. Я не помню, по какому поводу возник этот разговор между бабушками, долгим зимним вечером сидевшими около семилинейной керосиновой лампы с шитьем в руках. Но меня просто поразило то, что они всерьез обсуждали: «Не дай нам Бог дожить до еврейских погромов! От немцев мы еще успеем убежать, а от погромов куда денешься?». Они очень хорошо помнили, что такое погромы, я бы сказал, генетически помнили.

«Еврейство» моих бабушек проявлялось главным образом в их удивительном языке, включавшем в себя еврейские, русские, белорусские, украинские слова в таком невообразимом сочетании, что приходилось лишь догадываться, о чем идет речь. А еще в кулинарном искусстве.

Перед войной бабушки гостили у нас по очереди. Их приезд был всегда «праздником желудка». С тех пор и по сей день мне помнятся морковный с медом и черносливами, томленый в глиняном горшке в русской печи «меренцимес» да заплетенные косой печеные халы из сладкого теста.

На огромном блюде к столу подавалась фаршированная щука – «гефилте фиш». Одна бабушка добавляла в фарш свекольный сок, от чего рыба становилась розовой. У другой бабушки был свой секрет: в кастрюлю с рыбой клался мешочек с луковой чешуей и рыба окрашивалась в янтарно-желтый цвет. На блюде красовалась громадная щучья голова, непременно достававшаяся отцу, и он классически «препарировал» ее на мельчайшие косточки.

Фаршированную щуку полюбили и все наши соседи, выходцы из Никольска, Кичменгского Городка, Вельска. Под бабушкиным руководством на общей кухне соседи осваивали рецепты еврейской кухни, зато и нам перепадали архангельские шанежки с картошкой и пироги с треской, любовно испеченные соседскими старушками, и пасхальные куличи, и крашеные яйца.

Есть у Александра Гитовича стихотворение «Воображаемое свидание с Ованесом Ширазом», где он с великим мастерством гурмана описывает, каким был пир на интернациональной встрече с друзьями:

... И вот плывут без всякого смущенья –
Как равные – Солянка и Шашлык: 
То двух культур, достойных восхищенья, 
Немой, но выразительный язык.
И дух взаимного обогащенья 
Над ними вьется, важен и велик. 
И, понимая это, мы запьем 
Солянку – водкой, а шашлык – вином...
Могучей Кулинарии наука,
Ты хороша и ныне, как в былом, 
Ты и теперь, не зная слова «скука»,
Объединяешь нас таким теплом, 
Что даже фаршированная щука
Была бы тут не лишней за столом...

Так шло на кухне взаимооплодотворение двух великих и древних кулинарных культур... Я не помню, чтобы на нашей коммунальной кухне возникали в те годы какие-то серьезные конфликты. Всё и обо всех знали бабушки нашего дома. Бабушка Шевницына, родом из Никольска, сильно налегая на букву «о», говаривала: «А велика ли от вся-то Вологда: поковыряй в носу да чихни в Ковырино, в Кобылино заржут да будь здоров скажут». Теперь оба эти названия вологодских окраин исчезли с карты Вологды.

За жизнь довелось мне испробовать кухни разных народов. И вот на что я обратил внимание. Во-первых, я ни разу не встретил ни в одной стране, ни в одной республике людей, которые бы не гордились своей национальной кухней. Во-вторых, у всех народов бестактностью считается утверждать превосходство одной кухни над другой. В-третьих, люди очень любят заимствовать друг у друга рецепты национальных блюд и удивлять ими своих гостей. В-четвертых же, приходится признать, что везде, где я бывал, при самых больших кулинарных возможностях, в самых торжественных случаях, как правило, верх берет своя собственная, традиционная, национальная, а то и просто региональная, местная кухня. Не от одного из друзей приходилось слышать, как остро сказывается вдали от Родины ностальгия по родной кухне, по куску свежего, душистого черного хлеба...

Приятным воспоминанием довоенного детства остались зимние вечера, когда вся семья собиралась у большого стола, а бабушки раскатывали на нем в тонкие листы белое тесто, посыпали листы мукой, скатывали в трубочки и тонким ножом нарезали в лапшу. Лапша долго сушилась возле печки, испуская вкусный запах. Нам же, детям, вменялось в обязанность ворошить лапшу, чтобы сохла равномерно. Вкус той лапши, приготовленной на молоке с добавлением изюма, всю войну был напоминанием о недолгом благополучии 1940 года, когда отец вернулся домой из тюрьмы...

На этом «розовом» фоне хорошо помню и то, как из размоченных черных сухарей Анна Исааковна готовила похлебку на всю семью. Пара картофелин да луковица придавали похлебке особый аромат. Но это уже было в 1942 году. Большой удачей бабушки посчитали случай, когда голодной зимой сорок третьего им достался уж и не помню какими судьбами солидный запас лаврового листа. Считалось, что в этом листе содержится много витаминов, а потому его клали во все блюда, разве только не в чай.

Мы с моим двоюродным братом Володей Лифшиным очень ждали от бабушек похвал, когда с рыбалки нам удавалось принести домой хоть несколько окуньков, ершиков да сорожек.

Предметом особых забот и гордости наших бабушек в военные годы была коза Машка, которую выменяли в деревне на сапоги-бродни: в них отец ездил по глубинным районам области. Козье молоко хорошо поддерживало всю семью. Но вдруг из сараев вокруг нашего дома начались дерзкие кражи. В меру сил и разумения тринадцатилетнего мальчишки я соорудил подобие охранной сигнализации: звонок звонил каждый раз, как открывалась дверь сарая. Но соседям надоели утренние побудки, когда наши бабушки ни свет ни заря шли доить Машку. Сигнализацию пришлось отключить. И в ту же ночь нашу кормилицу-поилицу зарезали вместе с козленком, оставив нам, как в сказке, рожки да ножки...

От такого горя одна бабушка надолго слегла с сердечным приступом, а другая попала в больницу со страшными головными болями: эти боли оказались первым симптомом опухоли мозга, быстро приведшей бабушку Анну Исааковну к трагическому концу.

Я написал то, что помню сам, но из воспоминаний моих родителей и по старым фотографиям рисуется несколько другой образ Анны Исааковны Лифшиной. В молодые годы была она статной и красивой, отличалась хорошим голосом. Очевидно, от нее дочки унаследовали свои музыкальные таланты. Была Анна Исааковна исключительно гостеприимна и хлебосольна. Потому лифшинский дом был всегда открытым. 

Еще одну черту бабушкиного характера знали все: она никогда не вмешивалась в дела мужа и в семейные финансы. Все серьезные покупки делал дед, принимая или отвергая заявки детей и жены. Старался покупать вещи хорошие, добротные. Любил повторять: «Мы не настолько богаты, чтобы платить за плохие вещи». Наряды себе девочки должны были шить сами: так легче было одеть четырех дочек. Анна Исааковна научила всех шитью и вышиванию, хозяйничанью на кухне.

Вспоминаю я рассказ папы, как он познакомился с мамой: оказались они в одном купе поезда, идущего на Ленинград. У папы оторвалась пуговица на пиджаке, и он буквально залюбовался, как ловко действовала иголкой молодая и красивая попутчица. Затем потребовалось развязать затянувшийся узел. Папа хотел разрезать, а девушка поколдовала и распутала... А когда она накрыла дорожный стол и угостила пирогами собственного приготовления..., судьба мамы была уже почти решена! Умением вести дом отличались все сестры Лифшины.

Проходят большие годы, сменяются поколения хранительниц, хозяек домашнего очага, но дочки снова и снова получают от матерей в приданое и передают из поколения в поколение рецепты национальной кухни. Вот так и в нашей семье: кулинарное мастерство бабушек и мам хранит и приумножает моя жена.

Бабушек уже давно нет в живых, но хранит память сердца их удивительную доброту ко всем нам, трогательную заботу о нас, детях и внуках. А заботиться им было о ком! У Анны Исааковны было четыре дочери и сын, а у Хаи Ароновны – пять сыновей и дочь.

А чтобы дети больше помнили старшее поколение, есть у евреев, да и не только у них, прекрасный обычай называть новорожденных по имени самых уважаемых в роду усопших: имя как бы передается по наследству. Вот и меня назвали родители в честь прадеда, которого я не знал...

Судьбе было угодно еще раз напомнить мне о моих предках.

Но об этом – особый сказ впереди.

Привет из прошлого

Мише Бушеву – в память о наших дедах и прадедах.

Нет, я и в самом деле счастливый человек! Везет мне на хороших людей. Даже случайные встречи порой приносят столько добрых минут, обращаются в такую человеческую дружбу, что начинаешь глубже понимать слова Антуана де Сент-Экзюпери о роскоши человеческого общения, хотя никогда заранее не знаешь, что несет тебе каждая новая встреча ...

С Михаилом Александровичем Куликовым судьба свела нас в больничной палате областной больницы. Умудренный большим житейским опытом лесничий со станции Семигородняя был не очень красноречив, больше любил слушать. Порой удивлял тонкими житейскими наблюдениями, точными характеристиками людей, о которых заходила речь. Умел он к месту и тактично высказывать свои суждения по многим вопросам. А знание лесной жизни делало его вроде бы и немудреные рассказы необыкновенно образными. Удивляло меня то, что в описании повадок зверей он очень точно проводил неожиданные параллели с характерами людей! И не я один нашел в этом человеке доброго собеседника: заведующий отделением заслуженный врач Эдуард Аверьянович Лудянский во время ночных дежурств подолгу засиживался в нашей палате.

Лечение закончилось, а знакомство постепенно переросло в дружбу. Подружились семьями и наши дети. В Семигороднюю мы ездили за грибами и ягодами. Гостеприимная хозяйка Раиса Николаевна потчевала домашними разносолами. Михаил Александрович и его зятья показывали нам и лосиные тропы, и бобровые хатки, и лисьи норы. А таких малинников, как на вырубках леспромхоза, наверное, нигде в России я бы не нашел! Пологий пригорок сколько видит глаз до горизонта окрашен в неповторимое сочетание сочного малинового и слегка матового зеленого цветов, как бы нанизанных на коричневые штрихи тонких прутиков.

Однажды Михаил Александрович позвонил и пригласил в лес. Вместе с доктором Лудянским мы приняли приглашение. Встретил нас Михаил Александрович на станции. Уже издалека мы заметили во дворе дома что-то новое: это была свежесрубленная избушка, «домик-крошечка на одно окошечко». На наш вопрос он рассказал, что срубил его для своего 92-летнего тестя, который в столь почтенном возрасте пожелал переехать из Москвы на родину, но только в отдельный домик, «... и чтобы рядом с вами жить».

Интеллигентного вида, аккуратно одетый, худой до костлявости старик удивил нас не по годам темными волосами и пронзительным, испытывающим взглядом: так и казалось, что он хочет увидеть тебя насквозь. Наша беседа с Николаем Евгеньевичем Красиковым с самого начала выглядела странно. Манера его разговора была такой: он задавал вопросы, внимательно слушал, а когда спрашивали мы, он пропускал наши слова мимо ушей и снова очень логично продолжал свою линию разговора.

Узнав, давно ли я живу в Вологде, стал спрашивать о старых вологодских семьях. Когда я упомянул фамилию моего деда, старик сказал: «Это я давно понял, что вы из рода Лифшиных. Евелю Завельевичу я по гроб обязан: от больших бед он меня спас. А спасибо ему не довелось лично сказать. Так хоть внуку пусть достанется...». Оказывается, Николай Евгеньевич происходил из большой, трудолюбивой, а потому и зажиточной семьи крестьян Харовского уезда Вологодской губернии. Когда же начались времена раскулачивания, молодому парню пришлось бежать из дома под угрозой ареста и ссылки. В Вологде рукодельный парень устроился в плотницкую бригаду к моему деду. Пару лет они трудились вместе.

Старшее поколение вологжан, наверное, помнит, что и на вологодском вокзале, как на вокзалах Москвы и Санкт-Петербурга, когда-то над перронами были металлические навесы. Эти навесы ставила их бригада.

Но однажды деду Лифшину стало известно, что харовчанина опознали и собираются арестовать как кулацкого сына. Дед его предупредил, дал денег, соответствующую справку и отправил «в Москву за счастьем». И счастье улыбнулось Николаю Евгеньевичу. Он работал плотником на больших и малых стройках столицы, никогда в начальство не лез, прошел через все испытания временем и режимом.

Михаил Александрович спросил тестя: «Так что же ты не поблагодарил спасителя?». Старик, мне показалось, впервые удостоил нас ответа: «А кто тебе сказал, что я не поблагодарил? Может, я всю жизнь за него, да за таких, как он, в церкви молился! Христос для всех един! А что не писал, так грех не велик: страх-то был не только за себя, но и за него».

«Что вы – из Лифшиных, я давно понял, – повторил старик. – Вот, слава Богу, и свиделись... Теперь и лично спасибо сказал! А фамилию Лудянский я раньше в Вологде не встречал, но это ничего: наверное, другие люди хорошо скажут о вас! Не могут не сказать. Я вижу». Умел он разглядеть в людях хорошее.

Старик выпил полрюмки водки, обмакнул в остаток хлебную корочку, сунул ее в беззубый рот. Наших тостов он не дожидался, повернулся лицом к окну, дав тем понять, что разговор окончен. Мне показалось, что старик устал: девяносто два года есть девяносто два!

Что это было: просто ли Случайная встреча, Привет ли от деда из далекого прошлого или Урок жизни?

Мама, милая мама моя...

Скажи мне, мамочка, 
утешит ли тебя Моя любовь, 
там, где ты сейчас: на том свете, 
в раю, на небесах?
Смогу ли дотянуться до тебя словами, 
Обласкать тебя их тихой нежностью?

Марк Шагал

Судьба всей нашей семьи прочно связана с вологодской Первой школой. Здесь учились братья моего отца, здесь мама преподавала музыку и пение.

На уроках она делала вид, что меня не замечает, а я делал вид, будто работаю вместе со всеми... От многих учителей мама отличалась несколько неформальным отношением к интересам и вкусам ребят. Менее связанная обязательными программами, свободно владеющая инструментом, тонко понимающая детскую психологию, мама легко меняла канву уроков, откликаясь на все детские вопросы.

В школе появилась такая традиция: выгнанные с уроков нарушители дисциплины шли, как правило, на звуки музыки и просили маму разрешить посидеть на ее занятиях. И никогда, и никто из них не мешал учительнице. Мама учила слушать музыку. В ту пору не было магнитофонов и проигрывателей, а патефоны тоже были не в каждом доме. На маминых уроках ручку патефона всегда доставалось крутить самым трудным ученикам.

Известный кардиохирург профессор Владимир Иванович Фуфин говорил маме: «Нет у меня музыкального слуха, но я научился выслушивать человеческое сердце через врачебную трубочку. И в этом – большая Ваша заслуга: сердечный ритм – тоже музыка».

Кроме школы, мама многие годы работала в городском Доме пионеров, руководила хором и занималась с солистами. Многие ее кружковцы выбрали дорогу в искусство, еще больше – в учительство.

Дела мои институтские однажды свели меня с необыкновенно красивой женщиной Гертрудой Павловной Гавриловой. Выпускницей Ленинградского Герценовского пединститута с мужем-лейтенантом она уехала в архангельские леса, где начиналось строительство космодрома Мирный. И стала там заслуженным учителем, директором школы, блестящим воспитателем учительских кадров. Она-то и передала мне письмо от учительницы из ее школы, бывшей вологжанки. С разрешения автора я привожу часть этого письма.

«...Никогда не забуду Розу Евелевну Подольную, необыкновенную умницу и добрейшую женщину. Она руководила хором Дома пионеров, куда я ходила много, совсем нелегко учить детей, которые недоедают, плохо одеты, потеряли много лет. Казалось бы, руководитель хора не обязан быть близок к каждому из своих воспитанников, лишь бы пели хорошо. Но она была чудесным Человеком и педагогом. Я хорошо помню ее голос, манеру держаться, говорить, и, если говорить “по правде”, я копировала ее, когда помогала в школе работать с хором.

Роза Евелевна прививала нам музыкальную культуру, водила к себе домой слушать оперы, объясняла, наигрывала мелодии, пела. У меня сохранились к ней самые добрые чувства. Я многим о ней рассказывала, если нужно было привести пример добросердечия и по-настоящему уважительного, чуткого отношения к детям.

Может быть, и Вам, дорогая Гертруда Павловна, теперь будет немножко понятнее, почему я такая есть...».

Мама прочла это письмо, будучи уже тяжелобольной. «После таких слов мне и умирать легче!» – сказала он тихо...

На юбилей наш друг профессор Лев Андреевич Жаков посвятил маме стихи: 

Не каждый день встречаем мы людей
Красивых в повседневных проявленьях. 
Возвышенных в обыденности дней,
Сияющих душевным излученьем.

Хранительница мудрости веков, 
Прекрасная в своей спокойной стати. 
Свободная от суетности слов. 
Все вовремя у Вас, все к месту, кстати.

Таланты Ваши трудно перечесть! 
У Вас их, Роза Евелевна, много. 
Но среди них один особый есть:
Святой талант большого педагога.

Мир музыки, мир радостных страстей,
Который вечно чист и вечно светел, 
Передавали в руки Вы детей,
Его Вы доверяли трогать детям.

Сегодня Ваш почетный юбилей, 
И знаем мы, в нем много скрыто грусти. 
Но с Вами столько любящих друзей, 
Что грусти мы сегодня не допустим.

В войну мама много работала в госпиталях и гарнизонном Доме офицеров. Главной своей миссией она считала помощь и поддержку тех талантливых ребят, кого война одела в застиранные и залатанные гимнастерки. Башенного стрелка танкиста Наума Эскина, попавшего в армию из консерватории, мама смогла перевести в музвзвод. После войны стал он видным инженером – строителем атомных электростанций, а Розу Евелевну Подольную он называл «вологодской мамой». То же самое она проделывала в госпиталях, отбирая из раненых музыкантов, певцов, художников. Пользуясь своим авторитетом у командования госпиталей и гарнизона, она добивалась направления этих людей на соответствующую службу: недаром оркестры и хоры вологодских госпиталей занимали все призовые места в округе.

За сорокалетнюю свою службу капиталов мама не накопила. Зато в ее заветной шкатулке хранилась толстая папка грамот и благодарностей с печатями всех тех мест, где довелось работать. Да еще медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», которую она так ни разу и не надела.

Пенсию мама получила далекую от максимальных по тем временам размеров, но никогда на то не роптала. До конца жизнь очень следила за собой, не забывая ни о прическе, ни о маникюре. Много вышивала, а когда стали сдавать глаза, научилась быстро и красиво вязать: пальцы пианистки ловко управлялись со спицами.

День рождения мамы – 31 декабря – по семейной традиции мы всегда отмечали вместе. Но однажды я оказался в Крыму и прислал ей такое поздравление: 

Седую осыпь крымских гор 
Смогу ли песнею воспеть я? 
Сквозь Дарданеллы и Босфор 
Сюда пришли тысячелетья. 
Так седину в твои виски
Вплела не нынешняя мода. 
В ней вижу отблески тоски 
Многострадального народа.

1985

Уходила из жизни мама долго и тяжело. Перерывы между больницами постепенно становились все короче. Свой восьмидесятый год вместе с новым 1986 годом она встретила с нами за столом. Надев любимое платье, долго и медленно перед зеркалом поправляла прическу. Примерила свои украшения, любимое подарила невестке. За столом сидела спокойно, необычно молчаливо. Под бой кремлевских курантов пожелала здоровья детям, внуку, правнукам и гостям. Ушла в свою комнату, легла и уже больше не поднялась. Девятого января ее не стало.

Похороны собрали много родных, друзей и учеников мамы. Дети ее бывших учениц выковали на памятнике Розе Евелевне прекрасную бронзовую розу на фоне лиры, но... ее украли. До того еще успели разбить первый памятник. Пришлось ставить другой...

На фоне моей сыновней скорби похоронных дней до сих пор в памяти осталось тяжелым осадком пятно какой-то мимолетной, я бы сказал кощунственной, стыдливой радости от того, что по записке высокого городского начальства в магазине, специально обслуживавшем свадьбы и похороны (вологжане метко назвали этот магазин «Живые и мертвые»), я смог получить на поминки пять килограммов мороженой трески, десяток банок тушенки да ящик вина. А полагалось официально в ту пору лишь половина. Продавец не хотела «отпускать» лишние бутылки, но заведующая отделом неожиданно прочувствованно сказала: «Я у евонной матери в школе училась. Хорошая была учительница! Пусть земля ей будет пухом. А ты водку-то принеси со склада да возьми получше»... И так тоже было в эпоху всеобщего дефицита...

С разрешения автора я включаю в эту книгу очерк о маме, опубликованный в газете «Красный Север» в 1993 году. Делаю это по трем причинам.

Во-первых, показалось, что ученице мамы искусствоведу Элле Кирилловой удалось раскрыть весьма существенную черту людей того поколения, к которому принадлежали наши родители. Эта черта – умение относиться к любому своему делу, как к главному в жизни. По мере сил и я стремился следовать этому правилу: родители меня тому учили.

Во-вторых, Элла Кириллова подняла важный вопрос об отношении поколений к своим учителям.

Наконец, детям всегда приятны добрые слова об их родителях.

«Время писать историю

Ночами наш горд словно бы растворялся во мгле и безмолвии: в домах-призраках замирала жизнь, пустели улицы – Вологда маскировалась, прежде чем забыться коротким тревожным сном. А утром – как волшебный град Китеж – она пробуждалась к жизни, наполнялась движением, звучала сигналами машин и стуком тележных колес, короткими фразами военных команд или неожиданным голосом Леонида Утесова с патефонной пластинки.

Войне шел третий год, а нам – шестилетним, казалось – она была всегда. Мы привыкли к постоянной озабоченности взрослых, к скудной пище, к керосиновой лампе на столе и темным шторам на окнах. Лишь иногда в череду трудных будней входил праздник – меня вели на урок музыки. По старой Пушкинской улице, мимо уютных деревянных домов мы подходили к двухэтажной школе на углу. Там нас, робких подготовишек, как большая красивая фея встречала Роза Евелевна. Она улыбалась каждому, завораживающе-ласково говорила что-то, рассаживала за парты. Потом подходила к инструменту, и начиналось волшебство – в классе звучала музыка! Мы "проходили" ноты, длительности, паузы, пели и разговаривали, прикасаясь к клавишам, – все вместе это называлось музыкальной школой. Первые уроки музыки так и остались в моей памяти, как прекрасная сказка среди суровых дней нашего нелегкого военного детства. И доброй волшебницей этой сказки была моя первая учительница музыки Р. Е. Подольная.

...родных или пережили ужас блокадных бомбежек. В тысячу раз труднее смотреть в их не по-детски печальные глаза и пытаться растопить, печаль музыкой, пением, танцами. Множество детей, эвакуированных в Вологду, осиротевших, обожженных войной, взяли под свою опеку педагоги-музыканты – учили их игре на музыкальных инструментах, создавали хоровые кружки, приобщали к светлому миру музыки. Учили и верили, что сила искусства отогреет маленькие души, отвлечет ребят от страшной действительности. Так и случалось, особенно тогда, когда ребенок был одарен от природы. Прекрасные преподаватели пришли в вологодские детские дома, в кружки городского Дома пионеров, Дома учителя.

В большом созвездии вологодских педагогов 40-х годов Р. Е. Подольной по праву принадлежит одно из первых мест. Она пришла к детям еще в 1938 году – преподавала в музыкальной школе, учила игре не фортепиано, пению, музыкальной грамоте. Все отведенные ей тридцать лет работы не просто преподавала – зажигала в маленьких душах огонек любви к искусству; учила так, чтобы горел этот святой огонь в человеке всю его жизнь. На каждого, кто попадай в ее добрые руки, веяло теплом и светом безграничной любви.

Ныне, почти через пятьдесят лет, свое общение с Р. Е. Подольной вспоминает В. М. Сергеев – профессиональный музыкант, дирижер, руководитель городской академической капеллы: "Она словно направляла на тебя пучок лучей доброты, и после такого «облучения» уже нельзя было работать в полсилы, в чем-то не оправдать ее надежд, подвести ее. Ее личность так действовала на окружающих, что располагала к взаимной доброжелательности, сотрудничеству, взаимообогащению. Полагаю, что, если человек в детстве был «облучен» подобной добротой, она и в зрелом возрасте прорастет, пробьется через его душу".

Городской дом пионеров и детская музыкальная школа – вот основные места работы Р. Е. Подольной. Но она редко ограничивалась занятиями в классе, рабочими репетициями – не такое был ее характер – активный, общительный. Он всегда вовлекал ее в гущу музыкальных событий. Она дирижировала большим сводным хором на городском празднике песни. Представляла Вологодское отделение хорового общества на Учредительном съезде и многих последующих конференциях. Она подбирала поющих ребят и разучивала в общеобразовательной школе оперу, сочиненную ее же ученицей Адой Епиховой, в будущем известным кинорежиссером Аидой Манасаровой. В годы войны в госпитале организовала хор медицинских работников, а после войны долго работала в гарнизонном Доме офицеров. Аккомпанировала певцам и танцорам. Работала, как пела – легко, свободно, радостно. И так же легко и радостно было всем, кто находился рядом с нею...

Десять лет нет на этой земле Розы Евелевны. От нас уходит поколение педагогов 30-х – 40-х годов. Как говорят: "Поваленное дерево легче измерить". Только сейчас мы начинаем понимать, как трагична была ее судьба. Тридцать седьмой год коснулся своим безжалостным черным крылом почти каждой интеллигентной семьи. В 37-м у Розы Евелевны арестовали мужа, с ней перестали здороваться некоторые прежние "друзья". Семье грозило выселение из обжитой квартиры. Сколько же душевных сил надо было иметь, чтобы оставаться творческим человеком – дарить добро людям, с интересом воспринимать окружающую жизнь, радоваться верной дружбе, хранить тепло своего дома, отчаянно бороться за реабилитацию супруга, поднимать сына... и много работать. Работа ее спасала.

Внук Розы Евелевны Ю. И. Подольный – ныне доцент политехнического института – вспоминал, как в бытность студентом работал в стройотряде в Венгрии. Там в одном небольшом городе увидел памятник, изображавший пожилого мужчину в полный рост, с тростью в руке. Когда он поинтересовался, кому поставлен этот памятник, ему ответили с гордостью: "Это наш городской учитель музыки. Он основал здесь музыкальную школу и много лет учил ребят".

...Не ставят у нас памятников учителям, и нескоро, по всей видимости, придет такое время. Десятки их, достойных самой светлой памяти потомков, уйдут в безвестность, когда покинет эту землю их последний ученик. Долг поколения нынешних пятидесятилетних, исторически ставшего мостиком между тридцатыми-сороковыми годами и современностью, сохранить их имена, внести в анналы истории нашей художественной культуры.

Любое прикосновение к судьбам художников, музыкантов, артистов, работавших на Вологодской земле, глубоко волнует: память еще пульсирует – она жива. Писать историю – самое время!

Элла КИРИЛЛОВА»

Кристальные – всегда кристальные

Оле

Погоду в Крыму никак не пойму:
То солнцем сияет и радует,
То снова кляну дождя пелену,
И вмиг настроение падает.
Вот так и тебя, полжизни любя,
Никак не пойму почему-то:
То счастье в глазах, то горе и страх
Туманят твой взгляд на минуту...

Пока я ни словом не обмолвился ни о моей жене, ни о ее родных. Настала пора рассказать о близких людях.

Бог послал мне жену «по направлению» – в прямом смысле этого слова, как понимали его в пятидесятых годах. Выпускница Ярославского мединститута Ольга Кристальная вместе с «Красным дипломом» получила направление на работу в Вологодскую область. Друзья друзей ее родственников на всякий случай любезно дали адрес к своим родственникам в Вологде. О гостиницах в ту пору только мечтали.

Вернувшись поздним вечером из компании домой, я застал на кухне нашей коммунальной квартиры соседку, прекрасную учительницу литературы Изабеллу Семеновну Гурвич. «Зайди-ка к нам в комнату: там тебя ждут!» – сказала она и как приговорила. Там-то меня и ждала молоденькая доктор Оля. «Направление» точно попало в цель: мы поженились ровно через год. И традиционный платок как свахе мы подарили Изабелле Семеновне.

Что привлекло меня в Оле? Трудно дать однозначный ответ на такой вопрос. Кажется, за всю нашу жизнь я так и не сказал вслух, что понравились мне ее красивые и умные глаза, ее открытый к общению характер, порядочность и надежность в отношениях с друзьями, серьезное отношение к профессии. Это я мог наблюдать, когда доктор-первогодок лечила мою маму, заболевшую воспалением легких. Мама, всю жизнь вращавшаяся в кругу медиков, доверяла далеко не всем из них, а доктора Олю приняла сразу и всерьез. Вероятно, потому и меня родители благословили на женитьбу безо всяких сомнений. Отец, хорошо разбиравшийся в людях, сказал: «Похоже, что из нее со временем выйдет хороший врач...». И добавил: «...если ты ей не помешаешь».

Жизнь показывает много примеров, когда мужья страдают от разногласий между молодыми женами и родителями. Могу теперь сознаться: если я и «страдал» за все годы, что мы прожили одной семьей, то не столько от разногласий, сколько от «единогласия», когда милые мои женщины пытались «воспитывать» и бороться с моими хроническими недостатками.

Я был бы необъективен, если бы сказал, что в отношениях Оли и мамы не было своих трудностей: две женщины с сильными характерами под одной крышей – это всегда сложно. Но, к моему счастью, обе были умными женщинами, и мне редко приходилось выступать между ними буфером или судьей. А между отцом и Олей установились самые дружеские отношения, сохранившиеся до его смерти.

Уже давно позади сорокалетие нашей свадьбы, и я могу с чистой совестью пожелать нашим внукам, чтобы их семейная жизнь сложилась не хуже, чем наша с Олей.

Ровно двадцать пять лет назад в преддверии женского праздника ко мне обратилась студенческая газета с вопросами:

– Что я ценю в женщинах?

– Что ценю в мужчинах?

– Как бы я сейчас мог объясниться в любви к жене? И вот что у меня получилось:

29 строчек про любовь 

Ценю я в женщинах любовь,
Ценю в мужчинах силу.
Ту силу женская любовь 
В сердца мужчин вселила.
Люблю я прелесть женских глаз,
Как некогда любили...
Ведь предки встарь умнее нас
По этой части были.
Ценю в мужчинах доброту,
А в женщинах – улыбку.
И вечно жду улыбку ту,
Как золотую рыбку.
Как сказочное существо,
Нам счастье обещает
Улыбка, но вспугни ее,
И в миг она растает...
Я гнев и ненависть люблю
В глазах твоих суровых, 
Когда уходит в небыль страх 
И стынет снег в сугробах.
Мне нравится мужская прямота, 
На женскую помноженная нежность.
Рождается отсюда доброта
И чувств неостывающая свежесть.
Мне профиль может нравиться у той...
Улыбка – у другой, походка – третьей,
Которую я не успел еще и встретить...
Но я люблю тебя, какая есть. 
И в том я весь!

[

Пусть эти запоздалые слова признания прозвучат со страниц моих записок.

Моисей Ильич Кристальный, мой тесть, происходил из евреев-крестьян, некогда поселенных царскими властями на юге Российской империи. Поселили, а землю не дали, поселили и выезжать не разрешили. Поселили, и как будто забыли... В революцию досталось этим людям и от белых, и от красных, и от зеленых. Пережили и печально известный голод на Украине. Коллективизацию встретили хорошо: капиталов не было ни у кого, землю дали, а работать и умели, и хотели. Засушливые целинные земли превратили в плодородные поля и сады. Посадили виноградники. Сталиндорфский район Днепропетровской области с немецкими и еврейскими колхозами превратился в Жемчужину Юга Украины. Его успехи демонстрировались на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке.

В селе было две школы – украинская и еврейская. О национальной розни не могло быть и речи: разве что подтрунивали друг над другом соседи украинские и еврейские, весело и беззлобно.

Супруга Моисея Ильича Циля Зиновьевна – в девичестве Амитина –окончила гимназию с отличием и теперь учительствовала в украинской школе. А по вечерам руководила колхозным хором. И пени в нем рядом украинские пахари и еврейские конюхи.

Построили дом и жили в нем со стариками Амитиными, помогавшими воспитывать Опю и маленького Ильюшу. В хозяйстве были и корова, и много птицы. Особо радовал прекрасный виноградник.

Создалась в селе МТС – машинно-тракторная станция, и пригласипи туда Моисея Ильича главным агрономом. Благосостояние семьи росло. Привезли из города рояль, новую мебель. У деда с бабкой была своя особая пасхальная посуда, красивая и дорогая. Старики не могли нарадоваться благополучию.

Но и в эту сельскую идиллию доносились события тридцать седьмого года. Под Москвой посадили брата Моисея Ильича – врача-хирурга. Кто же мог поверить, что он – «враг народа»?

Недавно в книге воспоминаний бывшего узника сталинских лагерей мы нашли страницы воспоминаний о докторе Кристальном, который и в невыносимых лагерных условиях сумел до конца остаться Человеком кристальным.

Принято говорить, что война обрушилась на головы, как гром среди ясного неба. Но Моисей Ильич рассказывал, что старожилы предсказывапи беду задолго: на многих домах в тот год кричали сычи, а по украинскому поверью, в доме, на который сел сыч, – быть покойнику. На дом Кристальных сычи не садились...

Моисею Ильичу поручипи организовать срочную эвакуацию людей и техники. Собирались полдня и попночи, а взяли с собой два чемодана да узел с едой: одна повозка на две семьи много ли увезет? ...Дверь подперли колом... Ушли, чтобы не возвращаться!

Колонна тракторов и комбайнов с бункерами, полными зерна, сопровождаемая конным обозом, тронулась на восток 8 августа. Шли днями и ночами, гонимые бомбежками и слухами о немецких десантах, диверсантах. 14 августа переправились через Днепр. Картина была страшная. Застрявшую на мосту легковую машину «Эмку» солдаты выбросили через перила в Днепр. В давке Оле вывихнули руку. Только вышли на левый берег, началась страшная бомбежка: немец шел по пятам. В этот страшный день Оле исполнилось тринадцать лет.

Через день мосты были взорваны. Тем, кто не успел переправиться, пришлось возвращаться домой на верную смерть...

Колонна со страхом приближалась к Гуляй-Полю, родине батьки Махно. Однако там беженцев встретили хорошо, дали помыться, накормили, в дорогу напекли хлеба. А были села, где хотели отнять технику, не позволяли даже лошадей напоить...

На железнодорожную станцию Волноваха, что в Донбассе, вышли только к сентябрю. Много лет спустя мы с Олей читали книгу Евгения Долматовского «Зеленая брама» – документальную легенду, реквием по трагической судьбе 6-й и 12-й армий Красной Армии, погибших на юге Украины летом 1941 года. Ценою своей жизни они задержали на месяцы немецкое наступление. Я видел на глазах Оли слезы: она узнала, кому обязана своим спасением на дорогах эвакуации. Ни одной еврейской души не осталось в живых из тех, кто не успел уйти из их деревни на восток.

В Волновахе их погрузили на платформы с трубами и в полной неразберихе отправили кого куда. Семья Кристальных только через два месяца оказалась в Узбекистане. О том, насколько гостеприимно принимали там беженцев, написано много: каждому нашелся и стол и кров. Никто и никогда не вспоминал о каких-то межнациональных проблемах. Хотя хлопковые поля ни для кого не были раем, но за собранный хлопок рассчитывались лепешками. Пришлось учиться новому ремеслу. Старики не справлялись с нормами, потому шестикласснице Оле приходилось работать не только за себя, но и помогать им.

Наконец нашлась далеко в горах Таджикистана младшая сестра Цили Зиновьевны Стелла, молодой врач, еще до войны уехавшая на строительство высокогорных дорог. Ближе к ней потянулись родственники: Кристальные всей семьей, родня из Харькова, самая младшая сестра Рая – студентка-медик со своей подругой, тоже Раей, Раей Комаровой, потерявшей в войну всех родных.

Поселились в городке Ура-Тюбе. Нашли работу: Моисей Ильич сколачивал ящики, а Оля после учебы подрабатывала на консервном заводе, за что можно было получить карточку не по 400, а по 600 граммов хлеба на день.

Недавно попал мне в руки сборник стихов питерской поэтессы Генриетты Ляховицкой. Она – наша ровесница, и сама перенесла многое из того, о чем я пишу.

  Нас называли «выковыренные».
Как прав был чуткий тот язык:
войной из мест привычных вырваны,
без крова, без друзей, без книг,
бедой заброшены куда-то,
казалось, в пропасть, в пустоту,
остановились мы, прижаты
спиной к Уральскому хребту.

Семью Кристальных судьба прижала к горам Шахристана. В 1942 году доктор Стелла ушла на фронт. Жить стало совсем трудно. Однажды ночью Моисей Ильич услышал, как Рая Комарова предлагает Рае Амитиной продать на рынке свою последнюю ценность – колечко, подаренное матерью. Утром он отобрал это кольцо и вернул его только тогда, когда обе девушки добровольцами уходили на фронт зауряд-врачами, т.е. врачами, не имеющими дипломов. Дружба семьи Кристальных с Раей Комаровой продолжалась всю жизнь, а то колечко так и сохранилось у дочки последней памятью о погибшей матери.

Подрастали дети, учили таджикский язык, забывали украинский. Скромная кухня великой кулинарки Цили Зиновьевны пополнялась к еврейским и украинским еще и таджикскими блюдами. Шел еще один виток ассимиляции не только этой семьи, но и сотен тысяч ей подобных.

  Освоились.
Сроднились с местными,
Смешали говор городской
С их речью, сказками и песнями,
С их радостью и с их тоской.
И с карточками за продуктами
Стояла очередь – одна,
И черным глазом репродуктора
Смотрела на людей война.

Старик-отец Цили Зиновьевны неустанно молился, просил Бога об открытии Второго фронта, но так и не дождался: умер за две недели до высадки союзных войск в Европе. Немного пережила его и бабушка: не перенесла атаки малярии. Еще две еврейские могилы появились в предгорьях Шахристана.

Школу Оля окончила в 1947 году с золотой медалью, но ее не получила: медаль попросту украли. Поступила в Ташкентский мединститут. Засобирались назад родители, но случилось так, что вернулись уже не на Украину, а в Ярославль, где брат Цили Зиновьевны был директором оборонного завода.

Сразу после войны Моисей Ильич съездил на Украину, на свои насиженные места. Дом оказался разрушенным. Рояль он увидел у одних соседей, мебель – у других, посуду – у третьих... Ни одной еврейской семьи в колхозе не осталось, а новые хозяева старых вещей смотрели на возвращенца косо... И порешили Кристальные ехать в Ярославль. Так на свои пепелища не возвратились многие уцелевшие семьи: фашизм даже после разгрома в чьих-то душах оставил убийственную заразу антисемитизма.

На ярославщине Моисей Ильич опять пошел работать в совхоз агрономом. Словосочетание «еврей – агроном» у некоторых вызывает улыбку. Испокон веков евреев в России не допускали к земле. Люди привыкали к тому, что евреи были ремесленниками, торговцами, балагулами-возчиками... Наконец, еще с дореволюционных времен евреи стремились к профессиям адвоката и врача, дававшим право вырваться за черту оседлости. Но расцвет еврейских колхозов на Украине до войны и нынешний опыт израильских кибуцев показали, что никакой труд евреям не чужд. Моисей Ильич подтвердил это всей своей жизнью.

В пятидесятых годах Моисей Ильич решил попробовать высадить на ярос-лавщине кукурузу, как сажал ее когда-то на Украине. Достал мешок элитных семян и получил урожай на славу: лето было очень жарким и солнечным. Кукуруза вымахала такой, что скрывала человека, сидящего на лошади. Хотя початки и не вызрели, урожай зеленой массы оказался прекрасным.

А тут Никита Сергеевич Хрущев выступил с идеей: «сеять кукурузу по всему Союзу». В совхоз нагрянуло все ярославское начальство. Опыт приказали пропагандировать и тиражировать. Наградили орденом, который... обидел старика: «Я всю жизнь кормлю людей и скот от земли, а орден дали за мешок кукурузы...».

На следующий год весна была поздняя, а лето холодное. К тому же наши северные грачи успели быстро понять квадратно-гнездовой метод посадки и расправились с кукурузой, как говорится, в зародыше. Летние дожди погубили остатки кукурузы повсеместно. Эксперимент состоялся, а кукурузная эпопея провалилась. Произошло то, о чем Моисей Ильич предупреждал: наша зона рискованного земледелия мало пригодна для кукурузы: слишком велик риск остаться вовсе без урожая при неблагоприятной погоде. К сожалению, его мало слушали: компанейщина была характерна для тех времен.

Орден свой Моисей Ильич не носил, зато гордился своей довоенной медалью Всесоюзной сельскохозяйственной выставки.

Перед самой его смертью Ярославское телевидение сняло документальный фильм о нем с трогательным названием «Сердце не уходит на пенсию», в котором рассказало о роли нашего дорогого «деда Муси» в послевоенной судьбе совхоза «Ярославский». А роль эта была весьма значительной.

Неоднократно Моисея Ильича избирали депутатом сельсовета, как старейшему поручали открывать сессии. Все поручения он выполнял очень серьезно, вдумчиво и добросовестно. Впрочем, и все дела в жизни он делал только так. И часто с улыбкой, спрятанной в шикарные буденновские усы, он нам рассказывал, как в докладах мандатной комиссии на заседаниях сельсовета говорилось: « Избрано русских – столько-то, украинцев – столько-то, белорусов – 2, узбеков – 1, татарин – 1, прочих национальностей – 1» . Тут же он с непременной деланной наивностью допытывался у собеседников, откуда происходит русское слово «прочие»: не от слов ли «поди прочь!».

Позволю себе небольшое отступление. Через много лет после смерти Моисея Ильича я встретил стихи Евгения Евтушенко, удивительно совпадающие с тем, что говорил Моисей Ильич по поводу известной формулы «...и прочие».

  У каждого из нас своя фамилия.
Другое дело – милая, немилая.
Дают их всем.
Дают их без доплаты.
Мне нравится, что так устроен мир,
И не могу терпеть, когда в доклады
Вставляют выражение «и др.».
Да что это такое: «и другие»?
Иные, что ли? Да? Ну, а какие?...
Страшней обмана и обидней ругани
Вдруг оказаться в этой самой рубрике.
Пишите всех! Всех называйте честно.
По имени друг друга надо знать.
Не беспокойтесь, что для всех
не хватит места.
Найдите место, чтобы всех назвать!

Я позволил себе процитировать Евтушенко потому, что глубоко согласен и с ним, и с Моисеем Ильичом: люди не должны быть «и др.», «и пр.». Именно потому в моих записках много имен.

Меня даже упрекнули, что местами они похожи на телефонный справочник. Но я предпочитаю вспоминать людей поименно!

Эту часть моих записок в рукописи я показал сыну Моисея Ильича Илье Кристальному. Он – врач-хирург высшей категории, кандидат наук, во многом унаследовавший и внешность, и характер отца. Я люблю этого человека за его доброту к людям, за сердечность, скептический юмор, за трезвость критического мышления, за умение и желание слушать собеседников, наконец, за феноменальное трудолюбие.

Илья сделал мне серьезное замечание за то, что я вроде бы в своих записках идеализировал образ отца. Да, действительно, Моисей Ильич мог быть и очень жестким, и высказаться далеко не печатными словами, мог надолго и всерьез обидеться на того, кто подвел его в серьезном деле или просто не захотел понять... Что-то подобное я испытал на себе, когда он обиделся на меня за то, что я отказался участвовать в постройке собственного дома на усадьбе совхоза. Дом и двор для старого агронома были символами семейного благополучия, а я по молодости лет и сугубо городскому образу мышления не понял этого...

И отец, и сын Кристальные ничего не умели делать наполовину, и в этом смысле были максималистами. Они не терпели рядом с собой ни дураков, ни лодырей. Добрые и уравновешенные в семье, оба могли вроде бы неожиданно «взорваться» на несправедливость, непорядочность, при этом они оба не смотрели, кто был неправ – начальники или подчиненные. Похоже, что на начальников срывались даже чаще. Современные психологи называют таких людей неконформными: исходя из личных убеждений такие люди способны принимать жесткие решения.

Я стал писать об Илье в прошедшем времени и даже не сразу заметил это... Заметил и задумался... Илья до седин пронес в Ярославле отцовский характер, а когда посчитал, что его лучшие устремления, попытки изменить нашу действительность похожи на донкихотство, он принял очень трудное решение уехать за границу, в мир, сильно отличающийся от нашего.

В той же книжке стихов Генриетты Ляховицкой я прочел:

  Решенья приняты,
и наступили сроки,
и в будущее вы устремлены...
Отечеству не надобны пророки,
и граждане не больно-то нужны.
Увы, все правильно –
извлечены уроки из прошлого
безжалостной страны.
Прощальные рыдания и строки,
гражданские права уже сданы,
и вы вливаетесь в печальные потоки,
России урожденные сыны,
и вас питать иные станут соки,
и сниться вам иные будут сны.
Так пусть сопутствуют вам
благостные токи
обетованной будущей весны!
Последний вскрик,
пронзительный и тонкий...
Глаза детей спокойны и ясны.

Не кусок масла на хлебе поманил Илью Кристального туда: все материальные блага он имел и здесь. В Ярославле его высокий личный авторитет ежеминутно работал на него, а в далеком зарубежье, которое не скоро станет его второй родиной, пришлось начинать все с нуля. Я уважаю его выбор, хотя и не могу легко с ним согласиться.

Но вернемся к воспоминаниям.

]

Когда оформляли наш брак, Оля хотела взять двойную фамилию – Кристальная-Подольная. Как славно звучало бы такое словосочетание! Но из всех республик СССР только кодекс Белоруссии позволял брать двойные фамилии. А ведь, скажем, во Франции мужья к своим фамилиям издавна могли приписывать имена и титулы своих жен: например, физик Фредерик Жолио за свои выдающиеся открытия получил Нобелевскую премию, но его весьма широкой популярности во многом способствовало имя Жолио-Кюри, полученное в приданое от не менее знаменитой жены. Что же касается меня, то я бы никогда не рискнул взять к своей фамилии столь обязывающую приставку.

Нашу семейную жизнь мы начали так, как и многие молодые специалисты тех лет: в комнатке студенческого общежития, отгороженной от соседнего угла фанерной перегородкой. И круглая печка с сырыми дровами, и туалет во дворе, и вода в ведре из колонки – все прелести социалистического быта, все удобства на уровне времени... В ту пору Оля преподавала в медучилище.

В общежитии у нас и появился сын. Там же приходилось буквально с кулаками отстаивать семейный покой от постоянно буйствовавшего во хмелю соседа-дворника. Запомнилась такая характерная деталь. Чтобы прервать многодневный запой, жена дворника привязывала спящего мужа простынями к койке. Пару дней она кормила его с ложечки, а он отчаянно кричал: «Отвяжи! Ты унижаешь мое мужское достоинство!». Протрезвевший муж давал заботливой жене пару тумаков, но до следующей получки не пил. Потом все начиналось сначала.

Юлик был совсем маленьким, когда серьезно заболела Оля. С подозрением на страшный диагноз ее направили на консультацию в Москву. Один выдающийся профессор-хирург Александр Наумович Рыжих не просто отверг вологодский диагноз, но с личной запиской направил «молодую коллегу» к другому не менее знаменитому в Москве профессору-терапевту Самсону Израилевичу Ратнеру. Много месяцев на пределе возможностей шла борьба за жизнь Оли. Сменяя друг друга, рядом с ней были обе мамы.

Когда же болезнь отступила, я решил отблагодарить Самсона Израилевича за особое человеческое внимание и чуткость, которые он проявил к Оле. Я уже не говорю о его чисто врачебном искусстве... Со скромным подарком и букетом цветов я приехал к профессору домой, где был радушно встречен всей семьей: оказывается, в этом медицинском семействе все внимательно следили за ходом лечения и радовались даже малым успехам.

Подарок мне даже не дали развернуть. Сказали жестко: «Это – не в правилах нашей семьи». И только цветы нашли место на столе в гостиной. Дружба с профессором Ратнером осталась на всю жизнь. Мне почему-то кажется, что от таких врачей, как Рыжих и Ратнер, Оля унаследовала и высокую врачебную компетентность, и вдумчивое отношение к больным, и человечность в сложных профессиональных ситуациях...

Карьера Оли сложилась так, что она никогда не занимала официальных постов, но высоко котируется как врач и среди пациентов, и среди коллег. А рейтинг Оли как хозяйки дома, как мамы и как бабушки в нашей компании, среди людей, бывающих в нашем доме, исключительно высок. Недавно одна из знакомых спросила у наших внуков: « В вашей семье патриархат или матриархат?». Старший внук подумал и односложно заключил: «Бабриархат!». Оля унаследовала много лучших черт наших мам.

Добавлю несколько слов к портрету моей тещи. Ко мне она всегда относилась исключительно тепло и заботливо. Я же иногда шутливо говорил, что мне больше повезло с тещей, чем с женой. От таких слов Циля Зиновьевна «цвела», старалась угодить мне каким-либо необычным новым блюдом, а когда я его начинал хвалить, в разговор вмешивался Моисей Ильич: «Нет, ты не дипломат. Зачем так сильно хвалишь? Она теперь и будет тебе готовить это блюдо... А ты похвали слегка, отзовись сдержанно. Она на следующий день пусть готовит что-то новое, еще более вкусное. У нее этих рецептов – миллион!».

Заметную роль в моей личной судьбе сыграл еще один из Амитиных, дядя Оли – Борис Зиновьевич. Многие годы он был начальником кафедры химии военной академии. Волею судеб на три года он и его жена Евгения Львовна Копелиович стали доцентами кафедры химии Вологодского пединститута. Борис Зиновьевич был, как говорится, ученым не провинциального масштаба. Еще перед войной он получил очень интересные и серьезные научные результаты. Война поломала и его судьбу: по сильному дефекту зрения на фронт он не попал, а работы, соответствовавшей уровню научной квалификации, в эвакуации не нашлось. В итоге он перешел на преподавательскую работу. В Вологде Борис Зиновьевич и его супруга приняли на себя все основные лекционные курсы кафедры. Надо сказать, что лекции Бориса Зиновьевича были блестящими и по содержанию, и по форме. И мало кто догадывался, что пишет он на доске практически на ощупь: подступала полная слепота. Следить за последней научной литературой ему помогала Евгения Львовна.

Мне как учителю химии удалось значительно пополнить свой научный багаж, прослушав еще раз вузовский курс в исполнении Бориса Зиновьевича. На материал этих лекций я смотрел совсем другими глазами, чем смотрят студенты. Кое-где приходилось Борису Зиновьевичу справляться у меня о связи химической теории со школьными программами, а я в школе удачно пользовался пособиями, написанными Борисом Зиновьевичем. Такое общение помогало мне в сложную пору моего директорства в школе сохранить и упрочить свою «химическую форму».

Именно Борис Зиновьевич настойчиво и тактично предлагал мне поступать в аспирантуру. Но пока он внушал: «Вы можете..., Вы должны...», – я очень сомневался и не предпринимал никаких реальных шагов. Собравшись уезжать из Вологды, он резко сказал: «Теперь я убедился, что из Вас химика не получится: Вы намертво погрязли в администрировании, в разборках с лодырями и хулиганами! Вы, к сожалению, превращаетесь в вечного шкраба» (шкрабами звали когда-то школьных работников).

Эти слова меня больно задели, заставили посмотреть на себя со стороны, оценить суетность многих «титанических» усилий. Вероятно, так устроена человеческая психика: иногда жесткая критика действует лучше, чем самые приятные похвалы и убеждения... И я твердо решил продолжить учебу. Наша добрая дружба с Борисом Зиновьевичем длилась до конца его дней.

Оглянувшись на судьбу этих семей, тоже можно сказать, что она органически вписана в историю страны, той страны, про которую говорят, будто ее нет...


назад | содержание | вперед