|
Николай Клюев : исследования и материалы
: [сборник статей]. – М. : Наследие, 1997 – 305 с.
назад | содержание
| вперед
О.В. Шурлякова
Николай Клюев в его отношении к проблеме «искусство и этика»
Начало XX в. было, с одной стороны, эпохой русского религиозного возрождения, с другой – «серебряным веком русской поэзии», эстетическим взлетом. Это время обострило небезразличный для поэта любого века вопрос об «этичности» искусства. Суть проблемы в следующем. Первейшей заботой художника является стремление к красоте. При этом становится второстепенным: каков источник красоты, благ ли он, каково воздействие красоты на мир и человека? Сама несущественность обозначенных вопросов греховна, но еще более отягчает вину художника то, что он часто в состоянии на них ответить: в основе искусства – стихия, воздействие искусства на людей – соблазнение стихией малых сих,– и, невзирая на полное знание о совершенном грехе, остаться художником. Он ведает, что творит, поэтому – виновен. По словам М. Цветаевой: «Ева в раю яблока не ела, ел Адам. Не ела – не знает, ел – знает, а знает – отвечает. И поскольку художник – человек, а не чудище, одушевленный костяк, а не коралловый куст,– он за дело своих рук в ответе» [1].
Существует еще одна проблема – проблема творчества: художник не воспроизводит, не интерпретирует, не комбинирует уже созданное, а создает новое – подобно Творцу. Легко представить, насколько больной должна была быть для религиозного сознания Клюева проблема совмещения эстетического и этического начал, трудная для любого совестливого, не утратившего чувства греха художника. Об этом можно судить хотя бы по страстности его хулы в адрес искусства:
Прокаженны Стих, Газета,
Лики Струн и Кисть с Резцом...(160) [*].
[Здесь и далее стихотворения Н. Клюева цитируются по изданию: Клюев Н. Стихотворения. Поэмы. М., 1991. В тексте в скобках указывается номер страницы.]
«Газета» – понятно. Но «Стих», а тем более «Лики Струн» и «Кисть с Резцом» – это уже проклятие Аполлону, а не Гутенбергу.
Совершенно определенно степень осознания Клюевым противоречия между этикой и эстетикой проясняет для нас его переписка с А. Ширяевцем. Описывая свое тяжелое состояние, Клюев считает его возмездием за «измену жизни ради искусства». И далее: «Железный громыхающий демон, а не богиня-муза – помога поэтам. Кто не молится демону, тот не поэт. И сладко и вместе нестерпимо тяжко сознавать себя демонопоклонником» [2]. Здесь каждое слово может быть подчеркнуто. «Железный» – знак однозначно отрицательной оценки Клюевым явления, «кто не ..., тот не ...» – не предусматривается ни малейшей лазейки, «и сладко и вместе нестерпимо тяжко» – правдивее нельзя. Это высказывание заставляет нас вспомнить, что Николай Клюев был прежде всего поэтом, а не «проповедником», «идеологом старообрядчества», «сектантом», «волхвом», «пророком» и т.д. Ибо лишь человек, в котором художественное начало доминирует, способен при таком ясном видении опасностей религиозно-этического порядка, связанных с искусством, даже не обмолвиться о возможности своего отказа от него. Одновременно создается впечатление, что именно отказаться от творчества Клюев настойчиво рекомендует Ширяевцу, хотя очень хвалит его стихи. Неоднократно советует он молодому другу не спешить печататься, признается, что сам он пишет стихи, «редко любя их», что они для него «чаще мука, чем радость» [3]. А лучше всего, считает Клюев, если Ширяевец «Вечного ищет и Жизни настоящей», сойтись с сектантами: «Александр Добролюбов и Леонид Семенов, два настоящих <выделено Клюевым, и этот курсив весьма примечателен: он означает, что и для «настоящих поэтов», по Клюеву, это наилучший путь> современных поэта, ушли к этим людям – бросив и прокляв так наз<ываемое> искусство, живут в бедности и в трудах земельных <...>, их молитвами спасемся и мы» [4]. Вот уж действительно: «Живите хорошо, а мне – не подражайте» [5]!
Но и самому Клюеву, уже не имеющему возможности последовать пушкинским и своим собственным благим советам, все-таки необходимо найти равновесие между этическим и эстетическим полюсами. Искать его на путях формальной логики бессмысленно (это приведет к еще большей беспощадности формулировок), но можно создавать его в творчестве.
Читая Клюева, легко заметить, что в его поэтическом мире существует Книга и книга, Стих и стих, Слово и слово, Буквы и буквы и т.д. Первое обладает сакральным статусом, второе проклинается. В качестве иллюстрации можно привести множество цитат; ограничимся одной парой:
Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,
В град из титл, где врата киноварные... (157)
Как лист осиновый, все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий! (131)
То самое железо, которое
... проклято от века:
Им любовь пригвождена ко древу... (114)
Однако в клюевском отношении к книге, стиху, слову, букве (а также ко многому другому, связанному со словесным искусством: к строке, странице, бумаге и т.д.) нет, на наш взгляд, ни противоречивости, ни амбивалентности. Книга и книга для Клюева – разные вещи, существующие в разных мирах. Книга – часть (немаловажная!) преображенного мира, для которого оппозиция «эстетика-этика» уже не актуальна. Вообще преображенный мир, «новая твердь» описывается Клюевым прежде всего как мир снятых противоречий:
Где щука пестует янтарных окунят
И покумился серп с пытливым васильком. (117)
Примирение несовместимого видит Клюев и в эмблеме советской власти – перекрещенных серпе и молоте; венец же долженствующего произойти примирения – прощение сил зла:
О Демоны-братья, отпейте и вы...
(«Песнь Солнценосца», 1917)
Здесь отметим: речь идет не об ином, идеальном, мире, не о «том свете», а о мире этом, земном, но прошедшем Великое Преображение. К «тому свету», идеальному миру Клюев относится с явным недоверием (см. стихотворение «Шепчутся тени-слепцы...»). Таким образом, хотя и представляется заманчивым выделение в творчестве Клюева оппозиций (земля-железо, природа-город, мы, крестьянские поэты – вы, пролетарские и т.д.), они относятся только к горизонтальному срезу, к описанию происходящего в профаническом времени и в профаническом пространстве и являются одним из способов продемонстрировать его ограниченность. В целом же художественное мышление Клюева, в отличие от художественного мышления романтиков и неоромантиков, по нашему мнению, не бинарно.
Итак, Книга, Слово, новое искусство вообще существуют в ином времени (при описании преображенного мира употребляются глаголы будущего времени:
Окунутся солнце, радуг дуги
В наши книги, в струны и палитры.*
Покумится Каргополь с Бомбеем,
Пустозерск зардеет виноградно,
И над злым похитчиком-Кащеем
Ворон-смерть прокаркает злорадно. (177)
*Любопытно, что эти строки являются зеркальным отражением уже цитировавшихся в начале работе (с. 95).
...И цвести над Русью новою
Будут гречневые гении. (179) и т.д.
и в ином, «пододонном» пространстве – в природе, в избе, в Китеже, и таким образом не подчиняются существующим в этом времени и в этом пространстве законам, в частности, закону несовместимости этического и эстетического начал. «Новое» Слово синтезировало в себе бытие, религию и поэзию:
В звонкодонных ущельях книжки
Журчат смоляные ключи. (184)
И говором московских просвирен
Разузорится пролетарский Пушкин.
Мой же говор – пламенный подойник,
Где удои – тайна и чудо;
Возжаждав, благоразумный разбойник
Не найдет вернее сосуда. (187)
Отметим, что внутри «старого» слова «журчанье смоляных ключей» (184), «воск с медынью яблоновою» (179), «солнце, радуг дуги» (177) немыслимы; оно, напротив, вызывает у читателя обязательную ассоциацию (Клюев ее специально закрепляет) с печатным станком, с железом, с цивилизацией.
Кроме выведения в иное время и пространство, Клюев старается оправдать искусство и другими способами. Важнейший из них подсказал Достоевский, знаменитую сентенцию которого «красота спасет мир» Клюев повторил в 1919 г. В искусство привносится и даже провозглашается доминирующим этический (либо гносеологический) компонент. Объявленное средством спасения и познания мира, искусство перестает быть собственно эстетическим феноменом, следовательно, прекращается его конфликт с совестью. «Я служу Красоте, потому что она спасет мир»,– заявляет художник, стремящийся примирить закон художественности и закон совести, в то время как credo поэта, сознающего, что служить искусству значит быть эстетом[*] [Кстати, одно из обвинений Клюева в адрес «клеветников искусства»: Я отвращаюсь вас, что вы не так красивы!» (267)], таково: «Я служу Красоте, независимо от того, спасет она мир, не окажет на него никакого влияния или погубит».
Что делает в этом направлении Клюев? Популярная на рубеже XIX и XX вв. идея проникновения средствами искусства в истины глубинные, не доступные рациональному познанию, не была ему чужда:
Стих – черпак на родной соловецкой барже,
Где премудрость глубин, торжество парусов. (217)
Далее: поэзия, по Клюеву, – необходимый участник процесса преображения мира. Лишь ей ведомо «Слово алатырное, // Чтобы крылья громобойные // Вас умчали во всемирное» (179). Именно поэтическое слово, считает Клюев, «собирает» мир, синтезирует и преобразует его. А в период, когда Великое Преображение обернулось историческим катаклизмом, слово стало для Клюева заповедным местом истинного бытия; выход в пространство текста подобен выходу в иное пространство Китежа:
Люди обезлюдены, звери обеззверены...
…………………………………..
Глядь, за красной азбукой, мглицею потуплена,
Словно ива в озеро, празелень ресниц,
Струнным тесом крытая и из песен рублена
Видится хоромина в глубине страниц. (245)
«И в письмах Александру Блоку, и в поэзии Клюева, и особенно в его пламенных статьях периода гражданской войны настойчиво звучит мысль о Красоте и Страдании как двух крыльях души» [6]. Думается, что идея «сораспятия» себя, поэта, Христу [7] также порождена стремлением оправдать Красоту Страданием, соединить их – собой[*] [Ср. у М.Цветаевой: «Душу отдать за други своя. Только это в поэте и может осилить стихию» (Цветаева М. Искусство при свете совести // Цветаева М. Об искусстве. М., 1991. С. 95)]. В поэте – добровольной жертве – Красота и Страдание сливаются, образуя нечто новое, принадлежащее не сему миру.
Но Клюев способен и напомнить о несоизмеримости Страдания и Красоты:
Повешенных вниз головою
Трещоткою рифм не буди. (224)
Стихотворение, две последние строки которого процитированы, свидетельствует прежде всего о том, что Клюев хорошо понимает и не забывает, кто из богов выше («<...> всегда многобожец, – сказала М. Цветаева о поэте, – с той только разницей, что высшие знают старшего <...>» [8]).
Итак, проблема творчества, столь актуальная для XX в., кажется, обошла своей максимальной остротой Клюева. По крайней мере, нам не удалось обнаружить заметного следа этой проблемы в клюевских произведениях. Николай Клюев не ощущал себя соперником Творца. Этому нетрудно найти объяснение: Клюев считал себя «посвященным от народа», медиумом, т.е. не создающим нечто свое по своей воле, а лишь передающим то, что влагается в его уста.
Примечания
1 Цветаева М. Искусство при свете совести // Цветаева М. Об искусстве. М., 1991. С. 73.
2 Александр Ширяевец. Из переписки 1912-1917 гг. // De visu. M., 1993. №3. С. 26.
3 Там же. С. 12.
4 Там же. С. 22.
5 Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10-ти тт. М., 1974. Т. 1. С. 278.
6 Киселева Л А. Христианство русской деревни в поэзии Николая Клюева // Православие и культура. Киев, 1993. №1. С. 60.
7 Там же.
8 Цветаева М. Искусство при свете совести... С. 90.
назад | содержание
| вперед
|
|